История развития пистолетов-пулеметов: Предпосылкой для возникновения пистолетов-пулеметов послужила давняя тенденция тяготения винтовок...

Поперечные профили набережных и береговой полосы: На городских территориях берегоукрепление проектируют с учетом технических и экономических требований, но особое значение придают эстетическим...

XXIV. О том, что пятна крови никогда не отмыть до конца

2021-06-01 70
XXIV. О том, что пятна крови никогда не отмыть до конца 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

Вверх
Содержание
Поиск

 

Что затем произошло, Перро не знал. Очнулся он от холода. Потом, собравшись, открыл глаза и осмотрелся. Стояла все еще глубокая ночь. Он лежал на сырой земле, рядом с ним валялся чей‑то труп. При свете неугасимой лампады, мерцавшей в нише с изваянием мадонны, он разглядел, что находится на кладбище Невинных Душ. Окоченелый труп принадлежал тому самому стражу, которого убил граф. Очевидно, и Перро сочли убитым.

Он попытался было привстать, но острая боль снова бросила его на землю. Однако с нечеловеческими усилиями он все‑таки поднялся и сделал несколько шагов. В эту же минуту свет фонаря озарил глубокий мрак, и Перро увидел двух мужчин, направляющихся в его сторону.

– Говорили – возле статуи мадонны, – сказал один из них.

– Вот наши молодцы, – ответил тот, заметив труп. – Нет, здесь только один…

– Что ж, поищем и другого!

И могильщики принялись, подсвечивая себе фонарем, шарить вокруг. Но у Перро хватило сил дотащиться до уединенной гробницы и спрятаться за нею.

– Должно быть, второго черт унес, – проговорил один из могильщиков, по‑видимому, веселый малый.

– Брось ты его поминать, ни к чему и не к месту, – дрожащим голосом ответил другой и перекрестился, поеживаясь от страха.

– Ей‑богу, нет никакого второго, – сказал весельчак. – Что же делать‑то? Ба, зароем этого и скажем, что его приятель сбежал или, может, господа сами обсчитались.

Они начали рыть яму, и Перро с радостью услышал, как весельчак говорил товарищу:

– Я вот о чем думаю. Если мы признаемся, что нашли только одного и вырыли только одну могилу, то нам заплатят пять пистолей вместо десяти. Не стоит, пожалуй, рассказывать про диковинный побег второго покойничка.

– Верно, – ответил набожный могильщик. – Но лучше просто сказать, что мы, мол, работу кончили. Мы ведь тогда не соврем…

Между тем Перро, то и дело теряя сознание, все же двинулся в путь.

Немало времени понадобилось ему, чтобы добраться до улицы Садов Святого Павла. По счастью, в январе ночи долги. Ни с кем не встретившись, около шести утра он был уже дома.

– Несмотря на холод, монсеньор, – продолжала Алоиза, – я в тревоге простояла у открытого окна всю ночь. Едва лишь послышался голос Перро, я помчалась к дверям и впустила его.

– Молчи! Бога ради! – приказал он мне. – Помоги мне подняться в нашу комнату, но главное – никаких криков, никаких разговоров!

Он шел, опираясь на меня, а я, хотя и видела, что он ранен, не смела расспрашивать его. Только беззвучно плакала. Когда мы поднялись и я сняла с него одежду и оружие, мои руки сразу же окрасились кровью. На теле у Перро зияли глубокие раны. Властным движением руки он предупредил мой крик и повалился на постель, стараясь хоть немного облегчить свои ужасные страдания.

– Позволь же мне сбегать за лекарем… позволь… – рыдала я.

– Ни к чему, – ответил он. – Ты знаешь, я кое‑что смыслю в хирургии. Любая из этих ран смертельна, но пока я еще жив… Господь бог, карающий убийц и предателей, продлил мою жизнь на несколько часов… Вскоре начнется новый приступ горячки, и всему настанет конец. Никакой лекарь на свете не может его предотвратить.

Он говорил с мучительными усилиями. Я упросила его немного отдохнуть.

– Ты права, – согласился он, – мне надо поберечь свои последние силы. Дай мне бумагу и перо.

Я принесла. Но тут только он заметил, что кисть его правой руки рассечена ударом шпаги. Впрочем, писал он вообще с трудом… Ему пришлось бросить перо.

– Нет, лучше буду говорить, – сказал он, – и бог продлит мою жизнь, пока я все не скажу, ибо спасти отца должен только его сын.

И Перро рассказал мне тогда, ваша светлость, ту страшную историю, которую вы только что услышали от меня. Но рассказывал он ее с трудом, с частыми и мучительными перерывами, и когда не в силах был продолжать рассказ, то приказывал мне спускаться вниз и показываться домашним. Я появлялась перед ними встревоженная – увы, тут притворяться не приходилось, – посылала их разведать о чем‑нибудь в Лувр, потом ко всем друзьям графа, ко всем его знакомым… Госпожа де Пуатье ответила, что не видела его, а господин де Монморанси – что не понимает, из‑за чего, в сущности, его беспокоят.

