Введение к легенде (1903-1934) — КиберПедия 

Поперечные профили набережных и береговой полосы: На городских территориях берегоукрепление проектируют с учетом технических и экономических требований, но особое значение придают эстетическим...

История развития хранилищ для нефти: Первые склады нефти появились в XVII веке. Они представляли собой землянные ямы-амбара глубиной 4…5 м...

Введение к легенде (1903-1934)

2023-02-03 31
Введение к легенде (1903-1934) 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

 

(Памяти Ф.А. Розенберга)

Как-то зимой 1903 года на лекции по истории Абиссинии Борис Александрович Тураев, устремив взор по обычаю куда-то поверх голов двух своих неизменных слушателей, сказал, обращаясь ко мне: „Вам надо посмотреть это издание Перрюшона: у меня его нет, но в Азиатском музее оно имеется, вы спросите у Лемма“. Трудно было мне, студенту младшего курса, из провинции, преодолеть свою застенчивость и направиться в новую библиотеку, тем более, что, по слухам, для занятий там студентам требовалось разрешение директора.

Азиатский музей, в котором давно уже музейного было мало, а хранились только книги и восточные рукописи, находился тогда в старом помещении у главного здания Академии Наук в Таможенном переулке, напротив Музея антропологии и этнографии. Для многих оно было новым, так как музей только года за два до этого переехал сюда из прежнего помещения в другом крыле того же академического здания. Служитель, в обычной тогда академической форме, повесил мое пальто и, поднявшись на несколько ступенек, открыл дверь в комнату направо от входа. В полутьме я плохо разглядел ее сразу. Почти всю ее занимал громадный квадратный стол слева от дверей, за которым никого теперь не было. У противоположной входу стороны стоял низкий, но очень широкий шкаф с бесчисленными отделениями алфавитного карточного каталога, а за ним, как бы на кафедре, возвышалась громадная конторка; там даже днем всегда было темно и во время занятий постоянно горела настольная электрическая лампа.

Я не успел осмотреться, как из-за конторки послышался мало приветливый голос: „Вам что угодно?“ Только теперь я заметил, что там сидит высокий, элегантно одетый, еще не старый человек с поражавшей на первый взгляд деформацией носа. Приняв его за Лемма, о котором говорил Тураев, я изложил, что хочу получить разрешение директора на занятия в музее. „А кто вас рекомендует?“, тем же тоном спросил сидевший. Я не ожидал этого вопроса, но ответил, что профессор Тураев, у которого я занимаюсь, указал мне одну книгу. „А она у нас имеется?“, снова задал вопрос суровый человек. Я сослался опять на Тураева. Тогда сидевший спустился с возвышения и, подойдя к каталогу, стал перебирать карточки. Поиски были, по-видимому, неудачны, так как искавший что-то недовольно бормотал. В это время откуда-то из недр комнаты, где за конторкой начиналась анфилада смутно темневших стеллажей с книгами, послышался ворчливый голос, спрашивавший по-немецки: „Что ему нужно?“ Мой собеседник назвал книгу, сейчас же раздались торопливые прихрамывающие шаги и показался невысокий худенький седой старичок, распространявший сильный запах сигары. С недовольным видом он резко прокричал мне: „Так ведь это из серии, надо серию называть!“ и, найдя какую-то карточку в каталоге, сердито показал на нее второму. Это и был учитель Тураева, египтолог и едва ли не первый в Европе коптовед О.Э. Лемм, состоявший тогда единственным хранителем Азиатского музея. Второй – крупный иранист Ф.А. Розенберг, числился только сверхштатным прикомандированным к музею. Издание Перрюшона через минуту было у меня в руках, и я сел за стол заниматься. На мой вопрос о разрешении директора Розенберг махнул только рукой, добавив: „Мы сами ему скажем“. Никаких документов не потребовалось и все формальности на этом были кончены; кажется моя фамилия долго оставалась даже неизвестной в музее. Не помню, заходил ли в тот день в музей директор – академик К.Г. Залеман, подвижной, энергично ходивший и говоривший, пожилой ревельский немец, несколько суховатый на вид, всегда в форменном вицмундире. В это время он был директором не только музея, но и второго – иностранного отделения библиотеки Академии Наук. Впоследствии по его идее было выстроено громадное новое здание библиотеки, переезда в которое ему не суждено было дождаться. Хорошо помню, что зачем-то появился, как всегда спешно, молодой, живой, ставший в следующем году непременным секретарем Академии С.Ф. Ольденбург. Почти пробежав мимо стола и обратив почему-то внимание на единственного читателя, он, зайдя за конторку к началу стеллажей, где, как я присмотрелся, сидел за особым столом у печки Лемм, спросил его вполголоса по-немецки: „Кто это такой?“ – „Etwas athiopisches! (что-то эфиопское!)“, ответил Лемм, как мне показалось, презрительно махнувши рукой,

Так началось мое знакомство с Азиатским музеем и двумя его представителями в то время, началось с Абиссинии, а не с арабистики, с книг, а не с рукописей. И много лет позднее музей продолжал еще оставаться мне менее близким, чем университет или Публичная библиотека; я не предчувствовал тогда, что со временем музей едва их совсем не оттеснит, а эти люди и все учреждение станут мне особенно близки.

