Первое публичное выступление — КиберПедия 

Общие условия выбора системы дренажа: Система дренажа выбирается в зависимости от характера защищаемого...

Биохимия спиртового брожения: Основу технологии получения пива составляет спиртовое брожение, - при котором сахар превращается...

Первое публичное выступление

2021-01-29 80
Первое публичное выступление 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

 

Однако в детском саду нам тоже иногда – и вполне регулярно – воспитательница читала книжки. Это были нормальные детские книжки, вызывавшие у меня нормальное высокомерие и презрительное отношение своей, э‑э, низкопробной общедоступностью.

И тут стал близиться некий очередной праздник. И к нему задумали устроить концерт для родителей. Участвуют все! – более или менее.

Для танцев у меня не было грации Для пения – слуха. Для роли зайца или морковки я был слишком умен и одновременно застенчив и зажат. Зато я умел замечательно читать наизусть выданное воспитательницей на «часе чтения» стихотворение про цаплю, которая сует «чапу‑лапу прямо в воду». Я презирал его за детскость и примитивность, и оттого все свое умение вкладывал в актерский обыгрыш текста.

На генеральной репетиции воспитательский коллектив был просто в восторге. Ну просто руками всплескивал. Ну я прямо пел эти стихи и был цаплей, камышом и лягушкой одновременно. Я был горд и счастлив. Мне жутко хотелось тоже участвовать в концерте. А тут – я был один из солистов!

Ну что. Настал день гнева, пришел момент истины. Родители сидели рядами на наших стульчиках, как на горшочках, только офицеры на нормальных в заднем ряду, и мой отец тоже.

Кулисы были из простынь. Меня слегка протолкнули меж них, и я вышел, и все это увидел. Их всех было много, очень много, они были чужие, какие‑то очень мощные, вся эта многочисленная мощная чужая масса была внимательно нацелена на меня – это парализовало, это было страшно и непереносимо.

Они захлопали, и я стал терять сознание. Воспитательница решила меня поддержать, подсказать, я заплакал, попятился, заорал от страха и был уведен с жалостью и позором. За простыней зал шумел и смеялся. По другую сторону этого савана, исконно отделяющего художника от публики, трясся и всхлипывал я.

Позор был полный. За занавесом взревел баян и зазвенели детские голоса. Дома я продемонстрировал родителям номер во всем блеске своего умения. Я был нервный ребенок. Публика меня шокировала. Я ощущал свою ей чужеродность, но жажду успеха понял как истину, страстно, через не могу.

 

Ужас театра жизни

 

Я был нервный ребенок. Такой нервный, что когда приходило время ехать в отпуск на Запад – накануне у меня прыгала температура в 39°.

Родители чернели лицами. Единственный терапевт был в гарнизонном госпитале. Ближайший педиатр – в районной больнице. Они рассматривали анализы и рентгеновские снимки, щупали желёзки и слушали легкие – и разводили руками. Неясный диагноз особенно тревожен А дороги – неделя на поезде. Лайнеры еще не летали, авиация была относительная.

Лучшие доктора‑практики на свете – это старые земские и армейские врачи, съевшие зубы и потерявшие волосы на всеобъемной низовой работе в глубинке, и не сделавшие карьеры по причине отсутствия амбиций и слабости к бабам и выпивке. Они плевали на трафареты.

В полку был такой вольнонаемный старичок, нюхнувший лазарету еще чуть не в русско‑японскую.

Он заглянул мне под веки, постукал прыгнувшие коленки и проследил, как розовеет на коже мраморный след от проведения ручкой зеркальца.

– Нервный какой у вас мальчонка, – сказал он с каким‑то игривым одобрением. – Прямо артист. Переживает все, да? Балуете? Истерики бывают? Вообще не плачет? Ну, ты, конечно, герой, но вы это зря, нельзя же все внутри держать, лучше уж выпороть иногда, но пусть поорет. Что? Ничем не болен, езжайте спокойно, не будет у него утром никакой температуры. Боже мой, чему теперь учат, это обычный нервический припадок, впечатлительный мальчик переживает будущее путешествие. Вы что, Тургенева не читали, Толстого не читали?

В тот год отпуск отцу дали зимой, и мы поехали в родной Ленинград. Курьерский «Москва – Пекин», купейные билеты оплачиваются, настольные лампы под абажурами и пепельницы над диванами.

И вот любимого, первого и пока единственного внука ленинградская бабушка повела впервые в жизни в театр. Это был знаменитый театр марионеток Деммени, угол Садовой и Невского. Бабушка достала билеты во второй ряд середина и надела чернобурку и какой‑то охрененный перстень. Она была жена профессора и полковника. Я был в матросочке и уже менее жиртрест – полным весом я их не опозорил.

