Глава седьмая. Явление народу — КиберПедия 

Двойное оплодотворение у цветковых растений: Оплодотворение - это процесс слияния мужской и женской половых клеток с образованием зиготы...

Адаптации растений и животных к жизни в горах: Большое значение для жизни организмов в горах имеют степень расчленения, крутизна и экспозиционные различия склонов...

Глава седьмая. Явление народу

2021-06-30 39
Глава седьмая. Явление народу 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

 

В таборе, естественно, паниковали. Повстречав Аполлона и почти не разлучаясь с ним, Даша напоминала о себе телефонными звонками, редкими набегами, чаще всего дневными, когда с чашечкой кофе в руке спешно обходила квартиру, производя как бы инспекцию, целовала Ксению Авксентьевну в ухо с налету, словно что‑то с головы у нее склевывала, шептала ей:

– Потерпи, родненькая… Скоро покажу его вам. А сейчас не надо на меня злиться. Кажется, это – он… Понимаешь? Необходимо остепениться, соориентироваться, не испугать ни вас, ни его. На себя‑то мне наплевать… Потерпи, голубушка. И других потерпеть заставь. Покуда я не отрезвею от него…

– Молодой? – только и спросила родительница. – Фонарщик‑то наш на мои расспросы – ни‑ни. Мое, говорит, дело сторона теперь: на свет появиться помог Дашке, образование получить поспособствовал. Остального пусть сама достигает. Иными словами, постращать тебя решил… А сам, притворщик, так и стрижет ушами: что да как? Сознавайся давай: молодой, старый?

– Вечный! Понимаешь?! – воскликнула Даша. – Он никогда не потускнеет. Мне иногда кажется, что он бессмертный. Такой – отлитый из благородного металла. И старше меня всего лишь на пять лет. Маловато пожить с ним придется. Я‑то быстро поблекну. Каких‑нибудь лет десять от силы и – бабушка. А Бельведерский! То есть Барнаульский… Вернее – Рыбкин. Его зовут Рыбкин, учти. Аполлон Рыбкин. Немножко забавно звучит, но я привыкла. Вот! Ангел. Рыбкин рассчитан на длительное хранение! Ха‑ха.

– Выходит, чудишь по‑прежнему? Ангелами бредишь?

– Да что ты, мама?! Разве я так себя вела, когда бредила? Говорю тебе: жи‑вой! Натуральный! Да мы с ним уже расписались.

– О, господи! Он что – разведенный? До тебя‑то у него небось…

– Было… Сам признался: трижды женат. Правда, брак не регистрировал. Это его словечко, язык сломать можно! Так вот, если тебя это интересует: формально женат единожды был. Разок! Остальные разки – совместно проживал. Совместно с той или иной женщиной… Ну что ты, мама, право. Хочешь, чтобы я заплакала? Не терзай. Мне Шишигин шепнул: «Прежде‑то, говорит, Аполлоша и не улыбался никогда. А теперь светится! Чудо, говорит, да и только. Такого металлического красавца проняла». Это Шишигин про Аполлона, представляешь? Я Шишигина за его такие слова прямо в рыжую пасть чмокнула. Шишигин благотворно повлиял на Аполлона. Успокаивающие опыты над ним производил. Наложением взгляда своего проницательного. Шишигин… он знаешь кто!

– Придурок он, твой Шишигин! – улыбнулась Ксения Авксентьевна, перекинув «беломорину» языком в другой угол рта.

Ксения Авксентьевна к старинному резному шкапчику подошла, на дверце которого хищник, поедающий лекарственную, целебную травку, изображен. Извлекла вьетнамскую мизерную баночку с мазью‑бальзамом, помазала себе виски, растерла. По комнате дух специфический распространился.

– Говоришь, расписались вы с ним?

– Расписались! Ты прости, мама, но ведь так спокойнее… Он такой впечатлительный. Музыкальный такой… Нервы натянуты. «Как струны!» – это его слова. Не распишись с таким – уведут моментально. А так, если даже и уведут – ненадолго. Вернется. За советом: что дальше делать? Потому что – непрактичный…

