Послесловие автора инсценировки. — КиберПедия 

Поперечные профили набережных и береговой полосы: На городских территориях берегоукрепление проектируют с учетом технических и экономических требований, но особое значение придают эстетическим...

Организация стока поверхностных вод: Наибольшее количество влаги на земном шаре испаряется с поверхности морей и океанов (88‰)...

Послесловие автора инсценировки.

2020-12-08 87
Послесловие автора инсценировки. 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

Главный вопрос, который может возникнуть после прочтения этой инсценировки, заключается в следующем: когда Иван Бабичев и Кавалеров перестроились или приняли, что ли, философию Андрея Бабичева, Володи, Вали, прекратили борьбу?

Во-первых — автор инсценировки еще раз напоминает о той свободе, которая принадлежит режиссеру и театру в выборе средств, выявляющих каждый персонаж.

Во-вторых — автор полагает, что многоточие и раздумчивость зрителей после спектакля и есть то главное, ради чего разыгрывается эта драма.

В-третьих — построение характеров и их взаимоотношений есть законная интерпретация конкретного театра, а не инсценировщика.

В-четвертых — автор инсценировки в своей работе стремился создать единый образ происходящего и оставляет полное право за театром толковать этот образ суммой собственных ассоциативных размышлений.

В-пятых — если бы автор навязал театру свое отношение, свое оправдание или свое отрицание чего-либо, то он нарушил бы идею инсценировки блистательного романа Ю. К. Олеши.


 

Письма


 

О. ДАЛЬ — М. КОЗАКОВУ.

<30 января 1978 года>.

Уважаемый Михал Михалыч.

Как-то в суете не удалось нам встретиться и потолковать о деле, поэтому решил написать.

Хочется лирику побоку и о сути. А может, суть-то в лирике? Ну что же. Приступим, благословясь.

Ужас.

Вот, на мой взгляд, движитель всей жизни этого города. Ему подчинено все и вся. Рождение, существование, любовь, ненависть и смерть.

Он проникает в жизнь людей незаметно для них и перерождает их.

Этого в сценарии нет.

Страх.

Страх — как действие. Страшно от перемен. Страшно от непослушания и выпадения из навсегда заведенного, монотонного существования. Ку-ку — Земфиреску — Мирою. Мирою — книга — город. Удря — подписной лист — оркестр. Поезд — город — люди — развлечения. Мона — Мирою — Город — Мироздание. (Навсегда заведенный порядок!)

(Поймал себя на перенапыщенности. Нехорошо.)

Может быть, нехорошо из ничего делать что-то, но мне думается, что материал Себастиана позволяет делать с собой это «что-то». Это «что-то» есть современный (не люблю это слово. Мне по душе своевременный) взгляд на нашу жизнь.

Жизнь.

Жизнь — это где-то там. Жизнь — это мчащийся экспресс. Экспресс — «летающая тарелка», но опознанная, населенная незнакомыми и недосягаемыми (а поэтому непонятными) гуманоидами! (Вольность.) Нельзя остановить жизнь — погибнешь. В буквальном смысле экспресс раздавил Мирою, когда тот попытался остановить его. А может, было самоубийство? Не знаю. За ночь поседевший Удря на следующий день опять дирижировал своим оркестриком, с ужасом и восхищением следя за проносящимся мимо чудовищем-экспрессом. Все осталось, как было, и только не стало Мирою. Он улетел на свою звезду. Звезду, обретшую имя.

Остались пустые глаза девочки Земфиреску в пустом классе. (Осталась доска, испещренная непонятными формулами.)

А что Ку-ку? Не знаю.

Этого в сценарии нет.

Сумасшествие или любовь.

В этих двух обозначениях человеческих существований, по-моему, есть общее.

Мирою сошел с ума здесь. Мона сошла с ума там. Они обязательно должны были соприкоснуться своими траекториями. (Орбитами.) Но они не соприкоснулись. Они столкнулись. Взрыв! (Неужто, кроме смерти Мирою, так-таки ничего с собой и не принесший?) Опять-таки не знаю. В сценарии этого нет.

Размышления о размышлениях.

Я пишу эти заметки с перерывами. Я как бы жду мыслей, обоснований и не тороплюсь.

Вдруг подумал — а ведь процесс взаимоотношений, любви, познавания между Мирою и Моной должен длиться части 2 (600 м), не менее. В эту карусель вливается и город, и его обитатели. Карусель или центрифуга со все увеличивающейся скоростью. «Колесо смеха». Все скатываются, и только Григ сумел выбрать центр. Не зная физики, он знает ее законы.

Что это такое — Григ?!

Там в центре были двое: Мирою и Мона. Потом обитатели пытались приблизиться к ним, но центробежная сила сбрасывала их.

А Григ не только приблизился, но и встал рядом и… А может, он подтолкнул… кого-нибудь из них… только вот кого? Но все это так… болтовня… фантазия… чепуха. Но вот в чем штука-то — никакой звезды Мирою не открыл! И книга это подтвердила! И ниточка, держащая его в жизни, порвалась, а потом встреча с Моной. Это бунт. Бунт против города и обитающих в нем сволочей. Бунт против себя.

