Биохимия спиртового брожения: Основу технологии получения пива составляет спиртовое брожение, - при котором сахар превращается...

Своеобразие русской архитектуры: Основной материал – дерево – быстрота постройки, но недолговечность и необходимость деления...

Праздник в честь великой княгини Елены на вилле Медичи

2022-07-07 96
Праздник в честь великой княгини Елены на вилле Медичи 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

 

Я давал балы и устраивал приемы в Лондоне и Париже и, хотя рожден в иной пустыне, не так уж плохо справлялся со своей ролью в этих новых краях; но я даже не подозревал, что такое празднества в Риме: в них есть нечто античное, сближающее наслаждения со смертью. Вилла Медичи, где сами сады уже являют собою драгоценное украшение и где я принимал сегодня утром * великую княгиню Елену, обрамлена великолепной рамой: с одной стороны вилла Боргезе и дом Рафаэля, с другой вилла на Монте Марио и холмистые берега Тибра; внизу – весь Рим, подобный заброшенному орлиному гнезду. Между купами дерев бродили среди потомков Паул и Корнелий первые красавицы Неаполя, Флоренции и Милана; принцесса Елена казалась их повелительницей. Борей, внезапно налетевший с горы, набросился на пиршественный шатер и умчался, унося обрывки ткани и гирлянд, – так же точно расправилось время со здешним краем. Все члены посольства пришли в отчаяние, что же до меня, то я ощущал некую ироническую веселость, видя, как ветр небесный похищает мою краткодневную позолоту и мимолетные радости. Шатер очень скоро привели в порядок. Поначалу предполагалось Устроить завтрак на террасе, но теперь стол накрыли внутри роскошного дворца; голоса валторн и гобоев, разносимые бореем, чем‑то напоминали мне шорохи американских лесов. Гости, резвящиеся на ветру, развевающиеся вуали и кудри женщин, sartarella, не боящаяся бури, поэтесса, обращающая свои импровизации к облакам *, воздушный шар с вензелем северной принцессы, улетающий в небо, – все это сообщало празднику, в котором, казалось, смешались привычные мне бури, новый облик.

Как гордился бы подобным торжеством человек, не проживший на свете такую уйму лет, как я, и еще чувствительный к обольщениям света и бури! Я с трудом заставляю себя вспоминать о своем преклонном возрасте, когда вечерами по галереям моего дома среди цветов, огней и музыки порхают дщери весны: они кажутся мне стаей лебедей, летящих в теплые страны. Какие разочарования ждут их впереди? Одни стремятся к тому, что уже любят, другие – к тому, чего еще не полюбили. В конце пути их ждет гробница, каких здесь так много, один из тех древних саркофагов, в которых здешние жители держат воду; прах их смешается с прахом многих других легкомысленных и прелестных созданий. Эти волны красоты, брильянтов, цветов и перьев плещутся под музыку Россини, исполняемую всеми оркестрами разом и постепенно затихающую вдали. Не та ли это мелодия, что слышалась мне во вздохе флоридского ветерка или в стенаниях, полнивших храм Эрехтеи в Афинах? Или это жалоба далеких аквилонов, баюкавших меня на волнах океана? А может, под маской одной из этих блистательных итальянок скрывается моя сильфида? Нет: моя дриада неразлучна с луговыми ивами, она осталась на опушке комбургского леса – там, где явилась мне впервые. Светские забавы, настигшие меня в конце жизненного пути, чужды мне, и все же в этой феерии есть что‑то пьянящее, и она кружит мне голову: я вновь обретаю трезвость и холодность ума, лишь побывав на пустынной площади перед собором Святого Петра или в безлюдном Колизее. Тогда мелкие земные картины отступают, и глазам моим открываются зрелища, родственные лишь былым печалям моей юности.

{Письма Шатобриана к г‑же Рекамье; его донесения графу Порталису}

 

11.

Похвальба

 

Друг великого Л’Опиталя, канцлер Оливье, изъясняясь на языке XVI столетия, презиравшего церемонии, сравнивает французов с мартышками, которые взбираются на верхушку дерева и, усевшись там, являют всему миру то, что следовало бы скрывать. История Франции с 1789 года до наших дней доказывает справедливость этого сравнения; впрочем, всякий человек, одолевая жизненный путь, уподобляется обезьяне канцлера; рано или поздно все без стыда выставляют напоказ свои увечья. Так и я, познакомив читателей со своими депешами, чувствую желание похвастаться: глядя на великих людей, которые нынче кишат повсюду, понимаешь, что в наши дни только лицемер не объявляет сам себя бессмертным.

Читали ли вы хранящуюся в архиве министерства иностранных дел дипломатическую переписку, посвященную важнейшим событиям прошедших эпох? – Нет.