Давали «Мальчик‑с‑пальчик». И чем‑то эта хренотень вызвала у меня опасения с самого начала. Я сказочку‑то помнил. Там людоед людей жрал в ночном лесу. Этот сюжет не показался мне развлекательным.

Я поделился опасениями с бабушкой, и она со странным легкомыслием успокоила, что все это куклы, маленькие, деревянные, и ничего страшного не будет.

Для начала в зале погас свет и стало темно. Мне сделалось не по себе.

Потом раздвинулся занавес – и ни фига там были не куклы!!! Там был здоровенный дядька и здоровенная тетка, и они сидели на старинной кухне, и освещение было мрачноватое, а разговаривали они какими‑то натужными, напряженными, неестественными, чреватыми неизвестно чем голосами. Они двигались и разговаривали так, эти два человека, как нормальные люди себя не ведут. В этом было что‑то неестественное. Это вызывало непонимание и тревогу. Что‑то в них было не так, ох не так!..

Я вцепился в бабушкину руку.

Тут появились очень симпатичные куклы на ниточках. Но голоса их тоже были невеселые необнадеживающие были голоса. Короче, веселья и радости эти голоса не сулили.

И свет‑то был на сцене какой‑то мрачный, угрожающий. А тут еще музыка зазвучала – ну просто страшно стало от этой музыки.

– А свет в зале зажгут? – прошептал я бабушке.

– Когда будет антракт.

– А скоро будет антракт? – надежда во мне как‑то воспряла.

– Тебе разве не нравится?

– Нравится – с упавшим сердцем ответил я.

Когда менялись картины, свет вообще гас, и это было вообще ужасно. Я пристроился к бабушке поплотнее. Я перед этим‑то радовался, что пойду в театр! Я не мог подумать, что театр – это так тоскливо и опасно: неинтересно и страшно, честно говоря, и не хочется нисколько, до конца бы досидеть.

Тут вспыхнул синим и серебряным ночной лес, и братья‑марионетки пошли по нему, и шептались они тревожно, и ждали беды. Ну, и попали в какой‑то замок, где их должны были сожрать. Я покрылся холодным потом. «Это же куклы», – успокоила бабушка.

И тут вошел настоящий людоед!!! Здоровенный волосатый бородатый зубастый мужик с огромным ножом за поясом на толстом брюхе!!! Страшный и жрущий детей!!!

Не помня себя, я заорал благим матом. Я зарыдал и усунулся бабушке в живот. (Много лет спустя мне стало казаться, что людоед слегка смутился.)

Бабушка проявила твердость в воспитании мужчины, непосредственно переходящую в идиотизм, садизм и нарушение общественного порядка. Вместо того, чтобы вынести меня из зала к чертовой матери, она стала зажимать мне рот, качать на коленях и убаюкивающе шипеть в ухо, что все кончится хорошо.

Я отлепил лицо от ее брошки с камеей и обернулся на сцену. Там Людоед занес нож над одним из братьев‑марионеток.

Я издал вопль. По‑моему, у Людоеда затряслись руки с ножом и едой. Рядом была очень доброго вида жена Людоеда, но она была тоже живая, большая и настоящая, и я завопил еще раз. Да вы охренели!!! Людоеды!!! Что это!!!

Тут бабушке прокомментировали чернобурку, ум и внука, и она понесла меня вон, причем я регулярно открывал глаза посмотреть, на сцене ли еще семья людоедов, и вопил как резаный, как сверлящий свисток, как под ножом!

В фойе мне дали попить. Я не хотел пить. Я лязгал зубами по стеклу, давился и облился. Я был весь мокрый от пота.

Вокруг нас похаживал невысокий полноватый и смугловатый мужчина, лысеющий со лба, со смоляной странной маленькой бородкой – эспаньолкой, он скрещивал руки на груди коричневого пиджака, потирал ладонью щеку, склонял голову на бочок. Потом он подошел и заговорил с бабушкой. Потом со мной. Это был Евгений Деммени. Он был в театре. Он наблюдал нетипичную и нежелательную реакцию. Он знал детскую психологию и редко ошибался.

– А ты знаешь, чем кончится эта сказка? – спросил он.

Я кивнул, переставая всхлипывать. От него исходила очень добрая, неопасная властность.

– Значит, ты знаешь, что людоед никого не съест, и все останутся живы?

Я снова кивнул.

– И ты знаешь, что это театр? И это артисты, и они потом будут кланяться зрителям.

Я пожал плечами. Он улыбнулся, вздохнул и кивнул.

– Реакция верная, – сказал Деммени бабушке, – но уж очень сильная и непосредственная. При том, что мальчик развитой. Очень впечатлительный. Ну – наша смена, артистическая натура.

Он потрепал меня по голове и отошел. Бабушка поменялась местами на задний ряд. Я досидел, зажав уши и сжавшись за спинкой кресла.

