Глава 5. Беда и счастье Павла Давыдовского, или Месть мужчины — КиберПедия 

История создания датчика движения: Первый прибор для обнаружения движения был изобретен немецким физиком Генрихом Герцем...

Историки об Елизавете Петровне: Елизавета попала между двумя встречными культурными течениями, воспитывалась среди новых европейских веяний и преданий...

Глава 5. Беда и счастье Павла Давыдовского, или Месть мужчины

2021-05-27 25
Глава 5. Беда и счастье Павла Давыдовского, или Месть мужчины 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

 

Она жила в Петербурге. Первая любовь Павла Давыдовского. С ней он провел самые восхитительные минуты в своей жизни. И самые мучительные. Она была его бедой – и его счастьем. Его большой болью – и несказанной радостью. Она являлась его мукой – и его наслаждением… К тому же тогда он был неопытен и еще не знал, что все беды мужчин от них – девиц и женщин.

Когда Павлу исполнилось пятнадцать, отец отдал его в Санкт‑Петербургское Императорское училище правоведения – заведение закрытое, перворазрядное и только для потомственных дворян, отцы которых что‑то значили в Российской империи. Сдал, так сказать, с рук на руки попечителю училища – принцу Александру Петровичу Ольденбургскому. Училище правоведения было одним из самых престижных во всей империи, по статусу приравнено к Царскосельскому лицею и состояло в ведомстве Министерства юстиции. По окончании Императорского училища правоведения можно было выйти из его стен с чином десятого или даже девятого класса и тотчас приступить к службе в канцелярии Министерства юстиции или Правительствующего Сената. Ну где еще у юноши могут открыться столь лестные перспективы?

Учился Павел Давыдовский преотлично. И вовсе не потому, что хотел, как иные прочие, служить в канцелярии Сената или Минюста и как можно быстрее двигаться по служебной лестнице. Просто ему нравился курс права и его история. А когда Давыдовский, окончив общеобразовательный курс, перешел на специальный и получил право носить шпагу, – тут‑то с ним и приключилось несчастье. Или счастье, что применительно к любви, согласитесь, есть два совершенно равнозначных понятия.

Барышню звали Глаша. Впрочем, почему звали? Ее и поныне зовут Глаша. Впрочем, ежели быть точнее, то теперь она Глафира Ивановна Краникфельд.

Давыдовскому тогда исполнилось восемнадцать лет, а Глафире – семнадцать. Она только‑только стала выезжать в свет. Их представил друг другу его приятель и товарищ по училищу барон Роман Розен, приходившийся Глаше кузеном. Случилось это на ежегодном традиционном балу, проводимом в училище пятого декабря. Каждый из его воспитанников имел в этот день право пригласить на бал знакомую даму или барышню, что не преминул сделать и барон Розен.

С первой же минуты знакомства мир для Давыдовского стал совершенно другим. Он вдруг приобрел новые цвета и краски, более яркие и сочные, нежели прежде, и в жизни юноши появился высший смысл. Ведь все мы рождены для чего‑нибудь особенного. Самого главного, что должно непременно произойти и без чего жизнь наша будет несостоявшейся, а то и пустой. Для Павла этим особенным, для чего, как ему тогда представлялось, он и был рожден, была встреча с Глашей.

В тот вечер он не заговорил с ней на балу о своих чувствах, вспыхнувших в его сердце, хотя и заангажировал ее на полонез и затем на вальс, а стало быть, имел возможность высказаться, – он просто любовался ее красотой.

