Продолжение рассказа о Ста Днях в Генте: Непривычное оживление в Генте. – Герцог Веллингтон. – Monsieur. – Людовик XVIII — КиберПедия 

Историки об Елизавете Петровне: Елизавета попала между двумя встречными культурными течениями, воспитывалась среди новых европейских веяний и преданий...

Индивидуальные и групповые автопоилки: для животных. Схемы и конструкции...

Продолжение рассказа о Ста Днях в Генте: Непривычное оживление в Генте. – Герцог Веллингтон. – Monsieur. – Людовик XVIII

2022-07-07 38
Продолжение рассказа о Ста Днях в Генте: Непривычное оживление в Генте. – Герцог Веллингтон. – Monsieur. – Людовик XVIII 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

 

Нагрянувшие в Гент толпы чужеземцев ненадолго нарушили покой, царивший издавна в этом городе. На площадях и бульварах маршировали бельгийские и английские рекруты; канониры, поставщики, драгуны принимали артиллерийские обозы; быки и кони бились в воздухе, покуда их, обвязанных подпругами, спускали на землю; в город прибывали маркитантки с узлами, детьми и ружьями, доставшимися им от супругов; все эти толпы, сами не зная, отчего и зачем, спешили на великое и гибельное свидание, назначенное им Бонапартом. Политики, размахивая руками, беседовали на берегах канала, близ неподвижно застывших рыбаков, эмигранты сновали от короля к Monsieur и от Monsieur к королю. Канцлер Франции г‑н Дамбре, в зеленом камзоле и круглой шляпе, со старинным романом под мышкой шествовал на заседание Королевского совета вносить поправки в Хартию, герцог де Леви являлся при дворе в стоптанных домашних туфлях огромного размера, ибо, отважно сражаясь, этот новый Ахилл был ранен в пятку. Он блистал острым умом, свидетельство чему – сборник его мыслей.

Время от времени герцог Веллингтон устраивал войскам смотр. Людовик XVIII каждый день после обеда выезжал в запряженной шестерней карете и катался по улицам Гента, как делывал и в Париже; при нем находились камер‑юнкер и охрана. Если ему случалось встретить герцога Веллингтона, он легонько кивал ему с покровительственным видом.

Людовик XVIII никогда не забывал о своем наследственном превосходстве; он везде был королем, как Господь везде Господь, в яслях или в храме, на золотом алтаре или на алтаре из глины. Невзгоды не заставили его пойти ни на одну, даже самую крохотную уступку; чем сильнее унижала его судьба, тем выше он поднимал голову; царским венцом служило ему его имя; казалось, он говорил: «Вы можете убить меня, но вам не под силу убить столетия, стоящие за мной». Его не смущало то, что герб Бурбонов больше не украшает дверей Лувра – ведь герб этот по‑прежнему оставался славен во всем мире. Разве посылал кто‑нибудь комиссаров в разные концы земли, дабы истребить его? Разве забыли о нем Пондишери в Индии, Лима и Мехико в Америке, разве не хранят его Восток – Антиохия, Иерусалим, Сен‑Жан д’Акр, Каир, Константинополь, Родос и Морея – и Запад – городские стены Рима, потолки дворцов Казерты и Эскориала, регенсбургские и вестминстерские своды, гербовые щиты всех королей? Разве не венчает он даже стрелку компаса, знаменуя близкое торжество лилий во всех уголках земного шара *?

Убежденность в величии, древности, благородстве и достоинстве своего рода сообщала Людовику XVIII истинное могущество. Трудно было отрицать его главенство: даже генералы Бонапарта признавались, что этот немощный старец внушал им большую робость, чем страшный владыка, предводительствовавший в сотне сражений. Когда в Париже Людовик XVIII удостаивал монархов‑победителей чести отобедать за его столом, ему и в голову не приходило пропустить вперед себя королей, чьи солдаты разбили лагерь во дворе Лувра; он обращался с ними как с вассалами, которые просто‑напросто выполнили свой долг, предоставив своему сюзерену людей под ружьем. В Европе есть только одна королевская династия – французская, судьба всех остальных неразрывно связана с ее судьбой. Все монархии – однодневки по сравнению с родом Гуго Капета, почти все – его младшие ветви. Наши древние правители были старейшими королями мира: свержение Капетов открывает эру изгнания королей.

Чем менее уместно было это высокомерие потомка Святого Людовика (погубившее его наследников) в политическом отношении, тем сильнее льстило оно национальной гордости: французы с наслаждением следили за тем, как монархи, которые, проиграв войну, подчинялись одному‑единственному человеку, выиграв ее, подчиняются древности рода.

Неколебимая вера Людовика XVIII в свое происхождение – вот та сила, что возвратила ему скипетр; именно она дважды венчала его голову короной, хотя Европа вовсе не для этого тратила человеческие жизни и деньги. Изгнанник без армии выиграл все сражения, в которых не принимал участия. Людовик XVIII являл собою воплощение суверенной власти; с его смертью она исчезла с лица земли.

{Гентские знакомства и круг общения Шатобриана}

 

10.

Флигель Марсана * в Генте. – Г‑н Гайяр, придворный королевский советник. – Тайный визит г‑жи баронессы де Витроль. – Собственноручная записка графа д’Артуа. – Фуше

 

В Генте был свой флигель Марсана. Ежедневно сюда доставлялись из Франции вести, рожденные корыстью или фантазией.

Наши ряды пополнил г‑н Гайяр, бывший ораторианец *, королевский советник, закадычный друг Фуше; его признали и свели с г‑ном Капелем.

Когда я бывал у графа д’Артуа, что случалось нечасто, его приближенные, перемежая свою речь вздохами и уснащая ее намеками, толковали мне о человеке, который (надо отдать ему должное) ведет себя превосходно, который препятствует всем начинаниям императора, защищает Сен‑Жерменское предместье и проч., и проч., и проч. Верный маршал Сульт также пользовался чрезвычайной любовью графа д’Артуа и слыл самым честным человеком во всей Франции после Фуше.

Однажды у ворот моего постоялого двора остановилась карета, из которой вышла г‑жа баронесса де Витроль: она приехала по поручению герцога Отрантского. