Папиллярные узоры пальцев рук - маркер спортивных способностей: дерматоглифические признаки формируются на 3-5 месяце беременности, не изменяются в течение жизни...

Историки об Елизавете Петровне: Елизавета попала между двумя встречными культурными течениями, воспитывалась среди новых европейских веяний и преданий...

Книга третья Эмили 1867–1872

2021-06-01 62
Книга третья Эмили 1867–1872 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

Вверх
Содержание
Поиск

 

Новая земля

 

Мне кажется, один из счастливейших моментов в жизни человека – это начало дальнего путешествия в неизведанные страны.

Ричард Фрэнсис Бертон

 

37

 

Красное море. Июнь 1867 года

Новое имя. Новая жизнь.

Молодая женщина, появившаяся на свет почти двадцать три года назад как принцесса Занзибара Салима бинт‑Саид, на острове и даже за его пределами известная как Биби Салме, при крещении получившая имя Эмили, в замужестве госпожа Рюте, сейчас стояла у поручней парохода. Одна.

Солнце горело в неподвижном небе, словно угрожая расплавить не только металл, но даже и дерево на всем судне. И огромные паруса, отбрасывавшие тень на палубу, тоже никак не защищали от невыносимо жгучего зноя; да и тень была совсем бледной, кроме того, было очень душно, несмотря на попутный ветер. Казалось, что из жары вырубили расплавленный сероватый блок, весьма ощутимо давящий на человека и затруднявший дыхание; а если даже вовсе не двигаться, то все равно пот струился по всему телу. Поэтому пассажиры проводили все полуденные часы в нижнем салоне, через открытые окна и люки которого их, по крайней мере, обдувал легкий ветерок.

Даже Эмили Рюте, выросшая в жарком влажном климате Занзибара, чувствовала себя неуютно. И все же она выходила из салона и поднималась на палубу – еще и потому, что ей было нехорошо не только от душной атмосферы салона.

Разбиваясь о киль парохода, волны вспенивали воду моря – несмотря на название, в нем не было ни капельки красного – наоборот, оно было подобно самому роскошному бархату, отливающему то голубым, то бирюзовым. При виде картины, открывшейся перед ней, Салима забыла о своих чувствах, нахлынувших на нее в салоне, и с радостным удивлением рассматривала африканское побережье, проплывающее перед ней: песчаные или скалистые берега в ржаво‑красных, серо‑охряных или же в теплых серых тонах. Тот же континент, который она видела из бендиле Бейт Иль‑Мтони или рассматривала в подзорную трубу из окна своего дома в Бубубу, – казалось, что с каждой милей, которую одолевал пароход, перед Эмили открывается новый мир, который ей никогда не суждено было бы увидеть, если бы она оставалась Салимой. Однако Салимы больше не существовало, а перед Эмили Рюте теперь был открыт весь мир.

– Вот ты где. – Она оглянулась, услышав голос Генриха, и одного его вида было достаточно, чтобы улыбка засветилась на ее лице. – Тебе не слишком жарко здесь, наверху? – Он нежно поцеловал ее в лоб.

Эмили слегка пожала плечами.

– Путешествие не идет тебе на пользу, так? – осторожно переспросил Генрих. – Ты бледна – и ты так мало ешь. Тебе не нравится здешняя еда?

Надо было бы прямо сейчас рассказать Генриху, как неприятно ей сидеть в салоне за одним столом с незнакомыми женщинами и тем более – с незнакомыми мужчинами – да еще и обедать вместе с ними. И то, что во время еды пили – а на Занзибаре принято было пить после еды, – это она еще могла отнести на различие обычаев и понять; но гораздо тяжелее ей было привыкнуть к разговорам, начатым ранее и продолжаемым во время обеда, их никогда не прекращали. Эта непрерывная многоголосая болтовня, которая стала постоянным шумовым фоном, мешала ей, привыкшей с детства к тишине за едой. Позже, в Адене она привыкла к меццо‑сопрано Тересы и басу Бонавентуры. Несмотря на то, что в доме этой четы она пользовалась ножом и вилкой, несмотря на то, что Тереса много раз ее заверяла, что никто ничего не заметит, – ведь в домах и дворцах султана столовые приборы украшали обеденный стол только тогда, когда на трапезы приглашали европейцев, – Эмили все же побаивалась, что неловкое обхождение с ножом и вилкой даст основания окружающим счесть ее не вполне цивилизованной.

Однако гораздо тяжелее было для Эмили, что предлагалось на завтрак, обед и ужин. Хотя у всех блюд и были приятный запах и вкус, но как она могла быть уверена, что мясо и жир, в котором тушились овощи, не было свининой? Хотя как новообращенную христианку это не должно было бы ее заботить, но тем не менее только при одной мысли об этом в ней поднималось отвращение. Сможет ли Генрих понять, как отвратительны ей даже мысли об этом? Ведь ему, выросшему в этой вере, неведомо различие между чистыми и нечистыми блюдами? Стыдно Эмили было и потому, что она выглядит чересчур разборчивой в еде, выбирая то, над чем можно не задумываться: яйца, печенье, фрукты и чай, и еще потому, что она не может поведать обо всем этом Генриху – своему мужу, которого любит, за которым последовала в его страну, отцу своего ребенка.

