Глава XXXIII. Санкт-Петербург. О сущности любви — КиберПедия 

Состав сооружений: решетки и песколовки: Решетки – это первое устройство в схеме очистных сооружений. Они представляют...

Археология об основании Рима: Новые раскопки проясняют и такой острый дискуссионный вопрос, как дата самого возникновения Рима...

Глава XXXIII. Санкт-Петербург. О сущности любви

2021-01-29 126
Глава XXXIII. Санкт-Петербург. О сущности любви 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

– Ну, сейчас Миша пронзит! – сказал Борис Пронин, снова подходя к столу футуристов.

Место за пианино на маленькой сцене «Бродячей собаки» занял хрупкий Михаил Кузмин, похожий на фавна, которого одели в модный костюм. Щёки его были неестественно нарумянены. Блестящие чёрные волосы будто покрыли толстым слоем лака и старательно зачесали с боков к вискам, вперёд, а узкую бородку – нарисовали тушью. Фавн взял пару аккордов и проникновенно запел на незатейливый мотив:


Я тихо от тебя иду,
А ты остался на балконе.
«Коль славен наш Господь в Сионе»
Трубят в Таврическом саду…

– Новое? – спросил Бурлюк. – Я не слышал.

– Новое, – подтвердил Борис, – скоро книжка выйдет.

– А с кем ты сейчас здоровался? – поинтересовался Маяковский, наблюдавший, как Пронин только что обнимался и балагурил с дородным, очень хорошо одетым вальяжным господином.

Борис осклабился.

– Чёрт его знает. Какой-то хам. Разве всех упомнишь… Боже, боже, вот она, моя Коломбина! Анечка, фантастическое существо!

Всплеснув руками, Пронин со всех ног поспешил к входной двери. В «Собаку» вплыла бледная брюнетка в чёрном шёлковом платье, украшенном большой овальной камеей у пояса. Женщину сопровождал узкоплечий шатен. Войдя, он первым делом поправил идеальную причёску и повёл по сторонам чуть косящими синими глазами, задерживая взгляд на каждой женщине. Мужчина держал спину по-военному прямо, хотя одет был в строгий длинный сюртук идеального покроя и стильные узкие брюки. Снежную белизну сорочки оттенял антрацитово-чёрный галстук-регат.

– Нынче нам определённо везёт, – сказал Бурлюк. – Видите, Владим Владимыч, можно хоть неделю кружить по Питеру – и не встретить ни одной знакомой души, а потом зайти вот так в «Собаку» – и повидать всех разом!

Возле камина, расписанного – под стать стенам – сплетением женщин, арапчат, цветов и птиц, брюнетке мгновенно нашлось место. Она закурила тонкую папироску и благосклонно подала руку для поцелуя собравшимся вокруг неё фармацевтам. Её спутник поприветствовал нескольких знакомых и подошёл к столу возле буфета.

– Привет идейному противнику! – сказал Бурлюк, обменявшись с ним рукопожатием. – Не удержался я, решил заглянуть на ваш огонёк.

– Коля сюда ходит немногим чаще тебя, – проворчал Мандельштам и тоже поздоровался с новым гостем. – Конечно, куда нам до него!

– Мы с Аней по Италии прокатились, а сейчас у родителей моих живём в Царском Селе, – сообщил синеглазый. – Всё-таки она в положении…

– Как неожидан блеск ручья у зеленеющих платанов! – восторженно пробасил Бурлюк. – И когда же?

– Бог даст, в конце сентября… Милостивые государи, может, нас кто-нибудь представит с этим молодым господином?

Маяковский отставил недопитую рюмку, поднялся в полный рост и молча протянул руку.

– Николай, – торжественно произнёс Мандельштам, – это Володя Маяковский из Москвы, поэт и приятель Бурлюка… Владимир! Это Коля Гумилёв, поэт и муж Ани Горенко… пардон, Ахматовой.

– Футурист? – подозрительно спросил Гумилёв у Мандельштама, глядя снизу вверх на продолжавшего молчать Маяковского.

– Футурист, – ответил Осип.

– На Пушкина хулу возводил?

– Нет. Может, уже присядешь? Сегодня Додичка угощает!

Гумилёв, наконец, пожал протянутую руку: его белые тонкие пальцы утонули в большом розовом кулаке Маяковского.

Когда у стола в «Бродячей собаке» появился Велимир Хлебников – субтильный, с наивно-виноватыми глазами – выпито было уже немало. Бурлюк представил ему Маяковского, усадил рядом с собой и щедро налил полную рюмку вина. Велимир пристроился на краю стула и положил на скатерть газету «Новое время».

– На чёрта ехать за тридевять земель? – гремел Маяковский; он снова спорил с Бурлюком. – Жизнь – она вот здесь, кругом! В нас, в них, в этих бутылках, в этой газете… – Он взглянул на Хлебникова. – Вам – зачем нужна газета?

