Биохимия спиртового брожения: Основу технологии получения пива составляет спиртовое брожение, - при котором сахар превращается...
Типы сооружений для обработки осадков: Септиками называются сооружения, в которых одновременно происходят осветление сточной жидкости...
Топ:
Марксистская теория происхождения государства: По мнению Маркса и Энгельса, в основе развития общества, происходящих в нем изменений лежит...
Отражение на счетах бухгалтерского учета процесса приобретения: Процесс заготовления представляет систему экономических событий, включающих приобретение организацией у поставщиков сырья...
Установка замедленного коксования: Чем выше температура и ниже давление, тем место разрыва углеродной цепи всё больше смещается к её концу и значительно возрастает...
Интересное:
Инженерная защита территорий, зданий и сооружений от опасных геологических процессов: Изучение оползневых явлений, оценка устойчивости склонов и проектирование противооползневых сооружений — актуальнейшие задачи, стоящие перед отечественными...
Наиболее распространенные виды рака: Раковая опухоль — это самостоятельное новообразование, которое может возникнуть и от повышенного давления...
Распространение рака на другие отдаленные от желудка органы: Характерных симптомов рака желудка не существует. Выраженные симптомы появляются, когда опухоль...
Дисциплины:
2021-01-31 | 99 |
5.00
из
|
Заказать работу |
|
|
"... Да, я люблю театр... Я из тех, кто верит, что театр обретает смысл, только участвуя в общественной жизни, в гражданской реальности, в Истории, существует для того, чтобы, изменяя сознание человека, направлять его к определенной цели". Эти слова вынесены на обложку книги одного из самых авторитетных театральных критиков Франции Жиля Сандье "Театр в кризисе", не так давно изданной в Париже.
Театр в кризисе?
Но правительство социалистов гордится тем, что при нем ассигнования на театр выросли почти вдвое. Театры возникают сегодня в Париже – да и по всей Франции – как грибы после дождя. Сводные программы парижских зрелищ пестрят новыми названиями и именами.
Изменилось не только экономическое положение театра– произошли заметные перемены организационного характера. Это выразилось в назначении на многие "командные" посты в области культуры деятелей левой ориентации.
Эти перемены дали основание новому директору "Комеди Франсез" заявить: "Мы вступаем, я верю, в новый, значительный и энергичный период жизни нашего театра".
И театральные впечатления – по крайней мере, на первый взгляд – подтверждают эти оптимистические прогнозы. Никогда прежде мне не доводилось видеть в Париже за сравнительно короткое время так много ярких, разительно отличающихся друг от друга спектаклей, которые как бы специально сошлись на театральной афише для того, чтобы опровергнуть тревожные раздумья Жиля Сандье.
Однако ситуация во французском театре 80‑х годов складывается весьма непростая. Она отражает углубление экономического кризиса, обострение социальных противоречий, поляризацию политических сил в современном французском обществе. Эти процессы зачастую выплескиваются наружу, на улицы и площади французской столицы, резкими диссонансами вторгаясь в такое на первый взгляд праздничное течение "парижской жизни".
|
Увеличивается число безработных, растут цены, и в поведении современного рядового парижанина становятся заметны непривычные черты – озабоченность, внутренняя напряженность, суровость. Нынешний Париж живет тревожно, обостренно ощущая опасность новой войны. В большом парижском супермаркете по внутренней.трансляции передается не реклама, не объявление об очередной распродаже, но информация о международных событиях последнего часа. И толпы покупателей и продавцов на время забывают о том, зачем все они здесь очутились, как будто из динамиков под сводами магазина вот‑вот разнесется сирена воздушной тревоги.
Перемены во внешнем облике парижской жизни театральная ситуация отражает сполна.
Так, приход новых людей к руководству театральной жизнью Франции вызывает бешеное сопротивление правых. Стоило Бернару Собелю осуществить в театре парижского пригорода Женневилье попытку актуального прочтения "Марии Тюдор" Гюго, как тотчас в правой прессе была развязана травля режиссера, осмелившегося создать "красный спектакль". По всей Франции сегодня под предлогом борьбы за экономию и рентабельность театра правые мерии лишают муниципальные театры субсидий, увольняют директоров, известных своей левой ориентацией, как это произошло в Нанте, Туркуэне, Таверни, Сент‑Этьене... Правые не скрывают своих целей – они хотят "вырвать у левых монополию на культуру", они полны решимости "бороться против засилья идеологии в культурной жизни".
