Н.С. Лесков. Спиридоны-повороты — КиберПедия 

Типы сооружений для обработки осадков: Септиками называются сооружения, в которых одновременно происходят осветление сточной жидкости...

Автоматическое растормаживание колес: Тормозные устройства колес предназначены для уменьше­ния длины пробега и улучшения маневрирования ВС при...

Н.С. Лесков. Спиридоны-повороты

2020-05-06 168
Н.С. Лесков. Спиридоны-повороты 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

 

«На Спиридона поворот солнца на лето, а зима на мороз»

 

Л.Н.Толстой и И.С.Аксаков неоднократно пробовали печатать описания, сделанные грамотными простолюдинами. Опыты эти многим казались интересными, и в самом деле они имели свои достоинства. В бытовом отношении простонародному наблюдателю иногда бывает доступно то, чего человек другого круга не видит и с натуры описать не может.

Я имею теперь в моих руках такой же труд простолюдина, который и желаю предложить здесь вниманию читателей.

Рассудительный и дельный простолюдин, который известен мне много лет, вдруг сник и пропал с глаз моих. Обыкновенно он являлся ко мне с предложениями услуг по «книжным редкостям» или с просьбою «поддержать его», когда на него находила известная «русская слабость». В этом последнем случае он пропивал все до последнего лохмота на своем грешном теле и «погибал»: ему надо было помочь. В нынешний раз он долго и сильно крепился, но, наконец, «его достигло»: он не удержался и два года тому назад исчез без следа. Я думал, что его или убили, или он утонул, или опился, потому что живой он, все-таки, дал бы о себе знать или как-нибудь объявился бы, но о нем не было ни слуху ни духу, и вдруг я стал неожиданно получать от него письма из далекого уездного города. Сначала он известил меня, что «лишен столицы и попал на высыл», а потом начал описывать, как он всего этого уподобился, что потом по пути к отцам видел и что, наконец, сыскал «на месте родины».

Эти простые и совершенно безыскусственные описания я здесь и предлагаю.

Мой корреспондент начинает с того, как он поддался своей слабости. — пропил все. И ко мне ему «стало прийти не в чем и просить совестно». Тогда он пошел еще к какому-то фотографу, — «снялся типом», и опять напился, а что с ним дальше последовало, о том наступает нижеследующее, им самим написанное повествование.

 

Путевые впечатления лишенного столицы

 

I. Первые мытарства

 

Я не мог возвратиться на квартиру, во-первых, от стыда, а во-вторых, из-за того, чтобы меня хозяин не вздул: он иногда исправлял своих жильцов собственноручно, да и мне раз от него больно попало. Вот я и начал скитаться — днем по кабакам, а на ночь отправлялся в ночлежный приют.

Было часов восемь вечера, когда я пришел. Ночлег стоит пять копеек; за это дают еще вечером кусок хлеба и чашку похлебки, а утром — кусок хлеба, кусок сахару и кружку чаю. Поел я похлебки и пошел отыскивать номер койки, который значился в моем билетике. Отыскал и лег. Лежу, а не спится мне, все думается: как мне завтра показать себя людям в таком типе? Стыдно идти по городу-то!

Через полчаса приходит, ложится сосед и спрашивает меня:

— А что, здесь обходу за это время не было?

— Нет, — говорю, — не было еще.

— Ну, так гляди, что сегодня придет.

— Почему ты так думаешь?

— Слышал, — говорит, — что был приказ, чтобы все свободные полицейские к девяти часам вечера собирались в участок.

Это меня как холодною водой обдало, инда дрожь пробежала по телу. А что, как и в самом деле, думаю, будет обход? Ведь меня возьмут, и мне не миновать этапу… Не уйти ли мне поскорее вон из приюта? Да куда идти? Уж поздно; да и в таком одеянии… Подумают — мазурик, и все равно заберут; да и не вытерпишь, смерзнешь. Ну, думаю, будь что будет.

После одиннадцати часов слышу вдруг в столовой, через которую обычно впускают и выпускают ночлежников, голос командует:

— Стой! Не все ходите: двое городовых с дворниками останьтесь тут и никого не выпускать вон; двое встанут там у лестницы, чтобы не давать переходить ночлежникам сверху вниз и не пропускать также наверх; а остальные пойдем со мной: начнем сперва снизу.

Взошли к нам и голос опять скомандовал:

— Эй, молодцы, вставайте-ка! подымайтесь!

Поднял я голову и вижу, это помощник пристава, а мимо меня прошли околодочный и до десятка городовых. Прошли первую нашу палату и спустились вниз; на некоторое время все смолкло; потом, вижу, снизу начинают городовые кое-кого, по одному и по два, провожать в столовую. Это те, у которых совсем не оказалось вида, или есть вид, да просрочен.

Я сел на нары, перекрестился и дожидаюсь своей участи. В это время подходит ко мне мальчуган лет четырнадцати и спрашивает:

— А что, дядя, у тебя есть паспорт?