Годы спустя я еще успел встретиться с великим кукольным режиссером Евгением Деммени. В марте 1968 Ленинград отмечал его семидесятилетие: среди поздравлявших был и я – студент ЛГУ от университетской театральной студии чтеца. Деммени был сед, брит, крючконос, печален и счастлив. Он помнил этот случай – единственный в его практике: дети не плакали на спектаклях гения!

– Вы были ребенок в совершенно дореволюционном стиле! – и он пошевелил пальцами, изображая кудряшки.

 

Мой первый бенефис

 

Тогда же, ленинградской зимой, меня как‑то сдали на воскресенье соседке по огромной коммуналке. Взрослые отправились в гости к одной из семей огромного родственного клана, а соседка была интеллигентна, родительская ровесница и без личных перспектив. Она пообещала культурную программу, а погулять по городу с ребенком ей куда как хотелось.

За ручку она повела меня к Медному Всаднику и начала просвещение:

– Вот на этой лошади сидит.

– Это не лошадь, а конь, – наставительно прервал я.

Соседка склонила голову к плечу и посмотрела внимательно, насладившись милым юмором ситуации. Ей предстояло еще много наслаждений в этот день.

День был погожий, я не устал, мы догуляли до Марсова поля.

– Вот видишь, дядя с саблей в руке? – она указала на памятник Суворову.

– Это не сабля, а меч, – строго поправил я.

Она прыснула.

– Меч! – раздраженно настаивал я.

– Меч, меч, – успокоила просветительница.

Перейдя через мост и освидетельствовав Петропавловку, мы оказались у памятника «Стерегущему». Соседка тетя Мила прочитала литой текст.

– И вода, которая вливается потоком в это отверстие.

– Это не отверстие, а люк, – с усталостью и отвращением сказал я.

Вечером семья хохотала над ее рассказом. Описание следовало в восторженных тонах и юмористическом ключе. Я сидел скромный и гордый. Бабушка смотрела сурово: эта бабушка не одобряла детских вольностей и склонялась к «Домострою».

– Нет, вы понимаете: я ему рассказываю, а он тут же меня поправляет!

Я был тверд в своих знаниях. А число авторитетов сводилось к минимуму. Их было два: папа и мама. Прочие могли ошибаться. Потакать их невежеству было незачем. Мною двигало не столько стремление к самоутверждению, столько приверженность истине.

Впервые я спорил со взрослым культурным человеком. Какая‑то поверхностная малообразованность, проявившаяся во взрослом культурном человеке, меня даже удивила и разочаровала.

И вот с тех пор это чувство не покидает меня уже никогда.

 

Интермедия. Что нам читали

 

Наша Таня громко плачет – все равно ее не брошу: оторвала мишке лапу. Культурное поколение – это дети, выросшие на одних и тех же книжках. Маршак, Барто, Михалков формировали сознание «от двух до пяти» и чуть старше в некий единый культурный макрокосм.

Сейчас вы можете ржать, и я могу ржать, и кони могут ржать, но тогда в племянниках у Дяди Степы ходила вся детвора – того уровня, где вообще читали книжки, поскольку нищих, бедных и малограмотных было ведь большинство «Дядя Степа» таки да вчеканивался в детские мозги и повторялся с восторгом: он был четок и харизматичен.

Ушлый Михалков набил страну безразмерными тиражами. «Пьеса для чтения», тонкая такая книжка «Зайка‑зазнайка» настигала ребенка, как детский вариант Медного Всадника. Зайчик там был куркуль и пытался эксплуатировать Лису в домашнем хозяйстве: «Воды наносишь, полы помоешь – сядешь, посидишь. Обед сготовишь, стол накроешь – сядешь, посидишь. Только и знай, что сиди себе весь день!» Этот социальный протест домашней прислуги я помню до сих пор.

Уже Чуковский был для нас не то чтобы сложноват странноват?.. да тоже нет, но что‑то в нем было эстетически чужеродное. А вот был он, братцы, человеком другой культуры, более сложной, изощренной, богатой и условной, с глубиной и иронией, – и мы это ощущали! Он не был своим! Его стихи не входили в твою душу органично и полностью – всегда оставалась перемычка между твоим сердцем и его словами. Вы поняли? Для детей – в них была литературность, уже во взросло‑отрицательном значении этого слова. О! – он писал для детей, сам при этом играл ребенка – а все‑таки сам при этом ребенком не становился: автор не растворялся в лирическом герое; между актером и его персонажем просвечивала дистанция.

О деле. О прозе. О книжках, которые помнились. Которые ложились в основание твоего языка и миропредставления.

Буратино прекрасен. Бессмертен. Поле чудес в стране дураков. Именем тарабарского короля – откройте! Пациент скорее жив, чем мертв. На этом деревце вырастет мно‑ого курточек для папы Карло!