Тенденции, угрожающие демократическим завоеваниям французской сцены, особенно ярко проявились в ситуации, возникшей внутри и вокруг "Комеди Франсез". В старейшем театре страны, как некогда во времена Великой французской буржуазной революции, произошел раскол. Часть труппы, не согласная с обширной программой обновления, предложенной Ж.‑П. Венсаном, покинула театр. Ее возглавил Жан‑Лоран Коше – фигура весьма определенная. Несколько лет назад Ж.‑Л. Коше демонстративно подал в отставку с поста профессора Консерватории в знак несогласия, как он выразился, с "политизацией театрального образования". Экс‑профессор был обласкан мэром Парижа Жаком Шираком и тогда же назначен генеральным инспектором частных театральных школ столицы. Ныне бывший сосьетер "Комеди Франсез", получив "от города Парижа" изрядную субсидию, обосновался в помещении Театра Эберто и объявил своим святым долгом "защиту классики от искажения и манипулирования в политических целях". Это театральное начинание столь очевидно противополагается "новой" "Комеди Франсез", что злые на язык парижские критики окрестили Театр Эберто "Комеди Франсез" старого режима".
|
Невиданный рост безработицы и связанное с этим ужесточение конкуренции впрямую затронули театр. С театральной карты Парижа исчезают сегодня многие театры, вошедшие в историю, – их превращают в киностудии, на их месте возводят доходные дома и административные здания. Это неизбежно сопровождается невидимыми миру трагедиями художников, лишенных возможности заниматься творчеством, а значит – и жить. Марсельский журнал "Театр – актеры" в своей хроникальной рубрике дает мартиролог жертв этой изнуряющей борьбы за выживание: на протяжении последних сезонов покончили жизнь самоубийством известные актеры Патрик Девер 35 лет, Эстела Блэн 47 лет, Жеральд Робар 34 лет, режиссер Эрик Лаборей 32 лет... Из жизни уходят молодые, талантливые люди. Не свидетельствует ли это драматическое обстоятельство о неблагополучии французского театра?
Да, парижские театры ярки и разнообразны, а театральная жизнь французской столицы как всегда интенсивна. Но почему же тогда на пороге нового сезона, когда, как обычно, подводят итоги сезона минувшего, парижские критики сетуют: он "прошел в ущербе", частный и государственный секторы французского театра "внушают чувство тревоги"? Почему критик газеты "Юманите" Жан‑Пьер Леонардини обращает внимание на падение зрительского интереса к театру, на ослабление контактов сцены с аудиторией? "В настоящий момент "священные коровы" театральной мысли как никогда отощали, – пишет он, – театр не знает, что показывать публике, этому монстру с тысячью голов".
|
Проблема зрителя во французском театре стоит сегодня необычайно остро. Об этом свидетельствуют не только незаполненные залы парижских премьер. Это проявляется, в частности, в отношении к театральному наследию Жана Вилара. Кризис, переживаемый французским обществом середины 80‑х годов, порождает неверие в возможность реализации театральных мечтаний Вилара и его соратников о театре, обращенном к широкой демократической аудитории, о театре – "общественной службе". Сегодня все настойчивее звучит мысль об "идеализме Народного фронта и Сопротивления", которые вдохновляли строителей послевоенного народного театра Франции и первопроходцев его децентрализации. Теоретики и практики театра все чаще рассуждают о том, что в современных условиях вряд ли возможен синтез творческих исканий и целенаправленной работы с демократическим зрителем, отличавший поколение Вилара, и признаются, что укреплению связей с массовой демократической аудиторией – "animation" – они решительно предпочитают сегодня ничем не стесненный, суверенный творческий поиск – "creation".
Это признание проливает неожиданный свет на спектакли парижских театров. Многие из них можно отнести к весьма своеобразному и примечательному явлению, которое, как кажется, стало отличительной чертой сегодняшнего французского – да и не только французского – театра и не без основания названного парижскими критиками "театром невозможности". При всей условности этого понятия им можно обозначить вполне определенный круг явлений, ясно выраженную тенденцию. "Театр невозможности" – это театр, стремящийся в первую очередь поразить зрителя, показать ему нечто невиданное и небывалое. Это театр, тяготеющий к парадоксам и неожиданностям, необычным художественным средствам и экзотическому сценическому языку.
