III. 1874–1875 гг. Лето и зима в Старой Руссе — КиберПедия 

Типы сооружений для обработки осадков: Септиками называются сооружения, в которых одновременно происходят осветление сточной жидкости...

История развития пистолетов-пулеметов: Предпосылкой для возникновения пистолетов-пулеметов послужила давняя тенденция тяготения винтовок...

III. 1874–1875 гг. Лето и зима в Старой Руссе

2021-01-29 90
III. 1874–1875 гг. Лето и зима в Старой Руссе 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

 

В своих летних письмах 1874 года ко мне из Эмса Федор Михайлович несколько раз возвращается к угнетавшей его мысли о том тяжелом времени, которое предстояло нам пережить в ближайшем будущем. Положение действительно было таково, что могло заставить задуматься нас, которым и всегда-то не легко жилось в материальном отношении.

Я уже упоминала, что в апреле приезжал к нам Н. А. Некрасов просить Федора Михайловича поместить его будущий роман в «Отечественных записках» на 1875 год. Муж мой был очень рад возобновлению дружеских отношений с Некрасовым, талант которого высоко ставил; были мы оба довольны и тем обстоятельством, что Некрасов предложил цену на сто рублей выше, чем получал муж в «Русском вестнике».

Но в этом деле была и тяжелая для Федора Михайловича сторона: «Отечественные записки» были журналом противоположного лагеря и еще так недавно, во время редактирования мужем журналов «Время» и «Эпоха», вели с ними ожесточенную борьбу. В составе редакции находилось несколько литературных врагов Федора Михайловича: Михайловский, Скабичевский, Елисеев, отчасти Плещеев[165], и они могли потребовать от мужа изменений в романе в духе их направления. Но Федор Михайлович ни в коем случае не мог поступиться своими коренными убеждениями. Отечественные же записки, в свою очередь, могли не захотеть напечатать иных мнений мужа, и вот при первом сколько-нибудь серьезном разногласии Федор Михайлович, несомненно, потребовал бы свой роман обратно, какие бы ни произошли от этого для нас печальные последствия. В письме от 20 декабря 1874 года, беспокоясь теми же думами, он пишет мне: «Теперь Некрасов вполне может меня стеснить, если будет что-нибудь против их направления… Но хоть бы нам этот год пришлось милостыню просить, я не уступлю в направлении ни строчки».

 

Николай Алексеевич Некрасов (1821–1877 гг.) – русский поэт, писатель, публицист, классик русской литературы. С 1847 по 1866 гг. – руководитель литературного и общественно-политического журнала «Современник», с 1868 г. – редактор журнала «Отечественные записки»

 

Что бы мы стали делать в случае размолвки с «Отечественными записками» – мысль эта чрезвычайно беспокоила нас обоих. Не говорю уже о том, что пришлось бы тотчас же вернуть взятые авансом деньги, а они были уже частью прожиты, и уплатить немедленно представило бы для нас чрезвычайную трудность. Кроме того, являлась мысль – на какие средства мы стали бы жить до того времени, пока Федору Михайловичу удалось бы пристроить свой роман? Ведь «Русский вестник» был единственный тогда журнал, в котором мой муж по своим убеждениям мог работать[166].

Придумывая разные исходы ввиду предвидимой неудачи, я остановилась на мысли (насколько возможно) уменьшить расходы на содержание нашей семьи. Как скромно мы ни жили, но, кроме уплаты тяготевших над нами долгов и процентов, мы тратили в год не менее трех тысяч рублей, так как одна наша (всегда скромная) квартира стоила семьсот-восемьсот рублей, а с дровами и всю тысячу. Вот мне и пришло в голову остаться зимовать в Руссе, тем более что мы с мужем твердо решили и будущей весною вновь приехать в Руссу ввиду той пользы, которую тамошние купанья принесли нашим деткам. Таким образом, переезжать в столицу приходилось всего лишь на восемь-девять месяцев, из которых месяца полтора-два, наверно, ушли бы на приискивание квартиры, устройство, а весною на приготовления к отъезду. Все это время было бы потеряно для работы, а Федор Михайлович чрезвычайно дорожил возможностью скорее окончить роман, чтобы приступить к исполнению своей заветной мечты – изданию своего независимого органа – «Дневника писателя».