Недолговечен был сей бунт. Была ли вся эта история? Был ли такой город? Была ли станция, мимо которой каждый вечер проносился экспресс, и жители выходили встречать его.

Выходили с такой же упорядоченной, монотонной аккуратностью, с какой ходят в церковь, или в парк, или на центральную улицу, или в гости? Какие они — обыватели этого города? Не знаю. Было, не было, но кино (на мой взгляд) — это синтез изобразительно-философских ассоциаций и позволяет рассмотреть каждого в отдельности. (Крупный бессловесный план. В живописи портрет.) От общего к крупному и наоборот. Камера имеет право разглядеть происходящее, если происходящее претендует на искусство. На искусство, впрочем, претендует все, что мало-мальски просеялось через внутренний мир — сито художника.

Начальник станции-мифа с заросшими путями Паску. Что это? Гусь к завтраку, к обеду и ужину. Что такое этот крестьянин? Линия, разработанная Хмеликом, — гниль и чепуха.

Сумбур. Возможен сумбур в моих размышлениях, но я и не стремлюсь их привести к системе в надежде на тебя. Ты процедишь. Как чай через ситечко.

Думаю, к сценарию, а тем паче к фильму надо подойти по мерке: «по Себастиану», по пьесе «Безымянная звезда».

Может быть, ближе к фантастике (вернее, к происшедшей истории, ставшей фантастической). И все-таки кино отличается от театра и ТВ. В сценарии этого нет.

10. В заключение.

Может быть, я и исполнитель «гениальный» чужих идей, но ведь идей! Но, думаю, 36 лет я ношу на плечах кое-что не пустое. Да и принципы кое-какие выносились. Да и собственных идей предостаточно. Так ведь уж если и играть, то по крупной.

В надежде на понимание с уважением твой Даль Олег Иваныч.

P.S. Я сейчас скрываюсь. Позвони Лизе, она передаст.

Примечания.

Может быть, мы застаем этот город во время ихнего праздника какого-нибудь. Карнавала, или гулянья, или черт его знает чего еще. А может, это гулянье должно начаться и начинается следующим утром, после их ночи (Мирою и Моны). А может, продолжается. В финале, после уезда Моны, после смерти Мирою, Удря дирижирует и плачет. Проносится экспресс, завихряя конфетти, бумажные фонарики и проч. Кстати, об именах, и нацпринадлежности, и о национальном юморе. Мне думается, от этого надо уйти. Хотя для фантастического города, принадлежащего миру, имена в принципе хороши. Мирою, Мона, Удря, Ку-ку, Паску, Григ (коротко и хорошо). К чему я об этом?! Хотелось бы выскочить в «вообще» и не оставаться в «частности». Это не только румынская история!

Хотелось бы, чтобы тебя не покоробил мой тон. Я надеюсь, что он импровизационно-лирически-деловой и, главное, в принципе понятный.

О. ДАЛЬ — А. ЭФРОСУ.

<7 марта 1978 года>.

Анатолий Васильевич.

Вчера мы имели с Вами беседу. Все было, в общем, правильно, но оставило во мне неприятный осадок.

Я встал утром и, пытаясь разобраться в причинах этого осадка, решил поразмышлять.

Немного истории наших взаимоотношений.

Если мне не изменяет память — наши пути соприкоснулись в шестьдесят втором году: спектакль «Танцы на шоссе» в Малом театре. Потом — разборы «Ромео», потом у меня был «Современник», а у Вас — Театр Лейкома.

Однажды я пришел к Вам проситься в театр, Вы не взяли меня, и более наши пути не перекрещивались.

Я прошел различные стадии своего развития в «Современнике», пока не произошло вполне естественное, на мой взгляд, отторжение одного (организма) от другого.

Один разложился на почести и звания — и умер, другой — органически не переваривая все это — продолжает жить.

Мы встретились с Вами в работе «Журнал Печорина», и там Вы стали предлагать мне совместное существование, но я отказался, объяснив это моей тогдашней неприязнью к театру вообще. Постепенно я не находил возможности самовыражения в «Современнике» и ушел оттуда на курсы кинорежиссуры.

Нет, я не тешил себя самолюбивыми надеждами, просто я искал новых путей для себя. Я был в кризисе.

Наша встреча произошла накоротке — в ВТО, и Вы сказали: «Не понимаю, зачем хорошему артисту становиться режиссером».

Это были хорошие слова.

Из всего хорошего я умею извлекать пользу, но мне нужен процесс, я должен сам через что-то пройти, чтобы проверить теорию практикой.

Кроме того, я уже потерял к тому времени всякую веру в авторитеты вроде Ефремова и иже с ними, понял, что, кроме корысти, они ничего не ищут в искусстве, — и прекратил с ними отношения.

Хочу быть объективным: Ефремов мне многое дал, но больше я сам взял. Взял то, что мне нужно, а ненужное отбросил.