Определить истоки "театра невозможности" дело непростое. В известной мере в нем возрождаются отдельные принципы авангардистского искусства Франции начала века, избирательно используется экспериментальный опыт театра 20–30‑х годов, оживают некоторые приметы французской "антидрамы" середины столетия. Вместе с тем этот театр испытывает воздействие театральных экспериментов первой половины 70‑х годов, когда подвергались пересмотру многие влиятельные традиции французского сценического искусства, когда необходимым казался решительный разрыв с культурным наследием прошлого.
|
Можно было бы сказать, что "театр невозможности" – это в первую очередь элитарный театр формальных поисков, если и не способный открыть новые стороны действительности, то по крайней мере стремящийся показать ее в непривычном художественном освещении. В то же время какой‑то своей гранью он, очевидно, соприкасается с массовой культурой, с эстетикой коммерческого театра, рассчитанной на эпатаж мелкобуржуазного обывателя. Можно допустить также, что "театр невозможности" – детище конкурентной борьбы в сфере театра, когда художники соперничают друг с другом в оригинальности с целью привлечь к себе внимание. Но стремление во что бы то ни стало всякий раз удивлять аудиторию Порождается и ощущением неблагополучия театральной ситуации. Оно связано с отчаянным усилием, направленным на преодоление кризиса внешними, так сказать, экстенсивными средствами.
Именно поэтому богатство внешней выразительности, стилистическое многообразие "театра невозможности" зачастую "уживается" с оскудением гуманистических традиций, утратой понимания духовной роли искусства, ослаблением его связей с демократической аудиторией и с жизнью.
Было бы неверно сводить весь круг явлений, о которых идет речь, только к формальным экспериментам или коммерциализации театрального творчества. Неординарность художественного мышления и парадоксальность сценического языка нередко связаны, если воспользоваться словами Жиля Сандье, со стремлением мастеров сцены, "изменяя сознание человека, направлять его к определенной цели", с решимостью в сложную для общества и театра пору своим искусством "участвовать в общественной жизни, в гражданской реальности, в Истории".
Все это дает основание увидеть в "театре невозможности" не только творческое соперничество в поисках новых форм, но и ожесточенную борьбу, суть которой – отношение к действительности и понимание назначения искусства.
Способы осуществления "театра невозможности" весьма многообразны.
Прежде всего стоит выделить вариант, традиционный для коммерческой индустрии парижских зрелищ, связанный с обычаями "бульварного театра". Критика, прекрасно разбирающаяся в том, как творится сенсация на Бульварах, рекламирует постановку пьесы Пиранделло "Каждый по‑своему" в Театре Елисейских полей в духе "звездного комплекса": "Подумать только – Сюзан Флон, Ги Трежан, Робер Ирш выступают в постановке Франсуа Перье... Есть чем привлечь зрителей!"...
|
На сцене творится некое священнодействие: мерцают в полумраке венецианские зеркала, поблескивает хрусталь, меняются блистательные туалеты. Артистические индивидуальности как бы максимально приближены к залу, видны мельчайшие детали мастерства актеров. У каждого исполнителя своя, годами наработанная палитра красок, которая бережно и эффектно используется режиссером. Однако эта демонстративная эффектность, умение и мастерство актеров, по существу, является единственной целью постановки. Ее создатели не приняли всерьез игру воображения итальянского драматурга, перемешавшего в своей пьесе явь и вымысел, не выказали интереса к реальным жизненным противоречиям, отразившимся в произведении. Да и как они могут различить иллюзорность и реальность, если их собственное искусство никак не связано с жизнью, является торжеством эгоистического, доведенного до совершенства театрального мастерства?
Критика называет Ирша "последним священным чудовищем" французской сцены. Пожалуй, все эти прекрасные актеры – Флон, Трежан и Ирш – и впрямь выглядят в этом отменно отлаженном, виртуозно воссоздающем форму высокого психологического искусства спектакле как своего рода ископаемые рептилии, не имеющие ничего общего с тем, что происходит за стенами театра. Но, конечно же, эти "священные чудовища" вовсе не последние: пока существует "бульварный театр", сенсация в нем будет твориться на основе самоцельного и престижного мастерства актеров‑"звезд", уводящих публику в призрачный мир сценических мнимостей.
Таков первый вариант "театра невозможности", осуществленный в масштабах и понятиях "бульварного театра", – сгущенный до предела концентрат коммерческого парижского зрелища.