В конце концов назначено было конкретное число, дата определенная – явления Аполлона в таборе. Выбрали именно тот день, когда братец Георгий, беспощадный на язык и каратэшные приемы, уезжает за город на рыбалку, а в сущности, на свидание с тощей, поджаристой дзюдоисткой, с которой они этой восточной борьбой чисто по‑мужски занимались. В одном вечернем клубе спортивном – укрощения плоти. В связи с этим необходимо обмолвиться, что братец этот вообще выдавал себя за противника межполовых союзов, содружеств и прочих ассоциаций, боролся с инстинктами как мог, охлаждал себя ледяной водицей по утрам и перед сном, голодал в меру, прекращая прием пищи за день до разгрузочного дня, комнатушку свою обставил будильниками, которые рявкали попеременно всю ночь, лишая Георгия регулярного сна; на теле носил он своеобразные вериги: аккуратные свинцовые накладки, попутно предохраняющие от случайных ушибов и проколов бренной оболочки, а также от проникновения в тело блуждающих радиоактивных лучей. В результате к своим тридцати трем годам был он не только не женат, но и со многими в этой области нюансами не знаком. К тому же постоянная борьба с самим собой сделала его злым, а значит, и мало терпимым в обществе. Бросался он чаще всего на влюбленных, а также на недавно женатых, доставалось от него и Даше, потому как влюбленной она была постоянно. Любила все подряд, и братца своего кипящего в том числе. Любила осадки, животных, деревья, цветы, машины вонючие, реку, в которой иногда люди тонули, и многоэтажные здания, из окон которых время от времени выбрасывались не сумевшие или не успевшие полюбить неврастеники, улицы любила, на которых под колесами автомобилей мыльными пузырями лопались сизые голуби, – да мало ли что она еще любила! Рожденная любить, была она всесильна. Братца своего вздорного мгновенно укрощала: улыбкой, взглядом, редко прибегая к словам и жестам, запросто размягчала бесноватого. Потому‑то и не боялась Георгия совершенно. Ни прежде, ни теперь, когда он на Аполлона окрыситься мог и, естественно, напугать музыканта… За утонченного, погруженного, как ей казалось, единственно в музыку, не приспособленного якобы к людской грызне Аполлона, за новоиспеченного мужа своего с непривычки переживала больше, чем нужно, и с братцем некоммуникабельным сводить не спешила.

На этот раз к очередным смотринам Дашиного избранника в таборе готовились основательно. Как к свадьбе. Даша показала Афанасию Кузьмичу паспорт со штампом, и все сразу засуетились, как будто от этого знака эфемерного зависело, быть или не быть Даше счастливой.

Свадьбу Даша играть не собиралась, потому что ощущала себя противницей всякой игры (кроме игр детских). Аполлон ее в этом ощущении вдохновенно поддержал. Банально, пошло, тускло – все эти «горько!», подарки, униформа с фатой и непременным черным костюмом, – все это по мнению Аполлона, а ежели быть точным – по мнению Шишигина, все это не что иное, как издержки стадности: по принципу «не хуже, чем у других». А личность‑де тем и драгоценна, по мнению дуплиста, что не разменивает себя ни при каких обстоятельствах, даже при самых знаменательных в биографии субъекта.

– И как же прикажешь именовать событие? – допытывался у Игнатия Шишигина Аполлон. – Что это – смотрины жениха, то есть теперь уже мужа? Или просто на чай‑кофий соберемся? На посиделки? Все‑таки поженились мы… в известной степени. И не с кем‑нибудь, а с Дашей Тимофеевой! Которую ты уважаешь. Хоть она и не прельстилась моей фамилией, оставшись при своей девичьей. Теперь вот к ее родителям надобно заявиться. Впервые. Но каким, собственно, образом? Под каким символом, под каким заголовком все это происходить должно? Спокойнее как‑то под… заголовком.

– А ты что же, билеты пригласительные печатать собираешься?

– Зачем же? Мне чисто психологически необходимо уяснить. Оконтурить словесно, чтобы потом на это слово опираться, как на костыль. В минуты самопотерянности.

– Так и назови: событие. Приглашаю вас на событие. Или – на раунд, ежели по‑иностранному. А ежели официально: визит вежливости. Дурак ты, Аполлоша, непроходимый. Как тюменская тайга. Назови субботник. Девишник. Пикник. Междусобойчик. Банкет! Беседа. И развесь все это по стенам своей черепушки изнутри.

– Во! Неплохо: беседа! Что‑то древнерусское и одновременно интимное. Так и запишем.

– Да где запишем‑то?! – окрысился, рыжие зубы в рыжих усах показал Шишигин.

– А в уме. В сознании‑подсознании. В звучании мысли. Кстати, на «беседе» я намерен кое‑что исполнить. Свое, оригинальное, новое и, можно сказать, выстраданное.

– Смотри, не облажайся, лабух. Песнюшек своих не вздумай петь. Оскандалишься. Навредишь. И вообще – помалкивай чаще. На «беседе». Они тебя раскусят моментально, рассекут, как дыню гнилую, потому как разглядывать примутся, разнюхивать, ощущать всеми фибрами… А все почему? Потому что лицо у тебя редкой красоты мужской… Вот ты и ограничься показом лица. А я тебе помогу.

– Не смей! – рыкнул Рыбкин, довольно‑таки естественно возмутившись.

– Да вовсе я не о прописке… Хотя куда ты без нее денешься, без жилой‑то площади? На столпе Александрийском не устоишь: ветром сдует, дело‑то к зиме. Я тебе о внедрении в их сердца толкую. Так что смирись, гордый человек, и не вякай, когда тебя само ходячее добро, по фамилии Шишигин, облагодетельствовать вознамерилось.

 

Ксении Авксентьевне Даша так и не смогла толком объяснить, что это за «простецкую беседу за чаем» решили они с мужем Аполлоном в ближайшую пятницу в таборе провести. Старушка все эти хитросплетения словесные приняла за неуемную деликатность молодых, не имеющих, вероятнее всего, достаточно средств, чтобы сыграть свадьбу, как положено.