Я не думаю, что не стал бы хорошим режиссером, особенно в наше время, когда можно подворовывать чужие мысли и идеи и никто не догадается, а если и догадается, то промолчит, потому что сам — ворует.

Однако, когда пришло время Высших режиссерских курсов и меня стали учить какие-то дуболомы, которых я не уважал и не уважаю и не смогу никогда уважать, — я не выдержал.

Кроме того, я понял, что в этом болоте легко потерять себя, свое «я», свою индивидуальность, стать исполнителем чужой музыки. Я снова ушел и снова остался один со своими мыслями и идеями, со своим Олешей и Платоновым, Толстым и Чеховым, Шекспиром и Достоевским, Фальком и Мане, Моне и Колтрейном, Гиллеспи и Шоу, Лермонтовым и Пушкиным — и всеми, мною любимыми мертвецами.

Через два года мы с Вами встретились опять.

Я пришел просить Вас прочесть курс лекций о режиссуре.

Пришел часов в одиннадцать. Шла репетиция. Это был Тургенев.

Потом был Ваш разбор, и я вдруг понял, что режиссуре нельзя учить, что режиссером, как и артистом, нужно прежде всего родиться.

«Да, — подумал я, — вот режиссер, с которым я могу идти дальше».

И вновь последовало Ваше предложение — работать вместе, я согласился и на следующий день репетировал Беляева.

Роль эту не любил и не люблю, потому что она не моя — по той простой причине, что мне — 37 — и я другой.

Быть может, она, эта роль, была бы хороша в моем исполнении лет пятнадцать назад, но театр есть театр и, кроме прочего, в театре хорошо то, что можно идти на сопротивление, и это только помогает твоему развитию.

Вчера Вы что-то говорили о коллективе, о том, что кто-то с сожалением сказал или спросил: «Он что же, не работает» — о том, что Вы сидите в гримерной, когда артисты чешут языки, о том, что, мол-де, посибаритствовать можно, купив самого дорогого кофе и попивать в свое удовольствие, о том, что квартиру, конечно, сделают и надо потерпеть, и снова о том, что, мол, надо быть в коллективе.

Я что-то вякал в ответ и думал: а зачем я это слушаю?

Вы говорите: «А я вот работаю много, и тогда все неприятное уходит».

А я думаю: «Живете Вы рядом с театром, есть у Вас кабинет и, конечно, возможность музыку послушать. Вы можете в любое время дня или ночи уединиться, закрыться в кабинете, подумать, посоображать…»

А тут — пилишь в театр час двадцать минут — только туда, да еще в городском транспорте, да еще, не дай Бог, тебя узнает кто-то и приставать начнет. Какое же тут искусство? На спектакль стараешься за час приехать, да свет в гримерной погасить, чтоб как-то сосредоточиться.

Вы еще обронили фразу: «А я хотел бы пожить там, где ты. И тишина, и воздух свежий, и от центра далеко».

Да, две комнаты, одна на восток, другая на запад, лес рядом, на лыжах походить можно, народ кругом здоровый от портвейна и кислорода. Вас-то в лицо не знают, предлагать «пропустить стаканчик» не будут. И тишина обеспечена: наверху две кобылы из кулинарного техникума на «пианине» в четыре руки шарашат «Листья желтые», внизу — милиционер свое грудное дитя успокаивает — как будто тот от него в километре находится. И прелесть еще в том, что жизнь можно изучать, не выходя из дома. Напротив — все квартиры соседнего дома насквозь просматриваются.

Потерпеть — Вы говорите. Пожалуйста. Но и для терпения нужны условия — вот я и прячусь в богадельне — в нынешнем моем пристанище.

Потерпеть можно. До лучших времен. Сидеть дома, сниматься в кино или на телевидении — тебя отвозят и привозят и ты хоть в транспорте не растрачиваешь того, о чем думал ночью.

Два часа сорок минут я могу выдержать в городском транспорте от силы 2 раза в неделю. Тратиться на такси я не могу себе позволить — у меня семья.

Чувствую — злюсь, но воистину — сытый голодного не разумеет.

Теперь что касается коллектива. Я столько его наелся в бытность свою в «Современнике», да еще все это в соусе единомыслия, что мне до конца жизни этого кушанья хватит.

Теперь о «работнике».

Не тут ли та самая вампука в опере: артисты стоят на месте и орут: «Мы бежим, бежим, бежим!»

Я люблю работать много и хочу, но между «хочу» и «могу» космическое расстояние.

Да, люди разные, и, слава Творцу, одинаковых нет.

Может, один любит это, а другой этого не любит и его никто не может заставить это полюбить.

Время уже не бежит, а летит. Определяется человек, определяется его сущность — и тут я согласен с Делакруа, который сказал примерно следующее: «Вот когда человек рождается, он и есть тот самый чистый и истинный человек. Потом жизнь накладывает на него различные наслоения, и его задача в течение жизни — сбросить с себя все наносное и вернуться к себе, к своей истинной сущности».

Дело, дело и еще раз — дело! Вот мой лозунг.