Во время променада, не говоря уж о прочих фигурах, когда они были практически разлучены, Павел молчал, пораженный тем, что будет танцевать с девушкой‑богиней. Держать ее за пальцы рук, преклонять пред ней колено – это являлось для него верхом блаженства. А говорить… нет, он не мог говорить, ибо еще не придуманы были те слова, которые раскрыли бы всю гамму чувств, уже бушевавших или только зарождающихся в его груди. Казалось, что и его божественная партнерша испытывает нечто подобное, и более старшие и опытные в сердечных делах воспитанники училища могли это заметить. И, к слову сказать, заметили, произнеся Давыдовскому после бала слова, что «Глафира Ивановна бросала на вас, сударь, загадочные взгляды; если не влюбленные, то весьма и весьма томные». Сам Павел тоже несколько раз ловил на себе ее взгляды, но свой поспешно отводил в сторону, словно чего‑то опасался, хотя мог смотреть на нее сколько угодно времени – до того она была удивительно прекрасна.

Вальс… Этот чарующий танец пришел не столь давно из Вены и вырос из весьма популярных в Чехии танцев матеник и фуриантэ. На балу они танцевали медленный вальс – ну, тот, в котором на один такт приходится три шага. Они были столь близко друг от друга, что у Давыдовского весьма некстати проснулось естество, и дабы не коснуться им живота Глаши, он был вынужден несколько отстраниться от нее. Такое увеличение расстояния между ними вызвало у партнерши Павла удивление. Она даже недоуменно посмотрела на него: как так, она же видит, что нравится ему, так почему же он держит максимальное расстояние между ними, когда можно более полно и близко ощущать тела друг друга и наслаждаться этим?

Ну что ж. Она была еще молода и не совсем знала физиологию мужчин. Вернее, не знала совсем. Иначе бы все поняла и не стала бы мысленно его осуждать. Впрочем, она и не осуждала воспитанника Императорского училища правоведения Павла Давыдовского. Так, была слегка удивлена его невольной отстраненностью. А ему просто было неловко…

Их встреча на балу закончилась тем, что он довел ее до места и срывающимся голосом поблагодарил за танец:

– Je vous remercie[1].

Глафира в ответ смущенно опустила хорошенькую головку и сделала неглубокий реверанс.

В эту ночь он не мог заснуть. Ворочался в своей постели, вспоминал бал и ее, Глашу. Как держал ее прохладные пальцы в своей ладони, как смотрел в ее лицо и вдыхал запах ее чудных волос. И как она посмотрела на него, и в ее взгляде была симпатия – и, ей‑богу, ему не почудилось, нежность.

Несколько дней Павел ходил как полоумный. В классах отвечал невпопад, был задумчив и рассеян. Почти ничего не ел. И еще стал писать стихи, что, несомненно, указывало если уж не на поэтический дар, так на состояние крайней влюбленности…

 

На балу Судьбы богиней

ты явилась, как во сне…

Глаша, Глашенька, Глафира –

сильно нравишься ты мне.

 

Я в тоске любовной маюсь:

то ли радость, то ль чума, –

Глаша, Глашенька, Глафира

не выходит из ума.

 

Ранен я стрелой Амура

и иду в последний бой:

Глаша, Глашенька, Глафира,

как бы свидеться с тобой?!

 

То есть налицо имелись все признаки любовной горячки – заболевания тяжелейшего, ежели не сказать смертельного.

Свои стихи он переписывал восемь раз. В конце концов, оставшись удовлетворенным рифмой и почерком, он нашел после занятий своего приятеля Рому Розена.

– Вот, – сказал Давыдовский, протягивая ему листок со стихами и краснея, верно, от макушки до пят. – Прошу вас, барон, передайте это ей…

– А что это? – спросил Розен.

– Стихи, – едва слышно промолвил Павел, и его щеки и шея из розовеющих превратились в алые.

– А кому отдать? – задал новый вопрос Розен.

– Ей, – почти шепотом произнес Давыдовский.

– Да кому – ей‑то? – едва удержался от восклицания ничего не понимающий приятель. Он только что проигрался в штос и был нервически возбужден. – Выражайтесь яснее, Павел Иванович.