Не говоря уже о дешевизне квартир в Старой Руссе, жизненные припасы были втрое дешевле петербургских; сокращались и другие расходы, неизбежные в столице.

Кроме материальных расчетов, для меня лично очень соблазнительна была возможность прожить целую зиму той же спокойной, мирной и столь милой нам семейной жизнью, какою мы всегда жили летом и о которой всегда с добрым чувством вспоминали зимой. В Петербурге по зимам Федор Михайлович мало принадлежал семье: ему приходилось часто бывать в обществе, в заседаниях Славянского благотворительного общества, где он с 1872 года был членом. Приходилось много принимать у себя. Все это отнимало Федора Михайловича от меня и детей, с которыми ему приходилось проводить меньше времени, а детки наши и общение с ними составляло для моего мужа высшее счастье. Оставаясь на зиму в Старой Руссе, мы разом избавлялись от многого, что портило нашу счастливую семейную жизнь.

Остановившись на мысли перезимовать в Руссе, я принялась искать квартиру. На даче Гриббе оставаться зимою было невозможно по многим причинам. Но в Руссе большую квартиру найти было нетрудно: дачи, отдающиеся за триста-четыреста рублей в сезон, зимой пустуют, и их отдают за пятнадцать-двадцать в месяц. Но без Федора Михайловича я решиться не могла: проездом через Петербург он мог найти подходящую квартиру, и тогда о зимовке в Руссе нечего было бы и думать.

Федор Михайлович вернулся в Руссу в конце июля; в Петербурге он пробыл два-три дня, но квартиры не нашел, да и не старался искать, так как очень соскучился по семье и спешил домой.

Несколько дней спустя по приезде зашел у нас разговор о зимней квартире и о том, когда нам из Руссы придется уехать. Тогда я, в виде предложения, сказала:

– Ну, а если бы нам остаться на зиму в Руссе?

Мое предложение встретило горячий протест со стороны Федора Михайловича. Повод отказа был неожиданный, но очень для меня лестный. Муж стал говорить, что я соскучусь в Руссе, живя такою уединенною, как летом, жизнью.

– Ты и в прошлые зимы, – говорил он, – нигде не бывала и не пользовалась никакими удовольствиями; в эту зиму, бог даст, работа хорошо пойдет, и денег будет больше: сошьешь себе нарядов, будешь посещать общество. Я это твердо решил. В Руссе же ты совсем захиреешь!

Я стала убеждать Федора Михайловича, что зима предстоит нам рабочая, надо продолжать и закончить «Подросток», а потому ни о каких нарядах и увеселениях мне не придется и помышлять.

– Да и не нужны они мне вовсе, а для меня милее и дороже та спокойная, тихая, семейная, не смущаемая разными неожиданностями жизнь, которую мы здесь ведем.

Говорила, что боюсь только, как бы он в Руссе не соскучился, не имея для себя подходящего общества. Но этому горю можно было помочь – съездив раза два-три в зиму в Петербург и повидав тех друзей и знакомых, которые для него дороги и интересны. Такие поездки ему одному не будут стоить дорого, а между тем дадут ему возможность обновить впечатления и не отстать от своих литературных и художественных интересов. Я представила мужу на вид все те удобства, материальные и иные, нашей зимовки в Руссе. И самого моего мужа прельстила нарисованная мною картина мирной семейной жизни, при которой он мог вполне отдаться своему творчеству. Федор Михайлович, однако, сомневался в том, удастся ли приискать поместительную и теплую квартиру; тогда я предложила мужу сегодня же, на прогулке, зайти посмотреть на днях освободившуюся дачу адмирала Леонтьева, которую всегда сдавали и зимой. Осмотр этой дачи решил вопрос окончательно: Федору Михайловичу чрезвычайно понравилась квартира в нижнем этаже дачи Леонтьева на оживленной Ильинской улице. Это – большой двухэтажный дом[167], отдававшийся внаем (верх и низ) за восемьсот рублей в сезон. Облюбованная нами квартира состояла из шести господских комнат. Главное, что понравилось мужу, – это что его комнаты (спальня и кабинет) отделялись от нашей половины большой комнатой в четыре окна. Благодаря этому беготня и шум детей не достигали Федора Михайловича и не мешали ему работать и спать; да и детки не были стеснены (о чем всегда особенно заботился муж) и могли кричать и шуметь сколько душе угодно.