– Там статья интересная, – тихо сказал тот. – Англичане собираются туннель под Ла-Маншем строить. И спорят, опасен он будет в случае войны или нет… Сведения кое-какие, мне для расчётов надо.

– Позволите? – спросил Маяковский.

Не дожидаясь разрешения, он взял со стола газету и раскрыл на странице объявлений о знакомствах. Пробежав глазами несколько строк, расхохотался.

– Послушайте! Ищу душу, хотя вряд ли удастся найти; желательно вступить в переписку с человеком чутким, умным, очень тонко развитым, способным глубоко чувствовать и понять тончайшие проявления душевных движений, уловить все изгибы мысли, заглянуть в самую глубь человеческой души; способным найти удовольствие в одном лишь духовном общении с особой другого пола. Искателей приключений прошу не откликаться. В течение месяца переписка, затем не исключается возможность и личного знакомства. О средствах и общественном положении своём умалчиваю, смело подписываюсь: вполне порядочная женщина. Адрес: Главн. почт. предъяв. квит. «Нов. Вр.» № 192027 … Это же… стихи в прозе! А вот ещё: Маргарита ищет богатого Фауста немедленно для законного брака. 6-е почт отд., предъяв. квитанции «Нов. Вр.» № 192200. Весь Гёте в паре строчек! И проще некуда, любой поймёт!.. А вот, вот – вообще грандиозно! Новую жизнь можно бы б. начать с Нов. Года, если бы нашлась инт., ср. л., муз., симп. во вс. отн. ос., кот. к моим 100 р. прибавляла бы ежем. хотя бы 50 р. или же им. св. дело. З.П.О., кв. «Н.В.» № 192441 … Вот это я и называю языком улицы!

– Скажите лучше, что это язык нового времени, – с насмешкой произнёс Бурлюк, намекая на название газеты.

Маяковский с досадой бросил «Новое время» обратно на стол перед Хлебниковым.

– Я, признаться, объявлений не читаю, – по-прежнему тихо сказал тот, складывая и пряча газету в карман. – Это не язык, так нельзя… Этому же место на гвоздике в сортире… или в топке…


И день сгорел, как белая страница:
Немного дыма и немного пепла!

Это с пафосом продекламировал Мандельштам.

– Знаете, я интересное освещение придумал, – продолжал Хлебников, взглядывая по очереди на сидящих за столом. – Берёшь, например, «Искушение святого Антония» Флобера. Читаешь первую страницу, отрываешь, поджигаешь, и в свете пламени читаешь следующую. Потом её тоже поджигаешь, читаешь следующую, и так до самого конца книги. Представляете? Все эти боги, имена и почитания горят, как сухой хворост, – и обращаются в чёрный шуршащий пепел…

– Я чую едкий дым вероучений! – затрепетал ноздрями Бурлюк.

– Жертвоприношение? Гибель книги в очистительном огне? – выгнув бровь дугой, спросил Гумилёв. – Уж больно жутко, хотя и красиво.

– Не слишком ли дорогая цена за свободу? – задумчиво добавил Мандельштам.

– О какой свободе вы говорите? – не понял Маяковский.

– О свободе творчества, – пояснил Хлебников. – Писатель создаёт мир. Читатель его поглощает – и освобождает место для нового мира, для новой книги. Ни у кого из нас нет опыта личной смерти. Но смерть книги даёт такой опыт, потому что автор присутствует в каждой странице. И когда книга умирает в огне – автор тоже умирает, делается свободным и снова может творить. Такой вот бесконечный творческий Феникс…

Место ушедшего со сцены Кузмина за пианино занял юноша в льняном костюмчике и круглых очках. Он принялся елозить тряпкой по клавиатуре, исторгая немелодичные звуки, которые приглушал педалью модератора.

К сборищу поэтов снова подкатился неутомимый Борис с бокалом в руке.

– Это кто? – спросил его Гумилёв, кивнув на сцену. – Новый музыкальный эксцентрик?

– Нет, – рассмеялся распорядитель, – это Серж Прокофьев. Приходит иногда сочинения свои на публике пробовать. Консерваторский, не нашим чета, на липких клавишах играть не может. Всегда протирает сначала.

– По мне, так всё равно, – заявил Мандельштам. – Блямс, блямс… Если спиной к нему сидеть, не разберёшь: то ли протирает ещё, то ли уже музицирует!

Борис не согласился:

– Не скажи, у Серёжки пальцы стальные. Кисти, запястья, всё. Когда заиграет – каждую нотку слыхать!


Звуки вьются, звуки тают…
То по гладкой белой кости
Руки девичьи порхают,
Словно сказочные гостьи…

Гумилёв читал стихи, лениво крутя в пальцах рюмку.

– Опыт собственной смерти – это интересно, – заявил Бурлюк. – Как в «Маске ужаса», помните?