— Есть, — говорю, — да просрочен.

— Так ты, — говорит, — поди ко мне; у меня под койкой доска вынимается, — туда можно залезть под нары, а я опять лягу на свое место и никому невдогад будет, что там есть человек: я прошлый обход так спас одного.

Я было обрадовался, что могу спастись от обхода, но потом раздумал: а что если кто-нибудь увидит да докажет, или сама полиция каким-нибудь образом догадается? Тогда мне еще хуже будет.

— Нет, — говорю мальчугану, — спасибо, я не пойду.

— Что же, тебе гореть[259] что ли хочется?

— Ничего, — говорю, — я не пойду.

— Ты дурак, — сказал мальчик, — либо сам в «спиридоны» хочешь, — и отошел от меня.

«Спиридонами-поворотами» называют тех, которых высылают без осуждения за неисправность в бумагах, и прозвали их так потому, что их ушлют, а они назад возвращаются.

В полчаса снизу в столовую наводили много беспаспортных. Полиция перебралась к нам наверх и по порядку пошла осматривать паспорта, по одну сторону нар — помощник, а по другую — околодочный. Дошла очередь до меня. На нашей стороне осматривал околодочный.

— Документ? — обратился он ко мне.

Я подал ему паспорт и отсрочку.

— Февральская, — говорит он помощнику, — двадцать шестого.

Помощник обернулся.

— Отсрочка?

— Да, отсрочка.

— Взять.

— Ваше высокоблагородие! — взмолился я, — я завтра, ей-богу, сам непременно добровольно отправлюсь на родину… оставьте меня ради бога.

— Ну, завтра там, в участке, скажешь, и разберем, а теперь, некогда тут… отправляйся. Попал в «спиридоны»!

Городовой проводил меня в столовую. Там не долго с нами канителились поставили по два в ряд, пересчитали, окружили городовыми и дворниками и повели в участок.

Когда нас привели в участок, то комната, в которой помещается так называемый арестантский стол, была уже полна разного народа: тут были мужчины и женщины, захваченные в другом приюте и в Вяземском доме. Все это были «спиридоны», беднота и такая же рвань, как и я; казалось, были даже еще и хуже меня. Некоторые были выпивши. Шум, смех, ругань заглушали и вопросы, и ответы. Околодочные кричали: «Тише!» — но их нисколько не слушались. Писцы и околодочные работали, не разгибаясь, по вискам у них тек пот. Я простоял долго сзади, а потом постарался пробраться ближе к решетке, чтобы меня скорее записали и отослали в арестантскую.

Арестантская была тут же рядом: она довольно высокая, но почти полутемная; дверь с маленьким окошечком выходила на коридор, где дежурили городовые, над дверью был небольшой просвет, в котором становилась лампа, а в противоположной стене, почти под самым потолком, были два маленькие окна с решетками, по стенам прилажены скамейки, а середина совершенно пустая.

Когда я попал в арестантскую, то в ней народу было еще немного и я успел занять место на скамейке, но народ все прибывал и скоро мест не хватило. Не только на скамейках, но и на полу уже нельзя было сесть, а надо было стоять. Шум и гам были несмолкаемые, а от духоты делалось тошно. К счастию, в этой тесноте пришлось быть не особенно долго: часу в третьем нас стали снова вызывать и, перекликав всех (с лишком девяносто человек), вывели на двор, поставили по четыре в ряд, пересчитали и, снова окружив городовыми и дворниками, отправили в часть. Был уже четвертый час ночи, когда нас привели в Спасскую часть и там опять начали вызывать в канцелярию, обыскивать, а потом переправлять в общую арестантскую.

В части арестантская была втрое более, чем в участке, но зато она была набита народом из других участков; нам не хватило места на нарах, и мы начали укладываться, кто — под нарами, а кто — в проходах и среди пола. Я выбрал было место себе под нарами, хотел там немного уснуть, но оказалось так сыро и холодно, что, несмотря на сильную усталость, я не мог вылежать и получаса: принужден был вылезти и на корточках уселся около нар. Ночь прошла совершенно без сна. В восьмом часу утра стали выкликать и разводить по участкам: я попал опять на прежнее место.

Некоторые из арестованных оказались старые знакомцы и «спиридоны», уже опытные, а из какого-то участка в подбавку к «спиридонам» привели фортовых[260]: один из них был здоровый, плотный мужчина лет под тридцать, по фамилии Ки-лев, а другой — лет двадцати — плашкет[261]; оба они одеты были прилично по-русски, как сенновские торговцы.

Ки-лев стал хвастать, что он шестнадцать лет «ходит по музыке»[262], что он сиживал и в предварительной (тюрьме), и в кресте[263], и этапы по разным городам ломал.