Так, может быть, вы читали переписку опубликованную? может быть, вам известны подробности переговоров дю Белле, д’Осса, Дюперрона и президента Жаннена, может быть, вы заглядывали в «Государственные мемуары» Виль‑руа, «Королевские сбережения» Сюлли, в мемуары кардинала Ришелье и письма Мазарини, в документы, касающиеся Вестфальского договора и Мюнстерского мира? Может быть, вам знакомы донесения Барийона об английских делах и переписка по поводу испанского наследства, может быть, от вашего внимания не ускользнуло имя г‑жи дез Юрсен, может быть, вам попадался на глаза «семейный договор» * г‑на де Шуазеля, может быть, вам не чужды имена Хименеса, Оливареса и Помбаля, вы знаете о борьбе Гуго Гроция за свободу морей *, читали его письма обоим Оксеншернам, помните о переговорах первого министра Витта с Петером Гроцием, вторым сыном Гуго, наконец, может быть, взгляд ваш привлекало собрание дипломатических соглашений? – Нет.

Выходит, вы никогда не читали всех этих бесчисленных разглагольствований? В таком случае прочтите их, а затем перейдите к моим депешам из Пруссии, Англии и Рима (не будем касаться столь досадившей вам войны в Испании, хотя она – главная моя заслуга на государственном поприще), сравните их со всеми прочими депешами, которые я только что перечислил, и, положа руку на сердце, скажите, какие из них больше утомили вас; скажите, сильно ли отличается моя работа от работы моих предшественников, скажите, уступаю ли я стародавним министрам и покойным послам в умении вникать в мелочи существенности?

Прежде всего вы увидите, что ничто не ускользает от моего внимания: я не упускаю из виду ни Решид‑пашу, ни г‑на де Блакаса *; я ревностно отстаиваю свои посольские права и привилегии, я держусь хитро и двулично (а это важнейшее достоинство!), и хитрость моя так велика, что я не отвечаю на письмо г‑ну Фунхалю, чье положение ненадежно, но из коварной вежливости наношу ему визит, чтобы ублаготворить его, не оставив, однако, в его руках ни единой полученной от меня строчки. В разговорах с кардиналами Бернетти и Альбани, двумя государственными секретарями, у меня не вырывается ни одного неосторожного слова; я не гнушаюсь и мелочами: я навожу порядок в бумагах французов, живущих в Риме, и заложенные мною основы сохраняются по сю пору. Орлиным взором я прозреваю противозаконность договора, заключенного в Трините‑дю‑Мон между Папской областью и послами Лавалем и Блакасом – договора, который ни одна из сторон не имела права заключать *. Затем я воспаряю в сферы высшей дипломатии и, не имея, впрочем, никаких указаний от министра иностранных дел, беру на себя смелость дать отвод одному из кардиналов, чтобы не увидеть на папском престоле ставленника Австрии. Я добываю тайные протоколы конклава: никакому другому послу это не удалось бы; день за днем я шлю на родину списки кардиналов с результатами голосования. Я не забываю и о родственниках Бонапарта; я не оставляю надежды умелым обхождением добиться от кардинала Феша отказа от звания лионского архиепископа. Стоит какому‑либо карбонарию начать готовить новый заговор, я немедля узнаю об этом и определяю, насколько правдивы слухи о готовящемся бунте; стоит какому‑либо аббату начать плести интриги, я немедля узнаю об этом и разрушаю планы тех, кто желал поссорить кардиналов с французским послом. Наконец, я выясняю, что кардинал Латиль доверил главному исповеднику некую важную тайну. Довольны ли вы? Согласны ли, что перед вами – человек, знающий свое дело? В таком случае я сознаюсь вам, что эта дипломатическая поденщина не стоила мне никакого труда, что я разделывался с нею, как любой самый заурядный посол; так простак крестьянин в Нижней Нормандии шьет штаны, пася овец: моими овцами были мои грезы.

Важно и другое: сравните мои официальные письма с донесениями моих предшественников, и вы убедитесь, что я уделяю общим вопросам столько же внимания, сколько и частным, что дух моей эпохи увлекает меня в высшие сферы человеческого ума. Это наиболее очевидно в депеше, адресованной г‑ну Порталису, где я рассматриваю состояние Италии и выказываю презрение кабинетам, принимающим ход истории за череду мелких и крупных заговоров. «Записка о восточной войне» также содержит политические истины, которые не назовешь заурядными. Я был принят двумя папами и беседовал с ними не о кабинетных интригах; я втянул их в разговор о религии, о свободе, о грядущих судьбах мира. Тем же предметам была посвящена и моя речь перед конклавом. Я дерзнул посоветовать этим старцам идти вперед и сделать религию движителем общества.