Давыдовский уронил голову на грудь и уже одними губами вымолвил:

– Вашей кузине, Глафире Ивановне…

Розен услышал. И все понял. Он сам с полгода назад пребывал в подобной любовной горячке – пылал страстью к начинающей актрисе Императорского Александринского театра неприступной красавице Марии Савиной. Она была замужем, ее супруг был ленив, невероятно глуп и любил выпить. Затеянное ею бракоразводное дело тянулось уже год, но не двигалось с мертвой точки. Вокруг Савиной уже начинал складываться круг поклонников, превратившийся в сонм после ее блистательного выступления в роли Елены в пьесе Потехина «Злоба дня». А после ее бенефиса в едкой комедии Потехина «Мишура» к этому сонму присоединился и Розен.

Его положение было почти безнадежно. В окружение Савиной входили блистательный флотский офицер князь Евгений Голицын, граф Степан Головкин, поэты Полонский и Майков, хоть ловеласы и стареющие, но еще могущие дать фору ловеласам молодым; известный критик Стасов и даже парочка влиятельнейших великих князей, имена которых произносились шепотом. Ну куда юноше‑студиозусу было тягаться с таковыми?

Он все же попробовал. Заваливал прихожую Марии Гавриловны цветами. Писал любовные записки. Часами выстаивал под окнами ее дома, когда сбегал из училища в самовольные отлучки. Назначал свидания, на которые она не приходила. В конце концов Савина обратила на него внимание. Ибо не существует в мире крепостей, которых нельзя было бы взять. Хотя бы и долговременной осадой. И нет женщин, которых нельзя было бы добиться. Ну, или почти нет…. Необходимы лишь терпение и настойчивость, что весьма несвойственно молодым людям. Но у барона Розена терпение и настойчивость имелись. И он победил. Взял казавшуюся неприступной крепость…

Оказалось, овчинка выделки не стоила. Впрочем, приз был, конечно, весьма значительным, и Роман Розен вполне потешил собственное самолюбие. Но – не более того. Страстная и романтическая на сцене, способная всецело отдаваться роли, падать в обморок во время самого представления, в постели Мария Гавриловна оказалась холодна, как кусок мрамора, и абсолютно не проявляла никакой инициативы. В постели с ней было скучно до такой степени, что Розен, по молодости лет весьма неискушенный в женщинах, совершив одно соитие, не смог произвести второго. Хотя прежде восстанавливался буквально через четверть часа. Поласкав актрису руками и уяснив несостоятельность процедур, Роман сослался на занятость и покинул ее квартиру с облегчением, чтобы больше никогда в нее не вернуться. Подевалась куда‑то и былая страсть, а вместе с ней – влюбленность. Как это, собственно, зачастую происходит после соития с женщиной, после которого ореол богини куда‑то исчезает, а на его место приходит понимание того, что, по сути, все женщины одинаковы, а при отсутствии темперамента – так и вовсе не так уж прекрасны и загадочны.

Словом, Роман Розен вполне понимал состояние Павла Давыдовского.

– Хм… Ну, хорошо, я передам, – мягко улыбнулся барон. – А что передать на словах?

– Передайте ей, что я… Что она…. Нет, передайте, что я ее… Черт возьми, я не могу это сказать вам… – совсем смутился Давыдовский. – Только ей. Послушайте, – Павел умоляющим взглядом посмотрел на приятеля: – Вы не могли бы устроить… мне… ну… чтобы встретиться с ней?

– То есть вы просите с ней свидания? – поднял брови барон.

– Да, – шумно выдохнул Давыдовский.

– Но это невозможно, – недоумевающе произнес барон. – Ни одна порядочная девица не выйдет из дому без сопровождения, ведь это может скомпрометировать ее. – Он снова с недоумением посмотрел на Давыдовского. – Ты что, будешь разговаривать с ней в присутствии мамки или лакея?

– Ты будешь присутствовать, – с надеждой произнес Давыдовский, не заметив, что они перешли на доверительное товарищеское «ты». Впрочем, тема разговора была такая, что без доверительности обойтись было просто невозможно. – Только отойдешь на время в сторонку.

