Два слова о нашей древней и современной одежде — КиберПедия 

Биохимия спиртового брожения: Основу технологии получения пива составляет спиртовое брожение, - при котором сахар превращается...

Состав сооружений: решетки и песколовки: Решетки – это первое устройство в схеме очистных сооружений. Они представляют...

Два слова о нашей древней и современной одежде

2023-02-03 29
Два слова о нашей древней и современной одежде 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

 

Трудно определить ясным и положительным образом, что такое этот временный обычай, или, лучше сказать, минутная прихоть, которую мы называем модою и которая, почти всегда появляясь в Париже, как заразительная болезнь разливается по всей Европе. Как отгадать причину слепой и рабской покорности, с которой мы повинуемся прихотливым законам этой моды, всегда непостоянной и очень часто совершенно бессмысленной? Почему я, живя в Москве, где нередко бывает холодно в мае месяце, должен одеваться точно так же, как одеваются люди, которые и в апреле задыхаются от жару? Почему мое платье должно непременно походить на платье какого‑нибудь француза, даже и тогда, когда бы он вздумал одеться уродом? Если все действия человека, одаренного разумом, должны менее или более основываться на здравом смысле, так почему же этот благоразумный человек, наряду с легкомысленной толпой, которая увлекается всякой новостью, надевает на себя или уродливый фрак, или короткий сюртучок в обтяжку, или безобразное пальто – мешок, который волочится по земле, – и все это не потому, чтоб ему было спокойно в этом узеньком сюртуке или чтоб он находил красивым этот шутовский балахон‑пальто, но потому только, что так начали одеваться в Париже? Конечно, трудно отгадать, почему все это делается, но еще труднее изъяснить, почему это олицетворенное непостоянство, эта мода продолжает с таким постоянством наряжать нас в уродливое платье, которое мы называем фраком. Грибоедов, упомянув мимоходом о нашем современном платье, говорит, что мы все одеты по какому‑то шутовскому образцу:

 

Хвост сзади, спереди какой‑то чудный выем,

Рассудку вопреки, наперекор стихиям…

 

И подлинно: наш сюртук, разумеется, если он сшит не слишком по‑модному, походит еще на человеческое платье; но в нем‑то именно мы и не можем показаться нигде вечером. А что такое фрак?… Тот же самый сюртук, с тою только разницею, что у него вырезан весь перед. Ну, может ли быть что‑нибудь смешнее и безобразнее этого? Попытайтесь в воображении вашем нарядить кого‑нибудь из древних, например хоть Сократа, в какой вам угодно фрак, – а это вы можете себе легко представить: нынче и с фраком носят бороду; попробуйте это сделать и скажите мне по чистой совести, на кого будет походить тогда бедный философ – на мудреца или на шута? Впрочем, красота и величавость одежды дело еще второстепенное: в суровых климатах ее главное назначение состоит в том, чтоб укрывать нас от холоду и непогоды. Кажется, и в этом отношении наша современная одежда не выполняет своего назначения: мы в двадцать градусов морозу носим узенькие фраки, которые не застегиваются на груди, и шляпы, которые не закрывают ушей. На это есть шубы и теплые фуражки, скажут мне. Да, конечно! Но в какую гостиную я могу появиться с фуражкою в руке, и не во сто ли раз лучше надевать распашную шубу сверх платья, которое уже само по себе защищает меня от холоду?

Я никогда не бывал безусловным почитателем наших древних обычаев и, признаюсь, вовсе не жалею, что родился в девятнадцатом, а не в семнадцатом столетии; но, признаюсь также, от всей души желаю, чтоб мы нарядились снова в наши спокойные, величавые и красивые шубы, кафтаны, ферязи, терлики, однорядки и щеголеватые зипуны и чтоб вместо этого неуклюжего лукошка, которое мы называем шляпою и которое зимой не греет, а летом не защищает от солнца, начали носить по‑прежнему меховые шапки‑мурмолки и пуховые шляпы с широкими полями.

Так поэтому и русские женщины должны надеть сарафаны, кофты и телогреи?

О, нет, женщины совсем не то: для них туалет – дело очень важное, это одно из самых существенных наслаждений в их жизни; они могут и должны наряжаться как им угодно. Пускай разнообразят они до бесконечности свой наряд, подражают чужим модам, выдумывают свои собственные, и если даже они примутся снова носить огромные фижмы, пудреные шиньоны и трехэтажные головные уборы, то мы можем пожалеть, что они себя так уродуют, а должны смотреть снисходительно на это ребячество. Пусть их себе тешутся, если это их забавляет; но нам, мужчинам, пора бы перестать состязаться с женщинами на этом туалетном поприще и подражать вместе с ними всем дурачествам ветреных французов.