Все остальное — суета.

Все эти хождения в гости, беседы об искусстве с коллегами, взаимные восхваления — от неуважения друг к другу.

Всему этому — грош цена, потому что держится это все — на дешевом, комнатном тщеславии.

С большим трудом я от этого освободился — и возвращаться к этому не хочу.

Хочу играть, хочу писать, рисовать и — думать.

Хочу идти дальше, и слава Богу, что судьба столкнула меня с Вами.

Я понял, что Вы — мой режиссер и не дадите мне успокоиться как артисту, но что касается моих человеческих качеств, то…

Тут уж… я останусь таким, как я есть, со всеми моими пристрастиями и комплексами.

С уважением Ваш О. Даль.

О. ДАЛЬ — И. ХЕЙФИЦУ.

<18 сентября 1980 года>.

Меня попросил журнал «Искусство кино» написать о Вас две странички. В две не уложилось. Посылаю к Вам первому на рецензию. Думаю, в редакции обкорнают…

Уважаемый Иосиф Ефимович — это мой разговор с Вами.

Вы сожалеете об утере эпистолярного жанра, но мне кажется, что в наше безумное время «летающих тарелочек» люди общаются некими биоволнами. Когда научатся их улавливать и потом воспроизводить, потомство не будет обижаться на нас.

Обнимаю Вас. Ваш Олег.

P. S. Мы с Лизой совместно целуем Ирину Владимировну. Пусть не считает нас забывчивыми нахалами.


 

Не оставляйте письма

Для будущих веков.

Ужасно любопытство

Дотошных знатоков!

Д. Самойлов

…Сейчас и телефон, и машина, а мы мало общаемся.

И. Хейфиц

Я ДУМАЮ О ВАС.

Жизнь складывается из времен года.

Осенний клен. Семьдесят пять осенних кленов. Они были и в Минске. Огромные, потому что там человек родился.

В Полтаве человек скучал по кленам, потому что там живут тополя и нет осени.

Юность не умеет тосковать, и в Кременчуге человек забыл об осеннем, опаленном клене. А клен жил и ждал, когда о нем вспомнят.

Осенью в Ленинграде стынут мосты над свинцово-черной водой каналов и небо разговаривает с водой, отражаясь в ней. Ведь разговаривать можно и не словами, а цветом. Так говорит живопись. Человек все это видит и слушает этот диалог, но ему хочется вмешаться, и он вписывает в холодную отчужденность пейзажа яркую оранжевость осеннего клена и мечтает выкрасить дома в желтый цвет — цвет солнца.

Память не дает покоя, и человек помнит теплый ствол дерева, который спасал его от бандитских пуль.

До сих пор память раскачивает черный катафалк на белой пыльной дороге.

Последний путь отца.

Человек вошел в тринадцатую осень в солдатских ботинках на толстой негнущейся подошве, в большой, сползающей на глаза, косматой папахе.

Он стал помощником коменданта ревтрибунала и должен был разносить секретные пакеты по учреждениям, вести запись вещественных доказательств, чистить огромный парабеллум коменданта Ершова.

Детским, ломающимся голосом человек кричал: «Встать, суд идет!»

Ему было тринадцать, и он строил новый мир и судил старый.

В небольшой зале ревтрибунала, переделанной из гостиной лавочника, человек наблюдал мир человеческих страстей и характеров, борьбы и столкновений. Он был не просто свидетелем и не просто исполнителем, заносящим в книгу имена и фамилии людей, проходящих перед ним. Он был соучастником жизненной драмы, и память впитывала мельчайшие подробности происходящего, но человек и не думал тогда, что запоминание станет его профессией. Он не знал тогда, что запоминание можно воспроизвести, заново родить, передать в своем сердце и отдать людям.

В ранние годы человеком руководит наитие и разум не поспевает за ним.

В холодном клубе по вечерам юноша в косматой папахе устраивал «живое кино».

Бренчало старенькое простуженное пианино, и на слабо освещенной сцене босиком двигались тени «артистов».

Зубчатое колесо от старых ходиков, задевавшее при вращении пружинку, очень похоже имитировало треск проектора.

Самым эффективным был трюк ломающегося проектора. Аппарат замолкал, и «артисты» замирали в самых неожиданных позах.

Это было интересно, но человек еще не знал, что так в кино называется «стоп-кадр».

Дело не в назначениях и обозначениях. Он их узнает потом. Он все это делал просто так — для развлечения. Он сам писал сценарии. Значит, не понимая того, он уже знал о своей будущей жизни.

Умчалась в прошлое гражданская война одиноким конем, потерявшим седока в далекой степи.

Человек стоял на площади перед Московским вокзалом и с удивлением смотрел на памятник Александру III. Жители города называли этот монумент «пугалом».

В этом городе на Неве началась его двадцать вторая осень, и он станет кинорежиссером.

Человек учился ремеслу в институте, а жизнь учила его искусству.