К некоторым арестованным стали приходить посетители, приносили пищу, табак и даже водку. Ки-лев воспользовался этим случаем и попросил одного из посетителей притащить ему сороковку. Выпив водку, он опять начал выхваляться и ко всем привязываться.

— Вот как у нас, — говорил он, — мы и под арестом достанем и выпьем. А вы «спиридоны» — рвань, и больше ничего.

— Да, ведь, ты богач. Что про тебя и говорить. Ты, я думаю, карася[264] за голенищем имеешь, — посмеялся какой-то назначенный к высылке.

— Обязательно карася имею. Мы без карася никогда не бываем. На воле всегда финоги[265] водятся и в тюрьму с деньгами идем.

Взошли городовые, околодочный, но Ки-лев не унимался, при них же еще ударил кого-то. Вот тут-то ему и начали насыпать: попало ему и в ухо, и в рыло, и под бока, и нос в кровь разбили, и перевели в одиночную камеру.

Мы сидели очень долго — далеко за полдень — и сильно проголодались.

Часа в три вызвали человек двадцать «Спиридонов» и отправили с городовыми в домовую контору, за справками.

В домовой конторе нас продержали часа два потому, что некоторые «лишенные столицы» были такие, что не помнили наверное, в котором году они были и прописаны. Особенно долго пришлось конторщикам прокопаться с одним «спиридоном», раньше лишенным столицы и высланным в Малогу.

— Да ты в котором году спиридонил? — спрашивал его конторщик.

— В восьмидесятом.

Начали перерывать, пересматривать книги — не нашли.

— Ты врешь, ты, верно, здесь не прописывался?

— Прописывался. Я уже восемь раз оборачивался и брал справку, вон из той книжки, кажется… — показывает на одну из лежащих в шкафу книг.

Начали рыться в той книге и дорылись — нашли.

— Э, э, брат, — сказал конторщик, — вон ты какой: ты не восемь раз спиридонил, а больше! Тебя сюда двадцать семь раз приводили справки делать. Вон тут и в книге сколько о тебе «спиридонок»-то (отметок) наставлено.

— Так что ж поделаешь? И еще приведут. Высылают на родину, а я там как кость обглоданная — никого нет, и никому я не нужен, — за неволю опять Спиридону поклониться пойдешь.

— А здесь тебе что уготовано?

— Здесь я сызмальства и, все-таки, могу хлеб достать.

— Хорош и ты, приятель, — говорит конторщик царскосельскому. — Второй год как выслан, а двадцатую справку о тебе делают.

— Так я разве дальний? Меня вот в понедельник отправят в Царское, а уж во вторник-то я и опять буду здесь Спиридону кланяться.

По окончании справок нас опять привели в участок и опять заперли в арестантскую. Тут мы просидели долго — часов до девяти вечера. В это время всех «Спиридонов» вызвали к столу, написали о каждом отношение в сыскное отделение и отправили опять в часть ночевать.

В части арестантская опять была полна народа, опять лечь места не было, и мы вторую ночь провели без сна.

На следующее утро, рано, на пороге нашей камеры, с пачкой бумаг в руках, явился смотритель и закричал:

— Слушать, кого буду вызывать, и отвечать живо, и сказывать каждый свое звание, однофамильцев не путать, особенно Ивановых да Петровых.

После переклички поставили всех «Спиридонов» в ряды и сосчитали, а потом стали вызывать на двор.

На дворе снова поставили в ряды: спереди мужчин, а сзади женщин-«спиридонок», и все мы тронулись, окруженные со всех сторон полицейскими, в сыскное отделение. Когда нас вели по улицам, народ останавливался, показывал пальцами. На женщин говорили: «дамы из помойной ямы». Те хлестко отругивались. Совестно было, страшно, но, по счастию, я не встречал никого знакомых.

Когда же привели в сыскное, то уже справочное отделение, в которое нам следовало прежде всего явиться, было битком набито народом и мы не могли туда взойти и остались на лестнице.

Справочное отделение состояло из двух комнат: в первой из них стоял стол и за столом сидел один чиновник — худощавый с седыми усами, похожий на военного писаря. Перед ним лежала громадная книга: он вызывал «Спиридонов» и записывал в эту книгу.

Между арестованными ему встречалось немало старых знакомых, особенно петербургских, шлиссельбургских, кронштадтских и других ближних местностей.

Всех записанных «Спиридонов» препровождали в смежную комнату, которая вся была заставлена проволочными дугами с адресными листками. Здесь опять сидит чиновник, который спрашивает:

— Как тебя зовут? — а сам в это время все листки перекидывает. «Спиридон» говорит свое имя и звание.

— Под судом был?

— Никак нет-с.

— За кражу судился?

— Нет, не судился.

— В тюрьме сидел?

— Нет, не сиживал.

Чиновник как будто не слышит ответа, тщательно просматривает листки и, вглядываясь в лицо арестованного, продолжает:

— Сколько раз сидел — раз, два?

— Я не сиживал. — повторяет «спиридон».