Многие полагают, что наша современная одежда, которая не кажется нам безобразною потому только, что мы пригляделись к ее безобразию, служит для нас какою‑то вывескою европейского просвещения и образованности; да неужели и то и другое зависит от покроя моего платья? Если самый модный парижский фрак не сделает безграмотного дурака ни на волос умнее, так почему же спокойное, красивое и сообразное с климатом русское платье превратит меня из человека образованного в запоздалого невежду и записного врага просвещения? Давно ли всем западным народам Европы, а в том числе и нам, образованным русским, отпущенная борода казалась явным признаком варварства и невежества? Вдруг французам вздумалось не брить свои бороды, и хотя эта мода не сделалась общею, однако ж никому не пришло в голову заключить из этого, что просвещенные парижане хотят возвратиться к прежним нравам, то есть сделаться опять полудикими франками, от которых они происходят, или, по крайней мере, французами времен Генриха IV. Почему же, по мнению некоторых, мы, русские, потеряем все право называться европейцами, если станем одеваться, как одевались наши предки? Что, если б русское полукафтанье, на которое очень походят мундиры нынешней алжирской армии, сделалось модным парижским платьем?… Желал бы я знать, решились ли бы тогда эти проповедники цивилизации, основанной на покрое платья, позволить нам перенять у французов то, что они у нас переняли?

Вероятно, многие из моих читателей не имеют ясного понятия о том, как одевались в старину наши русские бояре и вообще все люди высшего состояния. Мы как‑то привыкли под словами «кафтан», «зипун», «кожух» разуметь грубое сермяжное платье и нагольный тулуп наших крестьян, – это совершенно ошибочное понятие. В старину кафтаны русских бояр вовсе не походили на наши кучерские и даже купеческие, а великолепные шубы и ферязи с золотыми петлицами – на овчинные тулупы и серые зипуны наших крестьян. Конечно, в старину русские баричи носили платья, которые назывались зипунами, но эти зипуны были так прекрасны, что трудно придумать что‑нибудь красивее и грациознее этого мужского наряда. Если вы не верите моим словам, так потрудитесь заглянуть в собрание литографированных рисунков с объяснительным текстом господина Висковатого. Это превосходное и совершенно новое в своем роде издание вышло в свет под названием: «Рисунки одежды и вооружения российских войск».

Не так еще давно один из русских журналистов нападал с необычайным ожесточением на нашу древнюю одежду. Это бы еще не беда; мне не нравится парижский фрак, вам – русский кафтан, это дело вкуса, так тут и спорить нечего. Но вот что дурно: этот неумолимый гонитель русских кафтанов, желая убедить читателей в справедливости своего мнения, спрашивает их, что лучше и красивее; серый сермяжный зипун или фрак, сшитый из тонкого сукна; безобразные бахилы, подбитые гвоздями, или красивые лакированные сапоги? Да разве можно сравнивать крестьянский наряд какого бы то ни было народа с платьем людей высшего состояния?… Если б этот журналист спросил, как и следовало спросить, что лучше: серый зипун и подбитые гвоздями сапоги русского мужика или толстая холстинная блуза и неуклюжие деревянные башмаки французского крестьянина, суконный фрак и лакированные полусапожки парижского щеголя или шелковый кафтан и сафьянные сапоги старинного русского барина, – тогда бы этот журналист поступил добросовестно, но, вероятно, не достиг бы своей цели, то есть не уверил бы читателей, что он совершенно прав. Конечно, есть люди, которые станут оправдывать эту недобросовестность; они скажут, что этого требует избранное журналом направление, что всякий журнал, имеющий свою собственную физиономию, свой отличительный характер, должен непременно поддерживать принятый им образ мыслей не только одними позволенными, но всеми возможными способами; словом, чтоб склонить читателей на свою сторону, он может и должен кривить душою, лгать, обманывать и даже клеветать: уж это, дескать, принято всеми просвещенными народами; французы называют это цветом, а мы направлением, или духом, журнала. Загляните в известный своим остроумием парижский журнал «La Mode»: он весь составлен из обидных насмешек, несправедливых обвинений, превратных толков и постоянной клеветы на существующее во Франции правительство, а между тем все находят это весьма естественным. Что ж делать, таков дух времени, и только люди устарелые и неподвижные могут восставать против этого современного направления, принятого всем Западом.

Всем Западом!.. Да разве это что‑нибудь доказывает? Это подтверждает только мое мнение, что мы не должны ни в чем подражать безусловно Западу. И зачем ссылаться на Запад? Спросите у собственной вашей совести: может ли она оправдать недобросовестность, криводушие, ложь, злобу и клевету, оттого что на Западе все эти основные стихии современной журналистики названы направлением, духом и цветом журнала? Нет, пусть величают меня старовером, врагом всякой современности, запоздалым, отсталым – чем угодно, а я не перестану называть зло злом, хотя бы оно сто раз пришло к нам с Запада! И эта современность, о которой так много нынче толкуют, не заставит меня уважать ни развратных стихов, как бы хорошо они ни были написаны, ни рассказов, в которых прославляются буйные страсти, ни бессмысленного пустословия, облеченного в ученые фразы, ни этих европейских условий, на основании которых журналист может поступать недобросовестно, тогда как беспристрастие и добросовестность составляют необходимое условие всякого журнала. Конечно, это весьма старая и пошлая истина, но, несмотря на это, ее признают даже и самые недобросовестные журналисты. Толкуя беспрестанно о современности, о направлении своего журнала, они не забывают, однако ж, говорить о своем беспристрастии, разумеется точно так же, как говорят о благородной и честной игре своей все картежные шулера, играющие наверное. Авось, дескать, попадется новичок, поверит, а мы его и надуем!