Мы тут же сговорились с госпожой, управлявшей домом, и наняли квартиру по 15 мая будущего года, за плату по пятнадцати рублей в месяц. Чтобы не терять времени для работы, мы решили тотчас же переехать и устроиться на зимнее житье.

Эта зима 1874/75 года, проведенная в Старой Руссе, составляет одно из прекраснейших моих воспоминаний. Дети были вполне здоровы, и за всю зиму ни разу не пришлось пригласить к ним доктора, чего не случалось, когда мы жили в столице. Федор Михайлович тоже чувствовал себя хорошо: результаты эмского лечения оказались благоприятными: кашель уменьшился, дыхание стало значительно глубже. Благодаря спокойной, размеренной жизни и отсутствию всех неприятных неожиданностей (столь частых в Петербурге), нервы мужа окрепли, и припадки эпилепсии происходили реже и были менее сильные. А как следствие этого Федор Михайлович редко сердился и раздражался, и был всегда почти добродушен, разговорчив и весел. Недуг, сведший его через шесть лет в могилу, еще не развился, муж не страдал одышкой, а потому позволял себе бегать и играть с детьми. Я, мои дети и наши старорусские друзья отлично помнят, как, бывало, вечером, играя с детьми, Федор Михайлович, под звуки органчика[168], танцевал с детьми и со мною кадриль, вальс и мазурку. Муж мой особенно любил мазурку и, надо отдать справедливость, танцевал ее ухарски, с воодушевлением, как «завзятый поляк», и он был очень доволен, когда я раз высказала такое мое мнение.

Наша повседневная жизнь в Старой Руссе была вся распределена по часам, и это строго соблюдалось. Работая по ночам, муж вставал не ранее одиннадцати часов. Выходя пить кофе, он звал детей, и те с радостью бежали к нему и рассказывали все происшествия, случившиеся в это утро, и про все, виденное ими на прогулке. А Федор Михайлович, глядя на них, радовался и поддерживал с ними самый оживленный разговор. Я ни прежде, ни потом не видела человека, который бы так умел, как мой муж, войти в миросозерцание детей и так их заинтересовать своею беседою. В эти часы Федор Михайлович сам становился ребенком.

После полудня Федор Михайлович звал меня в кабинет, чтобы продиктовать то, что он успел написать в течение ночи. Работа с Федором Михайловичем была для меня всегда наслаждением, и про себя я очень гордилась, что помогаю ему и что я первая из читателей слышу его произведение из уст автора.

Обычно Федор Михайлович прямо диктовал роман по рукописи. Но если он был недоволен своею работою или сомневался в ней, то он прежде диктовки прочитывал мне всю главу зараз. Получалось более сильное впечатление, чем при обыкновенной диктовке.

 

IV. Наши диктовки

 

Кстати, скажу несколько слов о наших диктовках.

Федор Михайлович всегда работал ночью, когда в доме наступала полная тишина и ничто не нарушало течения его мыслей. Диктовал же он днем, от двух до трех, и эти часы вспоминаются мною как одни из счастливых в моей жизни. Слышать новое произведение из уст самого столь любимого мною писателя, с теми оттенками, которые он придавал словам своих героев, было для меня счастливым уделом. Закончив диктовку, муж всегда обращался ко мне со словами:

– Ну, что ты скажешь, Анечка?

– Скажу, что прекрасно! – говорила я. Но это мое «прекрасно» для Федора Михайловича значило, что, может быть, продиктованная сцена и удалась ему, но не произвела на меня особенного впечатления. А моим непосредственным впечатлениям муж придавал большую цену. Как-то так всегда случалось, что страницы романа, производившие на меня трогательное или угнетающее впечатление, действовали подобным же образом на большинство публики, в чем муж убеждался из разговоров с читателями и из суждений критики.

Я хотела быть искренней и не высказывала похвал или восхищения, когда его не чувствовала. Этою моею искренностью муж очень дорожил. Не скрывала я и своих впечатлений. Помню, как смеялась я при чтении разговоров г-жи Хохлаковой или генерала в «Идиоте» и как подтрунивала над мужем по поводу речи прокурора в «Братьях Карамазовых».