Тогда смекалистая родительница решила собственными силами обставить «беседу» и для этой цели принялась в назначенный день с пяти часов утра печь пироги, крошить и заправлять доступной всячиной салаты, заливать в графины натуральные соки и морсы, отсылать Нюру Хлопотунью в «Север» за тортами, а в газовую духовку посадила загорать огромного гуся‑гуменника, напоминавшего детеныша страуса, начиненного яблоками, курагой, инжиром и всяческими благими травами и намерениями.

Афанасию Кузьмичу поручено было проявить инициативу по части горячительных напитков, что он и сделал, доставив оные на своей фонарной машине в обеденный перерыв.

Даша просила родителей не звать гостей: «Кто окажется в доме, того и за стол!» Однако же народ кое‑какой подсобрался, потому что и в прочие дни прихожан хватало, к тому же слушок о Дашином окончательном увенчании за стены табора просочился – вот тебе и гости – выходи встречай. Помимо завсегдатаев, на «беседу» пришли неожиданные люди: какая‑то деревенская бабка по псковской, фонарно‑отцовской линии, из глухой деревни Пеньки, из такой глухой, что в официальных списках населенных пунктов уже не числилась. Грибков сушеных привезла. И ягод в лукошке. Далее какой‑то весьма ученый человек по петербургской материнской линии осчастливил – совершенно окаменевший в своей учености старичок, написавший некогда интересную и якобы необходимую людям книгу – еще во времена нэпа – и посвятивший всю остальную жизнь поискам этого уникального творения в магазинах «Старая книга», так как рукопись была утрачена в голодные годы… Почему именно в голодные, а не в какие‑нибудь холодные или горячие годы – никто не знал. Назывался оный труд довольно‑таки заковыристо: «Субституция сублимации» или что‑то в этом роде – и отпечатан был в «тридцати нумерованных» экземплярах стараниями, а также иждивением автора.

Само собой разумеется, что в «беседе» приняли участие все партнеры по игре в лото, то есть Лахно, Хлопотунья, Тминный, Эдик Потемкин, Шишигин, Ларик и даже второй Эдик, который геолог.

Даша привезла Аполлона в табор одетым в бархатный концертный костюм с золотым отливом, в котором он еще недавно исполнял свои песенки в клубах и в красных уголках района.

Как ни просила Даша не встречать их торжественно, дабы не отпугнуть композитора излишней назойливостью, мольбам ее не вняли. В переднюю на звонок кинулся чуть ли не весь табор, и в момент первого соприкосновения с Аполлоном все ненадолго застыли в шоке, расположившись по дуге – вогнутостью к дверям. Замерли, кто выспренне руки скрестив на груди (художник с огромным, неудобоваримым носом), кто набычившись внешне, хотя и с добрейшей улыбкой внутри (Лахно), а кто и вовсе не скрывая ужаса (ранимый Ларик). Терять для себя Дашу никому не хотелось, и поэтому люди вели себя несколько нервозно, включая родителей.

Ксения Авксентьевна целый час воздерживалась от курения, но в самый последний момент сплоховала и, уже находясь в строю перед дверью, которую младшенький Федя на Дашины звонки настежь распахнул, дрожащими руками вставила в рот «беломорину» и так с торчащей этой штуковиной, правда незажженной, шагнула навстречу зятю. Фонарщик, бритый, при галстуке, держал свои обветренные кулаки впереди себя на костюме, как держат их защищающиеся футболисты перед пробитием по их воротам штрафного удара. Лицо его было серьезно, как на доске Почета. Но всех перещеголяла в усердии Нюра Хлопотунья. Неожиданно, когда Ксения Авксентьевна замешкалась, вынимая изо рта «беломорину» (на тот случай, если зять к целованию приступит), из‑за ее спины вывернулась Хлопотунья с обыкновенной буханкой хлеба на полотенце, опять же обиходном, махровом, а не холщовом, расшитом петухами. На хлебном кирпичике – солонка с металлическими ножками, утопленными, вдавленными в верхнюю корку.

Когда молодожены порог переступили и сквозь строй проходить начали, кто‑то на их головы овсяными хлопьями – за неимением целикового овса – сыпанул, отчего на Аполлоновом бархате образовалось несколько белесых пометок, как бы сделанных воробьями.

Квартира, насквозь пропахшая праздничными съестными ароматами, восторженно и в то же время затаив дыхание встречала Дашиного кумира.

Аполлон проворным движением фокусника извлек из бархатных глубин газовую зажигалку, дающую мощное пламя, напоминающее струю автогенного резака, дал прикурить худенькой своей теще, попутно оглядев ее сверху донизу опытным взглядом дамского портного. Затем он поймал руку Ксении Авксентьевны и аккуратно, без натуги прикоснулся губами к выпуклым, рельефным жилкам этой руки. Тут же раскланялся с остальными и, подойдя прямиком к портрету, изображавшему старинного композитора, секунд пятнадцать смотрел на него неотрывно. Затем, подмигнув очутившемуся возле него Тминному, изрек, глубоко вздохнув, как на государственном экзамене:

– Если это Вивальди, то художник, написавший портрет, – Леонардо да Винчи.