– Что за «Маска»? – спросил Хлебников, и Маяковский ответил:

– Фильма французская. Сильная вещь! Там скульптор пытается передать в глине предсмертную гримасу ужаса. У него не выходит. Тогда он принимает яд, смотрит на себя в зеркало и, пока умирает, лепит эту самую маску.

– И правда, ужас, – поёжился Гумилёв. – Где ж такое крутят?

– В «Кристалл-Паласе».

– Водил Владим Владимыча в многозальный кинематограф, – пояснил Бурлюк. – В Москве их ещё нет.

– Их ещё нигде нет, – авторитетно сообщил Борис. – Наш «Кристалл» первый в мире и единственный пока, я узнавал.

Прокофьев, наконец, закончил протирать клавиши, и в залу хлынули звуки виртуозных пассажей. Музыка, в самом деле, оказалась своеобразной.

Бурлюк повернулся к Хлебникову и взял его за руку:

– Витя, ты это своё, про смерть как движущую силу творчества, никому ещё не продал?

– И не написал даже, – застенчиво улыбнулся Хлебников. – Вам вот рассказал только.

– Когда напишешь, отдавай только мне! – Бурлюк сжал его пальцы. – Я издам, ладно?

– Мне отмщение, и аз издам! – пробасил уязвлённый Маяковский. – Давид Давидыч, а если я напишу про любовь как движущую силу, издадите?

– Гениальное – издам обязательно. Пишите! Только что-то… что-то такое, понимаете? Ведь любовь разная бывает. Вот, например, засмотрелись вы на красивую барышню, – Бурлюк показал в сторону изящной миловидной девицы, сидевшей за столом неподалёку, на которую и впрямь порой поглядывал Маяковский. – А её кавалер ваши кýры заметил – и в драку.

Гумилёв ободрил Маяковского:

– Это Олечка Судейкина. Они с Судейкиным развелись, и кавалера у неё как раз нет.

Бурлюк отмахнулся:

– Драка с кавалером – это не сюжет. А вот когда из-за любви начинается война Троянская – это сюжет. Или когда несколько полков на Сенатскую площадь умирать выходят – это сюжет! Понимаете, о чём я?

– О любви к родине? – неуверенно сказал Маяковский. – Если вы про декабристов, конечно.

– При чём тут любовь к родине?

– Декабристы ведь за народ выступали, за Россию, против царя…

– Что за чушь! – возмутился Гумилёв. – Гвардейские офицеры, дворяне из лучших российских фамилий – с чего бы вдруг им за народ выступать? По-вашему, они вместо крестьян своих чумазых на площадь вышли?!

– Здóрово эти… товарищи революцьонеры мозги вам прополоскали, – покачал головой Бурлюк и, заметив неудовольствие на лице Маяковского, добавил: – Ничего, здесь можно, все свои.

– А я бы всё же не рисковал, – повернулся к нему Мандельштам. – Мало ли что?

– Декабристы за народ – чушь собачья, – продолжал Бурлюк. – Против царя – да, в каком-то смысле. Историю не по листовкам учить надо, дорогой вы мой! Когда Александр Первый умер, ему наследовал брат Константин. И гвардия присягнула новому русскому императору Константину Первому. А через три недели им неожиданно говорят: императором будет Николай Первый, и надо снова присягать. Те, кто дорожили честью, отказались и вышли на Сенатскую площадь. Тем более, все знали, что Павел не признавал Николая своим сыном. Какой же он император?!

– Любовь-то здесь при чём? – недоумевал Маяковский.

– При том! – Гумилёв пришёл Бурлюку на подмогу. – Константин отказался от престола потому, что влюбился в красавицу-полячку, княгиню Лович. Жил с нею в Варшаве и, когда его позвали царствовать, выбрал не корону, а любимую женщину. Манифест об отречении он писать отказался, потому что не считал себя императором. Просто сообщил семье, что трон его не интересует. А кроме нескольких человек в Сенате и пары генералов во главе с Милорадовичем – об этом никто не знал. Поэтому гвардейцы решили, что случился заговор, что Константина свергли. И почли делом чести встать на защиту законного императора, от которого ждали европейских прав и свобод… Народ здесь ни при чём, и заговора никакого не было. Вот любовь – да, любовь была!

– И кровопролитие, – снова тихо вставил Хлебников. – Любовь и кровь не зря рифмуются. Вот и цена любви императора… А когда бы не стало ни границ, ни стран, и всей планетой управлял бы Совет Председателей Земного Шара – представляете? Всего триста семнадцать человек – не граждане государств, но граждане Вселенной, которые чужды страстям, и единственно ради всеобщего блага…

– Судари мои! – прервал его мигом появившийся Борис. – Я умоляю вас, здесь не политический клуб. И не подводите меня под монастырь! Пейте, веселитесь, но оставьте эти разговоры, бога ради! Вы же поэты? Поэты! Ну, так пишите стихи! Вам всем задание: сочинить четверостишие, где в каждой строчке было бы…

Он на мгновение задумался, щёлкая пальцами в поисках слова, но тут за соседним столом один фармацевт обнял другого и со слезой в голосе простонал:

– Жо-о-ра…

– Вот! – просиял Борис. – Играем в Жору! В каждой строчке пусть будет Жора! Пишите! Первому – приз лично от меня, бутылка шампанского!