— Ну, ступай к караульным.

Из справочного отделения нас препроводили в длинный коридор, в который выходило несколько дверей и над одной из них была надпись: «Дежурная комната».

Коридор этот был тоже полон народа, и здесь «спиридоны» смешивались с «фортовыми» и с прочими. Кто мог, уселся на скамейке, кто на подоконнике, кто на корточках прижался к стенке на полу, а большая часть стояли. «Фортовые» и здесь возобладали на все лучшее, а «спиридонам» досталось хуже.

В левом конце этого коридора была комната, разделенная решеткою, за этою решеткой сидело несколько чиновников-писцов, и один из них вызывал нас. Когда дошла очередь до меня, то он сделал какую-то пометку в бумагах и приказал отправить в следующую комнату.

Это была арестантская, куда сажали приводимых в сыскное арестантов для наложения о них резолюции. Она разделялась на три части: сначала шла маленькая прихожая, налево — небольшое отделение для женщин, а прямо — для мужчин.

Тут тоже было достаточно людей, но здесь были уже не одни оборванцы, а и довольно чисто одетые мошенники. Эти пили чай и закусывали: это все были фортовые. Между ними были очень бойкие, которые хвастались своим знанием.

Один молоденький говорил:

— Я уже теперь вот шестой раз здесь, а как прошлый раз был, так ко мне сам Путилин[266] подходил с своею лаской и говорит: «Ты признайся, Павлуша, откровенно: кто с тобою на этом деле был?» — «Право, — я говорю, — не знаю, вот бог — не знаю». — «Да врешь, что не знаешь. Неужели ты с незнакомым так и пошел на дело?» — «Да, — я говорю, — с незнакомым пошел». — «Да как же так? Ну, расскажи еще раз». Несколько раз заставлял меня рассказывать, думал, что я собьюсь. А вот, я говорю, лежу я на горячем поле[267], подходят ко мне двое: «Что ты, — говорят, — мальчик, лежишь? Пойдем с нами в портерную». Я говорю: «Денег нет». Они говорят: «Пойдем, мы с тебя денег не спросим — нам одним скучно». Ну, я говорю, я и пошел с ними. Они там потребовали сразу полдюжины; это выпили — еще потребовали. Я и опьянел. Потом они и говорят. «Мы видим, что ты фортовой, — хочешь с нами идти на дело?» Я говорю: «Куда?» — «Да уж пойдем, дело хорошее, по катиньке[268] заработаем, а то, может, и больше». Я сперва было не хотел идти, а потом побоялся, думаю, теперь уж темно стало, а я выпивши, так они меня, пожалуй, вздуют, — ну, я и согласился. Путилин говорит: «Ты все врешь, Павлуша, — я так, хотел тебя пожалеть; думал, что ты покажешь, с кем был, так я бы тебя и освободил, чтобы тебе, молоденькому мальчишке, в неволе не сидеть, а ты вот не хочешь признаться; так я же тебя теперь заморю и в предварительную не отправлю, а здесь заморю». Сказал это, да так и ушел. А я думаю: «Нако гвоздь тебе, выкуси, а я не выдам товарищей».

— А где ты сгорел[269]? — спрашивает его другой.

— В Лесном. Мы с Митькой Щукой, да с Хрипатым были. Я им один узел навязал — передал; они снесли за дорогу, а меня в домухе-то[270] и остремили[271]. Они увидели, что стрема, — ну, и лататы[272].

— А что, ты смолки-то[273] запас ли? — в другом углу спрашивает один арестант другого.

— Еще бы! Я целую восьмушку запас. Надо поскорее подушку делать.

И он сейчас же оборвал низки у своих штанов, достал из фуражки иголку с нитками и, усевшись на полу, принялся шить небольшой мешочек.

Когда мешочек был готов, то в него высыпали табак, разровняли по мешочку и начали простегивать, как простегивают подкладку с ватою: потом обмяли эту подушку и, вырвав из середины пальто несколько ваты, вшили табак под подкладку. А другой устроил такую же подушечку и положил ее под след ноги, вместо стельки.

— Ну-ко, брат, свернем здесь хорошенькую да посмолим[274], — разговаривают еще двое, — разве что в части еще придется курнуть, а в пересыльной уж, брат, шабаш — дожидайся, когда на этап пойдешь, тогда и покуришь.

— А давай я тебе в пересыльной сколько хочешь смолки, хоть папирос достану! — вмешивается в их разговор вертлявый мальчишка лет тринадцати.

— Ты-то, разумеется, достанешь, тебе как не достать! Ты там «молодкой» станешь, так и чай, и кофей распивать будешь.

Мальчишка понял намек и отошел, но не обиделся. Этим здесь не обижаются.

Несмотря на то, что из сыскного несколько партий уже отправляли по разным частям, народу у нас все прибываю и часа в два дошло до того, что положительно невозможно было переступить с одного места на другое. Несмотря на скверную, холодную погоду, оба окна были настежь раскрыты, но и это мало облегчало воздух. Часа в три отправили нас в Нарвскую часть.