 

Выход четвертый

 

К читателям

 

Выдавая четвертую книжку моих «Записок», я решился отступить несколько от принятого мною плана по нижеследующим причинам.

Многие из моих читателей полагают, что в книге, которая называется «Москва и москвичи», должно говорить об одной Москве и ее жителях. Основываясь на этом довольно логическом выводе, они осуждают меня за то, что я нередко, вопреки названию моей книги, говорю обо всем, что мне придет в голову. Другие замечают, и, может быть, также справедливо, что мои «Записки» как произведение чисто литературное не должны походить на статистическое или топографическое описание Москвы, что москвичи вовсе не составляют какой‑нибудь отдельной касты, что они точно такие же русские, как и все, которые живут на святой Руси, и что, ограничиваясь описанием этих едва заметных особенностей, которыми Москва отличается от других русских городов, я непременно сделаюсь единообразным, мелочным или, что хуже и того, буду не описывать, а сочинять, то есть взводить на бедных москвичей тяжкие грехи, которым они вовсе не причастны, выдумывать небывалые обычаи, нелепые поверья и разные другие более или менее забавные клеветы, вроде тех, которыми так щедро осыпают нас иностранные туристы.

Эти два совершенно противоположные мнения привели меня в большое затруднение. Конечно, я мог бы отвечать на замечания моих критиков известными стихами Сумарокова:

 

Коль слушать все людские речи,

Придется нам осла взвалить на плечи.

 

Но я желал бы, по возможности, угодить моим читателям, – да как это сделать?… Я думал, думал, и вот что наконец пришло мне в голову. Покойный мой приятель Иван Андреевич Барсуков любил очень рукописи всякого рода; у него было большое собрание анфологионов, октаиков, синопсисов, диоптр, космографии, летописей и сборников. Не подумайте, однако ж, что Иван Андреевич был ученый антикварий, – о, нет, его археологические познания были весьма ограниченны, он любил свои рукописи потому только, что они рукописи, точно так же, как все скупые любят деньги не за то, что на них можно все приобрести, но за то, что они деньги. Я знаю одного скупого, который с утра до вечера пересчитывает свою огромную казну, разглаживает утюгом ассигнации, чистит мелом серебряные рублевики, а меж тем, несмотря на свое богатство, питается круглый год одним вареным картофелем и начинает топить свои печи только тогда, когда у него в комнате замерзает вода. Покойный мой приятель, точь‑в‑точь как этот скупой, любовался своими рукописями, обметал с них пыль, переставлял с полки на полку, а сам их не читал и не давал читать никому. Хотя Иван Андреевич любил особенно древние рукописи, однако ж не пренебрегал и новейшими. У него были целые тетради, исписанные стихами Ломоносова, Сумарокова, Державина и даже многих современных нам писателей; зато печатных книг было у него немного: кажется, полное собрание «Московских ведомостей», большая коллекция «Академических календарей», «Требник» Петра Могилы и древний, изданный в Стретине, «Псалтырь» Франциска Скорины. Эту печатную книгу, по ее необычайной редкости, покойный мой приятель уважал не меньше рукописи, и она стояла у него на почетной полочке, рядом с рукописной комедиею, глаголемою: «Акт комедиальный о Калеандре, Цесаревиче Греческом и о мужественной Неонильде, Цесаревне Трапезондской, скомпонованный в Москве». Иван Андреевич, зная мою любовь к русской старине, отказал мне по духовной свою библиотеку. Не разделяя с покойным моим приятелем этой исключительной страсти ко всему писаному, я занялся разбором, или, лучше сказать, браковкой, всех новейших рукописей; отобрал к стороне дюжины две плохих списков с печатных книг, отдал на обвертки целую связку учебных тетрадей какого‑то семинариста, огромную кипу расходных книг, писанных рукою Федосьи Никитичны, бабушки покойного моего приятеля; и из всего собрания новейших рукописей оставил только у себя красиво переписанную «Телемахиду» Тредьяковского, его же «Поездку на остров Любви» и одну толстую тетрадь, которая обратила на себя мое внимание по следующей отметке, написанной рукою покойника: «Сей сборник, именуемый «Рассказы о былом, или Осенние вечера моего дедушки», составлен из достоверных рассказов некоторых особ, из коих многие и поднесь находятся в живых, сам же собиратель оных давно уже кончил свое земное поприще. Рукопись сия тем драгоценнее, что она никогда не подвергалась печати и может назваться единственною в своем роде».