Читатель, дождись окончания моей похвальбы – ведь я, подобно философу Платону, кружу около своей идеи, прежде чем дойти до цели. Я стал похож на старого Сидрака – годы путь мой удлиняют *. Я продолжаю – и кончу еще не скоро. Нынче многие писатели презирают свой литературный дар и готовы поступиться им ради дара политического, несравненно более лестного. Благодарение Богу, мною владеют совсем иные чувства, я придаю очень мало значения политике, хотя бы потому, что это – игра, в которой мне везло. Преуспевающему политику добродетели только в тягость. Я самонадеянно признаю за собою практическую сметку, но прекрасно помню о том, что добиться полного успеха не позволяю себе я сам. Дело тут не в моей музе, но в моем равнодушии ко всему на свете. С таким пороком преуспеть в жизни действительной невозможно.

Равнодушие, не стану спорить, пристало государственному мужу, но лишь государственному мужу, лишенному совести. Он безучастно взирает на любые происшествия, не отличает обиду от похвалы, презирает нравственность, справедливость и сострадание, наконец, извлекает выгоду даже из революций. Ведь эти мудрецы убеждены, что всякое событие, счастливое или несчастное, обязано приносить пользу; они наживаются на тронах, на гробах, на клятвах, на оскорблениях; расценки устанавливают новоявленные Мьонне, коллекционирующие унижения и катастрофы: что до меня, я не силен в этой нумизматике. К несчастью, я беззаботен вдвойне; собственная моя судьба волнует меня ничуть не больше окружающего мира. Павел Пустынник презирал мир, оттого что верил в Бога; я презираю общество, оттого что не верю в политику. Это неверие помогло бы мне добиться великих побед в жизни деятельной, пекись я больше о своей глупой персоне и умей разом и унижать, и ублажать ее. Сколько бы я ни старался, я все равно остаюсь честным простофилей, неимущим дурачком, не умеющим ни подличать, ни наживаться.

Д’Андийи, говоря о себе, дал точное описание одной стороны моего характера: «Я никогда не строил честолюбивых планов, – для этого я был слишком честолюбив; Господь вселил в меня тягу к великим свершениям во имя славы государства и счастья народов, и я не умел стеснить себя узкими рамками личной корысти. Я мог бы служить лишь королю, который правит сам и не стремится ни к чему, кроме бессмертной славы». Следовательно, королям моего времени я служить не мог.

Теперь, когда я явил вам укромнейшие уголки своей души и обнажил ее потаенные достоинства, когда я исчислил вам все редкостные совершенства своих депеш, уподобившись одному из собратьев по Институту, который беспрестанно восславляет собственную персону и приучает окружающих восхищаться им, теперь я открою вам, чего ради затеял всю эту похвальбу: я желал показать, на что способны литераторы, вступившие в государственную службу, и защитить их от нападок дипломатов, финансистов и чиновников.

Все эти деятели считают себя на голову выше людей, каждый из которых, даже самый ничтожный, стоит гораздо больше них; пристало ли всеведущим господам‑практикам болтать такой вздор? Вы толкуете о фактах, согласитесь же с фактами: большинство великих писателей древности, средних веков, современной Англии были великими государственными мужами, если только снисходили до политики. «Я не стал объяснять им, – замечает Альфьери, повествуя о своем отказе от должности посла, – что для меня их дипломатия и депеши значат гораздо меньше, чем написанные мною или даже кем‑то другим трагедии; ведь людей такого рода образумить невозможно: они не могут и не должны переменить веру».

Кто из французов был лучшим литератором, чем Л’Опиталь, преемник Горация, или ловкий посол д’Осса, или Ришелье, этот человек острого ума, которому мало было решать спорные вопросы, сочинять записки и истории и который только и делал, что изобретал сюжеты для пьесы, кропал стишки в компании Мальвиля и Буаробера и в муках рождал Академию и «Большую пастораль» *? Разве он стал великим министром оттого,, что был скверным писателем? Впрочем, дело ведь не в большем или меньшем таланте, дело в страсти марать бумагу; меж тем сам г‑н де л’Эмпирей * не выказал больше пыла и щедрости, борясь за место на Парнасе, чем кардинал, истративший на постановку своей трагикомедии «Мирам» двести тысяч экю! Если бы можно было знать наверняка, что всякий посредственный поэт, занявшись политикой, станет превосходным государственным деятелем, из этого следовало бы, что всякий превосходный поэт станет государственным деятелем средней руки: но разве талант стихотворца убил талант политика в Солоне, элегическом поэте, не уступающем Симониду; в Перикле, который изменял музам, дабы покорять афинян великолепными речами, в Фукидиде и Демосфене, которые подняли на такую недосягаемую высоту славу писателя и оратора, хотя и отдавали свои силы воинскому ремеслу и публичному красноречию? Разве литературный дар уничтожил гений Ксенофонта, который, обдумывая «Киропедию», участвовал в «Отступлении десяти тысяч», разве помешал он двум Сципионам * – другу Лелия и покровителю Теренция, или Цицерону, царю словесности и отцу отечества, наконец Цезарю, автору сочинений по грамматике, астрономии, религии, литературе, сопернику Архилоха в сатире, Софокла в трагедии, Демосфена в красноречии, создателю «Записок», равных которым не написать ни одному историку? f