Мы очень обрадовались, что, наконец, попали на место. Мы знали, что нас более таскать не будут, а отсюда перешлют прямо в пересыльную.

 

II Выступление

 

Первым делом, по прибытии в Нарвскую часть, мы бросились занимать каждый себе место на нарах, затем попросили помощника смотрителя послать для нас в лавочку, так как мы были очень голодны.

Только что мы успели напиться чаю, как к нам прислали еще партию «Спиридонов», а затем через полчаса и еще, и опять все чистые «спиридоны». К вечеру набралось «Спиридонов» человек до семидесяти и опять и здесь не хватило места.

Эту ночь, несмотря на страшное множество паразитов, кусавших мое тело, я, однако, уже спал и проснулся только в шесть часов, когда староста стал вызывать желающих посылать в лавку.

Посуды у нас ни у кого своей не было, а казенная посуда состояла только из двух больших дырявых жестяных чайников, да двух полуразбитых кружек, но арестанты народ изобретательный: тут место стаканов и кружек заменили разные глиняные горшочки, деревянные чашечки и перерезанные пополам бутылки, причем у верхней части горлышко затыкалось пробкою, и она делалась наподобие бокала с ножкою без донца.

После чаю, у кого было запасено, так принялись жечь махорку, кто доставал иголку с нитками и усаживался чиниться. Некоторые же расхаживали взад и вперед по камере и рассказывали друг дружке, где и как их арестовали, а я, от нечего делать, принялся рассматривать по стенам разные надписи. А у меня над головою сверху значилась следующая надпись: «Петька — дохлый — тенор сидел за побег от могильщиков с Митрофаньевского кладбища»; внизу сделан был рисунок углем; с правой стороны виднеется кладбищенская решетка, за нею памятники и могильные кресты, а в левую сторону — молодой, худощавый парень в рваном пиджаке и опорках, заломя фуражку на затылок, удирает от двух дюжих мужиков в русских кафтанах. «Вот он бежит!» — гласила надпись под рисунком. Немного далее, по той же стене, нарисованы были два конвойные солдата с ружьями, а между ними, в арестантском халате, шагает тоже худощавенький с бородкою арестант. Под этим рисунком было написано: «Сашка лужский, по прозванью Пробка, горит в предварительную в доску»[275]. Затем на другой стене тоже был рисунок: рослый тюремный унтер-офицер одною рукой пригнул голову плашкетика, а другою, сжав кулак, накладывает ему в шею, а внизу было подписано: «Иван Иванович в пересыльной ставит банки». Кроме того, еще на всех стенах было много подписей — кто, когда, сколько времени сидел и куда пошел.

После обеда, в скором времени, в нашу компанию был сделан подбавок или, как арестанты выражаются, «прислано подаяние» — из сыскного привели еще человек пятнадцать, почему в коридоре на доске обозначили: «административных 84 человека».

Из всех этих восьмидесяти четырех человек только трое не были уже раньше высылаемы.

Административные арестанты или «спиридоны» у «фортовых» арестантов не в чести, а в презрении, — это народ все оборванец и не мастера себе помогать по-острожному. Они только и знают: терпеть до места, а оттуда уйти и в тех же лохмотьях назад воротиться. Между всеми нами не было ни одного человека, у которого бы нашлось одежи хоть на один рубль. Кроме нескольких, как-либо случайно зашлявшихся или пропившихся, вроде меня, остальные без исключения были стрелки[276] разных категорий: кто стрелял по лавочкам, кто на стойке, кто на ходу, а кто — сидя на якоре[277].

Большая часть всех «Спиридонов», находившихся теперь в арестантской, были люди ближние, а особенно много шлиссельбургских; все это был народ еще молодой, но уже «лишенный столицы». В своем кругу между «спиридонами» они почти все имели уже какие-либо прозвания, например: Барбас, Борзой, Пышка, Танцуй, Книн, Штучка и т. п.; молодые мальчики всегда носили женские клички: их звали Анютка, Акулька, Грушка и так далее — все женские имена — и заигрывали с ними без всякого стыда и стеснения.

Были здесь двое «фортовых»: один из них красивый и еще очень молодой, армянского типа, а другой лет тридцати, юркий, вроде трактирного полового. Они вели такой разговор:

— Ты, Жук, теперь за что?

— За бочонки[278], в конке свистнул было, да и втрескался.

— Ноньчи не прежнее время; прежде я тоже по ширманам[279] работал, а ноньчи бросил.

— Нет, мы год по конкам не худо работали. Нас ходило постоянно четверо. Бывало, как заметим у кого лапотошник[280] или бока рыжие[281], так и смотрим, как выходит — и мы за ним, а на платформе-то и притиснешь — срубишь[282], да и в перетырку[283]. Товарищи были ловкие и ходили все чисто.

