Глава 11. Выход: уехать или достроить дом — КиберПедия 

Архитектура электронного правительства: Единая архитектура – это методологический подход при создании системы управления государства, который строится...

История создания датчика движения: Первый прибор для обнаружения движения был изобретен немецким физиком Генрихом Герцем...

Глава 11. Выход: уехать или достроить дом

2020-05-06 103
Глава 11. Выход: уехать или достроить дом 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

 

Собственность без права

 

Российское общественное здание не всем кажется недостроенным. Для многих это вполне завершенный проект. Несогласие между теми, кто считает дом едва начатым, и теми, кто считает, что он всего лишь нуждается в косметическом ремонте, – глубокое и принципиальное. В чем, собственно, недостроенность? Политолог сказал бы, что либерализация режима не сопровождалась его демократизацией. Вслед за освободителем не пришел строитель демократических институтов. В результате процесс перехода застрял на половине пути, и историю нельзя считать законченной, а конструкцию стабильной: «Наполовину построенный дом не может устоять»[291].

Официальными российскими идеологами это представление, конечно, отбрасывается, как враждебное. В России трудно себе представить понятие более дискредитированное, чем «демократизация». Официально принятая точка зрения состоит в том, что российский недострой – это вполне законченный на сегодняшний момент проект и никакая демократизация, тем более по чужим планам, стране не нужна. Современные авторитарные системы, уверен политолог Иван Крастев, не спешат к переходу в новое состояние и отлично чувствуют себя в серой зоне между демократией и авторитаризмом[292].

Руководители автократий, возможно, чувствуют себя хорошо, но большинство таких систем, как показывают периодические вспышки общественного недовольства, все-таки нестабильны. Нестабильна и российская политическая система. Планировался ли в российском случае переход от либерализации к демократизации? Конечно. Беда только в том, что переход к более инклюзивному типу государственного управления был делом крайне невыгодным и просто опасным для новой элиты, а потому и оказался отложен на неопределенное время.

Авторы реформ, ключевым элементом которых были либерализация рынков и приватизация, видели свою задачу в том, чтобы «деполитизировать» экономику. А под политизированностью понимали то, с чем мы не раз сталкивались, – преобладание задач удержания власти над задачами развития.

В Советском Союзе государственные предприятия в первую очередь были призваны поддерживать социальный порядок, а не преследовать экономическую выгоду. Это и хотели изменить реформаторы. «Государственные предприятия неэффективны, поскольку они превращаются в средства, с помощью которых политик достигает своих целей. Раздутые штаты, искусственное поддержание занятости на предприятиях, расположение заводов и фабрик в экономически неэффективных местах, регулирование цен на производственную продукцию – все это нужно политику, чтобы получить голоса на выборах или избежать мятежей»[293].

Эта ситуация не просто не ушла в прошлое, а является характерной чертой сегодняшнего дня. Государство по-прежнему руководствуется принципом верховенства безопасности, понятой предельно прямолинейно и включающей безопасность конкретной правящей группы. Государственные предприятия по-прежнему в первую очередь поддерживают социальный порядок, а уже во вторую являются собственно экономическими единицами.

Охранительные политические задачи, по сути, противопоставлены задачам развития. Право «большой» частной собственности (крупные активы, а не квартиры и дома) в его российском исполнении стало инструментом утверждения тех самых отношений господства, которые оно призвано было демонтировать. Слишком невыгодно было отказываться от рычагов власти.

Можно смотреть на успех или неуспех трансформации как на проблему курицы и яйца. С одной стороны, чтобы получить выгоды от приватизации, нужно построить рыночные институты, с другой – неясно, кто обеспечит поддержку подобных реформ, если не сформирована критическая масса частных собственников, – рассуждают один из ведущих мировых исследователей приватизации Уильям Меггинсон и экономист Сергей Гуриев в своем совместном исследовании[294]. Нельзя сказать, чтобы в одних переходных странах спрос на честные правила был заведомо сформирован, а в других – нет. Просто в одних случаях игра по правилам поддерживалась правительствами и оказалась в конце концов выигрышной, а в других – нет.