Предложение звучало соблазнительно. Переглянувшись, поэты погрузились в сочинительство, и обеспокоивший Пронина разговор, к счастью, прекратился.

Фортепианные пассажи Прокофьева осложняли задачу.

Гумилёв посматривал на остальных, и губы его шевелились.

Маяковский вперил взгляд в стену, сжатым кулаком отбивая по колену ритм.

Хлебников явно продолжал думать о Председателях Земного Шара и печально улыбался.

Бурлюк позаимствовал у него газету «Новое время»: выхваченным из кармана карандашом он писал на полях и тут же вымарывал строку за строкой…

Первым, несмотря на подпитие, оказался Мандельштам. Он встал, как и сидел, с полузакрытыми глазами и, возвысив голос, нараспев прочёл:


Вуаяжор арбуз украл
Из сундука тамбурмажора.
«Обжора! – закричал капрал. –
Ужо расправа будет скоро!»

– Блеск! – восхитился Борис. – Господа, это же гениально! Ося, прошу тебя, немедленно в книгу. Немедленно!

Под ревнивыми взглядами остальных участников игры он подхватил Мандельштама под локоть и потянул к дверям.

– Что за книга? – спросил Маяковский.

– Ты что, не рассказал? – Гумилёв с удивлением глянул на Бурлюка. – Он про «Свиную книгу» не знает?!

– Выскочило, – признался Бурлюк. – Прошу прощения, Владим Владимыч, сейчас исправлюсь. Идёмте.

У дверей на специальной тумбе лежала внушительных размеров тетрадь в солидном кожаном переплёте. Мандельштам сделал в ней запись, и Бурлюк подвёл к тумбе Маяковского.

– Вот это «Свиная книга» и есть, – сообщил он, отрывая первую страницу. – Альбом для дорогих гостей, как принято в приличных клубах. Алёша Толстой специально для «Собаки» у переплётчика заказал. Так что – видите? – его кошачьими стихами всё и начинается:


Поздней ночью город спит,
Лишь котам раздолье.
Путник с улицы глядит
В тёмное подполье…

Маяковский пожирал взглядом летящий почерк строк.

– А ещё кто тут есть? – спросил он.

– Да все, пожалуй… Все, кого только вспомните, кроме Блока. Супруга его, Любовь Дмитриевна, здесь часто бывает, а он – ни ногой. Говорит, «Собака» – это символ тех, кто заводятся около искусства, похваливают или поругивают художников и тем пьют их кровь… Не любит Сан Саныч литературного большинства!

Глаза Маяковского горели:

– Я хочу написать… Дайте карандаш!

Бурлюк закрыл книгу.

– Потерпите немного, – сказал он. – «Свиная книга» пока не для вас. Право сюда писать – заслужить надо. Не огорчайтесь, помните, что я говорил: за вами ещё ходить будут и уговаривать. Вы эту книгу всю испишете, и Боря вам обязательно орден вручит.

– Какой орден?

– Самый главный, орден Собаки! Железный, чин чином, с надписью Care canem – «Бойся собаки», значит. Это здесь самая почётная награда… Скоро, скоро всё будет, Владим Владимыч!

Глава XXXIV. Спа́ла. Осень императора

Цесаревич Алексей кричал от боли. Когда терял последние силы – ненадолго забывался то ли сном, то ли беспамятством. И, приходя в себя, кричал снова…

Спина, как струна, и генеральский мундир с голубым бантом, оттеняющим портреты трёх императоров в бриллиантовой россыпи, – таким каждое утро являлся к государю седовласый, с бесстрастным худым лицом министр двора барон Владимир Борисович Фредерикс.

– Мы не можем дольше молчать, ваше величество, – сказал он однажды. – Слухи расползаются с угрожающей скоростью и порождают новые слухи. Они просачиваются в газеты, в том числе зарубежные. Обсуждаемые подробности уже не просто нелепы, но поистине чудовищны. Я вынужден испросить разрешения вашего величества опубликовать бюллетень о состоянии здоровья его императорского высочества.

Николай Александрович выдержал паузу, сколько было возможно, и кивнул – молча, чтобы не разрыдаться ненароком.

В осенней резиденции мучительно и страшно умирал его наследник, его восьмилетний Baby Boy, его единственный сын Алёша. Мальчик невероятно похудел, и на осунувшемся мертвенно бледном, иконописном лице его исходили слезами огромные, полные боли глаза. Поражённые гемофилией сосуды лопались под напором несвёртывающейся крови. Разрывая плоть и нервы, кровь устремлялась в суставы и густела там, корёжила жилы и хрящи, не давала цесаревичу шевельнуть ни рукой, ни ногой.