Если в Театре Елисейских полей происходит своего рода омертвение театрального представления, то в крохотном зальце Кафе де ля Гар этот ритуал подвергается решительному разрушению. Известный комический актер Ромен Бутей– автор, постановщик и один из исполнителей пьесы "Песня удобрения", – его товарищи сами продают билеты, сами впускают зрителей и рассаживают их в небольшом, сколоченном из досок амфитеатрике, где места не нумерованы, а затем, установив доверительный контакт с аудиторией, отправляются на сцену начинать спектакль.
Он представляет собой цепочку скетчей, построенных на выворачивании наизнанку обыденной логики, на выведении достоверных житейских наблюдений в плоскость парадокса, гротеска, а затем – и алогизма. Его обаяние, однако, заключается не в игре смыслом и бессмыслицей, часто ставящей в тупик не только зрителей, но, как кажется, и актеров, а в преодолении этого тупика с помощью смеха. Исполнители не скрывают, что им весело ничуть не меньше, чем публике. Они смеются вместе с нею, над нею, над самими собой. А публика, молодая и неденежная, встречает хохотом обращение с виду вполне логичных построений в полнейшую абракадабру.
В чем же суть этого варианта "театра невозможности"? Бутей и его актеры рассматривают искусство театра вне его содержательных целей, абсолютизируют его коммуникативные функции. В Кафе де ля Гар театр становится своего рода клубом, где публика может на время забыться, обрести убежище от житейских волнений. Видимо, не случайно некогда начинавший здесь свою карьеру Патрик Девер, уже став кинозвездой, любил возвращаться к друзьям своей молодости, время от времени принимая участие в их постановках...
Конечно, раскованность Кафе де ля Гар куда более симпатична, нежели чопорность Театра Елисейских полей, но, думается, между их спектаклями разница не так велика: и там и тут театр "преодолевает" вне его лежащую реальность, пытается приглушить ее живые голоса. Это происходит не случайно: на многое не претендующие постановки выражают одну из существенных особенностей современных театральных исканий. Сегодня даже в творчестве очень крупных мастеров французского театра активные художественные поиски уживаются с безразличием к проблемам современной жизни, поражающая воображение формальная изощренность – с обескураживающей скудостью содержания. И в самых смелых и неожиданных сценических экспериментах нередко обнаруживается смешение художественного снобизма с неутолимым желанием нравиться публике. Тогда во французском театре середины 80‑х годов неожиданно пробуждаются черты той "ярмарки на площади", которую еще в начале нашего столетия так гневно обличал в своем "Жане Кристофе" Ромен Роллан. Не это ли случилось с двумя интереснейшими шекспировскими постановками – в Театре Солнца и в Театре Шайо?
Когда Ариана Мнушкина объявила серию постановок из пяти шекспировских пьес – "Ричард П", "Двенадцатая ночь", "Генрих IV", "Бесплодные усилия любви", "Генрих V", – критика заволновалась. Не означает ли обращение к Шекспиру принципиальный возврат к автору, к пьесе театра, который прославился своими "creations collectives" – коллективно сочиненными представлениями карнавального типа, наибольшую известность из которых получили спектакли о французской революции "1789" и "1793"? Однако критика не спешила с окончательными прогнозами и оказалась права. Шоковое воздействие "Двенадцатой ночи" в интерпретации Театра Солнца оказалось столь велико, что даже видавшие виды парижские критики несколько растерялись.
"Редукция универсума", "феномен микрокосма", "знаки" и "эманации", "гороскоп и кабалла" – такими странными определениями пестрят статьи о постановке комедии Шекспира. Армель Элио усматривает в ней некий мистический смысл. Альфред Симон находит, что спектакль повествует "о человеке индивидуальном и его страстях, о человеке социальном и его истории, о человеке космическом и его святынях". В программе к спектаклю читаем: комедия Шекспира– это творение "поэта, спящего с открытыми глазами души", "сказка фей, граничащая с ужасом", "фарс вперемежку с мучениями" и т. д. и т. п.
Почему же вокруг спектакля Театра Солнца – эта аура небывалого и невиданного, столь редкостное словесное шаманство, сводящееся к софистической игре смутными эпитетами и бессодержательными понятиями? Ответ обескураживающе прост: постановка Арианы Мнушкиной сколько‑нибудь внятным содержанием не обладает, а потому щедро питает домыслы.