– Что вы хотите сказать? – зажал в кулаке бугристую грушу носа художник Потемкин, на которого сразу же почти все одновременно посмотрели умоляюще, призывая смириться хотя бы временно, то есть не рыпаться.

– А то, уважаемый, – выпятил колесом бархатную грудь Аполлон, – так написать композитора – не обязательно Вивальди, но вообще композитора – мог только гений! Художник уловил неуловимое… Это портрет самой музыки, того органчика, аппаратика того, откуда она по неведомым ручейкам из воображения человека наружу вытекает!

Потемкин удовлетворенно сглотнул, хрюкнул самоуспокаивающе носом, хотя полной уверенности, что над его работой, а значит, и над ним лично не смеются, у него еще не было. Во всяком случае, на прекрасном застойном, безветренном лице Аполлона Рыбкина уловить какие‑либо нюансы иронии или наоборот восхищения не представлялось возможности. Тем более, что Рыбкин уже отвернулся от полотна и занялся стряхиванием овсяных хлопьев с бархатных как бы пропитанных огненными переливами плеч.

По всему было видно, что Аполлон табору нравился. Его рассматривали с воодушевлением, если не с удовольствием. Ярок, эффектен, театрален, можно сказать дьявольски красив был он настолько, что простые смертные в таборе как бы смысл дальнейшей жизни обрели, поверив в Дашину звезду. Гипнотическое свойство красоты, блеска, пробойная сила прекрасного не позволяли задуматься, анализировать, сравнивать, искать под этой золоченой оболочкой непринаряженную истину. Даже вечно настороженный, недоверчивый Ларик и тот в мгновение ока подтаял и теперь покорно улыбался новоявленному истукану.

Сцена знакомства в прихожей завершилась неловким, но достаточно красноречивым жестом молчаливого отставника. Бывший генерал, став во фрунт, попросил у окружающих внимания. Тяжелые складки на его лице так и не разгладились, несмотря на отчаянное волнение, всколыхнувшее организм. Из‑за спины, из‑за помятого, холостяцкого мундира выдвинулась его огромная рука, которой генерал, смертельно смущаясь, начал совать Даше какую‑то коробочку.

– Это вот вам… тебе… А мне уже ни к чему. Потому как один. Берите, пожалуйста, носите. А это, ежели позволите, вам, молодой человек, – с этими словами из‑за спины Лахно выпорхнула другая его рука, робкая, массивная, смешная рука с каким‑то зажатым в пальцах полиэтиленовым прозрачным мешочком. В мешочке что‑то увесистое желтело. Аполлон машинально перехватил у Лахно мешочек, поднес его к глазам.

– Часы какие‑то, – усмехнулся. – Золотые, что ли?

Лахно испуганно закивал, подтверждая догадку Аполлона.

– Зачем же так сразу? И что же они – на ходу, что ли? Ну и будильник мировой!

– На ходу. «Павел Буре». Подарок вроде…

– И что же я с ними… – засомневался Рыбкин.

– В тон, замечу сказать, – засуетился Лахно. – В самый оттенок. К вашему одеянию. Теперь, говорят, модно старье разное…

– Ретро? Оно конечно. Однако позвольте. Я ведь не затем сюда пришел, чтобы обогащаться. Мы ведь с Дашей как встретились? Я дверь открыл на звонок, смотрю: судьба на пороге! И тут же я на руки ее взял. Потому что зашаталась и равновесие потеряла. Ясно? У меня денег у самого куры не клюют…

– От чистого сердца, – потерянно лепетал Лахно, пытаясь спрятаться за низкорослого Тминного.

И тут Даша стремительно перехватывает у мужа мешочек с часами и еще более стремительно к бывшему служаке подлетает и раз! – целует его в обе щеки.

– Спасибо вам, дорогой Митрофаныч! Это нам как бы на память, да? Я знаю… Это чтобы не забывали мы вас. Как бы эстафета от вас к нам. Да?

– От меня и от Машеньки эстафета. Сережки‑то ее… Носите на здоровье. Належались, это самое, без применения. А на вас‑то и засверкают опять.

И вдруг Лахно, вероятнее всего от смущения, неуклюже так себя по голенищам сапог хлопает руками, но лампасам выцветшим, как бы в пляс решаясь пуститься. И вдруг ногами засучил, затопал по синтетическому паласу, устилавшему прихожую. А надо сказать, что погоны к своему генеральскому мундиру Лахно почему‑то не прикрепил. Скорей всего из‑за отсутствия пуговицы на левом плече. Некоторый комизм в облике взыгравшего старика не затушевывал сиротской печали, в которой пребывал он с самого того момента, как потерял жену. Единственный сын Лахно, ушедший вслед за отцом по его дорожке, погиб еще неженатым лет двадцать тому назад.