– У меня нет аппетита, – коротко ответила она; это была ее постоянная отговорка на случай, если кто‑то вдруг поинтересуется, почему она так мало и избирательно ест.

– Что‑то еще гнетет тебя.

– Мне нужно взглянуть на малыша, – уклонилась от прямого ответа Эмили, пытаясь таким образом избежать настойчивых вопросов Генриха.

– С ним все хорошо, – ответил он и придержал ее за локоть. – С Тересой и миссис Эванс ему как нельзя лучше.

Хотя у Тересы не было своих детей, зато множество племянников и племянниц, некоторых из них она воспитывала «собственноручно» и потому имела большой опыт в том, что касалось детей. Тереса положительно была без ума от малыша Генриха, которого полюбила с самого первого кряхтящего вздоха – как родного внука. Так же ей и ее мужу полюбились Эмили и Генрих, словно собственные дети, и потому они решили сопровождать их в переезде во Францию, где у испанской четы был дом. А миссис Эванс, английская приятельница Масиасов, должна была на первых порах заменить Эмили горничную, компаньонку и няню малыша Генриха.

– В самом деле, – подтвердил Генрих, встретив недоверчивый взгляд жены. – Когда я отправился на твои поиски, он как раз лежал голышом на простыне, болтал ножками и смеялся от удовольствия.

Уголки рта Эмили дрогнули, когда она представила себе такую картину. Эта тень улыбки тут же отразилась, как в зеркале, на лице Генриха, затем он посерьезнел.

– Я хочу напомнить тебе об обещании, которое ты дала мадам Кольбер.

Ее темные глаза избегали его взгляда, она напряженно прикусила нижнюю губу. Поскольку в каютах стоял невыносимо горячий и спертый воздух, то вот уже несколько ночей салон преображался во временный лагерь: его устилали матрасами, и все пассажиры первого класса спали там – мужчины, женщины и дети. Господа в ночных рубашках и длинных кальсонах; дамы в длинных, по щиколотку, сорочках и в нижних юбках. В Эмили все бунтовало против того, чтобы на людях показываться в таких тонких одеждах, что она краснела при виде своих спутников в столь бесстыдном облачении. Казалось, никто об этом и не думал, – только она, Эмили, не знала, куда девать глаза от смущения.

– Мне очень жаль, если ты думаешь, что я предал тебя, потому что попросил совета у мадам Кольбер.

Мадам Кольбер, элегантная изящная француженка, давно жившая на Маврикии и теперь решившая навестить свою старую родину, давно уже уговаривала Эмили, обещая ей, что сама будет все время лежать рядом и таким образом ограждать ее от остальных спутников. В конце концов Эмили поддалась на ее уговоры и согласилась.

Она хотела что‑то сказать, но Генрих продолжил:

– Я просто не знал, как тебе еще помочь. В такую жару ты не можешь спать внизу. Не в таком воздухе. – Когда Эмили против желания согласно кивнула, он взял ее за подбородок и обвел большим пальцем ямочку на нем. – Хотя я и вынужден признать, что вид волосатых ног мистера Дженнингса или мощных белых икр мадам Вильфранш у меня тоже не вызывает восторга.

Эмили звонко расхохоталась, и этот искрящийся смех прогнал все ее заботы.

– Я знаю, что это все внове для тебя и потому тебе так тяжело, – прошептал он, притягивая ее к себе. – И если есть что‑то, что я могу сделать для тебя, чтобы облегчить тебе жизнь, скажи мне. Что бы это ни было – я попробую.

Эмили закрыла глаза и обняла Генриха изо всех сил.

Ей было довольно того, что он был рядом. Что бы ни припасла для нее ее новая жизнь – необычного, чужого или даже пугающего, – если Генрих будет рядом, у нее хватит сил вынести все.

«Со временем все будет лучше и легче, – поклялась она себе. – Время все расставит по местам».

Разве не так оно делает всегда?

 

38

 

В Суэце они высадились на берег, где смогли увидеть гигантскую стройку: строили канал, и вскоре большие и маленькие суда смогут не только сократить время путешествия из Европы на Восток, но и существенно облегчить этот путь. Но пока путешественников ожидали повозки, запряженные лошадьми, доставившие их из порта в какое‑то глухое место, где не было ничего примечательного. Кроме разве что палящего солнца и пыли и всего нескольких домов, которые на жаре потихоньку ветшали и над которыми болтался выцветший Юнион Джек, да вдали виднелись горы.