Каким восхитительным писателем был Николай Носов! Сколько же миллионов (или все‑таки десятков миллионов?) детей взвизгивали от смеха, слушая «Мишкину кашу»! «Ах, чтоб тебя! – сказал Мишка. – Куда ж ты все лезешь?»

А также страна была нашпигована «Томом Сойером». Твен высказался насчет Америки с дубинкой вора и корзинкой убийцы, или наоборот, и Кремль его рекомендовал нам. Перевод Чуковского был эталоном, понимать мы этого не могли, но ощущение‑то проникало! Там была такая странная жизнь, что мы даже не задумывались. Почему «субботний отдых», если не работают только в воскресенье, как всем известно? Что значит «Давид и Голиаф», и чем они отличаются от двенадцати апостолов? Библия – все равно нечто архаичное, доисторическое, темное, неизвестное, чуждое. Как это – мальчишки могут носить шляпы?! Абсолютно инопланетная жизнь, но романтическая и познавательная, и герой достойный.

Ах да, и все читали итальянского коммуниста Джанни Родари – «Приключения Чипполино»: про классовую борьбу фруктов и овощей. Его же стихи про бедность хороших рабочих и так далее.

Слушайте. Приличные образцы. Сильная техника языка. Здоровый дух и оптимизм. Добро, победа, идеал, благородство. Ясные и категорические моральные критерии. Так еще и юмор.

Так еще и картинки были хорошие! Школа что надо. Фамилий Конашевичей и Добужинских мы не знали, но глаза‑то видели. Да: романтизм с легкими элементами модернизма у стариков.

 

 

Мой первый выстрел

 

Летом отец впервые взял меня на стрельбище. В гарнизонном бытье это служило развлечением и поощрением.

Мы, человек пять «среднего и старшего дошкольного возраста», сидели на боковом склоне мелкой пологой балки позади огневого рубежа, и не наблюдали ничего слишком интересного. Все выглядело казенной процедурой – а воображалось‑то раньше как!

От группы офицеров в полевой форме отделялись очередные трое. Сменяя прежних, они подходили к малозаметной линии, доставали из кобур пистолеты и вставали боком к видневшимся впереди грубым мишеням типа силуэта человека по пояс. После чего по очереди докладывали:

– Офицер такой‑то к стрельбе готов!

Левую руку они закладывали за спину, а правой стреляли после команды офицера сбоку:

– Огонь!

Стреляли они не по одному разу, а по несколько, и не залпом или по очереди, а кто как. Потом верхняя часть пистолета оставалась отодвинутой сильно назад, а вперед торчала тонкая белая трубочка. Тогда они докладывали:

– Офицер такой‑то стрельбу закончил! – и руками приводили пистолет в нормальный вид. Совали в кобуры и уходили, сменяясь следующей тройкой.

Выстрелы не гремели, как в кино, а как‑то невыразительно, нестрашно и негромко хлопали. Такой как бы круглый, гулкий, не очень слышный хлопок. После каждого выстрела рука с пистолетом слегка подпрыгивала кверху.

Мы сидели на солнцепеке, следили и томились. Тянулось все долго.

Но вот офицеры потянулись наверх, к машинам. Посреди поредевшей кучки обнаружился стол с бумажками и коробочками. И до нас как‑то удивительно явственно донеслись обрывки фраз: «патроны все равно остались дадим, пусть пацаны постреляют»

Психологическое состояние пацанов заслуживает внимания. Мы играли исключительно в войну. Мы стреляли из игрушечного или просто условного оружия. Идеалы солдата и героя мы впитали с молоком матери и гарнизонным воздухом. Мы гордились своими отцами и их войной. Мы не сомневались в себе и своих ценностях ни мига, никогда, других ценностей мы не знали и не представляли. И вот сейчас мы будем стрелять из настоящих пистолетов. Настоящими патронами. С настоящим грохотом. Из боевого оружия, которое убивает врагов на самом деле.

В такие миги появляется приближающее объемное зрение и объемное чувствование. Видишь и ощущаешь сразу, вокруг, многое, подробно. Включается интуиция, замедляется время, сами собой просчитываются наперед в варианты мельчайшие намечающиеся движения и жесты.

Мы восприняли слова и намерения офицеров, наших отцов, нежеланным и дурным сном. Нам захотелось, чтобы все это нам только почудилось. Или чтоб на худой конец патронов оказалось мало, и времени уже мало, и необходимо было срочно уезжать, а стрелять нам уже некогда. Это было бы самое лучшее. Потом можно было бы выказывать страшное сожаление, что не удалось пострелять из настоящего пистолета!

Вдруг оказалось, что стрелять – страшно! Очень страшно!

– Эй! Ребята! Идите сюда! – махнул рукой снизу один из офицеров. – Хотите пострелять из пистолетов? – Он нисколько не сомневался, что подарок офицер ского собрания будет воспринят благодарной детворой с восторженным ревом.