В студенческие годы я редко и случайно бывал в Азиатском музее: университетская библиотека тогда вполне удовлетворяла мои запросы по книжной части, а рукописи были еще чем-то мне чуждым и про значение их мы и не слыхали. Знакомство мое с музеем все же росло, главным образом, благодаря рассказам старшего коллеги – санскритиста и ираниста А.А. Фреймана, который там работал. После раннего обеда в студенческой „Коллегии императора Александра II“, где мы тогда жили, он часто уходил в музей „писать карточки“, что для меня представлялось достаточно таинственным. Знал я, что там же работает и другой старший „коллегиант“ китаист В.М. Алексеев. Во время своих редких посещений музея обратил я внимание еще на оригинальную фигуру, появлявшуюся вечно с боязливым видом все оттуда же, из-за таинственных нескончаемых стеллажей, всегда не по прямой линии, а описывая какую-то параболу: это был ученый еврей, большой знаток не только своей специальности, но и русской книги XVIII века, С.Е. Винер, также „сверхштатно прикомандированный“ для описания „Bibliotheca Fried–landiana“, знаменитой коллекции еврейских рукописей и книг. „Штат“ долгое время оставался прежним и, когда по окончании университета я стал с 1906 года чаще бывать в музее, единственным хранителем состоял О.Э. Лемм, все же прочие работали „сверхштатно“.

В это время я по двум линиям уже был связан с Азиатским музеем. Думая о магистерской диссертации, я остановился на издании и исследовании произведений арабского поэта X века аль-Вава дамасского. Две рукописи находились как раз в Азиатском музее, и я усердно принялся дешифрировать, списывать и сличать. Рукописи попались неважные, поздние, мало разборчивые, а одна даже полуграмотная; много огорчений причинили они мне – новичку, шедшему ощупью, часто они приводили меня в отчаяние и заставляли разочаровываться в своих силах.

Изредка в музей заходил всегда оживленный В.Р. Розен. Заставая меня вечно над одними и теми же рукописями, он по своему обычаю весело осведомлялся, как поживает мой „Вавочка“. Я не решался обращаться к нему со своими мелкими огорчениями, надеясь сделать это, когда вся работа будет близка к концу. К несчастью, я не подозревал, что тогда окажется уже поздно.

Вторую работу, над которой я тоже сидел в Азиатском музее, я долго утаивал от него, побаиваясь внушения за то, что слишком разбрасываюсь. Она возникла под влиянием интересов Лемма: занимаясь неустанно своими „коптскими штудиями“, он часто привлекал арабские параллели и, присмотревшись постепенно ко мне, проникся уважением к моим арабским познаниям, вероятно потому, что христианско-арабские сюжеты были тогда мне близки. Не оставляя обычного для него обиженно-ворчливого тона, он часто обращался ко мне по разным вопросам Для меня такие беседы с первоклассным знатоком были не менее полезны, чем регулярные занятия. Собирая всю жизнь материалы для большого исследования о легенде про архангела Михаила, О.Э. Лемм выписал однажды в Азиатский музей толстую рукопись с коптскими песнопениями из Готы. В ней оказалась уникальная арабская версия легенды и я, вслед за Леммом, увлекшись сюжетом, решил списать ее всю целиком. В противоположность моему аль-Вава, рукопись была очень разборчива и, в сущности, требовала только механического труда переписки. Времени для трехсот с лишним страниц понадобилось, конечно, немало, но покаяться в своей затее Розену я решился только тогда, когда все дело было закончено. Сверх ожидания он не рассердился, а очень весело сказал: „Ну, вот и отлично! Магистерскую диссертацию вы сделаете из Вава, а докторскую из Михаила“. Этого не случилось, и копия, до сих пор сохранившаяся у меня, доставила мне материал только для нескольких мелких статей, но школа углубленной самостоятельной работы над рукописями, в атмосферу которой я попал в Азиатском музее, оказалась для меня очень полезной. Мое влечение скоро было замечено, и в 1907 году мне устроили даже неожиданный сюрприз. Штудируя в связи со своей диссертацией поэта аль-Мутанабби, я как-то раз пожалел, что у нас нет полной рукописи комментария на его стихи известного поэта-философа Абу-ль-Аля. Розенберг и Лемм, как всегда, ворчливым тоном осведомились, где находится рукопись. Я ответил, что в Мюнхене, но, конечно, не придал вопросу значения. Не прошло между тем и двух недель, как, придя однажды для обычных занятий над аль-Вава, на своем постоянном месте, за тем же квадратным столом, я нашел эту самую мюнхенскую рукопись. Рассматривая ее в полном недоумении, я увидел, как Лемм и Розенберг из-за конторки с любопытством следили за впечатлением, произведенным на меня неожиданной находкой. Оказывается, они по секрету от меня выписали рукопись из Мюнхена в Азиатский музей, где она и оставалась, сколько мне надо было для работы.