– Ах, как жаль, что ты не прокурор! Ведь ты самого невинного упрятал бы в Сибирь своею речью.

– Так, по-твоему, речь прокурора удалась? – спросил Федор Михайлович.

– Чрезвычайно удалась, – подтвердила я, – но все же я жалею, что ты не пошел по судейской части! Был бы ты теперь генералом, а я по тебе генеральшей, а не отставной подпоручицей.

Когда Федор Михайлович продиктовал речь Фетюковича и обратился ко мне со всегдашним вопросом, я, помню, сказала:

– А теперь скажу, зачем ты, дорогой мой, не пошел в адвокаты?! Ведь ты самого настоящего преступника сбелил бы чище снега. Право, это твое манкированное призвание! А Фетюкович удался тебе на славу!

Но иной раз мне приходилось и плакать. Помню, когда муж диктовал мне сцену возвращения Алеши с мальчиками после похорон Илюшечки, я так была растрогана, что одною рукою писала, а другою вытирала слезы. Федор Михайлович заметил мое волнение, подошел ко мне и, не сказав ни слова, поцеловал меня в голову.

Федор Михайлович вообще меня идеализировал и приписывал мне более глубокое понимание его произведений, чем, я думаю, это было на самом деле. Так, он был убежден, что я понимаю философскую сторону его романов. Помню, после диктовки одной главы из «Братьев Карамазовых» я на всегдашний его вопрос ответила:

– Знаешь, а ведь я, в сущности, мало что поняла в продиктованном (шла речь о Великом Инквизиторе). Думаю, чтоб понимать, надо иметь философское, иное, чем у меня, развитие.

– Постой, – сказал муж, – я тебе расскажу яснее. И он передал мне в более определенных для меня выражениях.

– Ну, теперь ясно? – спросил муж.

– И теперь неясно. Заставь меня повторить, и я не сумею этого сделать.

– Нет, ты поняла, заключаю это из тех вопросов, которые ты мне задавала. А если не можешь изложить, так это только неуменье, недостаток формы.

Скажу кстати: чем дальше шла для меня жизнь с ее иногда печальными осложнениями, тем шире открывались для меня рамки произведений моего мужа и тем глубже я начинала их понимать.

Из нашей старорусской жизни припоминаю, что раз как-то Федор Михайлович прочитал мне только что написанную главу романа о том, как девушка повесилась («Подросток», часть первая, глава девятая)[169]. Окончив чтение, муж взглянул на меня и вскрикнул:

– Аня, что с тобой, голубчик, ты побледнела, ты устала, тебе дурно?

– Это ты меня напугал! – ответила я.

– Боже мой, неужели это производит такое тяжелое впечатление? Как я жалею! Как я жалею!

 

V. 1874 год

 

Возвращаюсь к 1874 году. Окончив диктовку и позавтракав со мною, Федор Михайлович читал (в ту зиму) «Странствования инока Парфения»[170] или писал письма и во всякую погоду, в половине четвертого выходил на прогулку по тихим пустынным улицам Руссы. Почти всегда он заходил в лавку Плотниковых[171] и покупал только что привезенное из Петербурга (закуски, гостинцы), хотя все в небольшом количестве. В магазине его знали и почитали и, не смущаясь тем, что он покупает полуфунтиками и менее, спешили показать ему, если появлялась какая новинка.

В пять часов садились обедать вместе с детьми, и тут муж был всегда в прекрасном настроении. Первым делом подносилась рюмка водки старухе Прохоровне, нянюшке нашего сына[172]. «Нянюшка – водочки!» – приглашал Федор Михайлович. Она выпивала и закусывала хлебом с солью. Обед проходил весело, дети болтали без умолку, а мы никогда не разговаривали за обедом о чем-нибудь серьезном, выше понимания детей. После обеда и кофе муж еще с полчаса и более оставался с детьми, рассказывая им сказки или читая им басни Крылова.

В семь часов вечера мы с Федором Михайловичем отправлялись вдвоем на вечернюю прогулку и неизменно заходили на обратном пути в почтовое отделение[173], где к тому времени успевали разобрать петербургскую почту.

Корреспонденция у Федора Михайловича была значительная, и потому мы иногда с интересом спешили домой, чтобы приняться за чтение писем и газет.