– Хм, – ответил на это Розен. Он снова вспомнил свое состояние, когда пылал любовью и страстью к Марии Савиной, понимающе улыбнулся и решил помочь товарищу. Потому как чувство, которым тот пылал, было совершенно не шутейным. – Хорошо, я попробую…

 

* * *

 

От любви мужчины теряют разум. Иные из них – тупеют. Те, которые и так были не столь умны, становятся совершеннейшими глупцами. Даже весьма умные, подпав под чары женщин и впав в любовную горячку, становятся малосообразительными и напрочь теряют остроту ума. Их спрашивают, сколько будет дважды два, а они надолго задумываются, как если бы у них хотели выведать смысл бытия, и лишь потом, завершив какую‑то свою личную мысль, отвечают:

– Четыре.

А бывает, что отвечают невпопад («не знаю», «кажется, восемь») или вовсе не отвечают, погруженные в собственные раздумья. И мысленно ведут нескончаемый разговор с предметом своей любви, где присутствуют споры, уговоры, упреки и обвинения во всяческих грехах, чаще всего надуманных. А по сути – этот разговор с самим собой, который может завести столь далеко, что вы и сами не заметите, как окажетесь в «желтом доме», как это случилось с одним из воспитанников Императорского училища правоведения Григорием Аполлоновичем Лопухиным. Сей юноша, воспитывавшийся в училище еще во времена попечительства племянником государя‑императора Николая Первого принцем Петром Георгиевичем Ольденбургским, влюбился без памяти в Александрину‑Анну Францевну Маснер, дочь австрийского подданного, статского советника Франца Иоганновича Маснера, служившего тогда чиновником особых поручений при Санкт‑Петербургском почтамте.

Несколько раз они встречались в построенном после наводнения 1824 года Чайном домике Летнего сада, поскольку училище правоведения располагается в точности напротив знаменитого места, либо гуляли по аллеям сада, наслаждаясь друг другом. А потом Лопухин признался в любви.

– Я не могу жить без вас, – добавил он, пребывая в чрезвычайном восторге и благоговении от своей спутницы.

– Я тоже, – услышал он в ответ тихие слова.

Ежели бы у воспитанника Императорского училища правоведения Гриши Лопухина были бы крылья, то он непременно взмыл бы в небеса. Впрочем, крылья у него после слов его возлюбленной, несомненно, заимелись. Только вот взлетать в небо не было никакого резону: любимая находилась здесь, на земле, рядом с ним, и покидать ее в такой момент было бы безграничной глупостью.

А потом они украдкой поцеловались. Вкус поцелуя нес запах весны и надежды на блаженство и, в конечном итоге, на нескончаемое и всеобъемлющее счастье. Ибо настоящее счастье – это не имение в полторы тысячи душ, не кипа доходных бумаг; не чин действительного тайного советника и не короткое знакомство с самим государем‑императором, а нахождение вблизи себя человека, который тебя понимает и для которого лучше, чем вы, нет никого на целом свете.

Что приключилось затем между ними – никто не ведает. Умалчивает об этом и училищная легенда, равно как и местный фольклор. Известно только, что между возлюбленными произошла крупная размолвка, после которой Александрина‑Анна прекратила с Лопухиным всяческие сношения. Она не отвечала на его полные отчаяния записки, не выходила из дому, когда Григорий, с большим трудом добыв увольнительную из училища либо пребывая в самовольной отлучке, проводил целые часы под ее окнами. И, конечно же, не принимала его у себя.

– Лопухина и на порог не пускать, – таково было ее нерушимое распоряжение лакеям.

Это был конец всему. Конец мечтаниям о блаженстве и счастье, конец взаимной любви, конец всяческого смысла и всей жизни.