После долгой тряски они рассчитывали отдохнуть в Каире. Однако столица была чересчур шумной, чтобы они смогли просто ничего не делать. И она была слишком большой и многоликой, чтобы они смогли ее всю осмотреть за те немногие дни, что у них были. Один из базаров соблазнял прогулкой по рядам шелка кричащих расцветок или замечательных украшений из тонкого серебра и золота, над которыми душистым покрывалом стелились ароматы корицы и кардамона, гвоздики, перца, черного тмина. Глаза Эмили были на мокром месте, и это вселило неуверенность в ее мужа, потому что он не мог понять, навеяны ли слезы счастливыми воспоминаниями или же вызваны тоской по родине. В Каире они жили в роскошном, известном далеко за пределами Каира отеле Шепард, и там Тереса узнала, что в квартале неподалеку живет вдова‑англичанка, которая пишет и переводит книги и прекрасно говорит по‑арабски. Прогулкой в этот квартал и возможностью навестить англичанку Тереса думала порадовать Эмили, поскольку она давно не имела возможности поговорить на своем первом родном языке.

Однако когда они появились перед узким высоким домом, стоявшим между похожими неприметными домами, то нашли его пустым и закрытым. Он никак не походил на открытый дом, в котором рады гостям в любое время, как рассказывали Тересе.

Приветливая соседка из соседнего дома объяснила им, что Майя Гринвуд Гаррет уехала на родину – в Англию, где ежегодно проводила здешние жаркие летние месяцы. И Тереса, Эмили и Генрих ни с чем вернулись в отель.

Но в Каире было что посмотреть и куда пойти. Кофейни и парки, великолепные улицы и площади, где сверкали в ночи роскошные дома. Узкие шумные переулки; мечети и минареты, церкви и античные развалины. Город в точке пересечения между Востоком и Западом и Африкой, блистающий всеми красками и оттенками различных культур, которые пронеслись над ним и оставили свои отпечатки.

– Куда это ты меня ведешь? – Задыхаясь и подобрав юбки, Эмили взбиралась на гору с Генрихом, гору эту было видно из всех точек города.

– В цитадель, – ответил довольный Генрих. – Тебя там ждет сюрприз!

Массивное сооружение, которое, казалось, ожидало их, звалось Каирской цитаделью, или Крепостью Саладдина, было окружено мощными стенами, а внутри возвышались стройные минареты. От вида на город, расстилающийся у их ног, просто дух захватывало: море крыш и башен, над которым мерцал солнечный свет, а городской шум и звуки, доносившиеся с улиц и из переулков, были подобны шелесту прибрежных волн. Не менее впечатляющим зрелищем было и то, что за лабиринтом стен на солнце сверкали купола мечетей.

– Мечеть Мухаммада Али, – шепотом пояснил Генрих ей на ухо, когда она с приоткрывшимся от удивления ртом стояла перед прекрасным сооружением и широко открытыми глазами впитывала в себя каждую мельчайшую деталь. – Хочешь войти?

– Да, – блаженно‑взволнованно выдохнула Эмили, и ее пальцы крепко сжали руку мужа.

Если на Занзибаре мечети были простыми и без украшений, то мечеть, возвышавшаяся над Каиром, была изощренно украшена, – однако ее убранство совсем не перегружало ее. Возведенная на холме, она как бы венчала город, сверкая на солнце известняком песочного цвета и алебастром. Алебастр был отполирован до блеска, и казалось, что он светится изнутри; внутренний двор также был вымощен алебастром, а в тени изящного павильона – тоже из камня – помещался бассейн с водой для ритуальных омовений. Эмили по очереди восхищалась всеми колоннами и арками, а потом, задрав голову, стала рассматривать громадные купола, окруженные куполами поменьше, но от этого не менее впечатляющими. По бокам от мечети стояли два минарета, подобные стрелам, они были устремлены в небо. Только теперь Эмили поняла, почему Генрих просил ее захватить шаль, и она, согласно обычаю, закуталась в нее, прикрыв волосы и лицо.

 

У входа в мечеть они встретили сторожа, который дружески начал их приветствовать, но только, пока Эмили – по старой привычке – не захотела снять туфли.

No‑no‑no, forbidden – Нет‑нет‑нет, запрещено, – на ломаном английском с раскатистым «р» заверещал он, замахав руками. Потом указал на кучу серых шлепанцев и объяснил при помощи жестов, что их следует надеть поверх обуви. Эмили и Генрих послушно надели каждый свою пару и заскользили по гладкому полу.

– Простите, – обратилась Салима по‑арабски к сторожу. – А зачем нужно надевать эти шлепанцы? До сих пор мне этот обычай был незнаком.

Лохматые брови «гида» приподнялись, он сощурил глаза и строго окинул Эмили взглядом, шевельнув при том внушительным носом. Она смущенно поправила шаль – на всякий случай, если ее лицо прикрыто недостаточно, и именно это вдруг вызвало неудовольствие сторожа.