Впрочем, сколько ни приводи примеров, в нашей стране дар сочинителя, безусловно превосходящий все прочие таланты, ибо он не исключает ни одного из них, всегда будет препятствовать политическому успеху: в самом деле, какая польза в высоком уме? он ни на что не годен. Французские глупцы, особая и сугубо национальная порода людей, ни в грош не ставят французских Гроциев, Фридрихов, Бэконов, Томасов Моров, Спенсеров, Фолклендов, Кла‑рендонов, Болингброков, Берков и Каннингов.

В нашем тщеславии мы никогда не согласимся признать даже за гениальнейшим человеком разносторонней одаренности и способности справляться с делами заурядными так же хорошо, как справляется с ними человек самого заурядного ума. Стоит вам хоть на самую малость выйти за пределы банальности, как тысяча глупцов поднимают шум. «Вы витаете в облаках!» – кричат они, гордые тем, что сами влачат свои дни на земле и не желают иной доли. Тайное сознание собственного несовершенства принуждает этих бедных завистников восставать против таланта; они снисходительно напоминают Вергилию, Расину и Ламартину, что их удел – стихи. Но каков ваш удел, господа гордецы? – забвение: оно караулит вас в двадцати шагах от дома, меж тем как названных поэтов двадцать стихотворных строк их сочинения прославят навеки.

{Французы в Риме при Директории и Империи; прогулки Шатобриана по Риму; судьба его племянника Кристиана, ставшего иезуитом в Риме; отъезд Шатобриана из Рима в Париж в мае 1829 г.}

 

 

Книга тридцать вторая

 

1.

(…) Пиренеи. – Приключение

 

 

Париж, август и сентябрь 1830 года, улица Анфер

 

{Политическая обстановка во Франции: слабость либерального министерства Полиньяка; Шатобриан едет на воды в местечко Котре, в Пиренеях, и там сочиняет стихи об этом крае}

Я не смог докончить оду: мой заунывный барабан бил отбой, сзывая мечтания прошедших ночей, однако в ряды отступающих постоянно врывались мечтания нынешней минуты, чей сияющий вид никак не вязался с трусливой миной их старых товарищей.

И вот, предаваясь стихотворству, я увидел сидящую на берегу горного потока молодую женщину; она поднялась и пошла мне навстречу; из разговоров местных жителей она знала о моем приезде. Незнакомка оказалась таинственной Окситанкой *, с которой мы уже два года переписывались, ни разу не видевши друг друга; тайна раскрылась: Patuit Dea 31.

Исполненный почтительности, я навещал у ручья свою наяду. Однажды, когда я собрался уходить, она пожелала проводить меня; мне пришлось на руках донести ее к ней домой. Никогда еще мне не было так стыдно: я полагал, что человек моего возраста, внушивший столь страстную привязанность юной особе, попросту смешон, и чем более лестной для меня могла выглядеть эта прихоть, тем большее унижение я испытывал, справедливо видя в ней издевку. От стыда я готов был сбежать к медведям, водившимся по соседству. Я чувствовал совсем не то, что Монтень, сказавший: «Любовь возвратила бы мне зоркость, трезвость, любезность, заставила бы печься о собственной наружности…» * Бедняга Мишель, ты толкуешь о превосходных вещах, но увы: людям нашего возраста любовь всего этого отнюдь не возвращает. Нам остается только одно: по доброй воле отойти в сторону. Итак, вместо того, чтобы предаться занятиям здравым и мудрым, дабы стать достойным любви, я постарался стереть из памяти мимолетный образ моей Клемансы Изор; горный ветерок скоро развеял причуду прекрасного создания; остроумная, решительная и прелестная шестнадцатилетняя чужестранка была благодарна мне за то, что я оценил себя по справедливости: нынче она уже замужем.

 

2.