Он умирал уже полторы недели. В покои второго этажа, занятого спальнями царской семьи, допускали теперь всего нескольких слуг. Им приходилось затыкать уши, чтобы хоть как-то отгородиться от душераздирающих криков и продолжать свою работу: убирать, стелить постели… Государевы дочери появлялись здесь только на ночь, а с утра пораньше их спешили увезти подальше, прочь из этой обители скорби. Но разве могли царевны заснуть?! Горько плакали они, уткнувшись в подушки. За бедного маленького братика молились семнадцатилетняя Ольга, пятнадцатилетняя Татьяна и подружки-толстушки Мария и Анастасия, двенадцати и одиннадцати лет.

Первые несколько дней императрица ещё изображала радушную хозяйку Охотничьего Дома: уж если даже родственники мужа не знали о том, что Алексей болен гемофилией, – свита и гости тем более должны были оставаться в неведении о действительной причине недомогания цесаревича. Но силы Александры Фёдоровны таяли, в её густых волосах с каждым днём прибавлялось седых прядей, унимать истерики становилось всё труднее, а ноги подкашивали спазмы поясничного нерва.

– Мамочка, – цесаревич неожиданно пришёл в себя и запёкшимися губами позвал её, сидевшую у изголовья кроватки, – мамочка, когда я умру, поставьте мне в парке маленький каменный памятник, хорошо?

Государыня упала без чувств. Её перенесли в собственную спальню, и больше она не спускалась со второго этажа, заставляя врачей беспомощно метаться между двумя комнатами, своей и Алёшиной, и между двумя угасающими жизнями – матери и сына.

Лишь Николай Александрович не мог позволить себе слабости. Никто не должен был заподозрить, что в семье творится неладное! Поэтому привычный уклад жизни не менялся: по утрам, после короткого общения с бароном Фредериксом, государь занимался неотложными делами, затем охотился с гостями в ближних лесах, а вечером устраивал приём, где всем уделял внимание и каждого удостаивал разговором. Лишь ночью, запершись в кабинете, он оставался один на один со своим горем и давал немного воли чувствам…

В семидесяти верстах от Варшавы, близ польской деревеньки Спáла, издавна охотились польские короли. А когда Польша стала частью Российской империи – лесистые берега реки Пилицы привлекли царскую семью со свитой. Дамы развлекались прогулками по живописным окрестностям и поиском грибов, мужчины травили зверя и самозабвенно били дичь.

Александр Третий настолько пленился местными красотами и угодьями, что велел построить в Спале специальную резиденцию, которую и предпочитал всем остальным. Император продолжал ездить сюда даже после того, как врачи настойчиво посоветовали лечить почки в Крыму. Спала оказалась местом, где он узнал о своей губительной болезни и откуда до последней возможности отказывался уезжать перед смертью.

Аристократы Польши, России и всей Европы наслаждались тут государевым гостеприимством и поистине царской охотой. Вслед за Александром другие страстные охотники, не исключая российского царя Николая и германского кайзера Вильгельма, поддерживали обычай – украшать местный ресторан «Под Зубром» чучелами своих трофеев.

Благодаря отцу Николай Александрович ещё мальчиком привык проводить в Охотничьем Доме каждую осень. После коронации он единственный раз приехал в Польшу как император – пятнадцать лет назад, а с тех пор наведывался сюда только частным порядком, для отдыха с женой и детьми. Из Ливадийского дворца семья обычно ненадолго отправлялась на яхте в шхеры Финляндии, оттуда – в замок в Беловежской Пуще на пару недель, и после – непременно в Спалу.

Маленький Алексей скучал в этой глуши. К развлечениям сестёр цесаревича не допускали. На недолгих прогулках, – чтобы, упаси бог, не побежал, не споткнулся! – его обычно носил на руках крепкий дядька-матрос. Игры в мяч и лаун-теннис, салки и прыгалки, походы по грибной тропе к россыпям опят, катание на лодках – всего этого Алёша был лишён и не мог вволю порезвиться даже с любимым спаниелем. Бóльшую часть времени он проводил в Охотничьем Доме, где и днём не выключали электрических ламп – настолько густой лес высился кругом, застилая свет. Безотлучно сопровождавшая царскую семью Анна Танеева-Вырубова божилась, что государева вилла в Спале – самое сырое и мрачное место, которое ей доводилось видеть.

Как-то раз императрица, отправляясь на прогулку в экипаже, пожалела цесаревича и взяла его с собой. Они славно покатили по шоссе в сторону Скерневице, но скоро Алёша стал жаловаться: каждая выбоина, каждый попавший под колесо камень причиняли ему боль. Александра Фёдоровна приказала возвращаться, но – поздно. К вечеру у цесаревича открылось сильное внутреннее кровотечение.

Кто оказался болтливее, врачи или истерзанная детским криком прислуга, – неизвестно, только вскоре из лесной польской глуши поползли слухи о смертельной болезни наследника российского престола.