Это собрание рассказов, перемешанных с разговорами бывалых людей, показалось мне довольно занимательным по своему разнообразию и какой‑то простодушной веселости, которую я не смею назвать болтовнёю, потому что неизвестный сочинитель «Осенних вечеров», кажется, человек с большими претензиями; я это думаю потому, что на заглавном листе этого сборника написана в виде эпиграфа русская пословица или народная поговорка: «Не раскуся ореха, о зерне не толкуй». Только, воля его, это просто хвастовство: автор хочет пустить пыль в глаза своим читателям. «Вы, дескать, думаете, что я так балагурю, шучу… Нет, разберите‑ка хорошенько, так вы увидите, что в этой болтовне много дела – сиречь всякой глубины и философии». Не знаю, как посудят другие; я, по крайней мере, не заметил ничего особенного, а нахожу, что эта безделка написана довольно хорошо, читается без скуки и, может быть, выведет меня из затруднительного положения, о котором я имел уже честь докладывать вам, любезные читатели.

В моих «Записках» я говорю, – или должен говорить, – об одной только Москве и москвичах; а в этих «Осенних вечерах» говорят обо всем. Действие происходит не в одной Москве, а во всей России и даже в некоторых рассказах переносится за границу, – следовательно, в них гораздо более разнообразия; и вот почему я решился печатать их отдельной статьею в каждом выходе моих «Записок». Я очень бы желал угодить этою переменою моим читателям, разумеется благосклонным; тем, которые меня не жалуют, я уж, конечно, ничем не угожу, потому что ради их потехи не намерен изменять мой образ мыслей, то есть прославлять людские страсти, поклоняться, как божеству, нашему земному разуму, валяться в ногах у Запада и идти непременно за веком, куда бы этот век ни шел.

 

I

Купеческая свадьба

 

Признательно скажу:

Я этот пир отличным нахожу;

Шампанское лилось – да только не простое:

От Крича, батюшка!..

А общество какое –

Первостатейное!..

Ну, истинно банкет!

Мы этак меж собой, а генералитет

Сидел особенно…

Из рукописной комедии

 

Вопреки мнению некоторых… как бы сказать повежливее?… ну, положим, мудрецов, которые без всякого права и призвания хотят быть нашими наставниками, эта европейская образованность, о которой они беспрестанно толкуют, начинает приметным образом проникать во все слои нашего общества. Я говорю «образованность», а не «просвещение», потому что под словом просвещение разумею не одни наружные формы, домашний быт и эти общие, поверхностные познания, которыми так гордятся наши западные соседи; где речь идет о свете, там, конечно, все эти житейские удобства – покрой платья, художества, ремесла – и даже исполненная глубины и мрака немецкая философия становятся весьма мелкими. Впрочем, это дело условное. Если французы под благовидными словами «демонстрация» и «манифестация», то есть изъявление, разумеют буйные крики мятежной черни, а разрушение всех семейных связей и систематический грабеж называют социализмом, то есть общежительством, так почему же и нам не называть европейскую образованность и улучшение житейского быта просвещением? Конечно, это выражение не так еще противоречит настоящему своему смыслу, как те, о которых я сейчас говорил; да ведь мы не французы, – где нам за ними угоняться!..

Я сказал, что образованность делает весьма быстрые успехи в России и, чтоб увериться в этом, надобно только взглянуть на наше купечество. Лет тридцать тому назад русский купец, говорящий иностранными языками, довольно ловкий и образованный, обратил бы на себя всеобщее внимание. Я помню время, когда сочинитель не дворянин, не чиновник, а простой купец показался бы для всех самым странным и необычайным явлением. Не так еще давно купеческие обычаи, их образ жизни и понятия так резко отличались от дворянских, что при встрече с купцом, одетым по‑нашему, вовсе не нужно было спрашивать, что за человек этот господин. Его речь, приемы, поступь – все изобличало в нем сословие, к которому он принадлежал. Теперь не угодно ли пожаловать в Купеческое собрание и поглядеть, как веселится по‑дворянски наше московское купечество; посмотрите, как любезничают кавалеры, какой изящный туалет у дам; танцуя с незнакомой вам девицей, вы разговариваете с ней по‑французски о театре, об иностранной словесности; она знает и «Парижские таинства» и «Вечного жида»; она вам признается, что потихоньку от отца и матери курит папиросы, читает Жорж Занд и умирает от скуки, живя в Москве; одним словом, вам и в голову не придет, что батюшка этой образованной девицы торгует в каком‑нибудь москательном или панском ряду. Разумеется, эта образованность ограничивается иногда одной только наружностию; случается, что ваша дама промолвится: говоря об одном человеке, употребит множественное число «они» или назовет своего отца тятенькой; от иной вы слова не добьетесь, а другая так развернется, что вы от ее удальства в тупик станете. Конечно, в этом последнем отношении и в нашем дворянском быту не без греха, и у нас бывают барышни, которые отличаются от этих удалых купеческих дочек только тем, что вообще развязнее и гораздо лучше их передразнивают парижских гризеток; впрочем, так и быть должно: купеческие дочки почти никогда не бывают за границею, так могут только понаслышке подражать этим очаровательным созданиям, без которых и знаменитая «Grande chaumiere» и блестящий «Bal Mabille» потеряли бы всю свою прелесть.