– Всем посетителям мечети, – с достоинством объяснил он на изысканном арабском в египетском варианте, – которые не придерживаются нашей веры, строжайше запрещено входить сюда без этих шлепанцев. Сюда, пожалуйста. – Его рука сделала приглашающий жест в направлении, куда им следовало пройти.

Эмили как будто оглушили.

Конечно, она была крещена, по имени тоже стала христианкой, но только сейчас, именно в этот момент, она по‑настоящему осознала, какую жертву она принесла. Ради Генриха. Ради их сына. Ради своей любви и ради своей свободы. И теперь она не принадлежит исламу, но и в христианстве еще не обрела новой родины – если ее вообще обретет. Не Меджид обрубил все ее корни – нет, она сама это сделала, когда без особенных угрызений совести доверилась чужому Богу, о котором знала не слишком много и к которому какие‑то чувства испытывала и того меньше. Толстых красных ковров, по которым она ступала рядом с Генрихом, она совершенно не ощущала – так же, как и не воспринимала короткие объяснения сторожа, или как что‑то ярко‑изумрудное, или как золотые украшения, сверкающие в свете масляных ламп. Весь этот блеск, вся эта могущественная, берущая за сердце красота во славу Аллаха ее не трогали.

– Тебе не понравилось?

Голос Генриха внезапно прервал ее размышления, когда после осмотра они уже спускались по холму. Явно слышавшееся в нем разочарование устыдило ее.

– Нет, напротив. – Она дернула шаль вниз, и та скользнула ей на руки.

Он с сомнением смотрел на нее. Пока они молча спускались, слышно было только шуршанье сухой земли, камешков и песка под ногами и юбок Эмили да клацанье ее каблуков.

– Что с тобой? – снова спросил он через минуту.

– Нет, все в порядке.

– Постой. – Он осторожно придержал ее за локоть, и она вынуждена была остановиться. – Я же знаю тебя, Биби Салме. С тобой что‑то не так? – В осторожном вопросе прозвучала озабоченность.

Эмили стиснула зубы, но слез, которые ручьями потекли по щекам, удержать не смогла.

Как она могла объяснить ему, что творилось у нее на душе? Ему, кто не знал сомнений, кого хранила его вера, в которой он вырос? Вера, которая, по представлению Эмили, не так проникла в его жизнь, как проник в ее жизнь ислам.

В первый раз с тех пор, как она узнала Генриха, она почувствовала, как что‑то разделяет их. Что‑то значительное, шире и глубже того переулка, разделявшего их дома в Каменном городе. Да, Генрих хорошо знал ее, и она хорошо знала его – наверняка он обвинит себя во всем, если она доверится ему и расскажет о своих переживаниях и о том, что происходит в ее душе. Обвинит себя в том, что способствовал ее переходу в христианство.

– У тебя… ты испытываешь – Heimweh? – Вопрос начинался на суахили, а закончился по‑немецки.

Heim‑weh? Эмили озадаченно моргнула. Незнакомое слово.

– Что это означает?

– Тоску по Занзибару, – ответил он. – Тоску по родине. По всему, что ты там оставила. Мысль об этом тебе причиняет боль?

Это был не совсем точный ответ на то, что она испытывала, но в основе своей он был верен; ответ, с которым они оба будут жить дальше. Она кивнула, и слезы полились градом.

Heimweh.

После слов Ich liebe dich это было еще одно немецкое слово, которое Эмили узнала на немецком.

 

39

 

Марсель. И по прошествии стольких лет это имя ни на йоту не утратило своего волшебства. Абсолютно ничего – все тот же манящий мягкий привкус, который чувствовала Эмили еще маленькой девочкой, когда перекатывала это слово во рту.

Хотя в ее прибытии в Марсель было мало волшебного. После поездки по железной дороге – в первый раз она увидела такое чудо техники – из Каира в Александрию и пересечения синего Средиземного моря на борту еще одного парохода Эмили именно в этом порту ступила на французскую землю. И, несмотря на то, что стояло лето и солнце палило вовсю, нагревая лучами набережную, кишащую людьми, и скопление лодок, парусников и пароходов в гавани, Эмили ужасно замерзла в своем легком муслиновом платье, хотя мадам Кольбер столь любезно набросила на ее плечи теплую шаль.

На таможне Эмили ожидал еще один неприятный сюрприз. Пока Эмили ждала вместе с Тересой среди других женщин, держа на руках закутанного в одеяло сына, одетые в форму таможенные чиновники велели Генриху и Бонавентуре открыть чемоданы и грубыми руками ворошили мелочи, которые она привезла с Занзибара и из Адена. Когда в багаже сеньора Масиаса не было найдено ничего подлежащего декларации, ему разрешили снова защелкнуть замки чемоданов и передать их одному из носильщиков, стоящих поблизости наготове. Однако в одном из чемоданов Генриха обнаружилось нечто, вызвавшее тревогу таможенников, и они взволнованно замахали руками. Эмили увидела, что Генрих был вначале спокоен, затем вступил с ними в горячую дискуссию.