Глядя на благодарственный Дашин порыв с поцелуями, иначе повел себя и Аполлон. Он моментально вытряхнул из мешка часы на ладонь, открыл полыхнувшую пламенем золотую крышечку, поднес часы к уху, удовлетворенно крякнул, защелкнул, опять открыл и защелкнул, взял часы за ушко двумя пальцами и шаловливо их в верхний кармашек бархатного пиджака опустил.

– Позвольте, позвольте! Раз на то пошло… – притворно суетясь, растолкал собравшихся огневолосый Шишигин и, войдя в центр полукруга, поднес молодым какой‑то весьма замысловатой конфигурации древесный корень, напоминавший отдаленно кисть человеческой руки, причем один из ее шести пальцев был фривольно изогнут, и, просовываясь поочередно меж пятью остальными пальцами, образовывал как бы протяжный, удлиненный кукиш. – Позвольте! Дарить так дарить. Природа требует от людей продолжения рода человеческого. Для чего отдельные граждане объединяются в союзы. Вместо того чтобы жить уединенно в дупле, норе, скважине, жить, не расплескивая себя по мелочам. Это к слову. А вообще‑то – рад! Рад искренне и через определенное количество минут непременно заплачу от умиления, приняв вовнутрь чего‑нибудь прозрачного, как слеза… И вот вам, помимо моего умиления, своеобразный дар природы. Положите его у себя в комнате, обязательно у себя в комнате, то есть в своей, личной конуре, – подмигнул Шишигин Аполлону, – положите сей дар природы кукишем в сторону дверей, и в вашем дупле никогда не будет места нечисти!

В итоге все без исключения таборяне одарили молодых, кто чем мог. Оказывается, тайно от всех каждый что‑то смекал, что‑то соображал, чем‑то на всякий случай вооружался сообразно событию и собственным вкусам, а также возможностям.

Тминный книжечку стихов, отпечатанную на чужой пишмашинке и аккуратно автором переплетенную, подарил. На обложке от руки оптимистическое название нарисовано: «Столики!»

Геолог рыбину дрожащими руками преподнес.

– А это… балык. Сам поймал, сам и закоптил, – смущаясь, промямлил, протягивая Даше обыкновенного леща. Мучимый жаждой и угрызениями совести, терпеливо дожидался он начала застолья, невесело поскрипывая зубами, словно готовился перекусить незримую ленточку, отгораживающую от него торжество.

Художник Потемкин откуда‑то из‑под плащей, с крючка вешалки снял тщательно упакованную в бумагу, перевязанную бечевой квадратную картинку 50x50 сантиметров. Когда ее развернули, многие ахнули: такого поразительного сходства с моделью никто из присутствующих увидеть просто не ожидал. Теперь ведь как: художники чаще свои фантазии рисуют, свои эпохальные замыслы воплощают, даже когда вы им позируете безвозмездно. Глянешь из‑за плеча маэстро на такое, с позволения сказать, воплощение, и расхочется тебе не только в замыслах чьих‑то присутствовать, но просто жить. Вместо уха – унитаз, вместо глаз – амбразуры пулеметные, вместо носа – вообще безобразие форменное. А на картинке Потемкина – извините: Даша на этот раз сидела как живая! Да что живая! – больше, чем живая: вся ее несуетливая, необоротистая, восторженная натура, вся ее прозрачная, просторная душа, пронизанная участием к вам и наивностью, так и выливалась через край с полотна. И вот что еще восхищало в портрете: внешнее сходство лица, осанки, линий, вся необычайно правдивая пластика образа уравновешивалась таким же мощным и емким нутряным, то есть духовным свечением в работе художника. Даша предстала сидящей на гранитных ступенях какого‑то пьедестала, скорей всего на ступенях возле Александрийского столпа. Сидела она, повернувшись спиной к зрителю, но лицо свое обратила назад – к людям, щедро делясь своей возвышающей улыбкой. Волосы ее были распущены по медно‑зеленоватой накидке, под которой угадывались как бы крылья, а может, и просто острые лопатки… И вот что интересно: выпуклое это несоответствие под складками накидки ни в малейшей мере или степени не искажало, не уродовало изображаемую, но как раз и дополняло незримые в обыденности штрихи Дашиной сути.

– Господи! – воскликнула в панике Ксения Авксентьевна. – Да такую‑то разве можно показывать? Да такую не то что замуж – на свет божий выпускать боязно. Обманут моментально. Измажут… – и тут старушка заплакала незаметно, потом закашлялась, как бы дымом табачным подавилась.

– Это что же, в мой огород камушек? Насчет «обманут»? – встрепенулся Аполлон, беря из рук Ксении Авксентьевны окурок «беломорины» и жадно затягипаясь. – Я, что ли, измажу? А ведь измажу, факт. Невольно. Унижу… Одним своим прикосновением – оскверню! Тут уж или пан или пропал. Выбирайте… Тут уж, кому достанется, тот и… осквернит. Только ведь не виноват. Не виноват? – поймал Аполлон Дашины руки, на колено по странной своей привычке опустился театрально, как в оперетте. Губами по руке елозит. – И оскверню! Нате вот! Потому как – мое! Скажи им, Дарьюшка, ведь мое? Не виноват я перед тобой?