В 1908 году, через полгода после магистерского экзамена, я уехал на Восток, где окунулся в другую жизнь и другие рукописи, заслонившие Азиатский музей. И по возвращении оттуда в 1910 году я еще долго оставался вдали от музея. Как хранитель только что основанного Семинария восточных языков имени В.Р. Розена, я уделял преимущественное внимание ему. Организация новой библиотеки и непривычка еще к лекциям в университете поглощали все мое дневное время, не позволяя часто бывать в Азиатском музее. Присоединились и другие обстоятельства. Специалиста по арабистике в Музее не было, но директор его академик К.Г. Залеман, как иногда свойственно старым ученым, хотел все делать сам и думал, что будет находить время для этого. Поэтому и вновь поступающие ближневосточные рукописи он описывал сам и только в затруднительных случаях по поводу отдельных экземпляров обращался ко мне. Так, с большой радостью я мог любоваться великолепным экземпляром XII века „хронологии“ знаменитого хорезмийца аль-Бируни, приобретенным около этого времени в Персии; мечтая „объять необъятное“, я даже списал те части, которые восполняли лакуны известного издания Захау, предполагая со временем их опубликовать. Дело оказалось сложнее, чем я думал, и копия до сих пор лежит у меня, все ожидая своей очереди. Большим торжеством для меня было открытие в новых поступлениях одного тома истории Ибн Мискавейха, каллиграфически переписанного в Средней Азии не позже XII века, того самого экземпляра, который когда-то читал там же, вероятно в Мерве, знаменитый географ Якут. Последнее выяснилось со временем, только тогда, когда в Казани нашелся еще один том этого же экземпляра уже с припиской – автографом Якута. А потом в Средней Азии обнаружились и все остальные три тома, опять подтверждая старую истину „habetit sua fata libelli“ (имеют свою судьбу книги). С неменьшей радостью в одной дефектной рукописи новой бухарской коллекции я открыл „диван“ – собрание стихотворений „последнего бедуина“ Зур-Руммы, крупного поэта омейядской поры VIII века. В конце 1916 года Залеман умер; между тем систематически поступавшие в связи с войной, спасенные на Кавказском фронте, в большинстве арабские рукописи все настойчивее говорили о необходимости арабиста в Азиатском музее. Новый директор С.Ф. Ольденбург пригласил меня в декабре 1916 года в первую очередь для работы над ними. Это было для меня великим торжеством. Служба в Азиатском музее открывала мне полный доступ к материалам, в частности рукописям, в которые я мог теперь погрузиться беспрепятственно, насколько хватало моих сил и времени, буквально в любые часы дня и ночи. Так работали и другие. Служебное время не было строго регламентировано, кроме нескольких дневных часов у хранителей; личная работа ученого переплеталась с музейной и не знала никаких ограничений и норм. Мы, младшие, подтрунивали над Леммом, что он берет библиотечные карточки писать на дом. Многие в музее работали во вторую половину дня и очень часто засиживались до поздней ночи, как обыкновенно случалось и с самим Розенбергом.

В 1916 году обстановка музея уже значительно переменилась сравнительно с тем временем, когда единственным официальным хранителем был О.Э. Лемм. Теперь их числилось трое: Лемм получил звание старшего хранителя, так же как и Розенберг; младшим был зачислен В.М. Алексеев. Сверх штата кроме С.Е. Винера работал иранист В.А. Иванов, большой чудак, основательный знаток суфизма и фанатичный любитель рукописей; он был очень удачный „охотник“ за ними и дважды посылался Академией Наук для сбора их в Среднюю Азию. Музей обогатился очень большой, им составленной так называемой „бухарской“ коллекцией. Резкий человек и парадоксалист, он постоянно изводил, особенно за полуденным чаем, тихого, тоже работавшего в музее армянина А.А. Калантаряна, который придумывал язвительные ответы обыкновенно только тогда, когда все уже расходились. Незадолго до меня в музей был приглашен талантливый монголист Б.Я. Владимирцов. Количество сотрудников продолжало расти и после моего поступления. Лемма заменил коптовед и эллинист П.В. Ернштедт, появился молодой кавказовед А.Н. Генко.