Так были от меня отведены все подозрения, чего и хотел Перро, и убийцы его наверняка думали, что их тайна осталась в каземате, где заточен господин, и в могиле, где похоронен его слуга.

К середине дня страшная боль, до тех пор терзавшая его, как будто немного утихла. Но когда я обрадовалась этому, он с печальной усмешкой сказал:

– Это улучшение – начало горячки, о которой я говорил. Но, слава богу, страшный рассказ приходит к концу. Теперь тебе известно все, что знали только бог да трое убийц, а твоя верная и мужественная душа не выдаст этой кровавой тайны до последнего дня, когда можно будет посвятить в нее того, кто имеет право ее знать. Ты слышала, какую клятву взял с меня господин де Монтгомери. Эту же клятву я возьму и с тебя, Алоиза. Пока гнев божий не поразит трех всемогущих убийц моего господина, ты будешь молчать, Алоиза. Поклянись же в этом умирающему мужу.

Заливаясь слезами, я дала священную клятву, которую нарушила только ныне. Ведь эти враги еще живы, они страшны и могущественны, как никогда. Но вы собираетесь умереть, и если вы осторожно и благоразумно воспользуетесь полученными сведениями, то они не погубят вас, быть может, а спасут и вашего отца, и вас. Но повторите мне, монсеньор, что я не совершила смертного греха и что господь бог и мой дорогой Перро простят мне это клятвопреступление.

– Тут нет никакого клятвопреступления, святая женщина, – ответил Габриэль, – ты поступила как настоящий, преданный друг. Но заканчивай же! Заканчивай!

– Перро, – продолжала она, – сказал мне вот что: когда меня не станет, ты запрешь этот дом, отпустишь слуг и переберешься в Монтгомери с нашим мальчиком и Габриэлем. В Монтгомери ты будешь жить не в самом замке, а уединишься в нашем домике. Воспитывай наследника графа без роскоши и шума – словом, так, чтобы друзья знали его, а враги забыли. Лучше будет, пожалуй, чтоб сам Габриэль до восемнадцати лет не знал своего имени, а знал только, что он дворянин. Ты сама рассудишь, что лучше.

Потом он взял с меня слово исполнить последнее его приказание.

– Для Монморанси, – сказал он мне, – я погребен на кладбище Невинных Душ. Если же обнаружится хоть малейший след моего возвращения сюда, ты погибла, Алоиза, а вместе с тобою, быть может, и Габриэль. Но у тебя сильная рука и верное сердце. Едва закроешь мне глаза, соберись с духом, дождись глубокой ночи и, когда все домашние уснут, отнеси меня в старый подземный склеп сеньоров де Бриссак, бывших владельцев нашего особняка. В эту покинутую усыпальницу давно никто не заглядывал, а заржавленный ключ от ее двери ты найдешь в большом бауле в графской спальне. Так я упокоен буду в освященной могиле…

К вечеру начался бред, чередовавшийся с приступами чудовищной боли. В отчаянии я колотила себя в грудь, но он знаками давал мне понять, что ему никто уже не поможет.

Наконец, снедаемый жаром и жестокими страданиями, он прошептал:

– Алоиза, пить!.. Одну только каплю…

Я и раньше в невежестве своем предлагала ему напиться, но он всякий раз отказывался. Теперь я поспешила налить ему стакан воды.

Прежде чем взять его, он сказал:

– Алоиза, последний поцелуй и последнее прости!.. И помни! Помни!

Обливаясь слезами, я покрыла его лицо поцелуями. Потом он попросил у меня распятие, приложился к нему губами, еле слышно шепча: «О боже мой! Боже мой!» – и лишь тогда взял из моей руки стакан. Сделав один‑единственный глоток, он содрогнулся всем телом и откинулся на подушку. Он был мертв.

В молитвах и слезах провела я вечер.

К двум часам ночи в доме все стихло. Я смыла кровь с тела покойного, завернула его в простыню и, призвав бога на помощь, понесла по лестницам свою драгоценную ношу. Когда силы мне изменяли, я опускалась на колени перед усопшим и молилась.

Наконец через долгие полчаса я дотащилась до дверей склепа. Когда я не без труда отперла ее, ледяной ветер пахнул на меня и задул лампу. Но, собравшись с силами, я снова зажгла ее и уложила тело мужа в пустую открытую гробницу. В последний раз приложившись губами к савану, я опустила на гробницу тяжелую мраморную плиту, навеки отделившую от меня дорогого спутника моей жизни. Гулкий стук камня о камень привел меня в такой ужас, что, не успев запереть дверь склепа, я опрометью бросилась обратно и остановилась только у себя в комнате. Однако до рассвета еще надо было сжечь окровавленные простыни и белье, которые могли бы выдать меня. Наконец рано утром моя горькая работа была закончена. Только тогда я свалилась с ног… Но нужно было жить, жить ради двух сирот, доверенных мне провидением. И я выжила, монсеньер.