Пересудами кумушек и гнилым шепотком на ухо дело не ограничилось.

Через неделю авторитетная британская газета London Daily Mail сообщила читателям, что цесаревич тяжело ранен бомбой анархиста. Эту весть, разыграв комбинацию в несколько ходов, через Швейцарию подкинул газетчикам Максимилиан Ронге.

Хитроумный трюк австрийца не ускользнул от внимания Вернона Келла. Тот не стал препятствовать публикации, разумно рассудив, что из реакции на неё – за рубежом и особенно в России – можно будет сделать небезынтересные выводы.

Когда министр двора опубликовал первый бюллетень о здоровье цесаревича, у мальчика уже начиналось заражение крови. Пульс стал едва уловимым. Алёша больше не приходил в сознание, не мог кричать и лишь слабо стонал, испепеляемый сорокаградусным жаром.

Тайна, которую столько лет скрывала в затворничестве императорская семья, перестала существовать.

Православной церкви в Спале не было, и перед Охотничьим Домом лейб-гвардейцы разбили палатку с передвижным алтарём, как на фронте. Теперь здесь каждое утро и каждый вечер служили молебны за исцеление цесаревича.

Молиться за здравие наследника престола начали по всей России. Император заказал торжественную литургию пред чудотворной иконой Иверской Богоматери.

Когда печальная новость достигла Петербурга, князь Феликс Юсупов напомнил великому князю Дмитрию Павловичу свои слова, сказанные в ресторане «Кюба» про гибель династии.

Будетлянину Велимиру Хлебникову напророченная скорая смерть императорского сына подсказала новые исторические соответствия. А в голове кубо-футуриста Владимира Маяковского сложилась первая чудовищная строка будущих стихов: Я люблю смотреть, как умирают дети

– Ники! Я напишу ему! Позволь, позволь мне!.. Не удерживай меня! – захлёбываясь истерикой, сорванным голосом кричала мужу опухшая, растрёпанная Аликс. – Он спасал Бэби Боя, спасал, вспомни! Я напишу… Господи, не дай моему мальчику умереть, господи!!!

В прошлом году, когда у царевича открылось почечное кровотечение, врачи тоже прятали глаза и пересыпáли речь латинской заумью – как обычно, когда они пытаются скрыть своё бессилие. И только Распутин сумел вернуть Алексея к жизни, остановив кровь.

Только брат Григорий, один из всех, кто в последнее время были близки к трону, ходил пешим паломником в Афон и своими глазами видел Иверскую Богоматерь – не московский список с неё, а подлинную Портаитиссу-Вратарницу, хранительницу монахов. Прославленную от господа и чтимую людьми икону, которой молились теперь о здравии цесаревича.

После встречи в Ливадии уехал Григорий Ефимович в Петербург и оттуда – в родное Покровское: на крестьянском календаре теперь заканчивалась страдная пора. Из Польши в далёкую Сибирь полетела к нему телеграмма государыни. Отправляла весточку Анна Танеева: про последнюю надежду семьи, про исступлённую мольбу о помощи никто не должен был знать. А потом фрейлина появилась в Охотничьем Доме с ответом, продиктованным прямо в почтовой избе, что стояла на Тобольском тракте недалеко от дома Распутиных.

Бог воззрил на твои слезы и внял твоим молитвам не печалься твой сын будет жить.

Эти слова по телеграфу передал Григорий императрице. И она вдруг успокоилась, пошла на поправку. Но самое невероятное – стал поправляться цесаревич! Распутин, оставаясь за тысячи вёрст, не видя и не слыша папу и маму земли русской, мальчика умирающего не видя и не слыша, пришёл к ним на помощь и сотворил чудо. Одним лишь словом сделал то, чего не смогли сделать лучшие доктора.

– Наши тревоги позади, – сообщал теперь любопытным барон Фредерикс, – благодарение богу, острый и тяжёлый период болезни его императорского высочества миновал.

Врачи снова разводили руками и бормотали на латыни в тщетных попытках объяснить необъяснимое: о чудодейственной телеграмме им не сказали. Ни им, ни хоть кому-то из тех, кто настаивали на удалении Распутина от царской семьи.

Ещё весной специально для того, чтобы убедить сына с невесткой не призывать больше к себе этого шарлатана, приезжала в Царское Село вдовствующая императрица Мария Фёдоровна. Она грозилась покинуть двор, если там будет появляться Распутин. Разговор получился тяжёлым. Александра Фёдоровна не выдержала, вскочила с дивана и крикнула:

– Милостью божьей и подвигом Григория только и жив до сих пор Алексей! Нельзя терять такого человека!

Нынешний министр двора Фредерикс служил флигель-адъютантом у Александра Второго, когда будущего Николая Второго ещё на свете не было. Теперь в отношении семидесятипятилетнего старика к государю сквозила искренняя отеческая забота. Как-то не сдержался барон и, сославшись на светскую молву, высказал сомнение в том, что государю стоит впредь принимать Распутина.