Спектакль стилизует комедию в духе старинного восточного театра (в связи с "Ричардом II" критики поминают Лаос, Бирму, Филиппины, театр Кабуки, Катакали, Бунраку, Но...). Особым образом организованная пластика напоминает древние арабские миниатюры. Ритуальные позы и жесты сочетаются с унифицированной манерой речи, которая как бы обесцвечивает реплики, лишает их теплоты естественных интонаций. Текст произносится деревянными, кукольными голосами, утрированная мимика часто противоречит смыслу слов, отчего спектакль начинает все больше напоминать представление театра марионеток. Персонажи превращаются в застывшие театральные маски, внутренняя неподвижность и пустота которых оттеняется внешней динамикой действия игры.
Вероятно, жанр спектакля Мнушкиной можно определить и как эксцентрическую клоунаду. Такое решение имеет некоторую опору в самой комедии Шекспира, шутовской и карнавальной, но самоцельная эксцентрика и неумеренная стилизация лишают "Двенадцатую ночь" в Театре Солнца содержательной наполненности и художественной цельности.
Стоит, может быть, вспомнить, что еще совсем недавно теоретики и практики контркультуры предпочитали игру как спонтанность сценического действия всем иным театральным формам. Не следует ли Театр Солнца этой, несколько уже увядшей формуле "левого театра"? Только в данном случае игра подчиняется консервативно‑стилизаторским целям, порождает атмосферу инфантилизма. Создается впечатление, что режиссер и актеры Театра Солнца захвачены лишь ходом своеобразного эксперимента, пытаются осуществить, по меткому определению критики, некую "экстраординарную химическую реакцию по превращению литературного текста в мимику и жест актера". Комедия же Шекспира со всеми ее поэтическими тонкостями и лирическим богатством является для "словесной и голосовой алхимии" спектакля Мнушкиной всего лишь предлогом.
Высок авторитет Театра Солнца: на его спектакли публика валит валом. Однако утраты, понесенные в ходе эксперимента, представляются непомерно большими. Они дают основание упрекнуть театр в снобизме. В то же время Альфред Симон пишет о "гипертрофированной дикости" художественного языка последних спектаклей Мнушкиной. Что ж, в искусстве сцены противоположности сходятся особенно часто.
"Двенадцатая ночь" в Театре Солнца обнаруживает еще один вариант "театра невозможности" и вместе с тем – еще одно противоречие современной западной театральной культуры. Известный своими демократическими традициями коллектив осуществил постановку элитарного типа, тем самым привлек внимание к проблеме доступности массовому зрителю театрального эксперимента. Тот же А. Симон пишет о спектакле: "Вот, наконец, знаменитый "элитарный театр для всех"! Чтобы его увидеть, надо ехать в Венсен..."
Вовсе не обязательно, однако, ехать для этого на окраину Парижа. С тем же успехом можно отправиться в самый центр французской столицы на представление "Гамлета" в Театре Шайо.
Руководитель театра Антуан Витез тоже строит "элитарный театр для всех", правда, называет его "большим народным театром поиска". Выступая против "идейного ригоризма" и "популистской демагогии", он хочет, чтобы Шайо "стал местом свободной циркуляции противоречий". Высказывание любопытное, и нам еще предстоит к нему вернуться.
Впервые на французской сцене "Гамлет" идет без единой купюры. Вместе с тем Витез уклоняется от расшифровки замысла, заявляя: "Я хотел реализовать на сцене только одну вещь– загадку". Это, конечно же, кокетство. На самом деле Витез, еще в Иври приобретший репутацию эрудита и эстета, прекрасно сознает цель своего обращения к знаменитой пьесе. Ссылаясь на Романа Якобсона, некогда объявившего предметом литературы литературность, Витез сосредоточивает все свое внимание на театрализации трагедии Шекспира.
Витезовский "Гамлет" неимоверно, нестерпимо красив. Воображение поражают уже эти белоснежные ступени, ограниченные сзади и с боков белыми вертикалями, нисходящие к самой рампе и исчезающие под ней, – декорация Янниса Коккоса заставляет вспомнить Аппиа и Крэга. Костюмы выдержаны в черном и белом цветах с редким и резким вторжением кроваво‑красного. Бесконечно разнообразна игра света – то он ровно заливает всю сцену, то концентрируется в одиноком луче, то рассеивается и окутывает фигуры актеров воздушной дымкой. Движение лестничных маршей, игра света определяют ритм действия, позволяют режиссеру строить разнообразные, но всегда изысканно‑выразительные мизансцены.