Жизнь складывается из этапов, ведущих к заранее намеченной цели. Но человек не хотел видеть свою жизнь, как лестницу, ведущую туда — на последний этаж. Он бродил по улицам и смотрел на дома и на окна, на крыши и на небо над ними.

В домах жили люди своей незаметной, но наполненной и ненавистью, и ложью, и героизмом, и беззаветностью, и подвижничеством, и любовью жизнью.

И тогда человек для себя понял, что внешний пафос не его творческое отражение жизни. Он тянулся к внутренней жизни человека, к ее раскрытию.

Он понял, что его путь в искусстве — путь от внешнего пафоса к пафосу, обращенному внутрь.

Живя в городе Достоевского, человек на всю жизнь влюбился в Чехова и всю жизнь учился у него.

Молодые часто подпадают под влияние выдающихся художников — в этом нет ничего плохого.

Влияние, воспринятое глубиной сердца, движет чувствами художника и учит его самостоятельности.

Он приучил себя впитывать мир через ощущение человека.

Знать, ощущать — это много для простого человека, но его профессия кинорежиссера обязывает передать знания и ощущения через тонкий луч, выходящий из проектора на белый квадрат экрана.

Слово «грация», употребляемое Чеховым, стало для него эталоном.

Для него грация — это умение затрачивать минимальные усилия для достижения большого результата.

Грациозность — это процесс, складывающийся из мельчайших подробностей движения души. Это содержание, облаченное в форму. Значит, движения души и ума диктуют движения тела. И человек становится красивым.

Талантливый человек всегда красив.

Человек сложен. Иногда это звучит гордо, но чаще это звучит сложно.

Он это понял. Далеко в памяти осталась пыльная дорога детства, и уже стал забываться полудетский крик: «Встать, суд идет!» И память сердца стала памятью ума.

Он понял — люди бывают «плохими — хорошими». И все это вместе.

Жизнь стала складываться из минут экранного времени, в котором спрессованы годы напряженных раздумий, поисков, открытий.

Самым дорогим для него стала человеческая судьба, независимо от масштаба происходящих событий.

И хочется найти свое, особое, свой почерк, чтобы раскрыть сложность человеческой индивидуальности.

Но меняется жизнь, меняется и почерк. Накапливается опыт, но приходит усталость, а вместе с ней штампы, и надо иметь силы и мужество от них отказаться, отбросить их.

Чтобы это сделать, надо искать новый режиссерский почерк.

Какая мука смотреть на сделанное сквозь прошедшее время. Хочется все переделать.

Это испытывает человек не остановившийся, а идущий вперед.

Он рассуждает о своей работе как архитектор.

Произведение должно иметь несколько «этажей».

«Многоэтажность» произведения искусства и есть большое мастерство создающего его художника.

Произведение — как дом с подвалом и чердаком, с живущими в нем людьми, с парадными и черными лестницами.

Человек выходит на улицу. Осень. Оранжевый клен, отражаясь в свинцово-серой воде канала, оживляет ее, делает теплой.

И снова хочется выкрасить дома в желтый цвет, цвет солнца.

И снова хочется новых мыслей и ощущений, чтобы подарить их людям.

Семьдесят пятая осень.

И он гладит рукой теплый ствол клена и тихо шепчет: «Остановись, мгновенье! Ты прекрасно…»

Даль О. И.

И. ХЕЙФИЦ — О. ДАЛЮ.

Спасибо, что Вы так хорошо и поэтично обо мне написали, и поэтому… не напечатают, наверное. Не по штампу сделано, не по колодке… Ваша рукопись долго гуляла по свету, потому что адрес Вы выдумали «собирательный»: название улицы, на которой студия, а номер дома и квартиры мои. Я живу на Щорса, 84/86, а на Кировском — студия. Но наша почта работает на совесть, и через стол справок наконец узнали, где я живу на самом деле. За справку взяли две копейки. Вот поэтому я отвечаю Вам с некоторым опозданием. Меня очень обрадовало, что именно Вам поручили писать обо мне и что Вы написали так тепло и по-хорошему возвышенно. Но, повторяю, боюсь, что не напечатают. Не важно! Я уже прочитал, а до остальных… Бог с ними.

Ирина мне передала Вашу просьбу насчет Бирмана, но после возвращения из Чехословакии (там мой фильм представляли на фестиваль и он получил одну из главных премий). Так что я попытался уже после драки, т. е. после перезаписей, когда уже ничего не сделаешь. Я понимаю Ваше расстройство, но, поверьте, все это не так плохо, как Вам кажется. В особенности если взглянуть на соседнюю продукцию. Конечно, Бирман не утруждал себя очень и не постарался как следует, не подумал о развитии, о ритме фильма и, главное, об образе самой блокады, об образе блокадного человека. Я ему в свое время пытался втемяшить в башку насчет всего этого, но он лентяй, между нами говоря. Однако сработала сама история, и вышло трогательно и взволнованно. В особенности конец. У Вас многовато черствости и мало усталой радости от встреч, от каждой по-особенному. Немного однообразен рисунок. Но, повторяю, в общем хорошо, не огорчайтесь.