– О Григории действительно слишком много говорят, – услышал он спокойный ответ. – И говорят слишком много лишнего. Как о всяком выходце не из обычной среды, кого мы изредка принимаем. А он – всего лишь простой человек. Императрице Григорий нравится своей искренностью. Она верит в его преданность и в силу его молитв за Алексея. Наконец, милейший Владимир Борисович, согласитесь, что это – наше совершенно частное дело. Удивительно, как люди любят вмешиваться в то, что их совсем не касается! Распутин… Кому он мешает?

Сестра государя, великая княгиня Ольга Александровна, знала про телеграмму, которую Танеева отправила Распутину, – и про его ответ. Поэтому на признание лечащих врачей о том, что исцеление цесаревича Алексея с научной точки зрения невероятно, предпочла промолчать…

Император стоял, облокотившись на подоконник, и упирался лбом в холодное оконное стекло. Снаружи по стеклу бежали струи дождя – можно было подумать, что под жаром лба стекло плавится.

Раздался еле слышный стук в дверь – Аликс побарабанила кончиками ногтей по дубовой доске и спросила:

– Ники, ты здесь?

В кабинете Охотничьего Дома его всегда охватывала грусть: много лет назад он велел оставить все вещи покойного отца на своих местах. Но за время болезни Алексея только здесь Николай Александрович мог побыть самим собой – наедине со своими мыслями.

Днями ему под руку попался томик Лермонтова.


Я думал: «Жалкий человек.
Чего он хочет!.. небо ясно,
Под небом места много всем,
Но беспрестанно и напрасно
Один враждует он – зачем?»

Снова и снова, как чугунные гири, тяжко падали эти слова из лермонтовской «Реки смерти»: напрасно… враждует… зачем?

Пахло сыростью. Погода стояла отвратительная; дождь лил, не переставая. Из Скерневице до Спалы едва удавалось добраться по шоссе, которое было поправлено на скорую руку и тут же снова совершенно размыто. Дорожные строители безудержно воруют хоть у государства, хоть у государя…

Унылое и тягостное впечатление дополняли кавалерские дома по бокам Охотничьего Дома, которые в насмешку назывались отелями «Бристоль» и «Националь».

– Иов Многострадальный, – едва слышно произнёс Николай Александрович. – Иов Многострадальный…

– Ники! – снова позвала императрица и поскреблась в дверь. – Открой, пожалуйста!

Государь вздохнул и оторвался от стекла, по которому продолжали сбегать потоки воды. Он отпер замок, а когда Аликс, хромая на больную ногу, вошла в кабинет и устроилась в большом мягком кресле, сказал:

– Я хочу ознаменовать исцеление Алёши добрым делом. Завтра же велю прекратить дело по обвинению генерала Курлова, Кулябки, Веригина и Спиридовича.

Четверо офицеров находились под следствием уже год – с того дня, когда в Киеве торжественно отмечали полувековой юбилей реформ Александра Второго и отмены крепостного права. По непостижимой, непростительной, вопиющей халатности охраны террористу удалось не только пронести «браунинг» в театр, куда уже приехал государь, но и расстрелять в упор главу Кабинета министров Петра Аркадьевича Столыпина.

Многие, очень многие полагали, что не в простой халатности было дело: убийство Столыпина слишком походило на заговор, а участие в нём высших руководителей службы государственной безопасности вселяло настоящий ужас.

– Простишь их, и славно, – согласилась Александра Фёдоровна. – Ни к чему слишком жалеть тех, кого не стало. Я уверена, каждый исполняет свою роль и своё назначение. И если кого нет среди нас, то это потому, что он уже окончил свою роль.

– Я так счастлив, что Алёшенька спасён, – повторил Николай Александрович, будто не слыша её, – и мне кажется, все кругом должны радоваться. Я должен сделать как можно больше добра!

Он зажёг взятую из отцовского хьюмидора сигару. Обычным своим папиросам, набитым султанским табаком, император порой изменял со штучными, тонкой ручной работы Regalia Byron.

– Говорят, делать такие вот золотые ободки придумала Екатерина Великая, – сказал он, плавно взмахивая сигарой в воздухе и заставляя её тлеть равномерно. – Брала тонкую шёлковую тесьму и перевязывала сигару, чтобы покровный лист не касался пальцев и не оставлял запаха. Как тебе кажется, это правда?

Император уселся в кресло за письменным столом, затянулся и выпустил в сторону окна длинную струю дыма. Дым расплющился о стекло.

Александра Фёдоровна внимательно следила за мужем.

– Не знаю. Говорят, она в табакерку лазала левой рукой, потому что правую подавала для поцелуя… Ники, о чём ты думаешь?

Николай Александрович помолчал, причмокивая сладкий табак и окутываясь дымом.