Министерство Полиньяка. – Мое отчаяние. – Я возвращаюсь в Париж

 

Слухи о падении министерства * дошли до наших пихтовых лесов. Сведущие люди поговаривали даже о том, что новое правительство возглавил князь де Полиньяк *, но я нисколько в это не верил. Наконец прибыли газеты: я открыл их и с изумлением прочел официальное сообщение, подтверждающее эти слухи. С тех пор как я живу на свете, фортуна не раз преподносила мне сюрпризы, но такого жестокого разочарования мне еще не доводилось испытать. Судьба в очередной раз смела с лица земли все взлелеянные мною химеры; но на этот раз вместе с моими иллюзиями она погубила монархию. Я тяжело перенес этот страшный удар; отчаяние мое было велико, ибо я тотчас принял решение: мне следует покинуть свой пост. Я получил множество писем; во всех мне предлагали подать в отставку. Даже едва знакомые мне люди почтили меня своими наставлениями.

Меня неприятно поразила эта угодливая забота о моем добром имени. Благодарение Богу, в вопросах чести я никогда не имел нужды в советчиках; жизнь моя была цепью самопожертвований, совершенных по собственной воле; когда дело идет о долге, я не трачу времени на раздумья. Отставка гибельна для меня – ведь все мое богатство всегда состоит из одних долгов, которые я никогда не успеваю заплатить, ибо очень скоро лишаюсь очередного места; так что в отставке мне всякий раз приходится жить на доходы от моих книг. Иные из любезных гордецов, письменно и устно толковавших мне о чести и свободе, отказались от звания государственного советника, однако они владели солидным состоянием либо оставили за собою мелкие должности, дававшие средства к существованию. Они поступили как протестанты, которые, отбрасывая иные из католических догматов, хранят верность остальным, столь же неправдоподобным. Ни последовательности, ни искренности: конечно, они лишались по доброй воле двенадцати или пятнадцати тысяч ливров ренты, но дома их ждало богатое имение или, по крайней мере, предусмотрительно припасенный кусок хлеба. Что же до меня, то со мной не церемонились и с превеликой охотой поступались от моего имени всем, что у меня еще оставалось: «Вперед, Жорж Данден, смелее; черт подери, дружок, не позорьтесь, разоблачайтесь! Вышвырните в окошко двести тысяч ливров ренты, должность по вашему вкусу, должность почетную и высокую, проститесь с римским царством изящных искусств и со счастливой возможностью получить долгожданную награду за неустанные и нелегкие труды. Нам так угодно. Только такой ценой вы сохраните наше уважение. Мы скинули кафтан и остались в теплом фланелевом жилете, а вы сбросьте бархатный плащ и ступайте нагишом. Наш девиз – абсолютное равенство, равноправие алтаря и жертвы».

Причем – странная вещь! – люди, со столь великодушным пылом выталкивавшие меня взашей, люди, изъявлявшие мне свою волю, не были ни моими подлинными друзьями, ни моими соратниками по политической борьбе. Меня обрекали на заклание во имя либерализма – доктрины, поклонники которой беспрестанно нападали на меня; я обязан был поставить на карту судьбу законной монархии ради того, чтобы заслужить похвалу горстки трусливых недругов, которым недоставало мужества умереть с голоду.

Я готовился к долгой посольской карьере; празднества, которые я устроил, разорили меня, я еще не заплатил за первое свое жилище. Но более всего удручала меня необходимость расстаться с городом, где я надеялся провести остаток жизни, наслаждаясь счастьем.

Сам я никогда никому не докучал советами в духе Катона, следование которым ввергает в нищету не того, кто их дает, а того, кто их получает; я убежден, что подобные советы бесполезны, если расходятся с внутренним голосом человека. Я же, как уже было сказано, с первой минуты знал, как мне поступить: мне ничего не стоило принять решение, но мучительно было его выполнить. Когда в Лурде вместо того, чтобы повернуть на юг, в Италию, я двинулся в сторону По, глаза мои наполнились слезами. Я не стыжусь сознаться в этом: ведь, как бы там ни было, я принял вызов, посланный мне судьбою, и сразился с ней. Возвращаться не хотелось, и я тянул время. Медленно разматывал я нить той дороги, по которой так бодро мчался еще несколько недель тому назад.

Князь де Полиньяк боялся моей отставки. Он понимал, что мой уход отнимет у него голоса депутатов‑роялистов и поставит под вопрос судьбу его правительства. Ему присоветовали послать в Пиренеи гонца с письмом от короля, где мне предписывалось немедленно выехать в Рим, дабы принять неаполитанских короля и королеву, направлявшихся в Мадрид в связи с бракосочетанием их дочери – невесты испанского короля *. Получи я этот приказ, я попал бы в весьма затруднительное положение. Быть может, я счел бы своим долгом выполнить его и лишь затем подать в отставку. Но как обернулось бы дело, если бы я оказался в Риме? Возможно, я задержался бы там; роковые дни застали бы меня на Капитолии. Возможно также, что моя нерешительность сохранила бы г‑ну де Полиньяку те несколько голосов в палате депутатов, которых ему недоставало. В этом случае адрес не был бы принят *, и авторы ордонансов, послуживших ответом на него, не стали бы, возможно, прибегать к этому роковому средству: Dis aliter visum 32.