В 1918 году в Азиатском музее произошло большое событие: по инициативе С.Ф. Ольденбурга сотрудником была зачислена первая женщина – ученица Б.А. Тураева египтолог Н.М. Дьяконова (впоследствии Алексеева). За нашим и примыкавшим к нам поколением постепенно стали появляться и наши ученики.

Яркий колорит музею придавали и два служителя: Дмитрий Брядов и Еремей Зюзин, которые провели здесь большую часть „залемановского“ и весь „ольденбурговский“ периоды! Оба выходцы из простой крестьянской среды, они по природе обладали немалыми талантами, которые сумели развить, попав в культурное учреждение. Не говоря про то, что оба они хорошо справлялись с разнообразными шифрами и латинскими шрифтом, и тот и другой были в своем роде Tausend–kunstlei'ами (мастерами на все руки) – Брядов самоучкой великолепно чинил часы, Зюзин – сапоги. Это все еще, так сказать, „бытовые таланты“, но более интересно то, что Брядов стал заправским фотографом и артистически снимал восточные рукописи. Академия командировала его с этой целью на Афон, а когда музею приходилось по просьбе заграничных ученых посылать фотокопии с рукописей, очень часто приходили специальные благодарности за особо искусное выполнение. Иностранцы, конечно, не подозревали, кто над этим работал. Когда штат музея расширился до трех служителей, третий обыкновенно менялся, но Брядов и Зюзин сохранялись неизменно и без них трудно было бы представить музей или какое-нибудь событие в его жизни. Оба впоследствии перешли с ним в новое здание, но Брядов стал там хворать, с трудом поднимался на лестницу и не мог уже чинить часов. Он умер в 30-годах вскоре после Розенберга. Зюзин, повысившийся до чина научно-технического сотрудника, тоже постепенно хирел, однако окончательно его подкосил только тяжелый 1942 год. С ним ушел последний представитель старого Азиатского музея, хорошо помнивший разные периоды в его жизни.

Директорство Ольденбурга, главным образом 1917-1925 годы, было порой особого расцвета музея, когда он незаметно стал центром в сущности всего научного востоковедения в Ленинграде. В известной мере к нему перешла объединяющая роль распылившегося факультета восточных языков и своеобразной высшей школы научной практики „Восточного отделения Археологического общества“, которое на ряд лет заменила „Коллегия востоковедов при Азиатском музее“. Душой всего этого оживления был, конечно, С.Ф. Ольденбург, но он, в связи с исключительно широкой организационно-научной работой по Академии и вне ее, не всегда мог уделять достаточное время Азиатскому музею; вся будничная работа и повседневная организация оказались в руках Ф.А. Розенберга, который неожиданно обнаружил большой дар объединителя младшего поколения. Лемм быстро дряхлел и в 1918 году скончался. Розенберг, оставшийся старшим хранителем, по прежнему соблюдал свой ворчливый тон, но незаметно сумел приблизить к себе всех сотрудников, подчинив их и выдающимся научным авторитетом и, в особенности, ореолом исключительно высокой и благородной культурности; наряду с первоклассным ученым он был крупным и тонким знатоком мировой литературы и искусства.

В такой обстановке работалось легко, несмотря на все тягости, выпавшие Петрограду в ту эпоху. Для меня период 1916-1921 годов был временем погружения не только в отдельные рукописи, но уже целые коллекции и фонды. Иногда они подавляли меня своим количеством, однако постоянное соприкосновение с живым, все время обновляющимся материалом поддерживало особо повышенный темп научной работы и ощущений.

Мне прежде всего пришлось привести в порядок более чем тысячу рукописей так называемой Кавказской коллекции, поступивших с Кавказского фронта. Они каждую неделю доставлялись посылками в музей; непрекращающийся поток иногда пугал меня, грозя затопить. Рукописи в большинстве случаев были второго, чаще даже третьего „сорта“, но просмотр громадного количества их приучил меня быстро ориентироваться в новом материале и расширял кругозор на все области письменности. Впервые для меня делалась наглядной картина литературной образованности в одной из провинций мусульманского мира, связанных с арабской культурой; перед моими глазами проходили и учебники, и схоластические ученые произведения, одним словом – весь „круг чтения“, которым до XX века в течение нескольких столетий питались целые поколения.