После того что я вам сказал, вы, верно, отгадаете, что свадьба, которую я хочу вам описать, была не вчера. Где нравы и обычаи различных сословий начинают сливаться в одну общую физиономию, там исчезают все эти резкие черты, все эти особенности, составляющие главное достоинство всякой отдельной физиономии. Купеческие свадьбы, вроде той, о которой я хочу теперь с вами говорить, бывали тому назад лет тридцать. Может быть, где‑нибудь в глубине Замоскворечья или за Таганским рынком бывают и в наше время свадьбы, напоминающие эту старину; но, говоря вообще, московское купечество из всех прежних свадебных обычаев сохранило только позолоченную карету, запряженную цугом вороных или серых коней, и двух рослых лакеев в парадных ливреях, с фантастическими гербами, которые называются общими; все остальное на купеческой свадьбе происходит точно тем же порядком, как и во всех дворянских семействах.

Я прошу моих читателей перенестись вместе со мной в дом московского первой гильдии купца Харлампия Никитича Цыбикова. Его каменный трехэтажный дом, некогда принадлежавший знатному барину, сохранил еще свою аристократическую наружность, но зато внутренность его совершенно изменилась. Цельные стекла в окнах, огромные зеркала, мраморные камины и даже резные двери из красного дерева – все было распродано поодиночке. В гостиной комнате на канапе, обитом полинялым штофом, сидит дородный владелец этих прежних барских палат, перед ним на столе бутылка меду, против него лепится на кончике стула человек небольшого роста в поношенном фраке; этот господин по званию своему мещанин из отпущенников по имени Кузьма Прохорович Лошкомоев, а по ремеслу кондитер, то есть подрядчик всяких свадебных и бальных угощений. Теперь не угодно ли вам послушать их разговор?

Цыбиков (налив себе кружку меду и прихлебывая). Ну, любезный, взялся за гуж, не говори, что не дюж!.. Ты берешь на себя… Фу, знатный мед, так в нос и ударяет!.. Ты берешь на себя все – сиречь оптом, и певчих, и музыку, и экипаж, и ужин, а также напитки и всякое другое угощение: сахарные заедки, варенье, шоколад, семга, икра – всё от тебя…

Кондитер. Все, Харлампий Никитич!.. Уж будьте спокойны!..

Цыбиков. Будьте спокойны!.. Знаем мы вас: на словах‑то вы города берете!..

Кондитер. Да уж не извольте беспокоиться, все будет отличное…

Цыбиков. То‑то отличное! Сумму ты хочешь с меня слупить порядочную, так смотри же, братец, не крохоборь!..

Кондитер. Помилуйте, – ведь вы не кто другой, Харлампий Никитич: у вас все должно быть на барскую ногу.

Цыбиков. Смотри, чтоб певчие были с голосами, не так, как на свадьбе моей кумы, Аграфены Степановны! Так пропели «Гряди, голубица моя», что весь народ разбежался, а они‑то себе орут кто в лес, кто по дрова!

Кондитер. Нет, Харлампий Никитич, на этот счет я вам доложу: певчие отличные, регент получает до шестисот рублей жалованья; такое сладкозвучие, что и сказать нельзя. Я уговаривался, чтоб певчие из церкви пришли к вам на дом.

Цыбиков. Дело, братец, дело: пусть себе пропоют «Многие лета» молодым и меня, старика, повеличают. Ну а кто ж за венчаньем‑то «Апостола» будет читать? Приходский дьячок?

Кондитер. Нет, Харлампий Никитич, не приходский дьячок, а известный в Москве псаломщик. Вы изволили его слышать?

Цыбиков. Слышал, любезный, на свадьбе у Фаддея Карповича Мурлыкина, – славно читает, славно! Голос как из бочки! Послушай, Прохорыч: я первую дочь выдаю замуж, да и зятек‑то у меня будет, прошу не осудить, почитай, высокоблагородный – десятый год титулярным, к ордену представлен, родня у него все также чиновная, так я не хочу лицом в грязь ударить. Смотри, чтоб во всем было разливанное море!

Кондитер. Будет, Харлампий Никитич.

Цыбиков. Ужин на славу!