 

3.

Свидание с г‑ном де Полиньяком. – Я ухожу в отставку

 

Г‑жа де Шатобриан ждала меня в Париже; она уже покорилась судьбе. Ей, как любой женщине, жизнь в Риме в звании супруги посла кружила голову, однако в решающую минуту моя жена всегда без колебаний одобряла все, что я делал для сохранения своего покоя и доброго имени: этого у нее не отнимешь. Она любит почести, титулы и богатство, она ненавидит бедность и убогость домашнего очага; она презирает все эти припадки щепетильности, все эти чудеса преданности и жертвенности, полагая их решительно никому не нужною дурью; из ее уст никогда не вырвался бы крик: «Да здравствует король во что бы то ни стало!»; но когда дело идет обо мне, все меняется, и она, не дрогнув, смиряется с новой немилостью, проклиная ее.

Всегда выходило так, что я голодаю, не сплю ночей, возношу молитвы ради благополучия тех, кто, спеша напялить власяницу на меня, не торопятся надеть ее сами. Я служил священным ослом *, влачащим скудные мощи свободы; мощи, которым эти люди поклонялись, стараясь держаться от них подальше.

{Обмен письмами между Шатобрианом и Полиньяком; Шатобриан просит аудиенции у короля, чтобы объяснить мотивы своей просьбы об отставке; Полиньяк приглашает его в министерский дворец}

Князь де Полиньяк принял меня в столь хорошо мне известном просторном кабинете. Он поспешно поднялся мне навстречу, пожал мне руку с сердечностью, которую я хотел бы считать искренней, затем положил руку мне на плечо, и мы принялись прогуливаться по кабинету. Он сказал, что не принимает моей отставки, что король также не принимает ее, что мне необходимо вернуться в Рим. Последнюю фразу он повторил несколько раз, надрывая мне сердце. «Отчего, – говорил он, – вы не хотите иметь дела со мной, как прежде с Да Ферронне и Порталисом? Разве я вам не друг? В Риме вы получите все, что пожелаете; во Франции ваше слово будет значить больше моего; мне необходимы ваши советы. Ваша отставка может привести к новому расколу. Неужели вы хотите повредить правительству? Вы сильно прогневите короля, если не перемените своего намерения. Умоляю вас, дорогой виконт, не делайте этой глупости».

Я отвечал, что не считаю свое намерение глупостью, что нахожусь в здравом рассудке, что правительство Полиньяка крайне непопулярно, что предъявляемые к нему претензии, возможно, несправедливы, но это не делает их менее реальными; вся Франция убеждена, сказал я, что новый кабинет ущемит общественные свободы, и мне, защитнику этих свобод, невозможно оставаться на стороне тех, кого считают их врагами. Речь эта далась мне нелегко, поскольку, строго говоря, мне покамест не в чем было упрекнуть новых министров; я мог осуждать лишь их предполагаемые действия, на что они были вправе ответить, что ни о чем подобном и не помышляют. Г‑н де

Полиньяк поклялся мне, что любит Хартию не меньше меня, но любил он ее на свой лад. К несчастью, опозоренной девушке мало толку от нежности того, кто лишил ее чести.

Битый час мы твердили каждый свое. В конце концов г‑н де Полиньяк сказал, что если я заберу назад свое прошение об отставке, король охотно примет меня и выслушает все мои претензии к новому кабинету, если же я буду упорствовать в своем решении, Его Величество не даст мне аудиенции, ибо разговор со мной будет ему неприятен.

Я отвечал: «В таком случае, князь, прошение мое остается у вас. Я никогда в жизни не отказывался от своих слов, и, если Королю не угодно принять своего верного подданного, не буду настаивать». С этими словами я откланялся. Я попросил князя назначить на мое место герцога де Лаваля, если место это все еще мило его сердцу, и лестно отрекомендовал ему членов моей дипломатической миссии. Затем по бульвару Инвалидов я пешком направился в свою Богадельню * – ведь я как раз и был бедным калекой. Прощаясь с г‑ном де Полиньяком, я заметил, что к нему вновь возвратилась невозмутимая беззаботность, обращавшая его в бессловесного соглашателя, созданного для того, чтобы погубить империю.