– Ты не можешь подержать малыша? – повернулась она к Тересе, которая с готовностью подставила руки, невежливо отодвинув в сторону также с готовностью протянутую руку миссис Эванс. – Я хочу взглянуть, что там происходит.

Она протиснулась сквозь толпу и поспешила к Генриху.

– Какие‑то осложнения?

– Речь идет о твоих украшениях, – сдавленно ответил он. Эмили поняла, как трудно ему дается его спокойствие, но совсем скрыть раздражения он не смог. Только сейчас она увидела, что мешочек, в котором она хранила свои украшения с Занзибара, лежит в распахнутом чемодане среди ее белья, и один из чиновников ощупывает ее серьги, цепочки и браслеты.

– Они не верят, что это твоя собственность, и убеждены, что мы привезли их в таком количестве, чтобы продать их здесь с выгодой.

Эмили чуть было не расхохоталась – то, что она взяла с собой во время бегства с Занзибара, было далеко не все, чем она владела. Большая часть ее собственности находилась уже в Гамбурге. Но в первую очередь она была озабочена тем, что чувствует себя беспомощной, совсем не защищенной в этой чужой стране, к тому же и языка она не понимала. Но Генрих владел французским, причем очень хорошо. Скрестив руки на груди, чтобы унять дрожь, Эмили зачарованно вслушивалась в слова Генриха: вновь повернувшегося к таможенникам и возражавшего им весьма энергично. Она вздрогнула, услышав свое прежнее имя – «…Сайида Салима. Принцесса Занзибара».

Она покраснела, когда возражения чиновников застыли у них на губах, и они молча и с нескрываемым любопытством таращились на нее, а потом почтительно поклонились. Некоторые ждущие своей очереди на таможенный осмотр тоже обратили на нее внимание и стали заинтересованно изучать ее, а потом и перешептываться.

Как ни неприятно было Эмили это неожиданное внимание – оно достигло цели: украшения можно было убрать в мешочек, и они беспрепятственно прошли таможенный контроль, и после этого все сразу поехали в отель. Эмили, дрожащая от усталости, пережитого волнения и холода, немедленно забралась под одеяло.

В бухте залитого солнцем портового города вода переливалась всеми оттенками сине‑зеленого – как хвост павлина; кое‑где попадались маленькие островки, и все это великолепие венчал купол неба, лишь на один тон светлее моря. Неровные холмы окружали город, словно отделяя его от остальной Франции, нисколько не нарушая легкости, которая была присуща только Марселю. Рассеянный свет оптически смягчал резкие очертания белых и желтых домов и матово‑красных крыш и лодок, покачивающихся у причала, окутывая все неким флером.

Такими же суровыми, как холмы, окружающие город, были и лица марсельцев: рыбаков, торговок на рынке и стариков, целыми днями сидевших в открытых кафе, с дублеными и коричневыми от солнца лицами. Но их веселые глаза сверкали жизнелюбием, а темпераментная речь на вычурном, скорее даже щебечущем французском перемежалась его более грубым собратом – окситанским (провансальском) диалектом.

Запах Марселя был вовсе не фруктовым, как полагала Эмили, когда была еще маленькой девочкой, и вовсе не сладким со вкусом аниса и бергамота, как те конфеты, которые она так любила. В непередаваемом запахе Марселя смешались запахи земли и оливок, кисло‑сладкий запах томатов, запахи рыбы и запах моря. И в первую очередь – запах соли Средиземного моря, запах, столь отличный от соленого воздуха Занзибара и Адена. Марсельский запах был чище и прозрачнее.

И тем не менее жизнь в Марселе была сладкой. В роскошной ли гостинице, где остановились Эмили и Генрих с сыном, или на восхитительной вилле Масиасов, в чьем саду стояли толстые пальмы с низкими кронами, благоухали белые и розовые звезды олеандров и бугенвиллеи, расцветали огоньками фиолетовыми и цвета фуксии. Эмили неторопливо гуляла по улицам и переулкам Марселя с миссис Эванс, Тересой и племянницей Тересы Марией, которая тоже провела детство на Занзибаре и еще не забыла суахили; Эмили заказывала себе более подходящий для северных широт гардероб, покупала красивые вещички для сына и разыскивала среди множества интересных предметов мыло и туалетную воду, имевших аромат лаванды, жасмина и дикой розы.

Несмотря на все это, Эмили чувствовала себя здесь не очень уютно. Ее начал одолевать страх, необъяснимый страх, который рос с каждым из восьми дней, что они провели в Марселе. Страх, который она старалась скрыть. От Генриха, радовавшегося предстоящей поездке на родину, который с восторгом рассказывал Эмили о Париже, куда они намеревались заехать.