– Несчастная! Мученица! – проговорил Габриэль, сжимая руку Алоизы.

– Спустя месяц, – продолжала она, – я увезла вас в Монтгомери, исполняя последнюю волю мужа. Впрочем, все произошло так, как и предвидел Монморанси. С неделю весь двор волновало необъяснимое исчезновение графа Монтгомери. Затем шум стал утихать и наконец сменился беспечными разговорами об ожидаемом проезде через Францию императора Карла Пятого. В мае того же года, через пять месяцев после смерти вашего отца, монсеньор, родилась Диана де Кастро.

– Да! – задумчиво протянул Габриэль. – И неизвестно, была ли госпожа де Пуатье возлюбленной моего отца… Для разрешения этого темного вопроса мало злоречивых сплетен праздного двора… Но мой отец жив! Отец жив! Отец должен быть жив! И я разыщу его, Алоиза. Во мне живут теперь два человека: сын и влюбленный. Они‑то сумеют разыскать его!

– Дай‑то господи! – вздохнула Алоиза.

– И до сих пор ты так и не узнала, куда заточили его эти негодяи?

– Никто ничего не знает. Единственный намек на это кроется в словах Монморанси о его преданном друге, коменданте Шатле, за которого он ручался.

– Шатле! – воскликнул Габриэль. – Шатле!

И в свете вспыхнувшего, как молния, воспоминания перед ним предстал несчастный старик, брошенный в один из самых глубоких казематов королевской тюрьмы, не смевший разжать уста, – тот самый старик, при встрече с которым он почувствовал ничем не объяснимое волнение.

Габриэль бросился в объятия к Алоизе и разрыдался.

 

XXV. Героический выкуп

 

Но на другой день, 18 августа, Габриэль, бесстрастный и решительный, направился в Лувр, чтобы добиться аудиенции у короля. Он долго обсуждал и с Алоизой, и сам с собой, как следует ему вести себя и что говорить. Прекрасно понимая, что в открытой борьбе с венценосным противником он разделит участь отца, Габриэль решил держаться независимо и гордо, но в то же время почтительно и хладнокровно. Нужно просить, а не требовать. Повысить голос никогда не поздно, думал он. Лучше посмотреть сначала, не притупилась ли злоба Генриха II за истекшие восемнадцать лет.

Подобное благоразумие и осторожность как нельзя лучше отвечали смелости принятого им решения.

Впрочем, обстоятельства сложились для него благоприятно.

Войдя во двор Лувра с Мартен‑Герром, на сей раз с Мартен‑Герром настоящим, Габриэль заметил какую‑то необычную суматоху, но был так поглощен своими думами, что почти не обратил внимания на удрученные лица придворных, попадавшихся ему на пути.

Однако все это не помешало ему разглядеть носилки с гербом Гизов и поклониться сходившему с них кардиналу Лотарингскому.

– А, это вы, виконт д’Эксмес! – воскликнул взволнованный кардинал. – Избавились наконец от своей болезни? Очень рад, очень рад! Еще в последнем письме мой брат с большим участием справлялся о вашем здоровье.

– Монсеньор, такое участие…

– Вы заслужили его необыкновенной храбростью. Но куда вы так спешите?

– К королю, монсеньор.

– Гм… Королю сегодня не до вас, мой юный друг. Знаете что? Я тоже иду к его величеству по его приглашению. Поднимемся вместе, я вас введу в покои короля… Вам, надеюсь, уже известна печальная новость?

– Нет, – ответил Габриэль, – я иду из дому и только успел заметить здесь некоторое волнение.

– Еще бы не заметить! – усмехнулся кардинал. – Наш доблестный коннетабль, командовавший армией, решил прийти на выручку осажденного Сен‑Кантена… Не поднимайтесь так быстро, виконт, у меня ноги не двадцатилетнего… Да, так я говорю, что сей бесстрашный полководец предложил неприятелю бой. Было это третьего дня, десятого августа, в день святого Лаврентия. Войска у него было приблизительно столько же, сколько у испанцев, да еще была и превосходная конница. И не угодно ли – этот опытный военачальник так умело распорядился, что потерпел на равнинах Жиберкура и Лизероля страшнейшее поражение, сам ранен и взят в плен, а с ним и все те офицеры и генералы, что не полегли на поле брани. От всей пехоты не уцелело и сотни солдат. Вот чем объясняется, виконт, всеобщее смятение… а также, очевидно, и мое приглашение к королю.

– Великий боже! – воскликнул Габриэль, потрясенный этим ужасающим известием. – Неужели Франции суждено снова пережить дни Пуатье и Азенкура?[33] А что же слышно про Сен‑Кантен, монсеньор?

– К моменту отъезда курьера Сен‑Кантен еще держался, и племянник коннетабля, адмирал Гаспар де Колиньи, обороняющий город, поклялся искупить ошибку своего дяди и скорее дать себя похоронить под развалинами крепости, чем сдать ее. Но я очень боюсь, что адмирал уже погребен под ними и что рухнул последний оплот, прикрывавший подступы к Парижу!