{Прощальное письмо Шатобриана папе римскому}

Несколько дней я продолжал умерщвлять себя в моей Утике; я написал письма, долженствующие разрушить здание, которое я воздвигал с такою любовью. Когда умирает человек, сильнее всего трогают душу всякие мелочи, домашние, семейные подробности; сходным образом, когда умирает мечта, больнее всего ранят всякие пустяки, губящие ее. Я обольщал себя надеждой провести остаток дней среди римских руин. Подобно Данте, я решил не возвращаться в родные края. Эти завещательные распоряжения, так много значившие для меня, скорее всего не тронут читателей моих «Записок». Старая птица падает с ветки, где свила гнездо; она прощается с жизнью и встречает смерть. Влекомая течением, она просто‑напросто меняет одну реку на другую.

 

4.

Льстецы‑газетчики

 

Когда ласточкам приходит время улетать, одна снимается с места первой, чтобы возвестить о скором появлении остальных: я был первой ласточкой, предвосхитившей исход законной монархии. Радовался ли я похвалам, которыми осыпали меня газетчики? ни в малейшей степени. Иные из моих друзей, рассчитывая утешить меня, уверяли, что я вот‑вот стану первым министром, что мой смелый и решительный ход принесет богатые плоды; они приписывали мне честолюбивые планы, от которых я был далек, как никогда. Не понимаю, как может человек, знающий меня хотя бы неделю, не заметить, что я начисто лишен такой – впрочем, вполне законной – страсти, как честолюбие, побуждающее людей сражаться на политическом поприще до последнего. Я всегда мечтал уйти на покой: должность посла в Риме была мне мила тем, что не сулила никакого продвижения и давала приют в тупике.

Наконец, в глубине души я опасался, что зашел слишком далеко в сочувствии оппозиции: теперь я поневоле должен был возглавить и сплотить ее; меня это пугало, и страх лишь усиливал сожаления об утраченном мною покойном убежище.

Как бы там ни было, деревянному идолу, сошедшему с алтаря, щедро курили фимиам. Г‑н де Ламартин, новое и яркое украшение французской поэзии, обратился ко мне в связи с предстоящими выборами его в Академию; в конце его письма стояло:

«Г‑н де Ла Ну, недавно побывавший в наших краях и посетивший меня, рассказал мне о ваших неустанных и бескорыстных трудах на благо Франции. Каждая из ваших добровольных отставок, свидетельствующих о незаурядном мужестве, приумножит почтение к вашему имени и славу вашего отечества».

За этим великодушным посланием автора «Поэтических размышлений» * последовало письмо г‑на де Лакретеля:

«Что за время они нашли, чтобы оскорблять вас, человека самоотверженного, столько же щедрого на благородные деяния, сколько и на благородные сочинения! Я всегда считал вашу отставку и образование нового министерства вещами взаимосвязанными. Мы уже привыкли ожидать от вас жертвенных подвигов, как прежде привыкли ждать от Бонапарта побед; однако у него было гораздо больше соратников, нежели у вас – подражателей».

Лишь два весьма образованных человека и даровитых сочинителя, близкие к барону де Дамасу, г‑н Абель Ремюза и г‑н Сен‑Мартен, имели в ту пору слабость выступить против меня. Я прекрасно понимаю, что люди, презирающие чины, вызывают раздражение: разве можно терпеть подобную наглость?

Сам г‑н Гизо снизошел до посещения моего жилища *; он счел возможным преодолеть то громадное расстояние, какое пролегает между нами от рождения; первые же слова его обличали величайшее почтение к самому себе: «Ну вот, сударь, теперь совсем другое дело!» Шел 1829 год, и я был нужен г‑ну Гизо ввиду предстоящих выборов; я послал письмо избирателям в Лизье; г‑н Гизо набрал необходимое число голосов; г‑н де Брой поблагодарил меня в следующих выражениях:

«Позвольте мне, сударь, выразить вам признательность за письмо, которое вы имели любезность мне прислать. Я использовал его по назначению и убежден, что оно, как и все, исходящее от вас, принесет плоды, и плоды благотворные. Я бесконечно обязан вам, ибо ни в одном предприятии я не принимаю такого участия и ни одному делу так горячо не желаю успеха».

В июльские дни г‑н Гизо был уже депутатом, таким образом, я в какой‑то мере причастен к его политическому возвышению: иной раз небесам случается внять мольбам малых сих.

{Состав министерства Полиньяка; экспедиция французского флота к берегам Алжира}

 

7.

Открытие сессии 1830 года. – Адрес. – Роспуск палаты

 

Сессия 1830 года открылась 2 марта. В тронной речи король сказал: «Если вследствие преступных происков перед моим правительством воздвигнутся препятствия, которые я не могу и не хочу предвидеть, я найду силы преодолеть их». Карл X произнес эту фразу тоном человека, который, держась обычно робко и мягко, внезапно впадает в ярость и распаляется еще сильнее от звуков собственного голоса: чем больше силы было в словах, тем больше слабости – в стоявших за ними решениях.