Никуда ребята не пошли. Даже не шевельнулись. Мы отвели от него глаза и стали смотреть перед собой – как бы никого конкретно и лично это не касалось.

Один из отцов подошел ближе к склону под нами:

– Толик! Хочешь пострелять? Спускайся быстренько.

Толик, глядя над его фуражкой, отрицательно покачал головой с тем отрешенно‑деловитым выражением, как будто его тошнило, и аппетита скушать вкусное сейчас, как ни печально, не было.

Отцов задело за живое. У стола засмеялись. Пять больших встали внизу под пятью маленькими. Офицеры не могли поверить, что вырастили тайных пацифистов.

– Генка, пострелять хочешь?

Генка отвернулся. Он пошел в отказ уже не первым, и ему было легче.

Я сидел ни жив ни мертв. Я себя уже знал.

Сашка Писарчук был самый старший. Ему уже исполнилось семь. Осенью ему было идти в школу. Писарчук‑майор не стал тратить время на переговоры. Он вскарабкался по склону и схватил сына за руку:

– Пойдем, стрелять научу.

У нас отлегло от сердца – жертва принесена! – но ох ненадолго. Сашка заорал благим матом, брызнул слезами и стал выдираться и оседать.

Внизу у стола вкусно захохотали: там уже пошел адреналин.

Оставался я. Я еще был пончик в длинных кудрях. Отец был, как бы это выразиться, не до конца убежден в превосходстве моих мужских доблестей над окружающими.

– Мишка – хочешь пострелять из пистолета? – весело и легко, без напора и понуждения, скинул он последнюю карту в этом избиении младенцев.

Я превратился в автомат. Я утвердительно кивнул. Я кивнул молча, но так глубоко и старательно, что сомнений оставаться не могло.

– Ну – иди сюда!

Я поднялся на деревянные нечувствительные ноги. Во взглядах пацанов читалось сложное чувство: удивленное уважение, ненависть к превосшедшему их, презрение к слабаку по жизни и благодарность к уходящему с гранатой под танк.

На деревянных ножках я подошел к отцу и стал ждать самого страшного.

– Встань боком. Левую руку назад вот так. Правую вытяни, выше.

И он вложил мне в руку жуткий и сверх моих сил огромный вороненый ТТ. Ужас у меня как бы заморозился, а осталось только отстраненное рассуждение. О том, что из такого большого тяжелого пистолета стрелять я не смогу. Я не смогу даже удержать его направленным в цель. А когда потяну спуск, что уже за пределами всех эмоций, то и прицелиться будет невозможно, и от отдачи, если у них‑то рука прыгает, у меня он точно вырвется и упадет.

Я исправно исполнял указания, перестав даже думать, что не смогу толком произвести выстрел.

Отец присел рядом на корточки и наложил свою руку на рукоять поверх моей. И все сразу стало спокойно, надежно, хорошо, абсолютно понятно и безопасно: и даже неинтересно, вот ведь подлая человеческая натура! Я никогда не замечал, какая у отца большая, сильная и надежная рука. (В этом нет ни грана метафоры, это все чистая правда и только!)

Большим пальцем он снял предохранитель, а указательным надавил спуск моим пальцем на крючке. Оглушило не громко, толкнуло не сильно.

– Вот видишь, восьмерка, – сказал отец. – А в десятку?

Отец брал призы на соревнованиях и был ворошиловским стрелком еще в школе, до войны; тогда я этого знать не мог. Умение стрелять, никогда не тренировавшись, я унаследовал от него.

Все это я, конечно, не про стрельбу. И не про офицерскую туповатость в качестве педагогов. И не про сыновнюю любовь. И не про детский героизм. Я – про узловые точки судьбы. Развилки на дороге характера.

Ремеслом, мастерством, профессией, можно овладеть. И ум могут развить многие. И способностями, развивающимися в талант, может быть одарено немало людей.

И все это – дерьмо, если в нужный момент ты не можешь совершить шаг, который сам полагаешь достойным и правильным. Даже если старшие товарищи, более значимые и статусные, уже отказались от подобного шага и тем создали прецедент и почти избавили тебя от публичного стыда в случае отказа.

Пусть все зарыдают и уйдут – на тебя смотрит Нечто Высшее глазами смеющихся офицеров, прошедших фронт.

Ребята – клянусь: очень страшно в пять лет стрелять из боевого пистолета, когда ты не несмышленыш, а отлично осведомлен о грозной мощи боевого оружия.

На тех же деревянных нечувствительных ногах я поднялся обратно и сел на свое место на краю склона. Я ничего не соображал, мало что замечал и абсолютно ничего не чувствовал. Никакой радости преодоления, победы и тому подобное.