– Но это же грозит гибелью государства!

– Спаси Францию, боже! – перекрестился кардинал. – Вот и покои короля. Посмотрим, что он собирается делать, дабы спасти самого себя!

Стража, отдав честь, пропустила кардинала. В сопровождении Габриэля он вошел к королю и застал его в состоянии полной растерянности. Рядом с королем сидела в кресле госпожа де Пуатье. Увидев кардинала, Генрих поспешил ему навстречу.

– Добро пожаловать, ваше высокопреосвященство! – проговорил он. – Ведь вот какая ужасная катастрофа! Кто бы мог ее предвидеть?

– О, ваше величество, если бы вы спросили меня месяц назад, когда господин де Монморанси уезжал к армии…

– Не нужно запоздалых уроков, кузен, – остановил кардинала король. – Речь идет не о прошлом, а о грозном будущем, о гибельном настоящем. Покинул ли Италию герцог де Гиз? Идет ли сюда?

– Да, государь, сегодня, вероятно, он уже в Лионе.

– Хвала господу! – воскликнул король. – На вашего доблестного брата я возлагаю спасение государства, господин кардинал. Передаю вам и ему для этой благородной цели всю свою верховную власть. Будьте равны королю… будьте даже выше короля… Я только что сам написал герцогу де Гизу, чтобы он поторопился. Вот письмо. Пожалуйста, напишите вы ему тоже, ваше высокопреосвященство, обрисуйте наше страшное положение и объясните, что нельзя медлить ни минуты. И непременно скажите, что я только на него и полагаюсь! Пройдите сюда, в этот кабинет, там есть все, что нужно для письма. Внизу ждет уже готовый в дорогу курьер. Идите же, кузен, умоляю вас, идите!

– Подчиняюсь воле вашего величества, – ответил кардинал, направляясь в кабинет, – как подчинится ей и мой достославный брат. Однако одержит ли он победу или потерпит поражение, не забывайте, государь, что власть вы ему доверили в отчаянном положении.

– Скажите – в опасном, но не говорите – в отчаянном. Ведь Сен‑Кантен еще держится!

– Во всяком случае, держался два дня назад, – отозвался кардинал. – Но укрепления были в жалком состоянии, а изголодавшиеся горожане уже поговаривали о сдаче. Если же испанец овладеет Сен‑Кантеном сегодня, то через неделю в его руках будет Париж. Но как бы то ни было, ваше величество, я напишу брату.

И кардинал, поклонившись, прошел в кабинет.

Габриэль, никем не замеченный, задумчиво стоял поодаль. Его потрясла постигшая Францию катастрофа. Этот благородный и великодушный юноша уже не думал о том, что побежден, ранен, взят в плен его злейший враг, коннетабль Монморанси. Теперь он видел в нем только французского полководца. Словом, грозившие отечеству опасности причиняли ему такую же боль, как и мысль о страданиях отца. Когда кардинал ушел, король бросился в кресло и, сжав ладонями лоб, воскликнул:

– О, Сен‑Кантен! Там решается теперь судьба Франции. Сен‑Кантен! Если бы ты мог продержаться еще только неделю, пока не подоспеет к тебе герцог де Гиз! Если же ты падешь, враг пойдет на Париж, и все погибнет. Сен‑Кантен! О! За каждый час твоего сопротивления я наградил бы тебя особой льготой, за каждый обвалившийся камень – алмазом! Продержись же только неделю!

Тогда Габриэль, наконец решившись, вышел вперед и заявил:

– Он продержится дольше недели, государь!

– Виконт д’Эксмес! – воскликнули в один голос Генрих и Диана: он – удивленно, она – с презрением.

– Как вы здесь очутились, виконт? – строго спросил король.

– Меня привел с собою кардинал, ваше величество.

– Это другое дело, – сказал Генрих. – Но что вы сказали? Сен‑Кантен сможет продержаться? Не ослышался ли я?

– Нет, государь. Но вы сказали, что наградили бы город льготами и драгоценностями, если бы он продержался, не так ли?

– И я повторяю это еще раз.

– Но тогда, наверно, вы не отказали бы человеку, который вдохновил бы Сен‑Кантен на оборону и сдал бы город не раньше, чем рухнет под неприятельскими ядрами его последняя стена? Если бы этот человек, подаривший вам неделю отсрочки и, значит, сохранивший вам престол, попросил бы у вас милости, оказали бы вы ее ему?

– Еще бы! – воскликнул Генрих. – Такой человек получил бы все, что во власти короля.

– Тогда договор заключен! Ибо король обладает не только властью, но и правом прощать, а человек этот просит у вас не золота и не титулов, а лишь прощения.

– Но где же он? Кто этот спаситель? – спросил король.

– Он перед вами, государь. Это я, простой капитан вашей гвардии. Но в душе и в руке своей я ощущаю сверхчеловеческую силу. Она докажет вам, что я без похвальбы берусь спасти свое отечество и вместе с тем своего отца.