Едва я успел справиться с этой лавиной, как меня поглотила другая, еще более значительная работа: разбор рукописного наследия В.Р. Розена, только в это время поступившего от его старшего ученика, известного ираниста В.А. Жуковского, умершего в 1918 году. Мне думалось, что Розена в последнюю пору его жизни я знал довольно близко, но только теперь при разборе рукописей, а затем и обширной корреспонденции, я мог оценить в полной мере эту крупную фигуру мирового ученого, общение с которым считали для себя честью специалисты всех стран, организатора русского востоковедения, из школы которого вышли такие светила нашей науки, как Ольденбург, Марр, Бартольд и многие другие. Неопубликованные работы Розена, его неоконченные статьи, наброски, автобиографические документы и корреспонденция доставили мне материалы для публикаций на всю жизнь, но далеко еще не исчерпаны.

Если прибавить, что в эти же годы в музей поступили рукописи патриарха Григория из Зимнего дворца и большая коллекция бывшего Учебного отделения Министерства иностранных дел, что все время росла «бухарская коллекция» Иванова и каждая арабская рукопись должна была пройти через мои руки, то легко понять, в каком море я оказался, с каким напряжением и подъемом все время шла работа, поддерживаемая новым материалом на неизменно высоком уровне. Радость крупных открытий перемежалась с удовлетворением от роста наших фондов и все более тесного вхождения их в науку. Новые коллекции отчетливее обрисовывали значение старых; все мы почувствовали это особо ярко, когда, в связи со столетием музея в 1918 году, по инициативе С.Ф. Ольденбурга составляли краткую историю отделов по специальности каждого. Знакомство с материалами основателя первого хранителя музея Френа на недосягаемую высоту поднимало фигуру этого первоклассного ученого и беззаветного труженика на пользу музея. Сознание того, что продолжаешь работу, завещанную великими предшественниками, помогало преодолевать трудности тех лет и неустанно творить свое скромное незаметное дело. Годы 1916-1921 были для меня периодом, когда я как бы погрузился всецело в рукописи Азиатского музея.

В конце 1921 года я был избран академиком и по обычному порядку того времени должен был оставить место сотрудника в музее. По существу это, конечно, не помешало бы мне продолжать работу, но в следующем году я был избран еще на впервые установленную должность секретаря Отделения исторических наук и филологии. Новые организационно-административные обязанности, связанные с необходимостью заменять непременного секретаря С.Ф. Ольденбурга во время его частых поездок, почти на семь лет оторвали меня от музея и сильно сократили возможность личной научной работы.

Между тем старый Азиатский музей приходил к концу. В связи с двухсотлетним юбилеем Академии в 1925 году, музей перешел в новое здание наверху библиотеки Академии Наук, а затем превратился в Институт востоковедения, объединив другие востоковедные учреждения Академии. Начался новый период. Все работники это сознавали, однако многим было трудно расставаться со старым, неудобным, но уютным и как-то обжитым помещением музея в Таможенном переулке, где он занимал первый этаж, а здесь надо было подниматься, по существу, на восьмой. Не для всех это было даже физически легко и прежде всего почувствовал это Ф.А. Розенберг. Хворавший последние годы, иногда с трудом двигавшийся, после переезда он окончательно начал как-то потухать. Врачи долго не могли определить старческого туберкулеза и последний хранитель на глазах у всех нас сходил на-нет. Как верная нянька почти каждый день навещал его в одинокой квартире Е.Д. Зюзин, быть может слишком балуя выполнением некоторых, едва ли полезных для больного желаний. Умирал он все же героически на посту ученого: в те немногие ночные часы, когда на время оставляла сорокаградусная температура и исчезали видения отошедших друзей, он готовил к юбилею Фирдоуси перевод и комментарии избранных отрывков из „Шахнаме“, лучшим знатоком которой он был. Небольшая, изящно изданная книжка и оказалась его последний, увы, уже посмертным произведением.