— Да, вот так-то еще можно бы работать, а то что теперь по ширманам шмонить[284]? Другой двадцать ширманов ошмонает, а что? — двадцать лепней[285] достанешь много что на колесо[286], а я в худой домухе-то все на петуха[287] возьму, а попадись в такту, так и сразу схватишь кусок.

Между всеми происходившими тут разговорами я только помню один разговор, который не относился ни к разным мазурницким проделкам, ни к арестантским неприличным выходкам.

Разговаривал худой старик с книжником. Оба были «спиридоны». Разговаривали они о книгах, о разных сочинениях, и старик выказывал большое знание русских книг. Я долго прислушивался к их разговору, наконец, и сам вступил в него. Потолковав несколько, я заинтересовался узнать, кто мой собеседник.

— Я, батенька мой, — отвечал старик, — называюсь Иван Николаевич. Отец мой был купец, трактирщик. — впрочем, он давно уже умер, а имение наше все пошло с молотка, вот, может быть, знаете теперь гостиницу «Москву», что на углу Невского и Владимирской, это отец мой держал прежде: он и открывал это заведение (тут, я помню, лет тридцать назад не гостиница была, а небольшая харчевня); да, кроме того, у него был еще хороший трактир на Гороховой улице. Отец мой сначала не захотел меня приспосабливать по своей части, а по одиннадцатому году отдал в мальчики на Перинную линию, и я там прожил всего семнадцать лет: пять лет мальчиком, а потом — приказчиком. Потом я связался с кое-какими приятелями, тоже купеческими сынками, стал с ними кутить, играть и с места свернулся. Отец сперва было повел меня строго, несмотря на то, что мне было двадцать семь-восемь лет, он отдавал меня к своим знакомым трактирщикам в половые или на кухню, да разве мог я в этой должности исправиться, я только больше приучался к пьянству, наконец отец отослал меня на Валаам: думал, что там пост и работа меня исправят — не тут-то было, я как оттуда вернулся, так еще больше стал пьянствовать, в это время отец помер, а я стал опускаться все ниже и ниже, попал пьяненький под административное распоряжение, выслали меня натри года в провинцию, а там я себе не мог достать никакого дела: христовым именем опять сюда повернулся, меня забрали и опять выслали на три года, а я опять воротился, да вот и теперь высылают. Так все и хожу взад да вперед.

— Сколько же вам лет? — спрашиваю я.

— Мне всего еще пятьдесят второй год.

— Вам годов-то еще немного, а вы уж совсем стариком смотрите.

— Что делать, батенька! все брожу по пересылке; если все сосчитать, я уж под сорок этапов отломал. Тяжело, всего напринимался.

— А там, в своих местах, разве нельзя куда-нибудь пристроиться?

— Пристроиться… Да куда там пристроишься-то? В столице, что ни говори, ведь, народ добрей и простодушней: здесь зла долго не помнят и на весь век за быль человека не осуждают, а там одно проименование, что вы «подзорный», так вам и коней, — не только что в услужение, а и на двор-то не пустят; да, притом же, куда я высылаюсь, в Бронницы, так там теперь столько наших «Спиридонов», что и проходу от них нет. Теперь я уже и не волную себя: я спокойно так порешил, что мне придется помереть на этих этапах.

Ивану Николаевичу сделалось тяжело, и он отошел от меня.

На нарах, в рваном полушубке и валеных сапогах, лежал здоровый, большой мужик; он подозвал меня к себе и говорит:

— Ты, кажется, угличский?

— Да, угличский.

— Вор?

— Нет.

— «Спиридон-поворот»?

— Да, — говорю. — паспорта нет.

— Ну, так будь товарищем, нам с тобой вместе идти.

— А ты тоже угличский?

— Да, я Высоковской волости.

— А за что высылаешься?

— За то же, за что и ты. Ты, в случае, в пересыльной, а особливо в Москве, старайся рядом занимать место, — мы, по крайней мере, присмотрим друг за дружкой.

— У нас взять нечего.

— Положим, что так, да ведь если и хлеб утащат, так не евши насидимся. Будем беречь друг друга.

— Ну, ладно.

В день, назначенный для отправки в пересыльную, нас подняли очень рано. Чуть только рассветало, сам смотритель вошел уже со списками и, вызвав человек около шестидесяти, объявил, что мы отправляемся в пересыльную. В пять часов утра уже был готов кипяток и «принесена лавочка», т. е. то, что выписано из лавочки, а вслед за тем раздали нам пайки хлеба и подали обед.

По окончании обеда нас стали вызывать в коридор, где каждому объявляли, куда и на какой срок он высылается. Долго это тянулось.