– Вашего отца, господин д’Эксмес? – изумившись, спросил король.

– Меня зовут не д’Эксмес, – сказал Габриэль. – Я Габриэль де Монтгомери, сын графа Жака де Монтгомери, которого, должно быть, вы помните, ваше величество!

– Сын графа де Монтгомери? – привстал в кресле побледневший король.

Госпожа Диана, охваченная страхом, тоже отодвинулась назад.

– Да, государь, – продолжал Габриэль спокойно, – я виконт де Монтгомери, просящий у вас в обмен на услугу, которую он вам окажет, всего лишь освобождения своего отца.

– Но, сударь, – ответил король, – ваш отец не то скончался, не то исчез… Я сам не знаю… Мне неизвестно, где ваш отец…

– Но мне это известно, государь, – возразил Габриэль, преодолев приступ страха. – Мой отец восемнадцать лет томился в Шатле, ожидая смерти от бога или прощения от короля. Отец мой жив, я в этом уверен. А какое он совершил преступление, я не знаю.

– Не знаете? – нахмурившись, переспросил король.

– Не знаю, ваше величество. Велика должна быть его вина, ежели он наказан столь долгим заточением. Государь, выслушайте меня! За восемнадцать лет пора проснуться милосердию. Страсти человеческие, как добрые, так и злые, столь долго не живут. Мой отец, вошедший в тюрьму человеком средних лет, выйдет из нее старцем. Какова бы ни была его вина, не достаточно ли искупление? И если, быть может, кара была чрезмерна, то ведь он слишком слаб, чтобы помнить обиду. Государь, верните к жизни несчастного узника, отныне ничем не опасного! Вспомните слова Христовы и простите другому свои обиды, дабы и вам простились ваши.

Последние слова Габриэль произнес с такой силой, что король и госпожа Валантинуа в смятении переглянулись.

Чтобы не слишком бередить рану, Габриэль поспешно добавил:

– Заметьте, ваше величество, что я повел речь как смиренный верноподданный. Я же не заявляю вам, будто моего отца не судили, а лишь вынесли тайный приговор, даже не выслушав его, и такой бессудный приговор слишком похож на месть… Я же не говорю вам, будто я, его сын, попытаюсь довести до сведения всех, кто носит шпагу, какая обида нанесена всему дворянскому сословию в лице одного из его представителей…

У Генриха вырвался нетерпеливый жест.

– Нет, я не пришел к вам с таким заявлением, государь, – продолжал Габриэль. – Я знаю, что иной раз необходимость бывает сильнее закона, а произвол – наименьшим из зол. Я уважаю тайны далекого прошлого, как уважал бы их, без сомнения, и мой отец. Я пришел просить у вас всего лишь позволения выкупить жизнь своего отца. Я предлагаю вам в виде этого своеобразного выкупа в течение недели отбиваться от неприятеля в Сен‑Кантене, а если этого недостаточно, то возместить потерю Сен‑Кантена взятием другого города у испанцев или англичан. Это ли не цена свободы старца! И я это сделаю!

Диана не могла удержаться от недоверчивой усмешки.

– Я понимаю ваше недоверие, герцогиня, – грустно заметил Габриэль. – Вы думаете, что это великое предприятие окончится моей гибелью. Вполне возможно. Ну что ж, я погибну! Если до конца недели неприятель вступит в Сен‑Кантен, я дам убить себя на крепостном валу, который не сумел отстоять. Ни бог, ни мой отец, ни вы не вправе требовать от меня большего. И тогда… тогда мой отец умрет в темнице, я – на поле брани, а вы… вы, следовательно, можете быть спокойны.

– Вот это, во всяком случае, довольно разумно, – шепнула Диана на ухо задумавшемуся королю и тут же спросила Габриэля: – Но если вы даже и погибнете, где гарантия, что вас не переживет ни один наследник ваших прав, посвященный в вашу тайну?

– Я клянусь вам спасением своего отца, – обратился Габриэль к королю, – что в случае моей смерти все умрет вместе со мною и что никто не будет располагать правом или возможностью досаждать вашему величеству подобной же просьбой. Уже сейчас на случай своей гибели я освобождаю вас от всех обязательств, от всякой ответственности…

Генрих, по природе своей человек нерешительный, не знал, как поступить, и повернулся в сторону госпожи де Пуатье, словно прося у нее помощи и совета.

Она же, чувствуя его неуверенность, сказала со странной улыбкой:

– Разве мы можем, государь, не верить словам виконта д’Эксмеса, истинного дворянина и благородного рыцаря? Мне думается, что нельзя отвергать столь великодушное предложение. На вашем месте я охотно обещала бы господину д’Эксмесу оказать любую милость, если он исполнит свои дерзновенные посулы.

– Ах, герцогиня, только этого я и желаю! – воскликнул Габриэль.

– Однако я задам вам еще один вопрос, – продолжала Диана, устремив на молодого человека проницательный взгляд. – Почему и каким образом решились вы говорить о важной тайне в присутствии женщины, быть может, довольно болтливой и не имеющей, полагаю, никакого касательства к этому секрету?