Однако, несмотря на изощренную театральную эрудицию, высочайшую сценографическую постановочную культуру, рафинированное чувство стиля, очень скоро спектакль Витеза приобретает какую‑то тягучую монотонность. Перетекают одна в другую по‑балетному скульптурные мизансцены, перемежаются речевые эффекты, заставляющие вспоминать о пении, и нарочитая, едва ли не изнуряющая красивость начинает наводить на мысль, что режиссера не слишком интересуют персонажи шекспировской трагедии, скованные в спектакле эстетским любованием театральной выразительностью.
Витез не добивается цельности художественного звучания трагедии Шекспира. Его постановка мозаична, состоит из отдельных сценических приемов, абсолютизированных и обособленных режиссером. То Витез скрупулезно реставрирует стилистику елизаветинского театра, то увлекается стихией игровой театральности, то акцентирует резкие натуралистические эффекты. Более же всего Витез тяготеет к экспрессионистской взвинченности и эстетизации уродливого, дающих о себе знать во множестве деталей: в диких воплях персонажей и в намеках на инцест, проскальзывающих во взаимоотношениях Полония и Офелии, и в причудливо удлиненном черепе Озрика, и в неимоверно долгом раздевании сошедшей с ума Офелии, в ее отталкивающе‑уродливом танце...
Режиссер не только идет по пути стилистической эклектики, но и теоретически оправдывает свою позицию: "Новое больше не изобретают, монтируют то, что уже известно. В театре, как в поэзии, не создают новое, но обновляют старое". Что ж, позицию Витеза разделяют сегодня многие художники. Конечно, это можно объяснить тем, что над современным театром тяготеет богатейший опыт минувших эпох, который облегчает сценическое творчество и в то же время нередко лишает его самостоятельности. Однако не стоит, видимо, упускать из вида, что художественная новизна в искусстве связана с решением новых задач, которые перед ним ставит непрерывно развивающаяся жизнь, что только потребность художника выразить свое понимание действительности способна принести в его творчество подлинное обновление.
А ведь в распоряжении режиссера оказался актер, наделенный в высшей степени современным мироощущением, способный насытить шекспировскую пьесу страстями современного человека, повернуть ее лицом к живой, к сегодняшней действительности. Однако Витез этой возможностью почему‑то не воспользовался. Образ Гамлета, созданный Ришаром Фонтана, очерчен в спектакле кругом одиночества и исключительности, не становится его камертоном. Более того: Гамлет приходит в постановку Витеза как носитель чуждых ей намерений и эстетических принципов и как бы изнутри взрывает весь ее художественный строй.
Гамлет врывается в замедленно‑тягучее течение спектакля, противопоставляя ему бешеное биение собственного сердца. Он тот, чья душа распахнута в мир, чье призвание сострадать чужой беде, забывая о своей собственной. Хрупкий, светловолосый, невысокий юноша рожден для любви, нежности и чистоты, а брошен в самый омут ненависти, пошлости и порока. Он ранен злом, он изнемогает под его бременем, и потому его безумие не наиграно: в нем выражено смятение духа, его трудное движение к постижению истины. В Гамлете Фонтана– предельная искренность чувств и ярко выраженное личностное начало. Как он рыдает при встрече с отцом, как, смеясь и плача, гладит ступени, из‑под которых доносится голос Призрака, как он бросается на мать, едва не душит ее–и тут же нежно обнимает, зовет отца присоединиться к их объятию. Как он, этот Гамлет, живущий взахлеб и навзрыд, тихим ровным голосом – для одного себя– читает "Быть или не быть?" или, задумчиво гиядя в зал, произносит "слова, слова, слова", при этом как бы вытряхивая из какой‑то "умной" книжки слежавшиеся между ее страниц, затертые людьми и источенные временем ходячие истины, до которых ему уже нет дела...
Фонтана живет в образе Гамлета, мыслит, чувствует, страдает, а Витез убеждает, что все дело "вовсе не в психологии Гамлета", а в "символике жестов и фраз"; актер "выстрадывает" свое видение образа и пытается идти в глубь трагедии, а режиссер глубокомысленно замечает, что видит в образе Гамлета парафраз на тему... Христа. Может быть, таким образом и проявляется та "свободная циркуляция противоречий", которую прокламирует Витез?