 

 

Академик X. Д. Френ (1782-1851)

 

О старом Азиатском музее горевал не он один. Мы, конечно, хорошо сознавали, что для Академии неизбежен переход от кустарных иногда форм индивидуальной работы маленьких учреждений к большим комплексным институтам с крупным коллективом сотрудников. Но все же нам было грустно, что работа над рукописями и фондами, которая была основным нервом и наполняла всю жизнь Азиатского музея, отходила как-то на задний план и значение ее не всем уже было понятно. Тесный кружок ученых, живших в библиотеке и для библиотеки, растворялся в большом научно-исследовательском институте с десятками, а потом и сотней сотрудников, с широкими планами. Все это было вполне закономерно и понятно, но мы вспоминали старый Азиатский музей, как вспоминают красоту кустарных изделий, уходящую под натиском современного производства. Это неизбежно, но для выросших в старой обстановке такой красоты понятна и грусть по ней. И, вероятно, не я один с особым чувством вспоминаю «легенду» об Азиатском музее, сложившуюся в его недрах в 20-х годах. Действие ее происходило в царстве короля „доброго Бука“, в замке рыцаря „Розовая гора“; жили там и добрый волшебник – сарацин, и суровый Питер-Фламандец, было там целых три трубадура: Жюль – Aux cheveux longs (длинноволосый), Бус – Aux cheveux blonds (светловолосый) и Дус – Aus cheveux noirs (черноволосый); был даже жонглер Алексис Ле Беф и много, много других… Каждый из них и сегодня видится мне на фоне все тех же красных шкафов, тех же книг и рукописей, что десятки лет окружали нас в старом Азиатском музее.

 

2. Единственная рукопись и ученые „дванадесять язык“

 

В моей жизни арабиста часто встречались рукописи, которые были открыты давно, как-то незаметно, без всякого шума, но история их постепенного проникновения в науку напоминает иногда волшебную сказку: в ней появляется такое количество действующих лиц, судьбы их так неожиданно переплетаются, что даже неприкрашенная фабула оказывается поучительной иллюстрацией мощи коллективной международной работы, которая вовлекает в свое русло и первостепенные таланты и рядовых работников, и многомиллионные народы с давней арабистической традицией и нации, только на наших глазах получившие признание своей самостоятельности, и Восток и Запад во всем их наружном многообразии. Картина величественная и поучительная, в которой как „солнце в малой капле вод“ отражается неустанное движение человеческой: культуры.

В XII веке в Кордове жил одни арабский поет. В придворных кругах многочисленных эмиров Испании, разделивших славный кордовский халифат, он был мало известен, но на рынках, ярмарках, всюду, где собирался простой народ, его встречали как желанного гостя не только в Кордове, но и в других городах Андалусии, в Севилье и Гранаде. Родным языком его был арабский; только обличье его – голубые глаза, рыжевато-золотистая борода, говорили о том, что среди его предков встречались и представители европейских народностей. Самое имя его „Ибн Кузман“ было одинаково в ходу и среди арабов и среди испанцев. В своих стихах он не подражал старым арабским образцам торжественных панегириков на классическом языке; в его живых веселых песнях чаще всего говорилось про любовь и вино, нередко с намеками на необходимость помочь бедному бродячему певцу. Крупный талант превращал каждую песню в яркую картину всей обстановки и быта, обыкновенно смелую, очень часто фривольную… Литературным языком Ибн Кузман почти не пользовался, предпочитая ему народный разговорный диалект родной области и, не стесняясь, вставлял понятные там романские слова и целые фразы. Не удивительно, что такая поэзия была не в духе строгих литературоведов-пуристов, поклонников классической традиции: они считали ниже своего достоинства записывать веселые заджали (песни) Ибн Кузмана. Все же многим они нравились и постепенно продвигались на восток арабского мира. Здесь в Палестине, в маленьком городке Сафад, какой-то араб веком позже списал их для своего собственного развлечения. Проделал он это аккуратно и тщательно, но далекого арабско-испанского диалекта он не знал, а о романском языке, конечно, не имел никакого представления; легко себе вообразить, какие искажения вкрались в список, местами воспроизводивший механически непонятное сочетание арабских букв. И все-таки, мы не много бы знали об Ибн Кузмане, если бы эта единственная, известная до сих пор рукопись не сохранилась у нас в Азиатском музее. Попала она сюда сложным путем, благодаря целому ряду счастливых случайностей.

В конце XVII века из Женевы в Сирию выселился некий Руссо, представитель фамилии, прославленной впоследствии знаменитым Жан-Жаком Руссо. Здесь ему удалось устроиться лучше, чем на родине, и постепенно он приобрел некоторый достаток. Ко времени французской революции его сын был консульским представителем своего правительства в Алеппо и Багдаде. Внук, выросший на Востоке, оставался человеком французской культуры, но превратился в настоящего левантинца. Он в совершенстве владел арабским, персидским и турецким языками, хорошо знал по непосредственным впечатлениям не только Турцию, но и Персию, где выполнял важные дипломатические и торговые поручения французского правительства. Пойдя по стопам отца, как официальный коммерческий и консульский агент, он превосходил его и знаниями и некоторым научным интересом к тем странам, где жил. Долговременное пребывание в Алеппо, которое представляло тогда своеобразное «областное культурное гнездо», развило в нем вкус к литературе и собиранию рукописей. У него постепенно накопилась большая и умело подобранная коллекция; „диван“ Ибн Кузмана явился далеко не единственным уником в ней. Вторую половину своей не очень спокойной жизни Руссо провел в Триполи африканском; его материальные обстоятельства в это время сложились так, что около 1815 года ему пришлось думать о ликвидации коллекций.