– По двум основаниям, герцогиня, – ответил с полным самообладанием Габриэль. – Мне казалось прежде всего, что сердце его величества ничего не таит и не может таить от вас. Стало быть, впоследствии вы все равно узнали бы об этом разговоре. А затем я надеялся, как оно и случилось, что вы соблаговолите поддержать мое ходатайство перед государем, посоветуете ему послать меня на это испытание, ибо вы, женщины, всегда на стороне милосердия.

Самый зоркий наблюдатель не уловил бы ни малейшего оттенка иронии в словах Габриэля, не заметил бы ни малейшего следа презрения в бесстрастных чертах его лица. Словом, проницательный взгляд госпожи де Пуатье ничего не узрел.

Она слегка кивнула головой, как бы награждая его комплиментом.

– Разрешите мне еще один вопрос, виконт, – все же сказала она. – Мне крайне любопытно, как это вы, такой молодой, оказались обладателем тайны восемнадцатилетней давности?

– Охотно вам отвечу, герцогиня, – торжественно и мрачно ответил Габриэль, – и вы поймете, что тут во всем видна божья воля. Конюший моего отца, Перро Травиньи, убитый при происшествии, повлекшем за собою исчезновение моего отца, вышел по соизволению господа из могилы и открыл мне то, о чем я вам только что говорил.

При этих торжественно произнесенных словах король побледнел и, будто задыхаясь, порывисто вскочил с кресла. Даже Диана, хоть и были у нее стальные нервы, невольно вздрогнула. В тот суеверный век сверхъестественные видения и призраки принимались как должное, а поэтому твердый ответ Габриэля не мог не произвести устрашающего впечатления на нечистую совесть этих людей.

– Довольно, сударь! – взволнованно воскликнул король. – На все, о чем вы просите, я согласен. Ступайте же, ступайте!

– Следовательно, я могу немедленно выехать в Сен‑Кантен, доверившись слову вашего величества?

– Да, поезжайте, сударь, – заторопил его король, еще не пришедший в себя от испуга. – Сделайте то, что посулили, а я даю вам слово короля и дворянина выполнить вашу просьбу.

Обрадованный Габриэль низко поклонился королю и герцогине и молча вышел.

– Наконец‑то!.. Ушел!.. – облегченно выдохнул Генрих, словно сбросив с себя непомерный груз.

– Успокойтесь и возьмите себя в руки, государь, – укоризненно сказала ему госпожа де Пуатье. – Вы чуть было не выдали себя в присутствии этого человека.

– Да, оттого что это не человек, – ответил задумчиво король, – это воплощенная говорящая боль моей совести.

– Ну что же, вы отлично поступили, государь, удовлетворив просьбу этого офицера и отправив его туда, куда он пожелал. И если он погибнет под стенами Сен‑Кантена, вы избавитесь от вашей боли.

Король не успел ей ответить, так как в этот миг в комнату вернулся кардинал.

Между тем Габриэль, уйдя от короля с легким сердцем, думал уже только об одном: как бы свидеться с той, от которой он некогда бежал в полном смятении, – иначе говоря, с Дианой де Кастро.

Он знал, что она уединилась в монастыре, но в каком именно? Быть может, ее служанки не последовали за нею? И Габриэль направился в ее бывшие покои в Лувре, чтобы порасспросить Жасенту.

Жасента, как оказалось, тоже уехала с Дианой, но вторая служанка, Дениза, осталась в Лувре. Она‑то и приняла Габриэля.

– Ах, господин д’Эксмес! – воскликнула она. – Добро пожаловать! Вы что‑нибудь знаете новое о моей доброй госпоже?

– Напротив, я сам пришел к вам, Дениза, разузнать что‑нибудь о ней.

– Ах, царица небесная! Я ведь ничего не знаю о ней и сильно тревожусь.

– Тревожитесь? Почему, Дениза? – спросил Габриэль, чувствуя, как его охватывает беспокойство.

– Как! Разве вы не знаете, где теперь находится госпожа де Кастро?

– Конечно, не знаю, Дениза, и надеялся именно у вас это узнать.

– Ах, боже мой! Да ведь ее угораздило, монсеньор, месяц назад испросить у короля разрешение удалиться в монастырь.

– Это мне известно. А дальше что?

– Дальше? Это и есть самое страшное. Знаете, какой она выбрала монастырь? Обитель бенедиктинок в Сен‑Кантене, где настоятельницей сестра Моника, ее подруга! Она не пробыла там и двух недель, как испанцы осадили город.

– О, в этом виден перст божий! – воскликнул Габриэль. – Это только удвоит мои силы и мужество! Спасибо, Дениза! Прими вот этот подарок за добрые вести, – добавил он, вручив ей кошелек с золотом, – молись за госпожу свою и за меня.

Он сбежал по лестнице и оказался во дворе, где поджидал его Мартен‑Герр.