Я скоро еду в Москву, встречусь с Нилиным, и он мне прочитает свой еще не опубликованный рассказ под названием «Аппендицит». Не знаю, как вышло у него и заинтересует ли меня сия болезнь. Хорош бы был фильм под громким и интригующим названием «Слепая кишка».

Привет нежнейшей Лизе от меня и от Ириши. Она приболела, отлеживается в Комарове. Если приведет судьба в Ленинград, не забудьте позвонить и запомните адрес.

Еще раз спасибо Вам за написанное. Рукопись я Вам отсылаю, так как не уверен, что у Вас осталась копия.

Целую Вас.

И. Хейфиц

ПИСЬМА К СЕМЬЕ. [8]

1.

22 мая 1970 г.

Алма-Ата — Ташкент.[9]

Сударыня!

Я несказанно счастлив засвидетельствовать Вам свою подогретую жарким солнцем нежность. При воспоминании о Вас я так вздрагиваю, что коренные жители выбегают из домов, думая, что это землетрясение. Жарко. Два дня была ужасная буря, потом всю ночь ливень и сегодня просто холодно, если так можно это назвать. Я надеюсь, что Вы тоже не любите писать письма, но если Вы, мэм, пересилите себя и что-нибудь мне черкнете, это было бы не так плохо. Я набираюсь смелости и прошу Вас, сударыня, разрешить мне, как только у меня наберется некоторое количество впечатлений, отписать Вам ничтожное письмишко. Низко кланяюсь и целую.

Ваш покорный слуга О.Д.

2.

Май-июнь 1970 г.

Алма-Ата.

Здравствуй, милая Лизонька!

Я очень далеко и очень высоко над уровнем моря в разряженной атмосфере; в прекрасной зеленой, окруженной снежными и синими горами Алатау Алма-Ате. Я выполняю свое обещание и не забываю высылать хоть коротенькие весточки. Как поживаешь? Надо бы встретиться да потолковать, а? Буду в Москве 23.6. Закончу сезон 28.6. Выпускаюсь в «Чайке»[10]. Это к тому, что буду задерган. Позвоню. Здесь тоже очень занят и серьезным, и всяческими встречами и визитами. Нас очень ждали, очень любят, поэтому отказаться — кровно обидеть. Видимо, вместо нас привезут в Москву кучу выжатых «лимонов». Вот тебе моя пьяная рожа в гостях у местных аборигенов[11].

Жму лапу и целую. Олег.

3.

Май-июнь 1970 г.

Алма-Ата.

Здравствуй, Лизонька!

Спасибо за весточку. Жарко. Но хорошо. Все в порядке! Думаю! Скучаю! Давай после 28.6.70 встретимся. Давай поедем куда-нибудь[12]. И вообще, давай!

Целую.

4.

6.9.70. Москва.[13]

Миленькая моя!

Тоскую я по тебе все время. Видать, околдовала ты меня «колдовской травою». Дай Бог, чтоб все было так, как есть и как хочется! Целую тебя. Низкий поклон Ольге Борисовне[14] и нежный привет Миньке[15].

P.S. (Ц. и Л.) [16] Отгадай, что это такое.

5.

16.9.70. Москва.

Ну как ты?!

И коброй на хвосте стоял вопрос,

Ответ спешил, он, извиваясь, полз,

Из марева времен, дополз, устал,

Лежал он перед коброй сух и прост.

гл. «Ноги» (Ол. Суд.) [17]

Здравствуй, милая моя грустная и седенькая старушка! Не печалься! Держи хвост пистолетом. Все будет тип-топ! Предрекаю тебе муку от меня неимоверную…

Но ты люби меня. Ты мне нужна. Мне необходимо плечо твое: ведь бедолага и безумец безвольный я.

Целую я тебя и обнимаю крепко.

Люби меня, как вкусные конфеты.

Люби, как осень,

Как дожди,

Люби, люби

И очень жди!

Ну как?

Жду рецензии.

(Т. и К.) — Отгадай. [18]

6.

27.9.70 г. Москва.

«После дождя»

Колтрейн [19]

Утром сего дня, бредя по желтым листьям, покрывающим похолодевшую землю, подумал о тебе с прекрасной тоской.

С прекрасной потому, что она была светлой.

На душе у меня хорошо и покойно, потому что в мыслях моих ты.

Настроение мое тихое и благостное. Делюсь им с тобой щедро, как осень[20].

Тихонько и нежно обнимаю тебя и еле-еле касаюсь твоего лица, целую и дышу твоими глазами.

Не знаю, что такое любовь. Не знаю, как понимать сие обозначение некоего чувства или смысла его.

Но кажется мне, чувствую я что-то необычайное, как ребенок, который ждет пробуждения после новогодней ночи. В воздухе пахнет мандаринами, елкой, плюшевыми зайцами, и хочется как можно дольше не открывать глаза…

В. об. Ц. Тв. О. Д. [21]

7.

27.9.71. Москва.

…Одиноко… Одиноко-то как…

Бог ты мой Бог…

Здравствуй, дорогая моя славная Лизанька!