В девять часов детей наших укладывали спать, и Федор Михайлович непременно приходил к ним «благословить на сон грядущий» и прочитать вместе с ними «Отче наш», «Богородицу» и свою любимую молитву: «Все упование мое на Тя возлагаю, Мати Божия, сохрани мя под покровом Твоим!»

К десяти часам во всем доме наступала тишина, так как все домашние, по провинциальному обычаю, рано ложились спать. Федор Михайлович уходил в свой кабинет читать газеты; я же, утомленная дневной сутолокой и детским шумом, рада была посидеть в тишине, усаживалась в своей комнате и принималась раскладывать пасьянсы, которых знала до дюжины.

С сердечным умилением вспоминаю я, как муж каждый вечер по многу раз заходил ко мне, чтобы сообщить вычитанное из последних газет или просто поболтать со мною, и всегда начинал помогать мне закончить пасьянс. Он уверял, что у меня потому не сходятся пасьянсы, что я пропускаю хорошие шансы, и, к моему удивлению, всегда находил нужные, но не замеченные мною карты. Пасьянсы были мудреные, и мне редко удавалось торжествовать без помощи мужа[174]. Когда било одиннадцать часов, муж появлялся в дверях моей комнаты, и это означало, что и мне пора идти спать. Я только просила позволить мне еще один разочек, муж соглашался, и мы вместе раскладывали пасьянс. Я уходила к себе, все в доме спали, и только мой муж бодрствовал за работой до трех-четырех часов ночи.

Первая половина нашей зимовки в Старой Руссе (с сентября по март) прошла вполне благополучно, и я не запомню другого времени, когда бы мы с Федором Михайловичем пользовались таким безмятежным покоем. Правда, жизнь была однообразна: один день так походил на другой, что все они слились в моих воспоминаниях, и я не могу припомнить каких-либо происшествий за это время. Помню, впрочем, один трагикомический эпизод в самом начале зимы, нарушивший на несколько дней наше спокойствие. Дело было вот в чем: я прослышала, что торговцы в рядах получили с Нижегородской ярмарки партию нагольных полушубков для взрослых и детей, и как-то сказала об этом мужу. Он очень заинтересовался, сказал, что сам когда-то ходил в нагольном тулупчике, и захотел купить такой же для нашего Феди. Отправились в лавки, и нам показали с десяток полушубков, один другого лучше. Мы выбрали несколько и просили прислать нам на дом для примерки. Один из них светло-желтый, с очень нарядной вышивкой на груди и полах, чрезвычайно понравился Федору Михайловичу и пришелся как раз по фигуре нашего сына. В высокой кучерской шапке, одетый в тулуп и подпоясанный красным кушаком, наш толстый, румяный мальчик выглядел совершенным красавцем. Заказали и девочке нарядное пальтецо, и муж каждый день осматривал детей перед их прогулкой и любовался ими.

Но нашему любованию скоро пришел конец: в один злосчастный день я заметила на передней поле светло-желтого тулупчика громадные сальные пятна, причем сало на коже лежало слоями. Мы все пришли в недоумение, так как мальчик на прогулке не мог запачкаться салом. Но истина скоро открылась: у нашей старухи-кухарки каждый день с утра сидел на кухне ее полуслепой муж. Позавтракав, он загрязнил руки и, не найдя под рукой полотенца, вытер жирные пальцы о тулупчик, развешенный в кухне для просушки. Пытались мы разными средствами вывести из кожи сало, но после каждой новой чистки пятна становились заметнее, и красивый тулупчик был совершенно испорчен. Я была страшно раздосадована порчею вещи, заменить которую не представлялось возможности, и досадовала на кухарку, не сумевшую присмотреть на кухне, и сгоряча чуть не прогнала ее с места вместе с ее неловким мужем, но за них вступился Федор Михайлович и образумил меня. Но, конечно, это маленькое неудовольствие скоро забылось.