Вечером дома отец похвастался маме моим поведением, мне было приятно, и только.

Я начисто забыл этот мелкий детский случай, и вспомнил – яркое манчжурское солнце, раскаленная степь, выстрелы, пороховая гарь и оружейная смазка, над балкой – «студебеккер», два «доджа 3/4» и «виллис» командира полка, сидишь на неровных твердых комках спекшейся земли, – вспомнил все через много‑много лет. Чтобы не забыть уже никогда.

Всю жизнь – я слышу ясно приглашение к главному.

И когда сделано то, что надо было – я поднимаюсь на склон в выжженной степи, смотрю перед собой и ни хрена не чувствую. Ни счастья свершения, ни радости победы, ни восторга преодоления, ни облегчения оконченного труда – ну ни хрена, кроме опустошенности и тупой прострации.

Должна лечь стальная струна арматурным лыком в строку. Строченьки набегут, а вот чтоб сложились они в мелодию, звук и смысл которой достигнут Божьего слуха – струну надобно заплести в детстве, потом уже поздно.

 

Моя первая оценка

 

Отметки нам начали ставить на второй день в школе. Первое сентября, значит, для первоклассников был празд ником без тяжелых последствий, а второго приступили к поощрению юных тружеников и градации интеллектов.

Учительница была гуманисткой. Очередная доктрина Министерства Образования призывала вспомнить дрессировку методом вырабатывания положительных эмоций по теории дрессировщика Дурова, гиганта отечественной педагогики среди млекопитающих. Поэтому для начала она ставила только хорошие и отличные отметки, и только по такому необременительному для малышей предмету, как рисование.

Вообще я рисовал не хуже других. Позднее я просто несколько лет занимался в школьном кружке рисования (правда, в другом городе и другой школе). Отец рисовал как художник, его картины выставлялись в Ленинградском Дворце пионеров, и он собирался стать архитектором, если бы не война.

Короче – учительница всем ставила пятерки, а нескольким, кто своими цветными карандашами уж вовсе фигню какую‑то накалякал, поставила четверки. В таком контексте четверка из «хорошо» по пятибалльной системе превращалась в «плохо» по системе двухбалльной. Именно так это воспринималось бездарными неудачниками. Приветливая улыбка этой скотской баллораздатчицы мало что меняла.

У меня упало сердце. Я не ожидал. Я оказался в худшей четверти класса. Я был опозорен, школьное бытие было для меня опоганено. Меня легко и незаметно определили во второй сорт.

Я приплелся домой расстроенный страшно. Я даже плохо воспринимал все окружающее. Случилась неожиданная, незаслуженная, непоправимая беда.

Родители, однако, меня утешили, успокоили, просветили и развеселили. И оценка хорошая, и случай нечаянный, и раз на раз не приходится, и конец делу венец, и все впереди, и перспективы открыты. Я ожил и собрался быстренько нарисовать в тетрадке строчку палочек, как задано, перед тем как идти во двор играть.

И тут‑то меня вразумили прочно. Что даже если задано вообще написать одну палочку и всё. Надо сначала переодеться. И вымыть руки. И аккуратно разложить на столе тетрадь, чернильницу и ручку. И сесть удобно. И чтоб было светло и ничего не мешало. И ни‑ку‑да не торопиться. И со всем вниманием и тщанием выполнить наилучшим образом то, что нужно. И все сложить. И тогда только быть свободным.

Что я и сделал. То есть: начал делать на весь срок всех дел.

А через три недели отца перевели в следующее место, и я пошел во вторую из многих школ в моей жизни, и в новом классе никто уже не знал, что моей первой отметкой была четверка.

Через одиннадцать лет на другом конце Союза я кончил школу с золотой медалью первым учеником из двухсот тридцати человек выпуска: три одиннадцатых класса и четыре десятых, это был шестьдесят шестой год, реформа, двойной выпуск, переход на десять лет. И первым получал аттестат, и произносил речь от имени выпускников, и вся эта хренотень. Так для чего сначала надо было попортить мне настроение? Очевидно, есть люди, судьба которых – не пропустить своей мордой ни один ухаб на дороге к вершине.

Уже во взрослые годы я с наслаждением прочел в дневниках великого ученого и известного англомана академика Павлова: он, значит, русский студент, спросил у знакомого англичанина, что тот считает самым важным для достижения намеченной цели? И по кратком размышлении англичанин отвечал: наличие препятствий. Оу, но почему, сэр? Потому что в этом случае мой рефлекс будет постоянно напряжен, и я достигну своей цели вернее и быстрее.

Едва ли не все что‑то значащие дела моей жизни неизменно начинались с трудностей, осложнений, провалов и всевозможных неудач. Словно Парень Наверху полагал, что я вообще живу слишком круто к ветру. И для того, чтоб тяжелый камень летел далеко и со свистом, не фиг его кидать, а надо сначала покряхтеть, угромоздить его в ложке катапульты и оттянуть рычаги и тросы на полную, чтобы потом отпустить стопор – а дальше насчет высокой траектории и сокрушительного попадания.