Постановка "Гамлета" заставляет вспомнить упреки в формализме, которые обращает к режиссеру Жиль Сандье в своей книге "Театр в кризисе". Однако "урок" спектакля шире. Сегодня многих художников занимает вопрос, как избежать тупиковых крайностей элитарной и массовой культур. Их волнует и проблема доступности широкой публике театрального эксперимента. Видимо, это и делает привлекательной идею "элитарного театра для всех". В принципе вовсе не стоит исключать возможность плодотворного синтеза сценического поиска с общедоступностью, демократизмом и актуальностью. Что такой синтез возможен, подтверждает, скажем, опыт Марселя Марешаля и его "экспериментального народного театра" в Марселе, который решительно опровергает мнения сторонников противопоставления "creation" и "animation". Однако "элитарный театр для всех" в варианте, предложенном А. Мнушкиной и А. Витезом, когда замкнутое по своей сути формотворчество механически обращается к массовой аудитории, вряд ли открывает перед демократическим театром Франции интересные перспективы. К нему можно отнести слова Ж. Сандье о "нарциссических судорогах софистики и эстетизма", в которые нередко вырождается эксперимент в современном западном театре и которые в данном случае являют одну из разновидностей "театра невозможности".
Однако, как это ни парадоксально, тот же "театр невозможности" предлагает и диаметрально противоположный вариант соотношения творческого поиска и демократической общедоступности. Его обнаруживает "большой народный спектакль" Робера Оссеина "Человек по имени Иисус".
Режиссер, получивший признание прежде всего как устроитель массовых зрелищ по мотивам романов Гюго, посвященных французской революции, восстанию на броненосце "Потемкин", на этот раз обращается к Библии. Он подходит к библейскому мифу крайне просто, не замутив ясность своей трактовки какой‑либо художественно‑поэтической субъективностью. По мнению Оссеина, Иисус – это "просто человек", преданный миром и погибающий из‑за людской бездуховности. Он, пишет критик, "переживает в спектакле патетическую драму, с которой идентифицируются бесчисленные мученики всех времен". На постановке лежит отсвет наивно‑антропологического истолкования Библии Эрнстом Ренаном, но, может быть, именно это помогает режиссеру простейшими линиями очертить образ героя, донести его смысл до "человека с улицы", создать постановку, всякому понятную и любого способную тронуть.
У "большого народного спектакля" Оссеина две, так сказать, ведущие оси, обеспечивающие ему контакт с обширной аудиторией: резкие и наглядные ассоциации с современностью и весьма впечатляющая масштабность сценических решений.
Ассоциативность лежит в основе замысла режиссера. Это ассоциативность особого рода, непосредственно, напрямую и накоротко связывающая библейскую легенду с днем сегодняшним. Вторжение мифа в современность и современности в миф совершается так наглядно и резко, что настойчивое намерение режиссера извлечь из Библии "урок" нередко грозит спектаклю своего рода "коротким замыканием" – подменой художественно‑образных решений назидательно‑морализующей символикой. Это ощущается особенно остро, когда современно одетые апостолы в начале спектакля идут на сцену по проходам зала и там же исчезают в его финале, когда антракт прерывает проповедь Иисуса и тотчас же по всему периметру огромного зала зажигается разнообразная световая реклама, когда в финале спектакля под своды Дворца спорта врывается какофония звуков большого города, и так далее.
Смысл подобных решений обнажен до предела, вынесен на поверхность, а сами они сведены к сценическому знаку. Это придает спектаклю Оссеина, с одной стороны, бесспорную актуальность, с другой – известную прямолинейность и однозначность. Последнее, правда, не исключает необычного разнообразия постановочных приемов, что придает спектаклю красочность, музыкальность и динамизм.
Поражают колоссальные размеры объемной декорации, которая дает возможность развернуть действие спектакля одновременно и по вертикали и по горизонтали: вверх, на конструкцию, и вниз, на свободную от декораций площадку то и дело мчатся участники массовых сцен (в спектакле занято девяносто актеров), изобретательно построенных и искусно освещенных. Оссеин эффектно "укрупняет" одни эпизоды, начиная их на самой вершине конструкции и мгновенно перенося их вниз, как бы придвигая их к зрителям, добивается концентрации действия, одновременно показывая следующие друг за другом по времени сцены: вверху еще бичуют Иисуса, а внизу его уже ведут на Голгофу, внизу кто‑то еще рыдает над ним, упавшим под тяжестью креста, а вверху зрители уже видят распятого Иисуса. Оссеин изобретательно разворачивает зрелищно выигрышные моменты: вот Саломея танцует "танец семи покрывал"; вот палач весь в красном и с огромным мечом подает Ироду голову Иоанна; вот предводительствуемые уродливым карликом, в зловещих масках‑черепах из темноты выступают первосвященники иудейские...