– Куда теперь, ваша милость? – спросил его оруженосец.

– Туда, где гремят пушки, мой друг! В Сен‑Кантен! Нам надо быть там послезавтра, а посему отправимся в путь через час.

– Вот это да! – воскликнул Мартен‑Герр. – О святой Мартин, покровитель мой! Я еще кое‑как мирюсь с сознанием, что я пропойца, игрок и распутник, но если окажется, что я еще и трус, тогда я брошусь один на целый вражеский полк.

 

XXVI. Жан Пекуа, ткач

 

15 августа в Сен‑Кантенской ратуше собрались на совет военачальники и именитые граждане. Город еще держался, но уже подумывал о сдаче. Страдания и лишения горожан дошли до предела, и поскольку не было ни малейшей надежды отстоять этот старинный город, то не лучше ли было прекратить эти бесплодные мучения?

Доблестный адмирал Гаспар де Колиньи, которому его дядя, коннетабль Монморанси, поручил оборону города, решил открыть ворота перед испанцем только в самом крайнем случае. Он знал, что каждый лишний день обороны, как ни тяжел он был для несчастных горожан, мог оказаться спасительным для судьбы государства. Но как он мог унять ропот и недовольство населения? Борьба с внешним врагом не позволяла успешно бороться с внутренним, и если бы сен‑кантенцы отказались вдруг от оборонных работ, то всякое сопротивление стало бы бесполезным и осталось бы только вручить ключи от города и ключ от Франции Филиппу II и его полководцу Филиберу‑Эммануилу Савойскому.

Однако, прежде чем отважиться на этот страшный шаг, Колиньи решил сделать последнюю попытку, для чего и созвал в ратуше старейшин города.

На вступительную речь адмирала, взывавшую к патриотизму собравшихся, ответом было только угрюмое молчание. Тогда Гаспар де Колиньи предложил высказаться капитану Оже, одному из отважных дворян своей свиты. Он надеялся, начав с офицеров, увлечь и горожан на дальнейшую борьбу. Но капитан Оже, к несчастью, высказал не то мнение, какого ждал Колиньи.

– Коль скоро вы оказали мне честь, господин адмирал, и поинтересовались моим мнением, то я скажу вам с полной откровенностью: Сен‑Кантен обороняться больше не может. Будь у нас надежда продержаться хоть еще неделю, хоть четыре дня, хоть даже два, я сказал бы: «Эти два дня могут спасти отечество. Пусть падут последняя стена и последний человек – мы не сдадимся». Но я убежден, что с первого же приступа неприятель овладеет городом. Не лучше ли, пока еще не поздно, капитулировать и спасти то, что еще можно спасти?

– Верно, верно, хорошо сказано! – зашумели горожане.

– Нет, господа, нет! – воскликнул адмирал. – И не разум должен здесь говорить, а сердце. Впрочем, не верю я и тому, что для овладения городом испанцам понадобится один только приступ… Ведь мы отбили их уже пять… Что вы скажете, Лофор, как руководитель инженерных работ? Только говорите правду, для того мы и собрались здесь.

– Извольте, монсеньор, – ответил инженер Лофор. – Я изложу всю правду без прикрас. Господин адмирал, в наших крепостных стенах неприятель проделал четыре бреши, и я, признаться, весьма удивлен, почему он еще не воспользовался ими. В бастионе Сен‑Мартен брешь так широка, что через нее могли бы пройти двадцать человек рядом. У ворот Сен‑Жан уцелела только большая башня, а наилучшая часть куртины снесена. В поселке Ремикур испанцы подвели траншеи к задней стенке рва и, укрывшись под образовавшимся карнизом, непрерывно подрывают стены. Наконец, со стороны предместья д’Иль, как вам известно, господин адмирал, неприятель овладел не только рвами, но и насыпью, и аббатством, и укрепился там настолько прочно, что в этом пункте ему уже невозможно нанести урон. Остальная же часть крепостных стен еще продержалась бы, пожалуй, но эти четыре смертельные раны скоро погубят город, монсеньор. Вы хотели правды, я вам изложил правду во всем ее неприглядном виде.

В зале опять поднялся ропот, и, хотя никто не осмеливался произнести вслух роковое слово, каждый твердил про себя: «Лучше сдаться и тем самым сохранить город».

Но адмирал, собрав все свое мужество, снова заговорил:

– Еще одно слово, господа. Вы сказали правду, господин Лофор, но если у нас ненадежные стены, то взамен их у нас есть доблестные солдаты, живые стены. Неужели нельзя с их помощью и при активном содействии горожан отдалить сдачу города на несколько дней? А тогда постыдное деяние превратилось бы в славный подвиг! Да, укрепления слишком слабы, я согласен, но ведь у нас достаточно солдат, верно же, господин де Рамбуйе?