В российском случае она выигрышной не оказалась. В 1980-хгодах, в момент утраты всех ориентиров, граждане инстинктивно бросились к демократической форме правления – к выборам как ко всем известному проявлению демократии. И были во многом правы. Выборы – конкурентные, свободные и справедливые – это и есть демократия, если пользоваться определением Йозефа Шумпетера[295]. Но это определение основано на минимуме требований. Наверное, этого минимума достаточно для западных культур, но для нашей – крайне мало. В таком кратком определении за кадром оказываются элементы политической системы, без которых выборы будут лишь инструментом правящего класса: гарантии прав, включая право на свободу высказывания, защита права выдвигаться на выборные должности, защита права на собрания, равный доступ к СМИ для кандидатов, всеобщий доступ к альтернативной информации, защита автономии партий и общественных организаций[296].

Поскольку все эти механизмы остались на втором плане, молодая российская демократия хорошо сработала «на вход», но очень плохо – «на выход». Группа, пришедшая к власти в начале 1990-х, не захотела уходить. Между тем еще одно классическое определение (оно принадлежит Адаму Пшеворскому) говорит нам, что демократия – это режим, при котором политики и партии могут терять власть в результате выборов[297]. Прийти к власти с помощью демократии российские лидеры согласились, а уходить нет.

Политолог Владимир Гельман напоминает, что новые российские власти начали приносить политические реформы в жертву экономическим еще осенью 1991 года. От всеобщих выборов глав исполнительной власти регионов осенью 1991 года решено было отказаться. Да никто и не торопил. В ситуации потери сбережений, утраты социальных ролей, статуса, разрушения всего прежнего уклада жизни гражданам было не до того. Созданный в 1993 году Евросоюз, перспектива вхождения в который могла бы простимулировать правовые реформы (как, например, в Турции), нас не ждал. А к проведению добровольных институциональных реформ, ограничивающих власть, правительство не было готово – да и редко какое правительство бывает к такому готово[298].

Ельцин распустил парламент в сентябре 1993 года, поскольку не мог или не желал продолжать споры о конструкции власти. Начавшийся после этого мятеж сторонников парламента был подавлен. Фактически нынешняя Конституция России, принятая на референдуме 1993 года, была знаменем победы в борьбе за «свободу рук». Ее продуктом и является политическая система, которую в 2000-х годах нужно было лишь довести до ума, что и сделал Владимир Путин. Лихорадка «сражения», привычно объясняющая чрезвычайные меры – от борьбы с возвращением коммунистов в 1990-х до борьбы с иностранными агентами, а теперь и со всем Западом, – так и осталась основой политики Кремля.

Две стороны, столкнувшиеся в 1993 году в конфликте президента и парламента, не нашли способа решить дело миром. Победа любой из сторон означала бы политическую бесконтрольность победителя. Институты, способные быть арбитрами и проводниками интересов общественных групп – суд, партии, общественные организации, – могли стать реальной силой только в случае ничьей. Ничья означала бы соглашение элит и, возможно, толчок к формированию независимого суда. Ведь в этом случае был бы нужен арбитр, которому доверяли бы обе стороны.

Смысл развилки 1993 года не в том, кто именно должен был одержать победу, а в том, что это был шанс на возникновение нового, невиданного в России равновесия равных. Победа одной из сторон снова установила привычное в русской истории равновесие неравных.

 

Демократия без права

 

Было ли произошедшее в 1993-м и, позже, в 1996 году («управляемые» выборы Ельцина на второй срок) «предательством» демократической революции начала 1990-х? «Отцы [нынешних протестующих] предали ту самую революцию, которую они совершили, – пишет Владимир Пастухов. – Они разменяли свободу на приватизацию и таким образом выбрали для новейшей России ту судьбу, которую она заслуживает»[299]. Ценности действительно были принесены в жертву интересам. Но ценности не столько демократические, сколько правовые. Вопрос о честных правилах игры перестал быть значимым.

Демократия настолько поразила всеобщее воображение – особенно воображение противников реформ, – что вытеснила гораздо более фундаментальный вопрос об основаниях для демократии. Но по большому счету, если четких правил ограничения власти нет, то власть не будет действовать в интересах общества в любом случае – вне всякой зависимости от того, сосредоточена ли она в руках одного человека в лице президента или в руках «народа» в лице парламента.