Все это выглядит очень картинно, сопровождается музыкой и чтецким комментарием и в конце концов впечатляет зрителя. Но трудно отделаться от ощущения, что создатель спектакля выше всего ценит эффектность и неожиданность художественных решений, силу их непосредственного воздействия на публику и куда меньше заботится об их содержательной глубине, поэтической наполненности и соответствии требованиям строгого вкуса. Многие эпизоды спектакля имеют привкус "гиньольности", заставляют вспомнить о "театре ужасов"; другие воспринимаются как вставные номера; третьи отличаются такой избыточной пестротой красок, такой масштабностью массовки, что спектакль Оссеина начинает напоминать модную нынче зрелищную форму "кинетического искусства", сводящего воедино музыку, свет, цвет и движение, но при этом отодвигающего на задний план человека. Самое же любопытное, что в этом необычном спектакле все происходит без заминок и пауз, и поэтическая нацеленность замысла режиссера не скрывает его прозаического отношения к легенде, к возможности сценической выразительности.
Оссеин осуществляет свои идеи рационально и деловито, расчетливо и, хочется сказать, с большим коммерческим размахом. Именно это последнее обстоятельство выдвигается на первый план критикой, которая отмечает, что "Человек по имени Иисус" – "спектакль, не как другие", да и самими создателями постановки в программке сулят публике "спектакль, который она никогда не забудет".
Разумеется, все это не умаляет уникальности работы Оссеина, но вводит это, по точному выражению критика, "большое историко‑мело‑драматическое шоу" в пределы "театра невозможности". На этот раз он оказывается чересчур жестко и впрямую сориентирован на вкусы массового зрителя, делает ставку на сенсацию.
Оссеин пытается творить мифологию XX века и вместе с тем приспосабливает свою трактовку мифа к обыденному сознанию. Он стремится привлечь внимание к большим проблемам бытия, осветить его социальные аспекты и в то же время ведет свою работу в русле существующей коммерческой системы "индустрии зрелищ". Отсюда и проистекают противоречия его работы. Собственно говоря, ничего удивительного в этом нет: спектакль Оссеина финансирует один из крупных театральных предпринимателей современной Франции Фернан Лумбро‑зо, который прекрасно понимает, каким прибыльным делом может оказаться "театр невозможности"...
Спектакли А. Мнушкиной, А. Витеза и Р. Оссеина показывают, как широки границы "театра невозможности". Они представляют некоторые характерные направления, в которых развивается творчество известных художников французской сцены, позволяют судить об их достижениях и потерях. Однако "театр невозможности", как уже отмечалось, вовсе не сводится лишь к попыткам преодолеть кризис национальной сцены внешним образом, ограничиваясь тяготением к элитарной или массовой культуре.
Существует и тип "театра невозможности", связанный с активным и содержательным переосмыслением разнообразных традиций. Сегодня, когда французская культура подвергается сильнейшему воздействию космополитических веяний и прежде всего – пресловутого "американизма", это качество приобретает особую ценность и смысл, говорит о стремлении многих мастеров театра отстоять национальную самобытность французского искусства. Другой примечательной чертой этой разновидности "театра невозможности" является актуализация произведений, по видимости достаточно далеких от современной проблематики и художественного языка, нередко отмеченных усложненностью драматургической формы. Объяснение этому, думается, следует искать в настоятельной потребности ряда художников освободиться из‑под воздействия стереотипов буржуазного сознания и клише буржуазного искусства. Они стремятся выразить отношение к ложным ценностям буржуазной морали и искусства, противопоставить им высокие гуманистические идеалы, увидеть и отразить жизнь в контрастном освещении социальных и нравственных противоречий. Именно эти импульсы способны привести к значительным художественным открытиям, раскрыть наиболее сильные стороны и плодотворные перспективы развития "театра невозможности". Именно так проис<
|
|
История создания датчика движения: Первый прибор для обнаружения движения был изобретен немецким физиком Генрихом Герцем...
Опора деревянной одностоечной и способы укрепление угловых опор: Опоры ВЛ - конструкции, предназначенные для поддерживания проводов на необходимой высоте над землей, водой...
Историки об Елизавете Петровне: Елизавета попала между двумя встречными культурными течениями, воспитывалась среди новых европейских веяний и преданий...
Состав сооружений: решетки и песколовки: Решетки – это первое устройство в схеме очистных сооружений. Они представляют...
© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!