– Господин адмирал, – ответил де Рамбуйе, – будь мы на площади, среди толпы, ожидающей наших решений, я сказал бы вам: да, достаточно, – ибо нельзя лишать горожан надежды и уверенности. Но здесь, перед испытанными храбрецами, я не колеблясь докладываю вам, что в действительности людей у нас недостаточно для такой невероятно трудной задачи. Мы раздали оружие всем способным его носить. Остальные поставлены на оборонные работы, им помогают дети, старики, женщины. Словом, нет незанятых рук, и все же рук не хватает. Поражение в день святого Лаврентия лишило нас защитников, на которых мы могли рассчитывать, и если вы не ждете подмоги из Парижа, монсеньор, то вам судить: не следует ли сохранить остатки нашего славного гарнизона, которые могут пригодиться для защиты других крепостей и, может быть, для спасения отчизны.

Одобрительный гул прокатился по зале и через окна долетел до волнующейся толпы, теснившейся вокруг ратуши. Но тут раздался громовой голос:

– Замолчите!

И все действительно умолкли, ибо этот властный голос принадлежал старшине цеха ткачей Жану Пекуа, человеку уважаемому, влиятельному и даже внушающему согражданам некоторый страх.

Жан Пекуа был выходцем из славного рода городских ремесленников, которые любили свой город и всегда жили для него, а если надобно было, то за него и умирали. Для честного ткача существовала на свете только Франция, а во Франции – только Сен‑Кантен. Никто не знал лучше его истории города, его преданий, древних обычаев и старинных легенд. Не было квартала, улицы, дома, которые бы в прошлом или настоящем не имели бы для Жана Пекуа своего особого значения. В нем как бы воплотился дух сен‑кантенского самоуправления. Его мастерская была второй городской площадью, и его деревянный дом на улице Сен‑Мартен – второй ратушей. Этот почтенный дом приковывал к себе взгляды странной вывеской: она изображала ткацкий станок, увенчанный ветвистыми рогами оленя. Один из предков Жана Пекуа, тоже, разумеется, ткач и вдобавок знаменитый стрелок из лука, на расстоянии ста шагов пробил однажды двумя стрелами оба глаза красивого оленя. Еще и поныне в Сен‑Кантене, на улице Сен‑Мартен, можно видеть эти великолепные рога. И они и сам ткач были в ту пору известны всем в округе на расстоянии десяти лье. Жан Пекуа, таким образом, был как бы самим воплощением города.

Вот почему все замерли в неподвижности, когда возглас ткача покрыл гул голосов в зале.

– Да, – продолжал он, – замолчите и подарите мне, дорогие мои друзья и земляки, минуту внимания. Поглядим‑ка вместе на то, что мы уже сделали: это, может, подскажет нам, что мы еще можем сделать. Когда неприятель осадил наши стены, мы мужественно приняли свой жребий. Мы не роптали на провидение за то, что искупительной жертвой оно избрало как раз наш Сен‑Кантен. Да, не роптали. Больше того, когда прибыл сюда адмирал и отдал нам в помощь свой опыт и свою отвагу, мы всячески старались содействовать его плану. Мы отдавали свои запасы, сбережения, деньги, а сами брались за арбалеты, пики, кирки. Словом, мы делали, думается, все, что можно требовать от людей невоенных. Мы надеялись, что король вскоре вспомнит о своих доблестных сен‑кантенцах и пришлет нам подмогу. Так и случилось. Господин коннетабль Монморанси поспешил сюда, чтобы отогнать войска Филиппа Второго. Однако роковая битва в день святого Лаврентия покончила со всеми нашими надеждами. Коннетабль попал в плен, его армия разгромлена, и мы теперь одиноки еще больше, чем когда‑либо. С тех пор прошло уже пять дней, и противник не терял даром времени: пушки его и сейчас не перестают грохотать. Но мы не слушаем этого грохота, мы прислушиваемся к другому: не донесется ли какой‑нибудь шум с парижской дороги, возвещая нам новую помощь. Увы, ничего не слышно! Король нас покинул. Видно, ему не до нас. Ему нужно собрать все оставшиеся силы, нужно в первую очередь спасать страну, а не наш город… Дорогие сограждане и друзья! Господин де Рамбуйе и господин Лофор сказали правду: наш старый город умирает. Мы покинуты, мы отчаялись, мы погибаем!

– Да, да, нужно сдаваться! Нужно сдаваться! – зашумели в зале.

– Нет, – возразил Жан Пекуа, – надо умирать.

Этот неожиданный вывод так поразил собравшихся, что они вдруг замолкли. Воспользовавшись этим, ткач продолжал с еще боль<


Поделиться с друзьями:

Своеобразие русской архитектуры: Основной материал – дерево – быстрота постройки, но недолговечность и необходимость деления...

Историки об Елизавете Петровне: Елизавета попала между двумя встречными культурными течениями, воспитывалась среди новых европейских веяний и преданий...

Поперечные профили набережных и береговой полосы: На городских территориях берегоукрепление проектируют с учетом технических и экономических требований, но особое значение придают эстетическим...

Особенности сооружения опор в сложных условиях: Сооружение ВЛ в районах с суровыми климатическими и тяжелыми геологическими условиями...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.13 с.