Только не забывай: ты натягиваешь тросы и выверяешь прицел – а несет твой камень к цели все‑таки Господь, если удовлетворен качеством и количеством твоих действий. Одаряя испытаниями – Он закаляет сильного и выбраковывает слабого. И пр.

 

Моя первая книжка

 

Я мечтал хорошо драться, лазать через заборы, свистеть в два пальца и скатываться на ногах с высокой ледяной горки. Я мечтал ездить на двухколесном велосипеде (пока не покупают) и снайперски стрелять из рогатки (найдут – репрессируют и обезоружат). Я мечтал получить в качестве верхней одежды и обуви кирзовые сапожки и черную телогрейку – высший шик наших пацанов. Короче, умение читать в приоритетную шкалу вообще не входило. Я и так был умнее, чем приличествовало мужчине моего возраста и положения.

Родители же мои полагали, что вундеркиндом быть вредно. Что чем сложнее организовано животное, тем дольше оно развивается. Что каждый возраст надо прожить полноценно и адекватно. А в жизни – руководствоваться тактикой бега на длинные дистанции.

Короче, читать я научился не раньше прочих приличных первоклассников. Сначала и мама мыла раму до блеска, и маша ела кашу до тошноты, и рабы не мы, но неизвестно кто, и вот однажды в воскресенье утром я проснулся раньше родителей и, в поисках занятий, взял книжку со стула у кровати. Комната была одна, телевидения не было, крутить радио я был не приучен, шуметь и будить родителей было рано.

Книжка была новая, тонкая, красивая, яркая, краснозвездный конник вздымал шашку и пушка изрыгала огонь и дым. Название на обложке было довольно длинным. Первое слово читалось сразу: «Сказка», а дальше я стал неторопливо разбирать знакомые по отдельности буквы. И у меня получилось! – «о Мальчише‑Кибальчише, его великой Военной Тайне и непобедимой Красной Армии».

И впервые в жизни я стал сам читать. И это было потрясающе. И было там, ребята – что слова, что настроение, что картинки.

Господи. Как же хотелось быть отважным и побеждать врагов. И как входило в детский растущий организм вещество идеала, и после этого организм формировался и рос уже с использованием этого неистребимого в нем вещества – а идеалом был образ героя, ценой своей жизни спасающего свободу и независимость Родины и ее трудового народа.

С возрастом мы научаемся формулировать, но чистота и сила детского восприятия, конечно, замутняются и слабеют. Приходят ирония, аллюзии, обыгрыш стиля. Аркадий Гайдар, стало быть.

Нам бы день простоять да ночь продержаться.

Дать ему бочку варенья и корзину печенья.

И все хорошо, да что‑то нехорошо.

Я ходил под впечатлением этой книжки целый день и остался жить с этим впечатлением под коркой сознания на всю жизнь. С годами, более размышлениями и анализом эмоций нежели заимствованиями – овладев психоаналитическими техниками, я просто научился открывать люки в трюмы психики и доставать старую информацию, как достают скрытый и постоянно действующий механизм, чтоб лучше разобраться в общем действии всей машины в целом.

Вот я и говорю чего. В книгах Гайдара – здоровое духовное начало. Хорошая шкала ценностей – мужская, патриотическая, воинская, благородная. Умение верить и умение добиваться. Так вдобавок там очень все в порядке с языком. Этого дети заметить не могут – но это входит образующим элементом в их чувство языка, владение языком.

Прошло тридцать лет, и рвал душу с экранов голос уже ушедшего Высоцкого: «Значит, нужные книги ты в детстве читал!..»

 

Мое первое сочинение

 

Расписание уроков в начальной школе было внятным и не смущало разнообразием. Первый урок всегда арифметика, второй письмо, третий чтение, четвертый по мелочи – пение, рисован. и прочая физ‑ра.

Ко второму классу я освоился. Я был примерный отличник и пел на ответах соловьем. Я сидел за первой партой перед столом, как отражение педагогических талантов учительницы.

Осень. Третий урок. Развитие воображения и речи. Рассказ по картине.

Картина висит на доске. Она напечатана на бумаге. Бумага на картоне, картон на веревочке, веревочка на гвоздике, гвоздик в раме доски. О, эти наглядные пособия!

Там колхозники собирали урожай. От урожая ломились края картины. Я твердо помню бахчевые и садовые культуры. Арбузы, дыни и яблоки с виноградом созрели одновременно. Половина заднего плана золотилась и колосилась обильной нивой, и там был красный комбайн. А левая задняя половина сбегала к морю и была занята огородами, и кроме помидор с огурцами там лежали мерзкие фиолетовые бурдюки, и с того урока я уже никогда не мог отличить кабачки от баклажанов. Тем более что в забайкальской степи мы видели те и другие исключительно в виде консервированной икры кабачково‑баклажанной, абсолютно неразличимой по цвету, запаху, вкусу и цене. Но это так, мелочь.