С предложением приобрести их он прежде всего обратился к французскому правительству. Финансы, расстроенные после наполеоновских войн, не позволили тому согласиться на довольно значительную сумму, которую с полным основанием требовал владелец. Знаменитый Сильвестр де Саси, крупнейший ориенталист своего времени, хорошо понимавший значение этой коллекции, сообщил о ней через учеников, приглашенных профессорами в Петербург, известному ему лично министру народного просвещения Уварову, автору проекта „Азиатской Академии“, которым так интересовался Гёте. Коллекция была приобретена двумя партиями в 1819 и 1825 году. Франция лишилась ценного собрания, но у нас оно сыграло громадную роль, положив основание мировым фондам Азиатского музея. Своей притягательной силой не меньше монет академического собрания оно удержало навсегда в России знаменитого Френа, который из Казани, где прослужил десять лет, возвращался к себе на родину в Росток, на кафедру своего умершего учителя. Этот первый хранитель Азиатского музея, основатель нашей научной арабистики, по достоинству оценил значение рукописей и с бенедиктинским трудолюбием в многочисленных томах своих материалов дал первое их описание – инвентарь. Стихи Ибн Кузмана были, таким образом, спасены и нашли надежное место хранения, но в науку они вошли еще не скоро – более чем через 60 лет.

В.Р. Розен, сын немца и полугрузинки-полурусской, ставший основателем новой школы русского востоковедения, был избран в 1879 году адъюнктом Академии Наук в возрасте 30 лет. Своим первым делом он наметил издание научного каталога арабских рукописей Азиатского музея. Составленный по-французки в свойственной Розену живой манере, он сразу ввел в обиход науки три сотни рукописей, главным образом коллекции Руссо, среди которых было немало редкостей. На „диван“ Ибн Кузмана Розен обратил особое внимание, тонко оценив все своеобразие его стихов. Краткую характеристику поэта он иллюстрировал рядом произведений, впервые опубликованных здесь в арабском оригинале. Но этого мало. Живо откликаясь на самые разнообразные явления арабистической жизни, Розен любил и других вовлекать в работу. Чувствуя, что глубже всего к изучению Ибн Кузмана ног бы подойти лучший тогда в Европе знаток „cosas de Espana“ – испанских сюжетов, голландский арабист Дози, он закончил описание рукописи как бы „провокацией“ по адресу лейденского ученого, намекнув, что он основательнее всех мог бы исследовать этот памятник. Дози чувствовал, что дни его склоняются к закату (через два года он действительно умер) и не решился взяться за новую сложную работу. Он откликнулся на вызов Розена только письмом с некоторыми любопытными замечаниями относительно поэта и его стихов.

Научная жизнь рукописи благодаря каталогу Розена началась. В 80-х годах она совершила специальное путешествие в Гранаду, где ею занимался университетский профессор испанец Симонет. Он познакомил своих земляков с кордовскнм поэтом в специальной статье и часто пользовался деталями из его произведений в своих капитальных трудах по истории мосарабов. Однако за критическое издание никто не решался взяться, и долгие годы сборник Ибн Кузмана оставался доступным только тем, кто мог пользоваться единственной рукописью. Один ученик Розена, тоже под его влиянием, нашел здесь правильный путь, чтобы предоставить ее в руки всех заинтересованных ученых.

Барон Давид Гинцбург, ученик не только Розена, но и знатока арабской метрики француза Гюйяра, известный коллекционер и библиофил, сахарозаводчик и концессионер, находил все же время заниматься поэзией арабов и евреев, а в его посмертных бумагах сохранилось почти законченное исследование о метрике стихотворений Лермонтова. В широком круге своих интересов увлекаясь и арабской Испанией, он на свои средства издал в Берлине очень хорошее фототипическое воспроизведение рукописи Иби Кузмана. Теперь над ней могли работать все желающие. Сам Гинцбург собирался дать специальное большое исследование. Обширный план, намеченный им в подзаголовке и в предисловии, мог бы послужить, как выразился один ученый, программой целой человеческой жизни, но, конечно, он оставил его неосуществленным, все время увлекаясь новыми начинаниями. Большой шаг вперед все же был сделан, и с тех пор наша рукопись уже не так часто ездила в чужие страны; фототипическое издание Гинцбурга сделало ее доступной всем ученым, хотя само быстро превратилось в библиографическую редкость.