Долетел я хорошо и нормально[22]. В 10 часов был дома, а дома никого. Мама на даче. Позвонил Ире[23] — она в неведении того, когда мама будет дома. По слухам, в среду, то есть 29, изволит прибыть. В холодильнике пусто и темно — не работает, телевизор гудит, но молчит и темен… И даже утюг молчит… А приемник… тоже. Завел будильник. Что-то тикает. Захотел поесть — нашел банку консервов югославских типа ветчины, а хлеба нет. Поднялся наверх, одолжил кусок у дядьки[24], закусил и лег вздремнуть. К четырем поехал во МХАТ[25]. Увиделся с М.М.[26] и поехал к нему домой. Был представлен его жене и ее маме. Славные женщины. Прочли пьесу. Потолковали. Закусили. Поболтали. Обменялись впечатлениями об отдыхе. Они в Румынии были в аналогичном положении[27]. Ха! ха! ха! ха! Мих. Мих. суетлив и волнуется. Опекает меня как нянька. Видать, ставка на меня огромная. Что касается остальных, то встретили меня и знакомятся со мной с дрожью в руках. Шутят: «Вот и гений пожаловалис-с!» Ха, ха, ха. Я смеюсь. В общем, чепуховина. Суета сует. Как видишь, пока конкретным быть не могу из-за некоторой неясности в делах моих. Матушка моя, Павла Петровна, чувствует себя хорошо, любит вас с Олей[28] и уважает и крепко целует. Ждет тебя, Лизонька, с нетерпением. Ну а обо мне что и говорить! Мундштук антиникотиновый сосу, сапожки твои меховые обнимаю — да так и коротаю длинные ноченьки!

Лизушка! Там в секретере есть мои фотографии на пропуск. Вышли, пожалуйста, пару штук — очень нужно. Целую тебя, миленькая. Олю обними покрепче и Кеньке[29] дай по уху.

Целую, твой О.

P. S. Перечитал письмо и рассмеялся слогу. Не грусти, родненькая моя.

P.S.S. или P. P. S. Лизушкин, не пиши «Авиа» — медленнее идет.

Целую и обнимаю.

8.

38.9.72 г. Москва.

Сегодня к одиннадцати на репетицию[30].

Повидался с Ефремовым. Все мне рады (почему-то).

По плану через месяц-полтора показ пробы. Пробуют четырех артистов вместе со мной.

Судя по всему, ко мне отношение иное: любыми способами хотят меня заполучить.

Как они говорят, им повезло с Ал. Сергеевичем, потому что мест в труппе нет, а эта роль и неимение артиста дает возможность схватить меня за шиворот.

Ну а я слушаю очень внимательно и тихонько улыбаюсь (А Васька слушает да ест).

Сейчас иду смотреть «Дульцинею Тобосскую» Володина[31].

Ефремов хочет, чтобы я играл Луиса в этом спектакле, то есть заменил бы его.

А я молчу и тихонько улыбаюсь.

Чувствую себя прекрасно. Веду себя как паинька. Что касается телевидения, то там М.М. пока показали нос[32].

В цветной редакции сменилось руководство, и Мишиного редактора сняли.

Сегодня он поехал туда на переговоры, и завтра я надеюсь все узнать.

Сегодня утром звонили от Владимирова, предлагают почитать сценарий «Инженер». Ты понимаешь, о чем я[33].

Вот и все. Обо мне. Как ты? Как здоровье? Как твоя акклиматизация на работе[34]. Я, например, еще никак не обвыкаю.

Миленькая, напиши как и что!

Скучаю я — уже скучаю. Хорошо, что в работе.

Я люблю тебя и целую.

Не нервничай и не перегружайся! Ты мне нужна!

Мне бы только привыкнуть и войти в ритм работы, и все встанет на места.

Будет ясно, когда я выберусь, будет ясно, когда ты плюнешь на работу и приедешь ко мне.

До свидания, Лизочка. Целую тебя и тоскую!

Олечку поцелуй самым нежнейшим образом и пожми лапу Кеньке.

Обнимаю вас, дорогие мои.

Ваш О. И. Д.

9.

3.10.71. Москва.

Служенье муз не терпит суеты.

А. С. П.

Дорогая моя родная Лизушка!

Что это за грусть-тоска в тебе поселилась?

Пожалей хоть меня, я ведь тоже грущу, а мне надо быть сильным и умницей.

Передай Оле нежный поцелуй и пожелания мои, чтобы вела себя солидно: ведь ей 9.10.71 г. исполняется семнадцать и она уже взрослый человек.

А то ведь вот пример: Александр Сергеевич, тут давеча, сидит на полу с Павлушей Вяземским, тринадцати лет, и друг в друга плюются, за чем и застают их друзья Ал. Сергеевича — князь Вяземский с женой.

Вот вам пример со стороны великого русского пиита.

Делу — время, потехе — час.