Самые существенные правила – это ограничения. Кто может действительно ограничить власть? Только тот, у кого есть защищенное право. Например, право собственности. Это такое право, которое власть не может преступить: буквально не может перейти порог дома и уж тем более не может отнять собственность. Это право, вследствие действия которого политик может потерять власть. Политик, таким образом, теряет власть не в результате выборов как таковых. Выборы – это процедура. Он теряет власть, потому что проиграл и должен уйти, чтобы не нарушить права избирателей. Действие права (а не действие собственно выборов) оказывается сильнее власти.

Изменения начала 1990-х, из-за которых слово «либералы» стало в России ругательным, не имели ничего общего с либерализмом. Напомним, что для основателей либерализма фундаментальной ценностью было «право на жизнь, свободу и собственность» (см. главу 4). Авторы приватизации делали акцент на понятии «собственность» и объясняли всем, что появление независимых собственников сделает экономику конкурентной и эффективной. Но из поля зрения выпало понятие «право». А без права нет и собственности.

Стоит понимать, что никакой институт сам по себе не является целительной пилюлей для страны – ни демократия, ни суд, ни частная собственность, ни какая-либо другая. «Я утверждаю, что частная собственность не является наиболее оптимальной и конкурентоспособной, – говорит экономист Александр Аузан. – Также я не могу назвать оптимальным никакой другой вид собственности, ни режим свободного доступа. Представьте, что у вас в гардеробе висят шуба, фрак, джинсовый костюм и купальник. На вопрос, какая одежда лучше, вы не можете ответить, не задаваясь другим вопросом: что вы намерены делать? Потому что если вы намерены плавать, я бы не рекомендовал вам надевать шубу – кончится как с Ермаком Тимофеевичем»[300].

В русской культуре собственность была и есть. Вспомним, как важно сегодняшним россиянам иметь именно собственное жилье. Аренда приживается крайне плохо. Но и власти воспринимают идею полностью защищенного права крайне болезненно. Церковь в этом смысле – их союзник, поскольку тоже не любит право (грех может не быть нарушением права, а исполнение закона теоретически может быть грехом). Это сознание не принимает «чужое» – право владеть независимо от власти – внутри «своего». Для архаичного российского государства частная собственность – это и есть «чужое» внутри «своего».

Введение в России рыночного режима было по преимуществу «экономической реформой». Ею занимались экономисты, то есть, в советской логике, на которой по-прежнему основан государственный механизм в России, – технические специалисты. Специалисты должны были по готовым инструкциям собрать «новую экономику», в которой все работало бы как на Западе. Но установить главную деталь этого западного конструктора – верховенство права – экономисты просто не могли. Реформой занимались они, но ключевые перемены в сфере политики и права были за пределами их влияния. Они работали на правительство, а все, что связано с правоохранительной системой и судами, в России традиционно – «царская» сфера, то есть сфера контроля первого лица. Туда экономистов никогда не пускали и не пускают по сей день[301].

Всерьез надеяться на успех «рыночных реформ» 1990-х можно было только теоретически. Инклюзивная система управления, предполагающая подконтрольность власти и подчинение ее общему для всех закону, не возникает сверху, по воле правителя. Если оставить в стороне реформы, проведенные в результате насильственной оккупации, как это было, скажем, в послевоенной Германии и Японии, то можно утверждать, что либеральная демократия никогда не устанавливалась в результате обдуманных уступок благонамеренного правителя. Она, как мы видели раньше, является результатом конфликтов и торга между разными группами в обществе[302].

 

Правоохранение без права

 

У российского общества особые отношения с правоохранительными службами. Да, они давно уже нам не «начальники», а мы давно уже – граждане без кавычек, мы должны быть равны перед законом, нам конституцией обещано право на справедливый суд, но практика эти обещания опровергает. Наследие чрезвычайного подхода к правосудию, наследие «социалистической законности», для которого государственная целесообразность была важнее прав граждан, сказывается до сих пор.

Конечно, правоохранительная система в наше время вполне способна выполнять многие предписанные ей функции, но она не является автономным институтом. Не является, потому что с ее помощью решают свои проблемы и власти, и частные игроки. Управляемые приговоры и бесчисленные случаи использования права, особенно уголовного, для устранения соперников в бизнесе и приобретения имущества доказывают это слишком красноречиво.