Париж, сверкающая столица, изысканная и светская, Париж, город любви. От четы Масиас, которая прилагала столько усилий, чтобы Эмили в Марселе чувствовала себя хорошо, и которые постоянно жаловались, как им будет ее не хватать. Только боязнью незнакомых людей этот страх нельзя было объяснить, и поскольку она не могла связать его ни с чем и никак не могла себе его объяснить, Эмили молчала и заставляла себя все время улыбаться.

Экипаж доставил их на вокзал Сен‑Шарль [9], который был выстроен на холме. Он гордо возвышался над городом, и его украшенные рельефами белоснежные стены напоминали скорее храм, чем светское здание, его треугольная стеклянная крыша смотрела прямо в небо.

Тереса и Бонавентура прислали письмо, в котором просили прощения за то, что не смогут проводить их на вокзал; они боятся, что прощание будет слишком болезненным и вызовет потоки слез, и потому они хотят избавить Генриха и Эмили от лишних переживаний. Эмили слишком хорошо понимала последствия их расставания – отныне с ней будет только Генрих, кто будет говорить с ней на суахили – ее языке. По крайней мере, с ней остается миссис Эванс, с которой она могла говорить не только по‑английски. Как случайно выяснилось, миссис Эванс провела несколько лет в Индии и хорошо знала хиндустани, постепенно вспомнив который теперь могла объясняться с Эмили на языке индийцев, живших на Занзибаре.

Клубы пара и дыма тянулись вдоль железнодорожных путей и поднимались кверху, а копоть из дымящих труб оседала на всех окнах поезда. На вокзале царила веселая неразбериха, под стеклянной крышей разносились голоса и дробное стаккато каблуков, когда кто‑нибудь пробегал мимо, торопясь сесть в уходящий поезд.

Локомотив пыхтел и шипел, Эмили он показался каким‑то мрачным чудовищем, от которого ничего хорошего ждать не приходилось.

– Ты идешь? – Генрих стоял одной ногой в вагоне – за спиной у него уже стояла плетеная корзинка со спящим сыном – и протягивал ей руку, чтобы помочь подняться в вагон.

Руки Эмили сжались в кулаки. В ней что‑то кричало, немой крик начинался где‑то в глубине ее мозга, как будто хотел взорвать ее голову изнутри. Перед внутренним взором вдруг возникли простые выбеленные фасады дома в Бейт‑Иль‑Тани, а в окнах были видны шейла на шейле: все женщины в черных полумасках, много женщин, и все они причитают и плачут и заклинают ее. Не ходи туда, Салима! Вернись! Вернись домой!

– Биби?

Не отдавая себе отчета, Эмили ухватилась за руку Генриха, поднялась по ступенькам в вагон и опустилась рядом с мужем в мягкое кресло, у ее ног в целости и сохранности стояла обитая шелком корзинка с малышом, который благополучно проспал отправление.

Раздался резкий свисток. Двери закрылись, паровоз зафыркал, и после рывка поезд тронулся. На север, в центр Франции.

 

Постепенно напряжение отпускало Эмили, и она сумела подавить страх. Как зачарованная, она любовалась картинами, проплывающими за окном вагона. Лазурная панорама залива, окаймленного домиками и деревьями, листва и хвоя которых выглядели так, будто были припорошены пылью. Поверхность воды, почти такая же темная, как чернила, была усеяна светлыми пятнышками – стайками птиц. Серо‑зеленые поля и так называемые каланки – марсельские прибрежные скалы, камень которых отливал серо‑голубым с вкраплениями желтого и лилового. Маленькие городки, где горбатые крыши домов были из красной черепицы, а сами домики вкривь и вкось лепились друг к другу.

– Что это? – Эмили затаила дыхание, когда после обеда за окном показались поля, раскинувшиеся до горизонта и на которых зеленые, как шалфей, листочки на кончиках кое‑где переходили в фиолетово‑голубой цвет.

– Это лаванда. Здесь ее выращивают.

Лаванда. У Эмили потекли слюнки только от одного упоминания о ней. Очень много пакетиков этих французских конфет лежало в ее чемодане, которые она купила в маленькой кондитерской в Марселе. А чемодан был сдан в багажное отделение. Памятный вкус детства, о котором она не забыла.

– Уу‑уу! – раздался торжествующий вопль маленького Генриха, который недавно проснулся и уже крутился на коленях Эмили. В восторге он хлопал ладошками по окну, оставляя на стекле крошечные влажные следы, которые тут же мгновенно исчезали, как призрачные поцелуи.

Эмили прижала его к себе, поцеловав в щечку, но тут же отстранилась и внимательно посмотрела на него.

– У него щеки горят.

– Это от возбуждения, – улыбнулся Генрих и нежно провел рукой по густым волосикам малыша. – Мы же едем на поезде, и кругом так много нового!