Гриша Лопухин ходил мрачнее тучи. Ни с кем не разговаривал, ничего не ел и совершенно перестал заниматься по предметам. Инспекторы классов, профессора и воспитатели и даже сам директор училища статский советник Семен Антонович Пошман, зная его печальную любовную историю, относились к Лопухину благосклонно и даже где‑то жалеючи. Ведь у каждого мужчины в жизни случалась подобная история, а возможно, и не одна; а память – такая злая штука, что разочарование и боль хранит долго, ежели не вечно.

Лопухин чах и таял буквально на глазах. Затем начали проявляться и некоторые душевные отклонения. К примеру, он мог часами, тупо уставившись в одну точку, неподвижно сидеть, словно будущий бронзовый монумент скульптора барона фон Клодта баснописцу Крылову. (Сей памятник талантливому ленивцу откроют менее чем через десять лет близ центральной аллеи того же Летнего сада, в котором некогда Гриша прогуливался под руку с Александриной‑Анной.) По прошествии малого времени воспитанники и воспитатели училища стали замечать за ним, что он лихорадочно мечется из угла в угол и словно ищет какую‑то пропавшую вещь, которой у него никогда не было. А когда его спрашивали, чего же он ищет, то он отвечал:

– Двуручный меч. Не могу только вспомнить, куда я его положил.

– А зачем тебе меч? – дивясь, спрашивали приятели.

– Ну, как зачем? – искренне удивлялся тот. – Чтобы дать отпор врагам… Вон их сколько, – добавлял Лопухин и смотрел вдаль, очевидно, пытаясь сосчитать своих несуществующих врагов. – Сонмы…

И снова бросался искать свой меч. Под столом, креслом, постелью, даже за печью…

Такая «непоседуха» указывала на очевидное нарушение его психического состояния. Бывало, на вопросы своих товарищей или воспитателей он отвечал просто невпопад.

– Какое сегодня число, не подскажете? – спрашивали его.

– Благодарю, я сыт, – отвечал Гриша Лопухин.

– А сколько сейчас времени? – спрашивали его.

– Конечно, – некстати отвечал он. – Я с вами полностью согласен…

Он никого не слушал и не слышал. Он был весь в себе. Его внутренний диалог, очевидно, звучащий в его голове каждую минуту, понемногу разъедал его мозг хуже азотной кислоты или едкой щелочи.

– Пойдем погуляем в училищном парке? – предлагали ему приятели.

– Я уже отписал матушке на предыдущей неделе, – отвечал юноша.

Наконец директор училища, не на шутку обеспокоенный физическим и, главное, душевным состоянием Лопухина, пригласил к нему психиатра Павла Петровича Малиновского. Тот, осмотрев Гришу и поговорив с ним, вынес вердикт:

– Скоротечный тип душевного заболевания, вызванного тяжелейшим нервным потрясением. Необходима срочная госпитализация.

И Гришу отвезли. На Петергофскую дорогу, в Дом умалишенных, не столь давно отделившийся от Обуховской больницы в самостоятельную лечебницу, помещавшуюся ныне в особняке князя Петра Щербатова. О нем заботились. Старались, как гласил устав лечебницы, «обеспечить индивидуальный образ жизни в соответствии с психическим состоянием». Водили в церковь с хорами, устроенную в парадной зале, дабы просить помощи исцеления у Вседержителя, давали даже позвонить в церковные колокольца над главным входом в церковь и кормили по особой диете. Но… все тщетно, ничего не помогало. Гриша Лопухин буквально таял на глазах.

Однажды, позвонив с разрешения настоятеля в церковные колокольца, он горько, по‑детски расплакался, что врачи лечебницы посчитали благоприятным признаком. И верно, Гриша стал спокойнее, перестал искать везде и всюду свой меч, чтобы было чем отражать «супостата», стал нормально питаться и даже прибавил в весе. Все говорило о начавшемся исцелении. Очевидно, вследствие этого служители лечебницы ослабили контроль за ним, что явилось впоследствии непоправимой ошибкой. И в одно прекрасное утро Гриша был найден прислоненным к стволу яблоньки Щербатовского сада с перерезанными запястьями рук. Причем он порезал их так, чтобы, в случае, если его найдут еще живым, порезанные вены невозможно было бы сшить: он резал одну вену в двух местах и вырывал ее кусок между порезами.