Ну а что касаемо меня, то пока еще в работе моей все темно и неясно, а посему и растекаться словесами рано, да и ни к чему. (Люблю ясность и понятность.) Стараюсь жить с Ал. Сергеевичем в согласии. Много читаю и избегаю внешней суеты.

Деньги меня никогда не волновали, а теперь и подавно: трачу полтинник в день и довольно.

…Около 10 вечера был дома.

Пусто и тихо.

Сделал чай, попил и лег.

С мыслями о тебе.

10.

5.10.71. Москва.

Здравствуйте, милейшая добрейшая Ольга Борисовна![35]

Дорогая Оленька, вот видите, как годы бегут, — вам уже и семсиматьцать! Это уже взрослый возраст. Шалости уходят, и приходит некоторая степенность. Но горевать не приходится: на свете все кончается — и ситро, и леденец. Ну ничего, на смену буйным девчачьим радостям приходят радости спокойные, тихие!

Жила в городе

Женщина Оленька

Жила милая

С дочкой Лизанькой

И была в душе

Оленька тоненькой

Радость милую

Пряча низенько

Под ступенями

За решеткою.

Ольга Борисовна, дорогая, поздравляю Вас, желаю здоровья и счастья.

Целую. Ваш Олег.

P. S. Как ваша дочурка? Поклонитесь ей от меня низко и крепко-крепко поцелуйте.

11.

28.9.73. 23 часа 30 мин.

Москва.

Только что проснулся. Лег в 16.00. Прилетел из Таллина в 13.00, т. е. опоздал на репетицию на 2 часа (нелетная погода), написал объяснительную записку (в стихах)[36].

Ох, неверно все это истолкуют (один я был против пьесы)[37], подумают — манкирую. Я не против «производственного» спектакля, я против халтуры. Держите ухо востро! Объясняю: «пьеса» написана за 20 дней. Спектакль надо поставить за 30 дней.

Можно себе представить язык, мысли и чувства персонажей данного произведения.

Куда катимся?!

О моем приезде к вам пока молчу — мрак, туман, неизвестность. Сегодня маманя выслала вам яблоки.

Красивые и вкусные с любовью и уважением.

Таллин и «Современник» требуют моего присутствия в одно и то же самое время!

Что дает мне силы?

Привожу схему:

Сумбур+ирония=?

Эппель[38] ――――― Я ――――― Волчек[39]

Ха! Ха!

Лизка! Купи компас![40]

Вот сейчас звонил Таллин, просят 29.9.73 г. А я был спокоен и туманен.

Оля! Переходи улицу только в положенном месте. Люблю+скучаю+уже+так скоро+целую+кланяюсь.

Оля! Не забывай! У тебя скоро день рождения!!

За сим целую и скучаю!

Избегаю премьер. «Землю Санникова» начинают демонстрировать! Ужас! Спокойной ночи! Я ложусь спать! И вам того желаю!

12.

Декабрь 1973 года. Москва.

Бумага пригодилась…

Письмецо-то я получил, насчет драгоценностей, извините, не принимаю-с — воспитание мое мне не позволяет-с, сударыня! А вот насчет отравы[41] для этой драгоценности мы еще подумаем-с!

Ну, это так-с, баловство-с, бумагомарание-с!

Новостев нету. Кипим-с в работе-с по уши.

Звонил тут один из дома, что от АПН — очень это далеко и неудобно; думаю отказать.

Ну а остальные предложения погляжу по освобождении мало-мальском[42].

А за сим нежно лобзаю.

P. S. За слог извините — летературщина-с — наслоения-с, «лесковщина-с».

Оля, Лизу поцелуй. Лиза, Олю поцелуй, а ты, Кеня, не балуй.

13.

17 декабря 73 года.

Приезжать тебе не надо. Злой я и противный! Я бы даже сказал — омерзительный и необщительный[43].

Весь в работе, а она идет со скрипом!

Все постороннее из головы выбросил.

Расписан каждый час. Сейчас мне необходимо быть одному со своим делом, и только с ним. Никаких посторонних дел и мыслей.

Если ты моя жена, то поймешь!

Что-то внутри лопнуло — нет былой легкости в работе. Ищу, злоблюсь, улыбаюсь и делаю вид, что все в порядке.

Черт ее знает! Перерождаюсь, что ли? Лирика, ну ее к черту!

Ладно, кончаю расслюнявливаться.

Целую тебя нежно, нежно!

P. S. Ты мне снишься веселая и в сарафане!

Олю поцелуй в нос.

Олег.

14.

Декабрь 73 г. Москва.

Вы правы, из огня тот выйдет невредим, кто с ними день пр


Поделиться с друзьями:

История развития хранилищ для нефти: Первые склады нефти появились в XVII веке. Они представляли собой землянные ямы-амбара глубиной 4…5 м...

Организация стока поверхностных вод: Наибольшее количество влаги на земном шаре испаряется с поверхности морей и океанов (88‰)...

Архитектура электронного правительства: Единая архитектура – это методологический подход при создании системы управления государства, который строится...

Индивидуальные и групповые автопоилки: для животных. Схемы и конструкции...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.294 с.