– Ай‑ай! – удовлетворенно произнес малыш и собрался было захлопать ручками в перевязочках, но затем вдруг зевнул и растопырил пальчики.

– Уже устал? Да, моя радость? – Когда он еще раз зевнул, Эмили встала на колени и уложила его на подушки в корзинку, которую они купили специально для этой поездки. Потом нежно укрыла его одеяльцем, а миссис Эванс, сидевшая напротив, с улыбкой оторвала близорукие глаза от книги, полюбовалась этой очаровательной картинкой и снова погрузилась в чтение. В путешествии по железной дороге англичанка тоже обещала быть приятной компанией.

Англичанка не знала языка суахили, на котором говорили между собой Генрих и Эмили; однако она к своим обязанностям относилась очень серьезно и, казалось, старалась сделаться почти незаметной, когда ее помощь не требовалась.

– В этой корзинке он лежит как та булка, которую ты подарил мне, когда я переехала на твою улицу, – сказала Эмили со смехом.

– Словно Моисей в тростнике, – развеселился Генрих и протянул ей руку.

Эмили села на свое место и прижалась к руке мужа. На несколько секунд они утонули в глазах друг друга.

– Мы все сделали правильно, – прошептал Генрих.

Его слова подняли в Эмили бурю эмоций – как будто что‑то бросили в море, и оно медленно‑медленно опускается на дно, а круги все идут по воде.

– Да.

– Ничто теперь не сможет нас разлучить, Биби Салме, – продолжал он. – Ничто и никто. Я не допущу этого. Ты и малыш Генрих, вы теперь навсегда мои.

В первый раз за много недель Эмили стало уютно и спокойно. Объятья мужа и его голос сотворили чудо. Прижавшись друг к другу, они молча любовались проплывающими мимо пейзажами южной Франции, на которую медленно опускался вечер.

Под монотонный стук колес и фырканье паровоза у Эмили закрылись глаза. Она еще услышала, как Генрих встал и укрыл ее одеялом, а потом она заснула.

 

Полоска слабого утреннего света разбудила Эмили. Она зевнула и села, подавив жалобный вздох, когда мириады иголочек пронзили все ее члены: затекли руки, ноги и даже спина. Генрих еще спал, положив голову на спинку кресла. Он был совершенно расслаблен, и его дыхание было ровным и спокойным – так же, как у миссис Эванс в кресле напротив, в привычной безупречной позе, с закрытой книгой на коленях. А в плетеной колыбели тишина останется ненадолго: малыш Генрих в любой момент может проснуться и устроить ужасный скандал – как всегда по утрам. Эмили решила размять ноги и вместе с сыном выйти в коридор, надеясь, что Генрих и миссис Эванс некоторое время еще спокойно поспят. Как можно тише она встала из своего кресла и наклонилась к сыну.

Круглое личико с закрытыми глазками казалось мертвенно‑бледным, было холодным и гладким. Не слышно было его дыхания, да и животик оставался недвижим. И сердце больше не билось.

Жалобный звук перешел в крик, когда Эмили прижала к себе безжизненное тельце. Мир раскололся пополам, по одну сторону разверзлась адская пропасть, по другую – земля пыток.

Чьи‑то голоса. Хлопанье дверей. Рыданья. Ужас. Генрих.

Мой сын. Мое дитя.

Вопли и страшные крики фурии, проклинающей и Бога, и Аллаха, и свою судьбу, всех вершителей человеческих судеб. Эмили билась в истерике, царапалась и молотила руками, вдруг такими легкими и пустыми.

Рассудок, растворившийся в безумии.

А после – ничего. Только чернота – как безлунной ночью на море в шторм. Пустота. Ничего.

 

Ничего, кроме сердца, которое рвали на куски когти дикого чудовища. Сердца, которое не исцелить и на котором навсегда останется шрам. Шрам, нанесенный внезапной смертью их сына.

Где‑то на юге Франции. На пути от Марселя к Парижу.

 

 

На чужбине

 

Куда сердце влечет, туда и путь недалек.

Занзибарская пословица

 

40

 

Гамбург. Конец июня 1867 года

Дрожки громыхали по мощеной мостовой, а рядом по тротуару спешили люди: кто‑то, вероятно, домой, а кто‑то туда, где можно провести прекрасный летний вечер. В вечернем свете, отливающем медным блеском, дома казались дымчато‑голубыми, а над ними пламенели темно‑красные коньки крыш.

– Посмотри‑ка туда, Биби!

Генрих бережно обнимал ее одной рукой, и Эмили подняла глаза, когда он показал, куда надо смотреть. Коренастая особа маршировала по улице, и при каждом чеканном шаге подол ее темно‑серого, почти черного платья, взлетал вверх, открывая кружевные оборки нижней юбки. Короткие рукава платья обнажали сильные предплечья, а ее руки в длинных перчатках цепко держали что‑то, накрытое салфеткой. Накрахмаленный фартук – как белая глыба – стоял колоколом, белая шапочка в форме горшка плотно сидела на затылке. Длинные концы бантов развевались за ее спиной, а рюшечки, украшенные вышивкой ришелье, обрамляли краснощекое лицо.