Из него вытекла почти вся кровь, когда его нашли. Спасти Гришу было невозможно, – он уже умирал. И всех, кто видел его в тот момент, поразило выражение его лица: оно было светло, спокойно, благостно и даже радостно. Очевидно, боль и мука отпустили его еще в последние мгновения жизни. И он увидел то, что простым смертным видеть не суждено. По крайней мере, в обычной жизни.

Его похоронили при часовенке, поставленной на погосте. Без креста, ибо самоубиение есть тяжкий грех, крепко противный Господу. Со временем могилка заросла травой и ромашками. Теми самыми, на которых, отрывая лепесток за лепестком, можно гадать: любит‑не любит…

 

* * *

 

Свидание Давыдовского с Глафирой состоялось в Летнем саду. Барон Розен свел их вместе и теперь прогуливался поодаль, на достаточном расстоянии, чтобы видеть их, но не слышать душевной беседы.

Павел Давыдовский долго не мог начать разговор. Наконец, собравшись с духом, произнес:

– Вы прочли мое письмо к вам?

– Стихи? – потупила взор Глаша.

– Да…

– Прочла, – не сразу ответила она.

– Ну… и… как они вам? – неопределенно спросил Павел.

– У вас весьма своеобразный слог, – так же неопределенно ответила девушка.

– Я не про слог, Глафира Ивановна, – все более смелел Давыдовский. – Я касательно содержания стихов.

– Мне понравилось.

– Правда?

– Да. – Глаша подняла глаза и посмотрела на Павла. – И даже очень…

– Господи, как я счастлив! – снова вырвалось у Давыдовского.

Он едва сдержался, чтобы не броситься обнимать богиню Судьбы. И заметил, что Глашенька, осознав его состояние, даже не предприняла попытку отстраниться, чтобы не попасть в его объятия. Значит…. Значит, она тоже… То есть он ей не безразличен!

– Я все время вспоминаю нашу встречу на балу, – зачарованно произнес Павел. – Как мы с вами танцевали полонез. И вальс…

– И вальс, – эхом повторила Глаша и снова опустила прелестную головку: – Я тоже это вспоминаю…

Что значили эти последние слова Глашеньки, если не признание?

Как иначе их следовало понимать? И был ли в них какой иной смысл, кроме одного: Павел ей тоже нравится…

– Не смею спросить вас…

– Спрашивайте.

– Хорошо, – Павел тоже потупил взор. – Прошу заметить, что вы сами потребовали этого от меня.

– Говорите же! – В ее голосе послышались требовательные и в то же время умоляющие нотки.

– Значат ли ваши последние слова, что вы… тоже… – какое‑то время Павел подбирал слова, хотел сказать «относитесь ко мне так же, как и я к вам?», но потом нашел в себе силы и выпалил: – любите меня?

Она так резко подняла голову, что Роман Розен, дефилирующий в конце аллеи, остановился и стал впрямую на них смотреть. Он, очевидно, понимал, что сейчас между ними совершается объяснение, – самое главное на первоначальном этапе любовных отношений.

– Вы слишком скоры, – не сразу ответила Глафира. – И слишком большое значение придаете словам. Я же словам предпочитаю поступки, которые для меня говорят больше слов…

– И что я должен сделать, чтобы доказать свою любовь к вам? – быстро спросил Павел. – Хотите, я сейчас залезу во‑он на то дерево и без раздумий спрыгну с него? Или заберусь на памятник Крылову и закричу на весь мир, что люблю вас?

– Нет, не хочу, – засмеялась Глаша. – Не стоит лазать по деревьям и взбираться на памятники, тем более что вам за это может не поздоровиться. Я имела в виду совершенно иные поступки…

– Выходит, вы мне не верите? – сделал обиженное лицо Давыдовский. Юноша и правда вот‑вот готов был обидеться.