Еще там были лица колхозников. Тела у колхозников тоже были, и на телах была одежда, но это не привлекало внимания. Видимо, художник обладал истинно хорошим вкусом и соблюдал святое правило: не должно быть заметно, во что ты одет, одежда должна проявлять и выигрышно оттенять твою человеческую суть.

Человеческой сутью колхозников было счастье труда. Они улыбались, алели румянцем и сверкали улыбками, как наглядная агитация Медсанупра в коридоре стоматолога. Вот эти улыбки, подсознательно ассоциировавшиеся с ожидающей тебя бормашиной, настораживали. Они ориентировали в том направлении, что искусство условно, и верить ему буквально – нельзя. Что это такая игра по своим правилам.

Заметьте, дети. В те времена фруктов на Манчжурке не было. Никаких. Никогда. Нисколько. Вообще. Не росли они там! А привозить – госснабу на хрен было не надо. Грушу и виноград мы знали по картинам. От цинги мама кормила меня ломтиками сырой картошки.

Та учительница меня любила. Я ее ничем не изводил и всегда готовил уроки. И она вызвала меня не первым, чтоб другие тоже могли развернуться и блеснуть чем могли. И не последним – чтоб, значит, следующие мотали на ус. Валентина Кузьминична была очень славная.

И когда очередь дошла до меня – я уже собрался с мыслями. Я учел каждый овощ и каждое деревце. Я уже чувствовал, что могу рассказывать об этой картине бесконечно.

Во‑первых, я дал происходящему название. Я встал, приосанился и объявил свой номер:

– З‑О‑Л‑О‑Т‑А‑Я О‑С‑Е‑Н‑Ь!

Класс затих, почуяв высокое качество исполнения и, возможно, заматывание всего времени до звонка. Несколько некрасивеньких девочек‑троечниц восхищенно ахнули и всплеснули руками. Из этого контингента позднее формируются фанатки: сознавая личную недостаточность, они стремятся утвердить себя через хоть какую причастность к выдающемуся.

Начал я с тех бесспорных замечаний, что наступила осень и в саду созрели вишни. Наступила пора урожая. И тут (заткнитесь с вашим Прустом! я его обожаю, но тогда и слышать не мог о подобном) – я вспомнил вдруг вкус груши «бэра», которой кормила меня когда‑то бабушка на Украине. Желтой, мягкой, сочной, ароматной, продавливающейся под пальцами, тающей во рту, стекающей на подбородок Как мне захотелось грушу! Я очень любил груши. И арбузы. Но здесь ничего не было И неизвестно когда мы поедем в отпуск на Запад, и кто его знает, лето это будет или нет, и будут ли там груши. Нет, честное слово, я всегда был равнодушен к еде, но тут пробило.

И ох рассказал я им о вегетарианской пище! Ох расписал тяжесть арбузов (никогда не поднимал), аромат персиков (никогда не пробовал и живьем не видел), сок вишен (кислое терпеть не мог) и рокот комбайнов (даже не представлял, как они выглядят реально, не на картинке). Так сказать, доминантный очаг возбуждения центральной нервной системы расползся со своего участ ка, активизировавшись, на соседние участки мозга. И я реконструировал по этому плакату систему колхозного хозяйства. Мужчина в кепке оказался бригадиром, а мужчина в галстуке – агрономом. Мужчина в костюме и с орденом был председатель колхоза, а мужчина в тельняшке – само собой, демобилизованный моряк. Дети помогали родителям, ловкие мальчики собирали фрукты с вершин деревьев, женщины пели за работой звонкие песни, старый сторож охранял сады от хулиганов, и вот труды увенчались заслуженным успехом, а завтра будет праздник сбора урожая.

Класс был подавлен моим превосходством. Учительница смотрела на меня неотрывно и как‑то необычно поводила головой.

– Садись, пять, – сказала она. – Вот, дети. Так у вас, конечно, не получится (она как‑то странно всхлипнула и уткнула лицо в ладони). – Но


Поделиться с друзьями:

Общие условия выбора системы дренажа: Система дренажа выбирается в зависимости от характера защищаемого...

Организация стока поверхностных вод: Наибольшее количество влаги на земном шаре испаряется с поверхности морей и океанов (88‰)...

Поперечные профили набережных и береговой полосы: На городских территориях берегоукрепление проектируют с учетом технических и экономических требований, но особое значение придают эстетическим...

Семя – орган полового размножения и расселения растений: наружи у семян имеется плотный покров – кожура...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.144 с.