Почему наша правоохранительная сфера – такая? Российская судебная система, несовершенная, но развивавшаяся благодаря реформам Александра II, была ликвидирована большевиками. По декрету «О суде» от 22 ноября (5 декабря) 1917 года прежние суды были заменены трибуналами и народными судами. При решении вопроса о виновности и правомерности действий они руководствовались законами «лишь постольку, поскольку таковые не отменены революцией и не противоречат революционной совести и революционному правосознанию». Отмененными считались законы, противоречащие декретам и программам социал-демократов и эсеров. Адвокатура, судебное следствие и прокурорский надзор были отменены, а полиция разогнана еще Временным правительством[303].

Однако советские спецслужбы требовали полномочий арестовывать и казнить людей, заподозренных в причастности к контрреволюции, без соблюдения «формальностей». Зампред Всероссийской чрезвычайной комиссии по борьбе с контрреволюцией и саботажем (ВЧК) Мартин Лацис говорил в 1919 году: «ЧК – это не суд, это – боевой орган партии. Она уничтожает без суда или изолирует от общества, заключая в концлагерь. Что слово – то закон»[304].

Гражданская война закончилась, но чекисты настаивали на необходимости сохранять чрезвычайные полномочия контроля над действиями и мыслями людей. На каждого интеллигента должно быть дело, партия должна подвергаться постоянной чистке – белогвардейцы, меньшевики, предатели виделись победившей партии всюду. В начале 1930-х годов были созданы тройки НКВД в составе начальника местного ОГПУ, начальника милиции и начальника следственного отдела прокуратуры, которые во внесудебном порядке могли отправлять за решетку «социально вредные элементы». Другие тройки, в составе начальника ГПУ, секретаря обкома партии и прокурора, решали вопросы о высылке в отдаленные местности «кулаков» и их семей. А в июне 1933 года была учреждена независимая от Наркомюста Прокуратура СССР. Она объединила сразу четыре функции: расследование преступлений, надзор за следствием, поддержка обвинения в суде и надзор за исполнением законов госорганами. Этот сталинский институт был частично демонтирован только несколько лет назад, с отделением Следственного комитета от прокуратуры. В результате из одного суперведомства родилось два ведомства, ведущих между собой позиционную борьбу за влияние. Оба при этом остались орудиями системы.

Параллельно государство расширяло круг потенциальных преступников и ужесточало наказания: 7 августа 1932 года, в период голодомора, Центральный исполнительный комитет СССР выпустил закон «Об охране имущества госпредприятий, колхозов и кооперации и укреплении общественной социалистической собственности», названный народом «законом о пяти колосках», – по нему голодного крестьянина за вынос нескольких колосков или картофелин с колхозного поля могли приговорить к расстрелу или (при смягчающих обстоятельствах) к 10 годам лишения свободы.

В 1937 году ЦК ВКП(б) одобрил «физические методы воздействия», то есть пытки обвиняемых в государственных преступлениях. В январе 1939 года Сталин писал: «ЦК ВКП(б) считает, что метод физического воздействия должен обязательно применяться и впредь, в виде исключения, в отношении явных врагов народа, как совершенно правильный и целесообразный метод»[305].

Самой серьезной попыткой «институционализации» правоохранительной сферы было и остается использование так называемой палочной системы. В своей основе она состоит из трех частей: количественные показатели (например, число совершенных, раскрытых или предотвращенных правонарушений), ожидаемое изменение этого показателя (рост или снижение) и его вес в оценке деятельности какого-либо правоохранительного подразделения[306]. Описание звучит вполне нейтрально, как будто перед нами просто система отчетности, но в реальности это не только отчетность, но и план. Существование «плана преступлений» заставляет правоохранителей скрывать или «генерировать» преступления, поскольку количественные показатели («палки») – основной критерий оценки их деятельности, в силу которой их наказывают или награждают.

О том, что эта практика глубоко порочна, хорошо знали еще советские власти. Постановления ЦК КПСС о работе милиции 1950–1980-х годов с незавидным постоянством фиксировали одни и те же недостатки: многочисленные произвольные задержания, избиения и пытки задержанных. Милиционеры избивали задержанных ради выполнения плана по раскрытию преступлений.