Ответный адрес был сочинен г‑ном Этьенном и г‑ном Гизо. В нем говорилось: «Государь, Хартия освящает вторжение в чужую страну, если оно не противоречит интересам общества. Естественный ход общественной жизни будет нарушен, если намерения вашего правительства не получат полной поддержки среди народа. Государь, как честные и преданные вам люди, мы не можем не сказать вам, что эта поддержка отсутствует».

Адрес был принят двумястами двадцатью одним голосом против ста восьмидесяти одного. Г‑н де Лоржериль предложил убрать фразу об отказе от поддержки. За эту поправку проголосовало всего двадцать восемь человек. Если бы двести двадцать один депутат могли предвидеть, к чему приведут их действия, адрес был бы отвергнут подавляющим большинством голосов. Отчего Провидение не приподнимает иногда завесы, скрывающей будущее?! Оно, правда, вселяет в душу избранных предчувствие грядущих событий, однако предчувствие это слишком смутно и не указывает верного пути; предсказатели боятся обмануться; впрочем, даже тем пророчествам, что в конце концов сбываются, никто не верит. Воля Господня вечно пребудет неисповедимой; если он дозволяет великие несчастья, то лишь оттого, что лелеет великие замыслы; замыслы эти – часть общего плана, который столь обширен, что взор наш и пытливый ум наших скоропреходящих поколений бессильны охватить его.

В ответ на адрес король заявил, что не изменит своего решения, иначе говоря, что он не расстанется с г‑ном де Полиньяком. Было решено распустить палату; место г‑на де Шаброля и г‑на Курвуазье, ушедших в отставку, заняли г‑н де Перонне и г‑н де Шантелоз; пост министра торговли получил г‑н Капелль. Кругом имелось по меньшей мере десятка два людей, способных стать министрами; можно было возвратить г‑на де Виллеля, можно было прибегнуть к г‑ну Казимиру Перье и генералу Себастиани. Я уже рекомендовал этих двоих королю, когда после падения г‑на де Виллеля аббат Фрессину предложил мне пост министра просвещения. Но нет: способных людей король и его приближенные боялись как огня. Движимые неумеренной любовью к посредственностям, они как нарочно отыскали ничтожнейших людишек, какие существовали в ту пору, и, к стыду Франции, вознамерились сделать их главными людьми в государстве. Они откопали г‑на Гернона де Ранвиля, оказавшегося, впрочем, самым храбрым из всей безвестной компании *; дофину пришлось умолять г‑на де Шантелоза спасти монархию.

Согласно ордонансу о роспуске палаты, выборы в округах следовало провести 23 июня 1830 года, а в департаментах – 3 июля; ровно двадцать семь дней отделяют эту дату от той, когда был подписан смертный приговор старшей ветви Бурбонов.

Все партии находились в сильном возбуждении и склонялись к крайним, мерам: ультрароялисты хотели наделить короля диктаторскими полномочиями, республиканцы мечтали о республике, возглавляемой директорией или конвентом. Они начали выпускать свою газету, именуемую «Трибюн», которая вскоре превзошла «Насьональ» *. В большинстве своем французы еще оставались сторонниками законной монархии, но требовали уступок и ослабления власти двора; в душе каждого проснулись честолюбивые страсти, и каждый мечтал сделаться министром; в грозу насекомые плодятся с удвоенной быстротой.

Те, кто желали принудить Карла X стать конституционным монархом,, полагали свое требование справедливым. Они были убеждены, что корни королевской власти глубоки; они забыли о слабости человека; монархия выдержала бы давление, монарху это оказалось не по силам: нас погубило не установление, а человек.

 

8.

Новая палата. – Я уезжаю в Дьепп. – Ордонансы 25 июля. – Я возвращаюсь в Париж. – Дорожные размышления. – Письмо г‑же Рекамье

 

Вновь избранные депутаты прибыли в Париж: двести два из двухсот двадцати одного были переизбраны; оппозиция насчитывала двести семьдесят голосов; сторонники правительства – сто сорок пять: король проиграл. Обычно в подобных случаях кабинет уходит в отставку: Карл X настоял на своем, и это предрешило государственный переворот.


Поделиться с друзьями:

Состав сооружений: решетки и песколовки: Решетки – это первое устройство в схеме очистных сооружений. Они представляют...

История создания датчика движения: Первый прибор для обнаружения движения был изобретен немецким физиком Генрихом Герцем...

Типы сооружений для обработки осадков: Септиками называются сооружения, в которых одновременно происходят осветление сточной жидкости...

Эмиссия газов от очистных сооружений канализации: В последние годы внимание мирового сообщества сосредоточено на экологических проблемах...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.116 с.