Не верить ему? Не верить тому, что творится в его сердце? Да неужели она не видит, что он… что его…

– Я верю вам, – успокоила его Глаша и коснулась белоснежными пальчиками его ладони. Это ее прикосновение вызвало в душе Павла столь огромный и мощный вихрь самых разнообразных чувств, что он мгновенно забыл, что хотел обидеться на нее. – Я только сказала свое отношение к словам. Согласитесь, – девушка более чем нежно посмотрела на Павла, – что слова, не подкрепленные поступками, ровно ничего не значат…

В училище, в своей комнате он много думал над словами Глашеньки. Конечно, его отношение к словам было иным, нежели у нее: он им верил. И считал, что слова и без поступков, подкрепляющих их, все же значат немало.

Сам он словами никогда не разбрасывался и отвечал за каждое из них. Павел всегда держал слово. Если же кто‑нибудь обвинил бы его во лжи, то Давыдовский тотчас расквасил бы ему лицо. И это в лучшем случае… С другой стороны, он понимал, что Глаша отчасти права. Девушкам, наверное, не стоит верить словам всяких мужчин. Ведь неизвестно, что у этих мужчин на уме. Но ведь он, Павел Давыдовский – не всякий?!

С того самого времени они стали встречаться; правда, встречи эти были редки. Ведь Училище правоведения было заведением закрытого типа, и выйти из него, пусть даже при острой личной надобности, не разрешалось. Павел выходил. Иногда на это у него имелась увольнительная бумага, иногда это была самовольная отлучка. Кстати, чем последняя – не подтверждающий любовь поступок? Ведь Давыдовский, сбегая из училища на свой страх и риск, подвергал себя опасности быть пойманным, после чего непременно последовало бы наказание, вплоть до отчисления из стен училища.

Кажется, Глаша понимала, на что идет Павел, самовольно отлучаясь. Она даже отговаривала его, чтобы он не делал этого. Правда, не очень настойчиво…

– А вдруг в училище хватятся вас? – спрашивала девушка, выказывая неподдельный испуг. – Станут искать, а вас и нет. Тогда, надо полагать, вас ожидают неприятности?

– Ожидают, – весело соглашался Павел. – Но по сравнению с тем, что я вижу вас и говорю с вами, эти возможные неприятности меня совершенно не волнуют. Они для меня ничего не значат. Абсолютно! А вот даже минута с вами значит для меня очень многое.

Конечно, его товарищи, при надобности, могли бы прикрыть его. Сказать, к примеру, что он занимается гимнастическими упражнениями, что штудирует курс в библиотеке, что у него заболел, наконец, живот, и он не выходит из ватер‑клозета. Бесконечно это, естественно, продолжаться не могло, но какое‑то время – вполне…

Глаша смотрела в его глаза и замолкала. О чем она думала в тот момент, оставалось только догадываться. Но в том, что ей нравились слова Давыдовского, можно было не сомневаться.

Первый раз они поцеловались у Карпиева пруда возле Порфировой вазы, подаренной шведским королем Карлом XIV императору Николаю I «в знак доброй воли». Поцелуй со стороны Давыдовского был неловким: он просто коснулся своими пересохшими губами губ Глашеньки, и она не успела ему ответить.

Были еще поцелуи. Самым сладким оказался оный возле скульптуры Амура и Психеи, в тени вековых деревьев и шпалер аккуратно подстриженных кустов выше человеческого роста, – идеальное место, где можно спрятаться от любопытных взоров. Тогда же Павел отважился назвать Глашу своей, на что она ответила ему благожелательным взором. Словом, воспитанник старших классов Императорского училища правоведения Павел Давыдовский был вполне счастлив.