Даша проворно и как‑то величественно, без принуждения склонилась над Аполлоном, поцеловала его в лоб, не переставая улыбаться, и под этой ее улыбкой не только Аполлон Рыбкин, но и все остальные, как под дождиком оживляющим, облегченно вздохнули, друг друга за неловкость минутную простили и в гостиную к накрытому столу перешли. Когда двинулись, то впереди Ксения Авксентьевна с портретом в руках, как с иконой, проследовала. В последний момент, перед тем как за стол усесться, улыбнулась хитренько и жалобным, хотя и грубым, прокуренным голосом обратился к дочери:

– Пусть она у меня повисит… Ты ведь, поди, упорхнешь теперь. Вот мне и радость на время разлуки. Договорились?

Даша поспешно кивнула в знак согласия. А потом, когда вспомнила, что «упорхнуть‑то» ей как бы и вовсе некуда, озаботилась и, не теряя доброго расположения духа, спросила только:

– Думаешь, упорхну? Миленькая, а скажи, куда именно? Аполлон‑то мой – он ведь бездомный сейчас. Прежде‑то он где обитал? В моих мечтах всего лишь. В снах‑грезах. Иными словами, вот здесь! – постучала она по своей голове пальчиком. – Вдвоем‑то разве уместимся тут?

– Ну и слава богу, если останетесь! А портрет‑то я все‑таки… Хотя бы на время к себе… Можно?

– Не горюй, Даша! – ударил в ладони Аполлон Рыбкин. – Я тебе такую грезу отгрохаю! На кооперативных началах… К тому же – дача у меня фамильная. На Карельском.

 

После того как растерзали румяного, сочного и весьма душистого гуся, после коллективного «умытия» в ванной сальных, бесстыдных рук, которыми рвали бывшую птицу, разгоряченные охлажденным шампанским, решили культурно передохнуть возле пианино, чтобы собраться затем у самовара под знаменитый Дашин пирог с яблоками и под прочие кулинарные соблазны.

Каким‑то образом обитатели табора прознали, что законный Дашин муж умеет играть на инструменте. Никто, правда, не ведал толком, на каком конкретно инструменте он играет. Просто мнение такое в воздухе плавало, что Аполлон Рыбкин с музыкой в родстве.

Музыкальных инструментов в Дашиной семье имелось два: гитара и пианино, которое загораживало собой закрытые наглухо двери в следующую комнату, где жили братья Георгий и Федя, проникавшие в свою комнату через дополнительный вход из коридора. Гитара висела тут же, в гостиной на широкой боковине старинного буфета, зацепленная голубой лентой за какую‑то деревянную финтифлюшку этого громоздкого сооружения. В какой‑то миг, создавшийся за столом без предварительной договоренности, все вдруг перестали жевать, обтерли губы салфетками и чего‑то принялись терпеливо ожидать, бросая столь же наивные, сколько лукавые взгляды то на Аполлона, то на пианино с гитарой поочередно.

Напряженное состояние за столом неожиданно попытался расслабить, если не снять, изрядно захмелевший Эдик‑геолог, облаченный в какую‑то огромную псевдоцыганскую жилетку поверх желтой рубахи. Малый этот, не выдержав молчаливой паузы, сгустившейся над столом, сорвался с места, снял с буфета гитару и, выдвинув из‑под пианино вращающуюся табуретку, уселся на нее, скрестив ноги и забренчав на гитаре и сразу же чуть ли не до полу опустив бородатую, патлатую голову свою. И тут его словно прорвало. Песни геологические, туристские, маршрутные, а также блатные, бардовые, возлекостровые, отрядные, но от этой их бодрой принадлежности не менее монотонные, напоминающие радетельное нытье кладбищенских старух по чужому покойнику, – полились, посыпались из геолога, как из прорванного рюкзака. Неизменная в этих песнях «пурга» рифмовалась как правило со словом «тайга» или «тоска», а ежели что‑то там такое мерцало «в костре», то и мерцало оно обязательно «на заре».