В пересыльную мы попали хотя еще рано — в восемь часов, — но там уже шла приемка и нам пришлось с полчаса или больше дожидаться под воротами, что нам крайне не нравилось, потому что погода в этот день была и сырая, и холодная, а одежда на всех на нас была так худа и легка, что если с семи человек снять, да на одного одеть, так и то нельзя было согреться. Но тут, все-таки, все были смирны, никто не смел уже не только возвышать голос, но и разговаривать, потому что все понимали, что попали в ежовые рукавицы.

Когда нас ввели наверх в коридор, где помешается приемный и отпускной стол, то писарь прежде всего заявил:

— Слушай! кого буду вызывать — откликаться живо и говорить, куда высылается.

А Иван Иванович, старший надзиратель, сказал:

— Если у кого есть деньги больше двадцати копеек, то сдавать сейчас же, когда вызовут, а то после не пенять — найдут, так отберу и спущу в кружку без всякого помилования.

Посте вызова сейчас же начинался обыск и обыскивали очень строго, — даже за ушами и в волосах смотрели; но, все-таки, «фортовые» арестанты умели перехитрить надзирателей, и у кого были деньги и табак, все ловко прятали.

По обыске в смежной комнате цейхгаузный надзиратель осматривал имеющиеся вещи и выдавал казенную одежду, состоящую из серого халата, пары толстого белья и босовиков; тут же, за спиной надзирателя, шло переодеванье и выгрузка у кого что было зашито или припрятано.

Когда все переоделись, то нас засадили в одну камеру и заперли.

В петербургской пересыльной содержаться довольно сносно, хотя спали мы вповалку и без подстилки; но так как мы уже одели стираное казенное белье и, по большей части, новые и полные халаты, то нам было не холодно. Притом же, и пища тут очень порядочная и в достатке, но чем особенно арестанты остаются довольны, так это тем, что камеры ни днем, ни ночью не запираются и можно походить по коридору.

«Кандальщики» и разные должностные лица из арестантов, как-то: камерщики, коридорщики, стоповщики, банщики, повара и проч. — это здешняя аристократия, не то что мы, «спиридоны». Они настоящие острожники и смотрят на «спиридонов» свысока. Они получают ежедневно подаяние булками, сайками и т. п., и такого подаяния у них всегда много накопляется и они его нам не дают, а продают. Точно так же они продают и хлеб, который у них остается. Иногда же бывает «общее подаяние». Это раздают на всех вообще и тогда достается что-нибудь и «спиридонам».

Едва только успели, по окончании обеда, отпереть нашу камеру, как к нам являются два барышника.

— Ну, налетай, налетай! Кому надо булок? Мягкие булки.

Вслед за этими вошли еще трое и стали спрашивать:

— А нет ли у кого, ребята, смолки? Ну, налетай на пискарик[288].

Смолку или табак, ест и кто ухитрится пронесть, продают очень дорого, но не сами из своих рук (потому что отнимут), а сдают на комиссию в майдан или майданщику[289].

Сам же майданщик держал табак двух сортов: кандальщикам и фортовым, как людям более почетным и денежным, он давал чистую махорку, а для «спиридонов» перемешивал ее с еловою корой и с вениковыми листьями и продавал очень дорого: на пять копеек он давал махорки не более как на две папиросы, и то очень маленькие. Считали, что майданщик выручал за осьмушку махорки более двух рублей.

Опытным арестантам теперешние тюремные порядки не нравятся, и они с сожалением вспоминали о том времени, когда тут ходили все в своем платье, проносили с собой деньги и торговали своими вещами, играли в карты и в кости. Теперь ничего этого нельзя.

За все время пребывания моего в пересыльной я не видал ни смотрителя, ни других служащих тут чиновников, но старшие и младшие надзиратели смотрят постоянно: все они народ рослый, здоровый, большею частью из фельдфебелей, нисколько не церемонятся и нередко производят собственноручную расправу, а потому арестанты их очень боятся.

Обедают арестанты в коридоре, где к наружной стене приделаны столы на петлях, которые, по окончании обеда, опускаются вниз. Обед состоит из двух кушаньев: суп, щи или горох, а в воскресенье лапша и крутая каша; а на ужин варится: один день — гречневая, а другой — «пшенная размазня», и все это довольно вкусно и сытно.

Наконец, наступил день, что начали собирать к отправке на два этапа: прежде царскосельских и колпинских, а потом по шлиссельбургскому, ладожскому, олонецкому и архангельскому трактам. Шлиссельбургских «спиридонов» было так много, что хотя и набран был полный комплект (пеший конвой по этому тракту более шестидесяти человек не берет), но добрая половина из них осталась еще в пересыльной дожидать следующего этапа (за это время выступившие дойдут и, может быть, уже опять воротятся). Царскосельским и колпинским не дали никому казенной одежды, потому что им переходу предстояло только до вокзала, а там их отвезут по чугунке; но зато шлиссельбургские и ладожские почти все побрали полняки (т. е. полный комплект одежды и обуви) и сейчас же стали рассчитывать, сколько они выручат за продажу этой самой одежды, когда, выйдя на волю в Шлиссельбурге, опять возвратятся назад в Петербург.