Кондитер. Да уж, я вам доложу, пальчики все оближут! Десять блюд, не считая пирожков и десерта.

Цыбиков. Десять блюд? Только‑то?

Кондитер. Больше нельзя, Харлампий Никитич: уж нынче такая мода.

Цыбиков. Право? Нет, брат, шутишь: себе норовишь в карман, а на моду сваливаешь! Да уж так и быть… Зато смотри, побольше всяких потешек: фруктов, конфект…

Кондитер. А кстати! В рассуждении конфект, я вам доложу, как прикажете? Если все с Кузнецкого моста, так, воля ваша, – несходно будет.

Цыбиков. Уж это не мое дело, было бы всего довольно, а там где хочешь бери. Да послушай, любезный, не вздумай нас вместо шампанского отпотчевать горским или вот, знаешь, этим, что называют шампанея…

Кондитер. Помилуйте, как это можно! Ведь мне не в первый раз… Да вот на прошлой неделе у его превосходительства Захара Дмитриевича Волгина я также свадебный ужин справлял, так я подал такое шампанское, что все гости ахнули.

Цыбиков. Ну а музыка полковая?

Кондитер. Если прикажете, так можно и бальную.

Цыбиков. Нет, Прохорыч, что толку в этих скрыпунах; пиликают себе под нос – тюли, тюли!.. То ли дело полковая: как грянет, так за две версты слышно!

Кондитер. Как вам угодно.

Цыбиков. А экипаж какой?

Кондитер. От Зарайского, Харлампий Никитич; отличный цуг вороных – все графские рысаки; лакеи рослые – вершков по десяти, в новых ливреях…

Цыбиков. А карета?

Кондитер. Также с иголочки, как жар горит!

Цыбиков. Эх, жаль, приход‑то наш близко!

Кондитер. Так что ж? Вы невесту не извольте отпускать из дому прямо в церковь; жених подождет, а ее меж тем повозят по вашему кварталу.

Цыбиков. А что ты думаешь?… Да, чай, можно и чужого захватить?

Кондитер. Можно, Харлампий Никитич.

Цыбиков. Да почему ж и всю часть не объехать? Что с тебя за экипаж‑то возьмут?

Кондитер. Рублей полтораста, а может быть, и больше.

Цыбиков. Ну вот, изволишь видеть!.. Полтораста рублей за два часа… мошенники этакие!..

Кондитер. Да‑с, эти лошадки‑то кусаются.

Цыбиков. Так чего ж их жалеть?… По всей Яузской части катай, да и только!

Кондитер. А что, молодые из церкви в венцах поедут и за ужином так будут сидеть?

Цыбиков. Я уж заводил об этом речь, да родные будущего моего зятя упираются: «Нельзя, дескать, жених будет в мундире, так какой склад сидеть ему за ужином в венце, – вся форма будет нарушена!»

Кондитер. Оно и справедливо, Харлампий Никитич, чиновнику неприлично.

Цыбиков. Послушай, Кузьма Прохорыч, коли ты за все берешься, так не забудь уж и дом осветить.

Кондитер. Снаружи?

Цыбиков. Разумеется! Внутри мое дело.

Кондитер. Слушаю‑с! По тротуару мы плошки поставим, а подъезд можно убрать шкаликами.

Цыбиков. Ну, там уж как знаешь. Теперь, кажется, все?… Смотри же, голубчик, не осрами!

Кондитер. Да уж будьте спокойны, Харлампий Никитич! Вы изволите знать, как я вас уважаю, да мы же и не чужие друг другу: покойная моя матушка и ваша родительница были в свойстве.

Цыбиков. Что ты, что ты, Прохорыч?… Уж не в родню ли ко мне нарохтишься?

Кондитер. Да как же? Ведь ваша матушка и моя были внучатые сестры, отпущенницы его сиятельства графа…

Цыбиков. Эк хватил! Ты бы еще с праотца Адама начал!.. Вишь, что затеял!.. Нет, любезный, не по Сеньке будет шапка! Наживи‑ка порядочный капиталец да запишись в первую гильдию, так, может быть, тогда мы в родство тебя и включим. А покамест, не прогневайся, – знай сверчок свой шесток!

Кондитер. Да это так‑с, Харлампий Никитич, к слову пришло; не подумайте, чтоб я возымел такую дерзость…

Цыбиков. То‑то и есть! Все это гордость, братец, тщеславие…

Кондитер. Помилуйте, мы люди маленькие, где нам считаться с вами! Вы изволите миллионами ворочать, так вашим родством и генерал не побрезгует.

Цыбиков. А кстати, Прохорыч!.. Да что ж мы с тобою о генерале‑то не поговорим? Чем я хуже Фаддея Карповича Мурлыкина, а у него на свадьбе было двое статских советников и один действительный, да еще со звездою.

Кондитер. Так и вам угодно, чтоб ваша свадьба была с генералом?