Казалось, никакая сила теперь не остановит бородатика и станет он петь до скончания дней своих, но в жизни так не бывает. В жизни всякое зло добром уравновешивается, всякая печаль радостью умывается. Так и здесь. Не успели за столом люди от беспощадных, на один мотив нанизанных песенок озвереть: выручила псковская, из деревни Пеньки, бабушка. В данный момент, когда геолог душу у себя и у всех подряд наизнанку, как карман, выворачивал, вязавшая Даше из крестьянской шерсти носки на зиму старушка эта славная выронила огромный клубок пряжи, вернее, так он у нее с колен и соскочил, будто живой, размером со средний калмыцкий арбуз, соскочил, спрыгнул и в сторону исполнителя «диких» песен понесся! А вослед за клубком, встав на карачки, метнулась в ту же сторону и бабуля. Клубок в мгновение ока обежал вокруг табуретки, на которой сидел доморощенный бард, и, захлестнув ему ноги мертвой петлей, помчался дальше. Бабушка смело трогала геолога за штаны, бодала его головой, а когда он ботинки свои огромные от пола приподнял, развернула его на табуретке лицом к пианино, и тут ему пришлось прекратить игру, а заодно и пение. На помощь бабушке поспешил наиболее из всех присутствующих разбитной и весьма в данный момент агрессивно настроенный Шишигин. Ласковым, нерезким движением, как из рук сумасшедшего, вынул дуплист гитару из объятий пьяненького геолога, спрятавшегося в белесой, выгоревшей на сезонном солнце бороде, подмигнул ему шальным подмигом из своей городской, пламенно‑рыжей бороденки и так сказал:

– Послушайте, Эдик… заткнитесь. Хорошего понемногу. У людей несварение от ваших рыданий!

И тогда на освободившееся место, раскинув бархатные фалды, опустился Аполлон Барнаульский, ныне Рыбкин. Он безрассудно крутанул себя на табуретке вокруг оси и, покатавшись таким ребячьим способом с полминуты, замер над клавиатурой. Он уже и руки хищно поднял, занес, будто коршун крыльями взмахнул… Но почему‑то вдруг замер, словно обомлев, передумал, и руки эти самые нацеленные за спину, как ребенок, испуганно отвел. Вот он голову медленно в сторону Даши повернул и в глаза ей, ища поддержки, посмотрел. И сразу Аполлону дышать легче стало. Дашина улыбка сосуды мгновенно расширила. И осторожно, как будто весь хрустальным или фарфоровым сделался, обратился он опять к инструменту и, шевеля поначалу одними только пальцами, вернее, подушечками одними тех пальцев, заиграл нечто прозрачное, хотя и нервное, живое весьма, токами исходящее прямиком, как из генератора, из организма Аполлона. После натужного гитарного бряканья экс‑геолога, после неприкаянных, неопрятных его песенок однообразного содержания, звуки, извлекаемые Аполлоном, свежим ветром пронеслись по квартире: многие из собравшихся успокоительно вздохнули, как бы осилив некий подъем. Музыка, которую прял или ткал на старинном, красного дерева пианино Аполлон Рыбкин, узорным полотном стелилась к ногам слушателей. Не всем эта музыка одинаково понятна была, но вот чудо: все ее приняли безоговорочно, как нечто абсолютное; всем от нее полегчало, словно побывавшие на прибрежном песке рыбешки опять в родной стихии очутились. Даже у псковской бабушки с вязаньем наладилось.

А Даша об эту музыку при первых же ее тактах как об нечто физически ощутимое ткнулась, ударилась! Всем существом – грудью, лицом, животом… Такая невесомая, но столь рельефная, хотя и болезненно робкая, словно лишенная кожи, музыка. И в первые минуты румянец, заливший Дашино лицо, походил на ожог, полученный от соприкосновения с этой музыкой. Но мудрая, немеркнущая радость жизни, которую несла в себе Дашина душа, от этого непредвиденного столкновения не померкла, и тихая, милосердная улыбка ее от мощного удара не исказилась, продолжая мерцать и высвечиваться сквозь ожог румянца.

Это была не просто незнакомая музыка, но чужая, чуждая ее чистому сердцу. Музыка, не столько волновавшая, сколько терзавшая. Терзавшая последовательно, рационально, умело, продуманно. Музыка ума. Притом мужского ума. Но далеко не разума. Музыка напрягшегося псевдоинтеллекта, окрашенная умением и усыпанная осколками изведенного, изуродованного бытом, расчетом, а затем и разгулом богемным таланта, дара бесценного. Дьявольская сила, излучавшаяся от сплетавшихся в экстазе звуков, окутывала, пеленала, сдавливала Дашин мозг куда беспощаднее расхлябанных песнюшек геолога…

– Что это?! – выдохнула она в отчаянии, когда Аполлон прекратил истязание и резким движением головы победоносно откинул со лба черное облако волос. – Это, это… не ваша, не твоя это музыка, Аполлон! Это чужое…

В это мгновение Даша поклялась себе – любыми жертвами, любыми усилиями – спасти Аполлона, его музыкальный дар.

– Ошибаешься, – возразил ей ничуть не смутившийся Рыбкин. – Чужое было – до. Во времена Барнаульского. А это мое. Кровное, нутряное. Это – от бога. Молиться этому идолу буду. Лоб расшибу, но заставлю, заставлю говорить о себе! А Барнаульского – под откос. Под насыпь, в ров некошеный! – засмеялся, захохотал, сверкая белыми, здоровыми зубами.

– Барнаульского? – переспросил низенький лобастый Гера Тминный. – Это не того ли Барнаульского, что песенки сочиняет? «Стара Адель моя, стара»? Или спортивная: «Под сводами бань в тазы барабань»?!