— Ведь нас там. — говорили они. — совсем не держат. Где и держать-то? Вот во вторник в 12 часов нас приведут в полицию, а оттуда сейчас в управу (мещанскую), а управа сряду и отпускает, и одежи не отбирает. Наши так и отписали в губернское управление, что управа не может отбирать у нас одежду, потому что нельзя, чтобы по городу голые заходили. Позор будет. К нам ведь шлют много панельных барышень (т. е. гулящих женщин). Нельзя же заставить их голым телом светить.

Наконец, всех ближних «спиридонов» отправили, и во вторник, после обеда, пришел надзиратель и громко закричал:

— Кто по московскому тракту, выходи на коридор и слушай! — И вывалили мы все дальние «спиридоны» на коридор: всех оказалось около трехсот человек. Это шел так называемый прямой этап, с которым следовали только те арестанты, что высылаются или в города, лежащие на пути по тракту, как-то: Вышний Волочек, Тверь, Клин, или кто до Москвы и дальше. Вызов начался с тех, которые идут еще за Москву: в чисто этих попал и я. Следующие в один город стали подбираться партиями; я пристал к углицким.

Кандальщики (у нас их было двое: один — чухонец-старик, не умевший слова сказать по-русски, осужденный за грабеж с убийством в каторгу навечно, а другой — колпинский красивый, молодой парень, осужденный тоже за грабеж) и общественники (так называются те, от которых отказывается общество и они отсылаются на поселение) расположились в переднем углу: у них оказались полные мешки калачей и саек, чай и сахар, и они после ужина устроили тут себе пирушку (только без выпивки) и держались особняком, а молодой колпинец, натянув на выбритую сторону головы красиво вышитую ермолку и опоясавшись широким вышитым кушаком, к которому привязываются кандалы, старался показать себя тюремным аристократом.

Плохо мне послалось последнюю ночь, сколько разных дум приходило мне в это время в голову; вспоминалось мне и хорошо прожитое время, и являлось сожаление, зачем я опустился и вот иду по этапу, куда-то домой к отцам, а нет у меня ни дома, ни отцов, и что я там буду делать? Чем жить? Зачем я туда протащусь, ведь у меня там никого и ничего нет: ни родных, ни знакомых, ни кола, ни двора?

В среду, 30 марта, часов в 8 утра, по обыкновению, пришел фельдшер с надзирателем (фельдшер в пересыльной ходит ежедневно), спросил, все ли здоровы. Затем нам выдали по два пайка хлеба (пайки в дорогу выдаются более обыкновенных) и по селедке, а в половине девятого дали нам обед, а после обеда нас вызвали всех в коридор и оттуда уже пропускали на двор. На дворе мы дожидались отправки до 11 часов.

Перед самою отправкой пришел конвойный офицер и вслед за ним молодой человек, по-видимому, из купеческого сословия, который попросил позволить ему раздать нам денежное подаяние, на что офицер охотно согласится. Нас вывели на передний двор и поставили по порядку: впереди были поставлены два кандальщика, за ними по две пары закованных в наручни, а затем шли незакованные по четыре в ряд, в хвосте же партии на ломовые подводы поместили женщин и навалили арестантские узелки и котомки, а у ворот в наемную карету посадили двух ссыльных из привилегированного сословия. Когда таким порядком партия была расположена, то молодой человек, начиная с кандальщиков, стал обходить и раздавать всем подаяние: кандальщики и находящиеся в наручнях получали больше, а нам он давал — кому по десяти, а кому и по пяти копеек. Когда дележка была окончена, то офицер скомандовал:

— Конвойные, направо, налево по местам! Сабли вон! Марш!

Ворота на Демидов переулок отворились, и партия тронулась в ход.

Около ворот и на другой стороне переулка стояли с узелками родственники и знакомые, провожающие арестантов, но им тут никому не было разрешено ни сделать передачи, ни переговорить что-либо, и они должны были для этого провожать партию до вокзала.

Дорогою до вокзала все шли ровно и спокойно; масса публики во всех местах останавливалась, смотрела и, как это и всегда бывает, делала какие-либо замечания на наш счет (на Банковской линии я встретил знакомого книгопродавца Лепехина, но, конечно, от <


Поделиться с друзьями:

Папиллярные узоры пальцев рук - маркер спортивных способностей: дерматоглифические признаки формируются на 3-5 месяце беременности, не изменяются в течение жизни...

Архитектура электронного правительства: Единая архитектура – это методологический подход при создании системы управления государства, который строится...

Автоматическое растормаживание колес: Тормозные устройства колес предназначены для уменьше­ния длины пробега и улучшения маневрирования ВС при...

Типы сооружений для обработки осадков: Септиками называются сооружения, в которых одновременно происходят осветление сточной жидкости...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.113 с.