– Я думаю, – наконец, произнёс он, – я думаю, что нам надо всё очень серьёзно менять. Таиться больше ни к чему. Теперь все знают, что Бэби Бой болен. Знают, зачем нужен Распутин. Знают, почему мы живём затворниками… Но ведь мы-то знаем, что стеной отгородились ото всех не из-за Алёшеньки! И не восемь лет назад это началось… Загнали нас. Как зверей, загнали! Ты не слышала, наверное: с Александром Первым смешная такая история однажды приключилась. Он любил пешком гулять по набережным и попал под дождь. Остановил дрожки и велел извозчику ехать во дворец, в Зимний. Денег у него с собой не было, но он обещал: доедем – вынесут. «Ванька» решил, что это какой-то офицер из караула. И когда к Зимнему подкатили, потребовал в залог шинель. Император посмеялся, оставил шинель и отправил из дворца к «ваньке» лакея с рублём серебряным. Извозчик лакею шинели не отдал: мол, за рубль ему месяц работать, но шинель-то дороже стоит! А мало ли чей это лакей: вдруг его не посылал никто? Тогда рубль вынес Илья Байков – кучер придворный, его весь Петербург в лицо знал. Тут «ванька» и повалился Байкову в ноги: понял, что самого императора возил и шинель у него отнял!.. Понимаешь, о чём я? Сто лет назад Александр Первый не боялся гулять по городу! И к любому извозчику мог запросто в дрожки сесть… Государь в своей столице – не боялся! А потом что?

Рука Николая Александровича, державшая сигару, дрожала. Слёзы бежали по лицу и терялись в усах.

– Александра Второго, дедушку моего, убили… Он крестьян освободил, а его убили бомбой, ноги оторвали. Отец так за нас боялся, что из Крыма приказал поезд на всех парах гнать – катастрофа случилась, он почку себе повредил… А почему боялся-то? Жили ведь при нём сыто, не воевали, добра наживали, страна расцвела, и сколько хорошего он людям сделал – никто столько не сделал! Но смерть по пятам ходила, революционеры эти… если мы – как звери, то они – хуже зверей… А за что взорвали дядю моего, Сергея Александровича? Помнишь, как сестра твоя в крови перед домом ползала и куски дядиного мяса подбирала?

Александра Фёдоровна шевельнулась в кресле, пытаясь встать: поясницу по-прежнему пронзало болью.

– Ники, милый, сейчас я тебе попить налью…

Император жестом остановил её.

– Не надо, сиди, сиди… Прости, что-то я расклеился… – Он встал и сам налил себе из графина. – Не хочу больше прятаться. Не хочу бояться. Не хочу за вас дрожать каждый день. Не хочу больше – ни Ходынки, ни кровавых шествий, ни стрельбы на приисках! Ничего не хочу!

Николай Александрович залпом, судорожно глотая, выпил стакан воды. Она текла на бороду, капала на грудь…

С трагедии в Москве на Ходынском поле началось его царствование. По случаю коронации там ещё с ночи собрались чуть не полмиллиона человек за обещанным дармовым угощением – пивом, водкой, сладостями, и подарками: красивыми крýжками с императорским гербом. Сгрудились плотно, плечом к плечу – бетон, из пушки не прошибёшь! До рассвета всё напирали, а как по солнышку началась давка, так и потоптали друг друга.

Раздавленных вывозили телегами – говорили, тысячи две, а может, и больше. Только государю не сказали об этом, утаили! Когда утром приехал Николай Александрович на Ходынку, там всё уже снова сияло. В императорском павильоне собрались гости со всей Европы, оркестр кантату торжественную сыграл, веселье началось… Тиражи всех газет, что про трагедию написали, полиция арестовала. Но японцы и американцы перепечатали статью журналиста Гиляровского из «Русских ведомостей», который на Ходынке был и чудом жив остался. Тут и узнал весь мир, как танцевал на костях новый император!

Кровавым январским воскресеньем начался девятьсот пятый год. Шла война с японцами, всем было нелегко, и народ подстрекаемый то и дело бастовал. А тут ещё главари забастовщиков питерских в трактире «Старый Ташкент» за Нарвской заставой повстречались. Выпили по случаю Нового года – и давай петицию к государю составлять. Требования выдвинули дичайшие: поменять разом всю налоговую систему, ликвидировать помещиков, освободить преступников, созвать народный парламент…

Оказался там агент охранного отделения, священник Георгий Гапон. Ему бы собутыльников своих утихомирить и в разум привести, так нет же: наоборот, провоцировать начал, предло


Поделиться с друзьями:

Общие условия выбора системы дренажа: Система дренажа выбирается в зависимости от характера защищаемого...

Организация стока поверхностных вод: Наибольшее количество влаги на земном шаре испаряется с поверхности морей и океанов (88‰)...

История развития пистолетов-пулеметов: Предпосылкой для возникновения пистолетов-пулеметов послужила давняя тенденция тяготения винтовок...

Историки об Елизавете Петровне: Елизавета попала между двумя встречными культурными течениями, воспитывалась среди новых европейских веяний и преданий...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.123 с.