В постсоветской России условия деятельности органов правопорядка формально изменились. Их работа регламентируется законами, которые декларируют приоритет конституции и защиты прав граждан. Но советская практика «плана по преступлениям» сохраняется. В новых условиях без нее не обойтись, поскольку, как объясняет социолог Вадим Волков, она выполняет важную неявную функцию: хотя бы минимально дисциплинирует правоохранителей, привязывая их мотивацию к формальным целям государственной организации, которая дает им соответствующие ресурсы и полномочия.

Абсурдность самой идеи «плана преступлений» только кажущаяся. Если взять простой пример дорожной полиции, то мы увидим, что под план инспекторы получают бланки протоколов. Они обязаны оформить определенное количество нарушений каждого вида. Что было бы, если бы такого плана не было? Инспекторы вообще не тратили бы усилия на оформление протоколов и взимание штрафов в казну, а штрафовали бы себе в карман. А так – сначала поработай на государство, а уже потом – на себя. Тот же принцип и у следователей и других работников системы[307].

Сейчас Россия по числу судимых и осужденных к лишению свободы находится на уровне СССР первой половины 1960-х годов. Притом что ее население уступает Советскому Союзу 1960-х в полтора раза. Увеличение населения лагерей в 1990-х годах до миллиона человек (!) можно объяснить ростом преступности и несовершенством Уголовного кодекса, не успевавшего за изменениями общественной и политической системы, а жесткость правоохранителей – стремлением устрашить потенциальных нарушителей закона. Но и сегодня в России в год осуждается почти в два раза больше граждан, чем в РСФСР[308].

С июля 2002 года предварительное заключение под стражу в России возможно только по суду, Уголовно-процессуальный кодекс и закон об адвокатуре предписывают в кратчайший срок предоставлять задержанному адвоката. В декабре 2003 года была отменена уголовная ответственность за мелкие преступления. Но, несмотря на позитивные изменения, правоохранительная система остается по преимуществу «обвинительной».

Принципиально важно даже не то, что суды выносят почти исключительно обвинительные приговоры. У судей тоже отчетность, им тоже нельзя допускать сбоев в работе, а оправдание или отмененный высшей инстанцией приговор – в их системе координат – это сбой. Именно поэтому фактическое решение о виновности лица и реальный сбор доказательств происходят до возбуждения уголовного дела. Судье достаются уже «верные» дела. Еще одно обстоятельство, делающее правосудие по сути неправовым, состоит в том, что виновность человека определяется на том этапе (до суда), когда ответственность правоохранителей за свои действия минимальна, а права подозреваемого ничем еще не защищены[309].

И еще одно обстоятельство, существенное и до, и во время суда. Возможности защиты несопоставимы с возможностями обвинения. Материалы дела, которое рассматривается в суде, собирает прежде всего следователь. Сбор доказательств обвинения регламентируется 103 статьями российского Уголовно-процессуального кодекса, доказательств защиты – всего тремя. Адвокат, в отличие от следователя, не имеет права назначать экспертизу, самостоятельно приобщать к делу доказательства невиновности подзащитного. Он может лишь ходатайствовать об этом перед судом и следствием, которые могут отказать ему в этом. Обжалование отказа – сложная и трудоемкая процедура.

Исторически сложившиеся представления о том, что «органы не ошибаются», свойственны не только следователям и полицейским. Более трети судей в России – бывшие прокуроры и сотрудники милиции, сдавшие квалификационный экзамен, но не освободившиеся от неизбежных деформаций предыдущей профессии. Часто они не беспристрастно рассматривают дела, а продолжают «бороться с преступностью». Наконец, в наше время следователи и судьи осознали, что личная свобода обвиняемого, его возможность распоряжаться собственностью являются высоколиквидным товаром на рынке соответствующих услуг.

Реформирование советских правоохранительных институтов свелось к тому, что они научились жить в рыночных условиях. Исчезнувшее идеологическое и административное содержание заместилось коррупционным механизмом. Силовики и судьи свои полномочия частично монетизировали, а по большей части продолжают выполнять их в плановой логике. При этом все органы правопорядка как были, так и остаются «царскими», то есть подведомственными только президенту. В этом смысле они стоят в одном ряду с ФСБ, ФСО, Госнаркоконтролем и прочими силовыми структурами.