Так как оба наши издания, романы «Бесы» и «Идиот», имели большой успех, то мы, оставшись на зиму в Руссе, решили издать и «Записки из Мертвого дома», которые давно были распроданы и часто спрашивались книгопродавцами. Корректуры высылались нам в Руссу, но ко дню выпуска книги в свет мне необходимо было приехать в столицу, для того чтоб продать некоторое количество экземпляров (что мне и удалось сделать), раздать книги на комиссию, свести счеты с типографией и пр. Хотелось, кроме того, повидать родных и друзей и закупиться к рождественским праздникам игрушками и сластями для елки, которую мы хотели устроить как для своих, так и для детей священника о. Румянцева, так расположенного к нашей семье. Я уехала 17 декабря и вернулась 23-го. При возвращении через замерзшее озеро Ильмень я натерпелась большого страха: несколько троек, выехавших вместе, сбились на озере с дороги, поднялась снежная буря, и мы рисковали всю ночь пробыть на жестком ветру; к счастью, ямщики отпустили поводья, и умные животные, побродив в разные стороны, в конце концов вывезли нас на проторенную дорогу.

 

VI. 1874 год. Зима

 

В Старой Руссе в те времена, и зимой, и летом, случались частые пожары, от которых выгорали целые улицы. Большею частью они происходили по ночам (где-нибудь в пекарне или в бане). Федор Михайлович, припоминая незадолго перед тем выгоревший дотла Оренбург, очень тревожился, если начинался пожар и принимались звонить на соборной колокольне, а в случае, если пожар разгорался, то и на колокольнях вблизи его расположенных церквей. Федора Михайловича особенно беспокоило то, что он знал, до чего я, в обычное время столь бодрая и ничего не боящаяся, «терялась» при какой-нибудь внезапности и начинала совершать нелепые поступки. Поэтому у нас раз навсегда, во время пребывания в Руссе, было условлено будить друг друга, как только услышим набат. Обыкновенно, заслышав звон, Федор Михайлович тихо тряс меня за плечо и говорил: «Проснись, Аня, не пугайся, где-то пожар. Не волнуйся, пожалуйста, а я пойду посмотреть, где горит!»

Я тотчас вставала, одевала спящим детям чулочки и башмачки и приготовляла им верхнюю одежду, чтоб не простудить, если придется их вынести. Затем я вынимала большие простыни, в одну из них складывала (как можно тщательнее) всю одежду мужа, его записные книжки и рукописи. В другие складывала все находившееся в шкафу и комоде – мое платье и детские вещи. Сделав это, я успокаивалась, зная, что главнейшее будет спасено. Сначала я все узлы выносила в переднюю, поближе к выходу, но с того раза, как Федор Михайлович, возвращаясь с разведки, споткнулся в темноте на узлы и чуть не упал, стала оставлять их в комнатах. Федор Михайлович не раз потешался надо мной, говоря, что «пожар за три версты, а я уже собралась спасать вещи». Но, видя, что меня в этом не разубедишь и что подобные сборы меня успокаивают, предоставил мне при каждом набате «укладываться», требуя, однако, чтобы все его вещи, по миновению мнимой опасности, были немедленно водворены на своих местах.

 

Любовь Федоровна Достоевская (1869–1926 гг.) – вторая дочь Ф. М. Достоевского и А. Г. Достоевской (Сниткиной), мемуаристка, писательница

 

 

«Девочка здоровая, веселая, развитая не по летам (то есть не по месяцам), все поет со мной, когда я запою, и все смеется; довольно тихий некапризный ребенок. На меня похожа до смешного, до малейших черт»

(Ф. М. Достоевский о Л. Ф. Достоевской)

 

Помню, как весною 1875 года мы переезжали с зимней нашей квартиры в доме Леонтьева опять на дачу Гриббе, сторож нашего дома, прощаясь, сказал:

– Пуще всего мне жаль, что уезжает ваш барин.

– Почему так? – спросила я, зная, что муж не имел с ним сношений.

– Да как же, барыня: чуть где ночью пожар и зазвонят в соборе, барин уже тут как тут: стучится в сторожку: вставай, дескать, где-то пожар! Так про меня даже пристав говорит: во всем городе нет никого исправнее, как сторож генерала Леонтьева, чуть зазвонят, а уж он у ворот. А теперь как я буду? Как же мне барина не жалеть?

Придя домой, я передала мужу похвалу дворника. Он рассмеялся и сказал:

– Ну, вот видишь, у меня есть достоинства, о которых я и сам не подозреваю.