Цыбиков. А что, можно?

Кондитер. Извольте, Харлампий Никитич; наверное обещать не могу, а постараюсь.

Цыбиков. Постарайся, любезный, постарайся! Да уж, пожалуйста, чтоб генерал‑то был не вовсе ординарный, а, знаешь, вот этак… (Проводит рукой по груди.)

Кондитер. А если, Харлампий Никитич, и так и этак? (Проводит крест‑накрест по груди.)

Цыбиков. Что ты говоришь? Ах ты, мой друг сердечный!.. Вот уж бы удружил!

Кондитер. Всемерно постараюсь!.. (Встает.) Прощайте покамест, мне теперь зевать нечего. Ведь свадьба послезавтра, в пятницу?

Цыбиков. А то когда же? На воскресенье не венчают. Прощай, любезный! Надеюсь на тебя, как на кремлевскую стену.

Кондитер. А вот что бог даст, буду стараться, Харлампий Никитич. (Уходит.)

Теперь не угодно ли моим читателям завернуть вместе со мною на Солянку, в дом тайного советника Захара Дмитриевича Волгина. Вот мы в его передней; она довольно нечиста, да иначе и быть не может: у Захара Дмитриевича, не считая двух или трех подростков, всего только человек десять лакеев; следовательно, если этим господам запачкать и загрязнить лакейскую нетрудно, так зато уж вымести ее некому. Перейдемте в столовую; она почище, в ней стоит круглый стол и мебель из орехового дерева, которая была бы очень красива, если б ее почаще обтирали, но так как эта многотрудная обязанность возложена не на одного только человека, а на Ваньку, Петрушку и Степана, то я не советую вам садиться на стул, не смахнув с него предварительно пыль вашим платком. Не подумайте, однако ж, что сам хозяин любит жить нечисто, – о, нет, он человек очень опрятный, но жена его – женщина больная, сидит всегда у себя в спальной, а он служит, занят делом и только изредка кричит на людей, потому что ему сердиться нездорово; они же всегда оправдываются тем, что у них дела много, а рук мало. В этой столовой, или приемной комнате, стоит у окна кондитер Кузьма Прохорович Лошкомоев; он пристально глядит на двери, которыми входят в кабинет его превосходительства. Вот эти заветные двери распахнулись. Кондитер оправился, вытянулся в нитку и отвесил низкий поклон Антону, камердинеру Захара Дмитриевича.

Камердинер (очень холодно). А, Кузьма Прохорыч!.. Что вам надобно?

Кондитер. Я желаю поговорить с его превосходительством.

Камердинер. Теперь нельзя: генерал сейчас изволит ехать.

Кондитер. Сделайте милость!

Камердинер. Никак нельзя.

Кондитер (берет камердинера за руку). Прошу вас покорнейше!

Камердинер (опускает свою руку в жилетный карман и с приятной улыбкою). Эх, Кузьма Прохорыч, не в пору вы пожаловали! Ну, да так уж и быть, пообождите немножко, сейчас доложу. (Уходит в кабинет.)

Кондитер. Что, брат, видно, полтиннички‑то любишь? Ох, эти хамы, хуже подьячих: не дашь на водку, так и рожи не воротит!

(Камердинер выходит из кабинета, вслед за ним Волгин.)

Камердинер (вполголоса). Генерал!..

Волгин (кондитеру). Здравствуй, голубчик!.. Зачем бог принес?

Кондитер (кланяясь). Ваше превосходительство, я на прошлой неделе имел счастие приготовлять угощение…

Волгин. На свадьбе моего сына? Спасибо, братец, спасибо: угощенье было недурное!

Кондитер. Так я угодил вашему превосходительству?

Волгин. Да, я на тебя не жалуюсь. Кажется, только шампанское‑то было…

Кондитер. Самое лучшее, ваше превосходительство, – от Депре. Может быть, посогрелось в комнате.

Волгин. Может быть. Ведь тебе, любезный, все заплачено.

Кондитер. Все заплачено, покорнейше благодарю!

Волгин. Так что ж тебе надобно?

Кондитер. Ваше превосходительство, не прогневайтесь на мою дерзость!.. Явите ваше милосердие!..

Волгин. Что такое, братец?

Кондитер. Всенижайшая просьба: моя родная племянница выходит замуж…

Волгин. Поздравляю, любезный!

Кондитер. За чиновника, ваше превосходительство…

Волгин. Вот как!.. Так племянница твоя будет благородная?

Кондитер. Титулярная советница.

Волгин. Ого! (Кланяется.)

Кондитер. Удостойте, ваше превосходительство…

Волгин. Да что, ты меня на свадьбу, что ль, зовешь?

Кондитер. Если милость ваша будет…

Волгин. Эх, любезный, я еще и от своего‑то пированья не отдохнул порядком!..

Кондитер. Заставьте за себя бога молить!..