Команды, находившиеся у власти в России, не важно, реформаторские или консервативные, что бы они ни делали, стремились сохранить за собой ручное управление политическими и экономическими процессами – сохраняя контроль над «царскими» ведомствами. Постсоветским властям аппарат чрезвычайного насилия был нужен именно в том виде, в каком он существовал при коммунистах: в виде «боевого органа партии», то есть надзорно-карательной, а не правоохранительной системы. Партия не выжила, а ее боевой орган со всеми своими методами работы выжил. После краха СССР партийного контроля над спецслужбами не стало, и они превратились в наемников и силовых предпринимателей[310].

У правительства много задач – оно должно защищать собственность, устанавливать режим налогообложения, решать какие-то административные проблемы. Даже если представить, что мы откуда-то возьмем самое компетентное правительство в мире, работать ему придется сидя за одним столом с тираннозавром – непредсказуемым хищником из другого века. Вот законы и правила, а вот «боевой орган», для которого все эти правила ничего не значат. Любая политическая мера, предпринятая правительством, оказывается по определению однобокой или «хромой».

 

Открытая дверь

 

Жизнь в недостроенном доме – в доме, на который у его жителей нет гарантированного права, – приводит к тому, что живут тут по необходимости. Не уходят из дома те, кто не может. Те, кто может, – уезжают. Это очень странная ситуация. Она задает крайне тяжелую ментальную петлю самосбывающегося пророчества: мы думаем, что у этого места нет перспектив, поэтому не будем планировать здесь будущее. Если мы не планируем здесь будущее, то перспектив действительно не будет.

Задача достройки здания представляется, видимо, настолько сложной и долгой, что немалая часть населения России задумывается об отъезде из страны[311]. Воспринимать эти слова буквально не стоит: ни 10 %, ни тем более 20 % населения уехать не может и никогда не уедет. По-настоящему уезжают лишь единицы. Для большинства разговоры об отъезде – это смесь культурной памяти об эмиграции советских времен с недовольством качеством жизни в сегодняшней России. Но то, как люди думают, влияет на то, что люди делают. А реальность постоянно подбрасывает им новые свидетельства того, что в стране будущего нет.

Еще более значимо – в смысле отчетливости сигнала – то, что те самые игроки, которые выигрывают от существования недостроя – от бесправия и отсутствия единых правил игры, – сами эвакуируют близких и собственное богатство (см. предыдущую главу). Это поведение, помимо неверия в будущее страны, свидетельствует о вере в фатальную цикличность русской истории. В этом мифическом представлении за протестами граждан обычно следует период реакции, а за ним – революция. Возможно, по этой причине видимый триумф политической системы после протестов 2011–2012 годов – с арестами и цепочкой репрессивных законов – никого из инсайдеров не обманул. Бегство капитала не прекратилось, а ускорилось, ведь люди знают: за реакцией следует революция. Когда? Неизвестно. Но когда-то она обязательно последует – такова логика колеи. Гигантские суммы, пересекающие границы, и очередь за инвестиционными визами в Британию – это вполне определенное прочтение российской истории.

Невысказанная вера в неизбежность очередного обнуления (см. главу 1) всегда будет работать как самосбывающееся пророчество. Эта вера похожа на представления сектантов, убежденных в скором конце света, – они избавляются от всех вещей и готовятся не к обычному земному будущему, а к встрече со Спасителем.

В годы, предшествовавшие новому, резко антизападному курсу Кремля, взятому в 2012–2014 годах, традиционная для России картина с эмиграцией и ее политическим измерением перевернулась. «Русского зарубежья» – активной и политизированной части эмиграции – в прежнем смысле давно не существовало. Активная гражданская и политическая позиция стала гораздо более осмысленной в стране, чем вне ее пределов.

Бизнес эмигрировал практически весь: активы годами регистрировались за границей, дела велись по законодательству других стран, все значимые собственники без исключения получили заграничные виды на жительство.

Эмигрировали и семьи многих чиновников, что внесло забавную путаницу в картину. В Европе, в городах, где когда-то жили революционеры и беглецы от советского режима, поселились семьи российских губернаторов. Губернаторские дети на променаде в Ницце сталкивались с детьми налоговых чиновников, следователей и строителей непостроенных дорог. До революции 1917 года в Россию тайком везли книги. В советское время везли книги и вывозили рукописи. Теперь вывозят и ввозят деньги[312].