Приезжал отец, тайный советник Иван Васильевич Давыдовский. Он был в Санкт‑Петербурге по делам службы и не преминул зайти к сыну в училище, дабы увидеться и поговорить. Павел признался ему, что влюблен, но когда заговорил о возможной своей женитьбе на Глашеньке, отец прервал его восторженные разглагольствования строгими словами:

– До окончания училища о женитьбе не смей и думать.

Как и все родители, в данной ситуации папенька Павла, был, несомненно, прав. Ну какая на милость, женитьба, ежели еще не окончен курс училища, не определено место службы и вообще ничего наперед не известно? Жениться надлежит тогда, когда вы крепко стоите на ногах и ваше будущее светло и безоблачно…

Примерно такие же слова услышала Глаша от своих маменьки и папеньки. Дескать, замуж следует выходить за человека определившегося, степенного, со связями и средствами. А какие средства и связи у студиозуса? Да никаких! И будущее его довольно туманно. Правда, папенька у Давыдовского – тайный советник, что для Павла несомненный плюс, однако он тайный советник в Москве. И даже по выходе из Императорского училища правоведения Павлу ничего особенного не светит, что для него несомненный минус. В Москве да, возможно, тайный советник и сможет устроить сына, однако Глашеньку из Петербурга никуда не отпустят. Дочка она единственная у родителей, и за ее счастье и благополучие они ответственны перед Богом. И подходящую для нее партию они отыщут сами здесь, в столице…

Глашенька, следует признать, внутри себя стержня не имела, каковой наличествовал у Давыдовского, и родительской воле особо не противилась. В глубине души она даже признавала правоту родителей. Помимо прочего, она не собиралась жить, в чем‑либо нуждаясь, чего Давыдовский, естественно, сразу дать ей не смог бы при всем своем желании. А ждать ей не хотелось. Ей хотелось блистать в свете, и чтобы все ей завидовали. Причем не через десять или пусть даже пять лет, а немедленно, сейчас.

И еще… Ее любовь к Павлу была другой. Она любила его иначе, нежели он ее. Когда он был рядом, барышня не могла им надышаться и наговориться с ним. Готова была отдать ему все, чего бы он ни попросил. А когда рядом Павла не было, Глашенька о нем забывала. Она не ожидала с трепетом их встречи, не считала часы и минуты до их свидания, с чем не мог справиться Давыдовский, – ведь его только от мысли о предстоящем свидании бросало в дрожь. В ее любви не было ярости и страсти, не было боли и муки, равно как и наивысшего наслаждения. Ее любовь даже не была похожа на весенний ручеек, журчащий меж травы и камней. Ее любовь была спокойной и рассудительной, больше смахивающей на уголья, присыпанные золой, – подует ветерок, и из под серого праха пробиваются язычки робкого пламени.

А может, это была вовсе и не любовь?

Однажды Павел, самовольно отлучившись из стен училища и едва не столкнувшись в Летнем саду с инспекторами, буквально пробрался на тайное место их свиданий, но барышни там не оказалось.

Он прождал полчаса. Потом час. Глаша не появилась. Еще час он стоял уже просто так, не надеясь уже, что она появится. Вернувшись в училище, он написал ей записку. Она не была укоряющей или обидной. Ведь с Глашей могло случиться всякое: она могла заболеть, вывихнуть ногу, ее могли задержать, или обстоятельства неожиданно сложились так, что ей просто не удалось прийти на их место.

 

 


Поделиться с друзьями:

История развития хранилищ для нефти: Первые склады нефти появились в XVII веке. Они представляли собой землянные ямы-амбара глубиной 4…5 м...

Механическое удерживание земляных масс: Механическое удерживание земляных масс на склоне обеспечивают контрфорсными сооружениями различных конструкций...

Состав сооружений: решетки и песколовки: Решетки – это первое устройство в схеме очистных сооружений. Они представляют...

Эмиссия газов от очистных сооружений канализации: В последние годы внимание мирового сообщества сосредоточено на экологических проблемах...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.024 с.