Волгин. Да помилуй, братец, на что я тебе?

Кондитер. Как на что, ваше превосходительство? Такое лицо, как вы… да это на веки веков останется в нашей памяти; не токмо дети моей племянницы, да и внучата‑то ее будут своим детям об этом рассказывать…

Волгин. И, полно, любезный!

Кондитер. Видит бог, так, ваше превосходительство! Я же слышал, что где вы ни изволите на свадьбе побывать, там уж всегда над молодыми благословение божие.

Волгин. Кто это тебе сказал?

Кондитер. Слухом земля полнится, ваше превосходительство.

Волгин. А когда свадьба‑то?

Кондитер. Завтра, в семь часов после обеда.

Волгин. У тебя в доме?

Кондитер. Никак нет, ваше превосходительство. Племянница живет в доме своего отца, там и свадьба будет.

Волгин. А кто ее батюшка?

Кондитер. Известный капиталист, первой гильдии купец Харлампий Никитич Цыбиков.

Волгин. Да как же это, братец, ты зовешь меня на свадьбу, а в гостях я буду у этого господина Цыбикова, которого вовсе не знаю?

Кондитер. Он сам бы, ваше превосходительство, явился к вам вместе со мною, да что будешь делать… такой грех случился: с самого утра врастяжку лежит.

Волгин. Лежит? А завтра дочь выходит замуж?

Кондитер. Да завтра он будет как встрепанный.

Волгин. Что ж это за болезнь такая?

Кондитер. Угорел, ваше превосходительство.

Волгин. Как угорел? Летом?

Кондитер. А вот изволите видеть: он приказал поставить самовар, работница пошла, дура такая, всыпала без меры угольев, поставила самовар в комнате, сама ушла, а Харлампий Никитич на ту пору вздремнул… Поверите ль, ваше превосходительство, насилу в чувство привели: и соленые огурцы к вискам прикладывали, и хреном, и уксусом; уж мы с ним маялись, маялись…

Волгин. Какая неосторожность!

Кондитер. Да это что, ваше превосходительство!.. Угар для нашего брата ничего, мы на этом выросли. Осчастливьте, ваше превосходительство!

Волгин. Хорошо, хорошо, любезный. Только уж не прогневайся: мундира я не надену.

Кондитер. Помилуйте, – кому другому, а вам мундир на что? Всякий видит, какая вы особа. Слава тебе господи, у вашего превосходительства отличий довольно – и здесь и тут…

Волгин. Да не осуди, любезный, и в церковь также не поеду…

Кондитер. Так пожалуйте в восемь часов прямо в дом к молодым. Я вашим людям растолкую, куда ехать.

Волгин. Уж, верно, за Москву‑реку?

Кондитер. И, нет, ваше превосходительство, – рукой подать: тотчас за Яузским мостом.

Волгин. Эге!

Кондитер. Близехонько, ваше превосходительство, прикажите только ехать городом… пять минут езды.

Слуга (входит в столовую). Карета готова…

Волгин. Ну, прощай, любезный, мне некогда!

Кондитер. Так мы можем надеяться?

Волгин. Уж коли дал слово, так буду. (Уходит.)

Кондитер (подходя к камердинеру). А вы уж, батюшка Антон Сидорыч, позаботьтесь о том, чтоб его превосходительство не запамятовал.

Камердинер. Извольте. В восемь часов?…

Кондитер. Или в начале девятого. Да уж сделайте милость: как станете одевать генерала, так нельзя ли этак ленту‑то…

Камердинер. По камзолу? Можно, Кузьма Прохорыч, можно!..

Кондитер. А если его превосходительство не захочет?

Камердинер. Кто? Барин?… Помилуйте, не такой человек: ему что подашь, то и наденет…

Кондитер. Так вы не забудете?

Камердинер. Будьте спокойны!

Кондитер. Покорнейше благодарю!.. От свадебного ужина будут остаточки, Антон Сидорыч, так позвольте вам прислать бутылочку винца, фруктов, того, другого…

Камердинер. Сделайте милость!

Кондитер. А что, его превосходительство всегда обе звезды изволит носить?

Камердинер. Всегда.

Кондитер. Очень хорошо!.. Прощайте, почтеннейший! Счастливо оставаться! (Уходит.)

На другой день, то есть в пятницу, в восемь часов вече<


Поделиться с друзьями:

Состав сооружений: решетки и песколовки: Решетки – это первое устройство в схеме очистных сооружений. Они представляют...

Автоматическое растормаживание колес: Тормозные устройства колес предназначены для уменьше­ния длины пробега и улучшения маневрирования ВС при...

Типы сооружений для обработки осадков: Септиками называются сооружения, в которых одновременно происходят осветление сточной жидкости...

История развития хранилищ для нефти: Первые склады нефти появились в XVII веке. Они представляли собой землянные ямы-амбара глубиной 4…5 м...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.229 с.