Герцен 150 лет назад провернул хитроумную операцию по выводу причитавшегося ему состояния из России в Европу (см. главу 8). В постсоветские годы на тысячи «Герценов» работала и работает целая индустрия. Чиновники и силовики со своими поместьями и предприятиями стали карикатурами на беглецов прошлого. Они бежали из страны, в которой называли себя «элитой».

В постсоветские годы в жизнь вернулись элементы домосковской вольности. Той вольности, которая позволяла боярам сохранять за собой права на вотчины, даже если они переставали служить князю. Только в нулевые годы эти вотчины оказались вынесенными за пределы границ российского государства – туда, где действует право собственности и большинство граждан равны перед законом.

Экономист Альберт Хиршман ввел в экономический и политический обиход понятия «выход», «голос» и «верность»[313]. Хиршман предложил смотреть на отношения между компаниями и клиентами или между государствами и гражданами через призму трех этих возможностей: если не доволен продуктом или не согласен с политикой, то можешь перестать покупать или уехать («выход»), а можешь выразить протест («голос»). А если всем доволен или возможностей бороться нет, то твой выбор – лояльность («верность»). Один из выводов Хиршмана, существенных для нас, – ответ на вопрос о том, почему госуслуга плохого качества может оставаться плохой несмотря на наличие альтернативы. Альтернатива в случае с государством не всегда работает как источник конкурентного давления. Те, кто может себе позволить перестать пользоваться, например, российскими железными дорогами, ездят на автомобилях или вовсе уезжают из страны и начинают пользоваться железными дорогами во Франции или Испании, но у остальных нет выбора.

Политолог Иван Крастев уверен в том, что именно в этом и состояла основа стабильности российского политического режима в период, предшествовавший резкому антизападному повороту России в 2013–2014 годах. «Парадокс в том, что открытие границ и появление возможности жить и работать за границей привели к замиранию политической реформаторской активности, – пишет Крастев. – Те, кто с наибольшей вероятностью могли быть расстроены низким качеством госуправления в России, – это те же самые люди, которые с наибольшей вероятностью были готовы и способны покинуть страну. Для них уехать из страны было проще, чем реформировать ее. Зачем пытаться превратить Россию в Германию, если на это может не хватить человеческой жизни, а сама Германия при этом находится всего в нескольких часах перелета?»[314]

Эта ситуация уникальна в русской истории. В прошлом большинству граждан России редко доводилось выбирать между «верностью», «выходом» и «голосом». Были моменты, например при Сталине, когда не было ни «выхода», ни «голоса». Для многих выбор был между «верностью» и небытием – профессиональным, гражданским, а возможно, и просто физическим. В нашей истории выбор, как правило, был между «верностью» и «выходом». Конечно, не у всех он был одинаковым. У верхушки дворянской и советской элиты выбор существовал, и людей с такими возможностями всегда были единицы.

Меньше всего было возможностей подать «голос». А вот «выходить» русский человек научился хорошо. Российская история хранит одну из самых богатых коллекций «выходов», уходов, исчезновений и «эскейпов» всех типов и оттенков. Бывали громкие политические истории – например, бегство Андрея Курбского при Иване Грозном, отъезд Александра Герцена при Николае I или решение Рудольфа Нуреева не возвращаться в СССР при Хрущеве. Бывали – в огромном множестве – истории негромкие: бегства, отъезды, невозвращения малоизвестных людей, ставшие достоянием статистики. И больше всего во все времена было «выходов» тихих, не попавших ни в газеты, ни в статистику.

Исторически, именно «выход» и есть «русская свобода» (вспомним про значимость «выхода» для крестьян, см. главу 7). Отказ от работы, связанной с политически чувствительными сферами, с политикой, физический труд, уходы в молчание, в себя, в религию – самый давний и миллионами людей опробованный путь.

Собственность в русской культуре, в отличие от англо-американской, исторически не была равна свободе, была даже противоположна ей. Потому что право владеть утверждалось сверху и включало собственность одного сословия над другими. Отсюда и проблема с «введением» верховенства права. Закрепление за одним человеком права владеть чем-то признанно ценным воспринималось – и будет восприниматься – как закрепление несправедливости.