Эмили перевела вопрошающий взгляд на мужа.

– Это горничная. Почти все горничные в Гамбурге носят такой наряд.

Эмили кивнула и, прищурившись, продолжила рассматривать улицу. Очень медленно рассеивалось то темное плотное облако, что накрыло ее в ту поездку по Франции и держало ее, как в плену.

Когда судьба наносит удар и разбивает твое сердце на мелкие кусочки – подобно тому, как коварный подросток походя бросает камнем в какое‑нибудь насекомое, – от этого, право, не умирают. Даже если при этом и не знаешь, как теперь жить дальше. Если смерть забирает у тебя самое дорогое, ты вступаешь в сумеречный мир теней между живыми и мертвыми. Хотя ты еще жив и не стал призраком, но себе‑то ты уже кажешься тенью, оставшейся после океана пролитых слез. Ты общаешься с другими людьми, ты выглядишь, как они, но ты уже не такой, как они, чувства твои притупились, душа обнажена и измучена, и мучение продолжается с каждым новым вздохом.

А может быть, судьба все же смилуется и смягчит остроту первых ужасных дней. И еще теплится надежда, что сила когда‑нибудь сможет преодолеть боль и вернуть тебя к жизни. В мир людей, но этот мир уже никогда не станет для тебя прежним.

Точно так все было и с Эмили: у нее не осталось никаких воспоминаний – ни о том, как она приехала сюда, в Гамбург, ни о Лионе, где сливаются воедино реки Рона и Сона. Не помнила она ни о Дижоне, ни о виноградниках Бургундии и даже о Париже – память удержала только его имя. Казалось, что тем утром в поезде память ее опустела. Ничего не осталось, за что можно было бы зацепиться – ни картинки, ни образа, никаких звуков и запахов. Память была пуста – как и ее руки – ребенка в них не было. Эмили даже и не старалась припомнить что‑либо и ни о чем никогда не спрашивала у Генриха.

То, о чем она вспоминала, было достаточно тяжело. Столь же тяжело, как и упреки, которыми она осыпала себя, и как мысли, которыми она измучила себя, – мыслями о том, что это она виновата. А еще мыслями о том, что это – возмездие за совершенные ею грехи. Никогда ни слова об этом не сорвется с ее губ, никогда она не напишет об этом, и никогда больше она не ступит ногой на землю Франции. Это останется глубоко в ней – на всю жизнь. Бремя, которое ей предстоит нести всю жизнь. Никто не сможет помочь ей. Но это бремя разделит с ней Генрих.

Постепенно и очень медленно просыпались чувства Эмили, и понемногу она начала воспринимать город, через который они сейчас проезжали. Слишком долго эти чувства дремали в ней, и слишком сильным был наплыв впечатлений, обрушившихся на нее.

И Гамбург, казалось, тоже понимал это, по возможности стараясь облегчить это восприятие – он будто специально оделся в приглушенные тона, которые не бросались так резко в глаза: матовые красно‑бурые или цвета красной киновари клинкерные фасады или же темно‑коричневые – этот цвет походил на высушенные почки гвоздики; на всех фасадах резко выделялись белые переплеты оконных рам. Светлые дома из известняка тоже встречались, они были украшены колоннами и вычурной лепниной из гипса. Некоторые фасады уже слегка пожелтели, или же городская копоть набросила на них серую вуаль. Крыши были покрыты серым или красноватым гонтом. И стекло – куда ни кинешь взгляд – повсюду стекло! Во всех окнах, зачастую даже в крошечном ромбе на входной двери. Стекла так много, что солнце в нем играло, а в тени они казались еще более темными. Такими же, как дома, были и цвета одежды жителей Гамбурга: серого мышиного цвета, цвета блошиной спинки, всех оттенков красно‑коричневого и темно‑серого; коричневого всех оттенков дерева, цвета натуральной кожи или цвета меха; цвета пепла или цвета сумерек. Платья с перьями, напоминающие чирикающих воробьев, скачу<


Поделиться с друзьями:

Наброски и зарисовки растений, плодов, цветов: Освоить конструктивное построение структуры дерева через зарисовки отдельных деревьев, группы деревьев...

Биохимия спиртового брожения: Основу технологии получения пива составляет спиртовое брожение, - при котором сахар превращается...

История развития пистолетов-пулеметов: Предпосылкой для возникновения пистолетов-пулеметов послужила давняя тенденция тяготения винтовок...

Механическое удерживание земляных масс: Механическое удерживание земляных масс на склоне обеспечивают контрфорсными сооружениями различных конструкций...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.105 с.