Постепенно Ибн Кузман начинал становиться живой фигурой для своих далеких потомков – испанских ученых. С трудом и настойчивостью, начиная с последних десятилетий XIX века, они пробивали брешь в недоверии к испанской арабистике, которую дискредитировал Конде, развенчанный Дози. Наконец труды Кодеры и Риберы заставили отказаться от принципа Hispanica non leguntur (по-испански не читают).

В своих работах Рибера смело реконструировал отдельные песни Ибн Кузмана и всю обстановку, в какой они создавались, освещая фон очень сложной картины. Его полные энтузиазма выводы не лишены иногда увлечений и некоторые ученые подходили к ним с недоверием. Игра судьбы пожелала, чтобы на достойную уважения полувековую деятельность Риберы Запад обратил более серьезное внимание после работы русского ученого, уже младшего ученика Розена.

Романисты начинали понимать, что Ибн Кузман для них так же важен, как и для арабистов. Еще один ученик Розена, известный испанист Д.К. Петров в последние годы жизни стал заниматься рукописью, но слишком рано покинул этот свет. Арабская оболочка „дивана“, плохо передававшая звуковую сторону, иногда мешала проникнуть в законы его фонетики и метрики: нагляднее они стали бы в латинской транскрипции. Такую работу и выполнил двусторонний специалист арабист и романист чех Никль, долгое время бывший профессором романских языков в североамериканских университетах. Появление „латинизированного“ Ибн Кузмана вызвало оживленные отклики в Европе и в Америке. Они показали, что попытка Никля, быть может несколько преждевременная со строго научной точки зрения и выполненная иногда поспешно, осуществляет все же очень важный замысел. Его издание явилось вторым после Гинцбурга этапом в создании «инструментов работы» иад песнями Ибн Кузмана.

Литература об Ибн Кузмане продолжала неустанно расти, надо было дать сводный обзор, и в дополнительном выпуске к международному изданию «Энциклопедии Ислама», выходящей на трех языках, появилась уже вторая статья об Ибн Кузмане. Первая – в основном томе была написана солидным немецким ученым в ту пору, когда исследование Ибн Кузмана только начиналось; составителем второй оказался пионер научного востоковедения в Югославии Байрактаревич, в своей подготовке объединивший школу венского и алжирского университетов. Не менее поучительно, что через 60 лет после первой французской заметки Розена о рукописи появилась тонкая аналитическая работа о некоторых стихотворениях Ибн Кузмана на стильном французском языке талантливого финского романиста арабиста Ойво Туулио. Конечно, исчерпывающее фундаментальное исследование о кордовском поэте еще впереди, но усилиями целого ряда ученых разных поколений работа поставлена на прочные рельсы и теперь уже не сойдет с них.

Долгие годы в одной витрине постоянной выставки рукописного отдела Института востоковедения – наследника старого Азиатского музея – лежала простая скромная рукопись на желтоватой бумаге в невзрачной пестрой выцветшей картонной обложке восточного происхождения. Проходя мимо, я каждый раз останавливался около нее с особым чувством: ведь это был наш знаменитый уник – „диван“ Ибн Кузмана. Мне казалось, что рукопись обладает какой-то притягательной силой для ученых: кого-кого только не было среди вглядывавшихся иногда долгие годы в эти пожелтевшие листы или снимки с них, – англичане и французы, русские и голландцы, испанцы и немцы; ее загадочные иногда строки расшифровывал еврей и чех с неменьшим упорством, чем серб или финн. Поистине мировой интернационал науки, объединенный одной целью! И как трогательно прозвучали заключительные слова финского ученого в его работе об Ибн Кузмане, проди<


Поделиться с друзьями:

Историки об Елизавете Петровне: Елизавета попала между двумя встречными культурными течениями, воспитывалась среди новых европейских веяний и преданий...

История создания датчика движения: Первый прибор для обнаружения движения был изобретен немецким физиком Генрихом Герцем...

Биохимия спиртового брожения: Основу технологии получения пива составляет спиртовое брожение, - при котором сахар превращается...

Автоматическое растормаживание колес: Тормозные устройства колес предназначены для уменьше­ния длины пробега и улучшения маневрирования ВС при...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.037 с.