Выбор в пользу «верности», лояльности более прямолинеен. Самые лояльные и при царях, и при генсеках, и при президентах получали доступ к эксплуатации ресурсов (природных, бюджетных, человеческих), как правило в форме условного держания, и должны были платить за это сделками с совестью, готовностью перешагнуть через близких и коллег. «Верности» приносились и человеческие жертвы – в виде доносительства. Еще одна плата за «верность» – полная потеря «голоса».

В этом смысле важным исключением было положение богатых дворян в последние 100 с небольшим лет царствования Романовых. Возможности самовыражения, возможности подать «голос» – вплоть до прямой критики режима (во второй половине XIX века) – становились все более доступными и не влекли за собой потерю доступа к ресурсам, о чем мы подробно говорили выше (в главе 8). При советской власти и даже в постсоветское время отношения между монархом и элитой были в этом смысле скорее «доекатерининскими».

В 2000-х годах доступ к ресурсам снова стал требовать безусловной лояльности, а попытки критических выступлений по отношению к власти снова стали оборачиваться утратой благосклонности власти. Конечно, в постсоветское время это правило распространяется на узкий круг олигархов и приближенных президента. Поддерживается «верность» не столько силой, сколько созданием зависимости от источника благ, от возможности зарабатывать. Касается этот древний уклад только очень небольшого круга людей, хотя не исключено, что принцип будет распространяться все шире.

Там, где этот принцип действует, он действует во всей своей древней полноте: желание обрести «голос» может означать потерю лицензии на кормление. Возможности публичного высказывания, владения активами и доступа к ресурсам остаются условными. Эти возможности не гарантированы, а обусловлены соблюдением неписаных правил, определяемых «верностью» власти.

Круг замкнулся: новая Россия пыталась отбросить зависимость и привилегии, как пережиток, но вернулась к ним. Внутри России по-прежнему самой эффективной в экономической игре оказывается установка не на защиту своих прав, не на прибыль и независимость, а на поиск привилегий. Это удивительно прочная константа.

Но есть, или было до 2014 года, бесчисленное множество новых возможностей «выхода». Можно менять занятия, переезжать из города в город и из своей страны в другую страну: государственные границы открыты. Свободы передвижения, доступной такому большому количеству людей, у русских не было никогда. Каждый день, можно сказать, стал «Юрьевым днем».

Стоит, при этом, отметить, что, по официальным цифрам, количество граждан, покидающих страну, с каждым годом снижается, а не растет. По данным Росстата, в 2003 году их было чуть меньше 100 тысяч человек, а в 2010-м – 33,5 тысячи человек[315]. Эти цифры, впрочем, раскрывают лишь часть истории, поскольку множество людей, получающих вид на жительство за пределами России, сохраняют российские паспорта и постоянно передвигаются между странами. И конечно, эти цифры не позволяют судить о качестве современной эмиграции.

Экономист Владислав Иноземцев предложил рассматривать людей, связанных с Россией, но живущих за границей, не как единое целое, а как Русский мир I и Русский мир II. Русский мир I – это люди, в основном по своей воле очутившиеся за границей и начавшие встраиваться в общества тех стран, где они оказались. Русский мир II – это те, кто в большинстве своем оказался не способен уехать из стран, образовавшихся после распада СССР, и те, кто стал «профессиональным русским» – не желающим встраиваться в новую жизнь. Представителей Русского мира I десятки и сотни тысяч в Вене, Берлине, Лондоне, Париже, Нью-Йорке. Они занимают высокооплачиваемые рабочие места (в США средний заработок таких «русских» превышает национальный средний на 39 %), имеют высокий уровень образования (в тех же США работает более 6 тысяч «русских» профессоров колледжей, в Европе – не менее 4 тысяч). Они контролируют и управляют в Америке и Европе актива<


Поделиться с друзьями:

Археология об основании Рима: Новые раскопки проясняют и такой острый дискуссионный вопрос, как дата самого возникновения Рима...

Кормораздатчик мобильный электрифицированный: схема и процесс работы устройства...

Своеобразие русской архитектуры: Основной материал – дерево – быстрота постройки, но недолговечность и необходимость деления...

Индивидуальные очистные сооружения: К классу индивидуальных очистных сооружений относят сооружения, пропускная способность которых...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.05 с.