Жизнь наша пошла обычным порядком, и работа над романом продолжалась довольно успешно. Это было для нас очень важно, так как при поездке в Петербург Федор Михайлович виделся с профессором Д. И. Кошлаковым, и тот, ввиду благоприятных результатов прошлогоднего курса вод, настойчиво советовал ему, чтобы закрепить лечение, вновь поехать весною в Эмс.

В апреле 1875 года пришлось хлопотать о заграничном паспорте. В Петербурге это не представляло затруднений; живя же в Руссе, муж должен был получить паспорт от новгородского губернатора. Чтобы узнать, какое прошение муж должен послать в Новгород, сколько денег и пр., я пошла к старорусскому исправнику. В то время исправником был полковник Готский, довольно легкомысленный, как говорили, человек, любивший разъезжать по соседним помещикам. Получив мою карточку, исправник тотчас же пригласил меня в свой кабинет, усадил в кресло и спросил, какое я имею до него дело. Порывшись в ящике своего письменного стола, он подал мне довольно объемистую тетрадь в обложке синего цвета. Я развернула ее и, к моему крайнему удивлению, нашла, что она содержит в себе: «Дело об отставном подпоручике Федоре Михайловиче Достоевском, находящемся под секретным надзором и проживающем временно в Старой Руссе». Я просмотрела несколько листов и рассмеялась.

– Как? Так мы находимся под вашим просвещенным надзором, и вам, вероятно, известно все, что у нас происходит? Вот чего я не ожидала!

– Да, я знаю все, что делается в вашей семье, – сказал с важностью исправник, – и я могу сказать, что вашим мужем я до сих пор очень доволен.

– Могу я передать моему мужу вашу похвалу? – насмешливо говорила я.

– Да, прошу вас передать, что он ведет себя прекрасно и что я рассчитываю, что и впредь он не доставит мне хлопот.

Придя домой, я передала Федору Михайловичу слова исправника, смеясь при мысли, что такой человек, как мой муж, мог быть поручен надзору глуповатого полицейского. Но Федор Михайлович принял принесенное мною известие с тяжелым чувством:

– Кого, кого они не пропустили мимо глаз из людей злонамеренных, – сказал он, – а подозревают и наблюдают за мною, человеком, всем сердцем и помыслами преданным и царю, и отечеству. Это обидно!

Благодаря болтливости исправника обнаружилось обстоятельство, чрезвычайно нам досаждавшее, но причину которого мы не могли уяснить, именно отчего письма, отправляемые мною из Старой Руссы в Эмс, никогда не отсылались Федору Михайловичу в тот день, когда были доставлены мною на почту, а почему-то задерживались почтамтом на день или на два. То же самое было и с письмами из Эмса в Руссу. А между тем неполучение мужем вовремя писем от меня не только доставляло ему большие беспокойства, но и доводило его до приступов эпилепсии, что видно, например, из письма его ко мне от 28/16 июля 1874 года. Теперь выяснилось, что письма наши перлюстрировались, и отправка их зависела от усмотрения исправника, который нередко на два-три дня уезжал в уезд.

Это перлюстрирование тем или другим начальством моей переписки с мужем (а возможно, что и всей его корреспонденции) продолжалось и в дальнейшие годы и причиняло моему мужу и мне много сердечных беспокойств, но избавиться от такого неудобства было невозможно. Сам Федор Михайлович не возбуждал вопроса об освобождении его из-под надзора полиции, тем более что компетентные лица уверяли, что раз ему дозволено быть редактором и издателем журнала «Дневник писателя», то нет сомнения, что секретный надзор за его деятельностью снят. Но, однако, он продолжался до 1880 года, когда во время пушкинского празднества Федору Михайловичу пришлось говорить об этом с каким-то высокопоставленным лицом, по распоряжению которого секретный надзор и был снят[175].

 


Поделиться с друзьями:

Опора деревянной одностоечной и способы укрепление угловых опор: Опоры ВЛ - конструкции, предназначен­ные для поддерживания проводов на необходимой высоте над землей, водой...

Архитектура электронного правительства: Единая архитектура – это методологический подход при создании системы управления государства, который строится...

Историки об Елизавете Петровне: Елизавета попала между двумя встречными культурными течениями, воспитывалась среди новых европейских веяний и преданий...

Индивидуальные очистные сооружения: К классу индивидуальных очистных сооружений относят сооружения, пропускная способность которых...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.054 с.