Аполлон пристально и достаточно долго посмотрел на обутого в личные, приносные тапочки невзрачного поэта и вдруг, оттолкнувшись от пианино, лихо приблизился к Тминному, затем, согнувшись чуть ли не пополам, церемонно поцеловал стихотворца в давно нечесанную голову.

– Барнаульский не сочиняет, а сочинял. До сего момента. Больше он этого делать не станет. Ша, Алеша!

– А что?! – вспыхнул, оправдываясь, Тминный, кстати ничуть не испугавшийся благородного наскока бархатного композитора. – А мне нравится! На фоне остальной халтуры Барнаульский – будь здоров! Его поют. Сам слышал… Пьяные люди в электричке.

– Все равно – под откос! В тираж его, иждивенца! – хорохорился Аполлон, притворно вздрагивая от гнева.

А в итоге выступление Аполлона и вообще его появление в таборе встречено было одобрительно, хотя и с некоторой долей растерянности.

Афанасий Кузьмич, искренне озабоченный Дашиным невезеньем в отыскании себе мужа, предыдущую ночь почти не спал, и, когда Аполлон Рыбкин на рояле заиграл, притом что‑то заковыристое, серьезное шибко, чуть ли не симфонию какую‑то, фонарщик не удержался и пару минут вздремнул прямо на стуле, раскачиваясь взад‑вперед, как китайский болванчик. Очнувшись, Кузьмич решил взбодрить себя рюмкой водки, которую и принял за спинами друзей, тщательно скрывая от них эту свою одиночную акцию. А затем, когда многие с похвалой обратились к его музыкальному зятю, он и сам попытался что‑то там такое произнести, какую‑то свою шероховатую и потому упирающуюся, тугую мысль из головы извлечь.

– Не знаю, кто такой Барнаульский… С чем его люди едят. Зато вас, Аполлон Анатольич, с превеликим удовольствием! Потому как – мастер! Золотые руки. А мастеру в любой точке земного шара почет и уважение. Хоть на севере, хоть на юге. Я, может статься, от подобной музыки малость дурею. В сон меня, в потерю сознания кидает. Млявость, извиняюсь, одолевает, потому как с непривычки. И еще – тоска, если откровенно. Бодрости, боевитости маловасто… Так душеньку и выскребает! Однако – уважаю. Умелец вы, Аполлон Анатольич, шик, блеск! Это ежели снаружи глянуть. Бархат! А вот как бы эт‑то поглубже копнуть, туда, за энти отвороты заглянуть… Сами понимаете – дочь она мне. И вот – теряю. Под такую, значит, музыку… Из пеленок собственноручно вынимал. Приросла… Когда и поговорить, коли не сейчас? Потом‑то, может, и не удастся. Потом‑то вы на меня, может, и кричать будете, ногами топать. А сейчас скушаете. Мне главное – унюхать, кто вы на самом деле есть, а не в бархате. Человек вы или… музыкальный инструмент всего лишь?

– Браво! – хлопнул мохнатыми ресницами Аполлон, не изменив выражения лица, то есть так и оставшись без всякого выражения.

– И еще вопросик. Чисто деловой, обиходный. В смысле профессии жизненной. Игра – не в счет. Какая она у вас, профессия, чтобы, значит, обеспечение семье будущей иметь? Должность, разряд? Звание? Потому как музыка – до поры… А случись, скажем, война, не дай бог, и куда вы с музыкой‑то? За баранку шоферскую или к станку?

– Остынь, Афанасий, – вмешалась Ксения Авксентьевна, погладила мужа по голове, затем по руке, которой он рюмку очередную поднимал и все никак поднять и до рта донести не мог. И почему‑то все, не сговариваясь, на эту его руку посмотрели, на огромный, обветренный и такой беспомощный рядом с хрустальной рюмкой кулак рабочего человека, покрытый зажившими ссадинами, с «наличием» под когтями, расплющенный, размятый в труде, потерявший изящество, приданное руке человека от рождения.

И Афанасий Кузьмич остыл. Сразу же застеснялся, за спину дородного отставника Лахно спрятался, загримасничал несерьезно, заусмехался – сперва глазами одними, затем усиками ржавыми да щеками дублеными, овеянными балтийской сыростью, жгучими уличными морозами прихваченными, когда в любую погоду поднимает тебя машина, чтобы ты провода лопнувшие с


Поделиться с друзьями:

Историки об Елизавете Петровне: Елизавета попала между двумя встречными культурными течениями, воспитывалась среди новых европейских веяний и преданий...

Наброски и зарисовки растений, плодов, цветов: Освоить конструктивное построение структуры дерева через зарисовки отдельных деревьев, группы деревьев...

Архитектура электронного правительства: Единая архитектура – это методологический подход при создании системы управления государства, который строится...

Двойное оплодотворение у цветковых растений: Оплодотворение - это процесс слияния мужской и женской половых клеток с образованием зиготы...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.069 с.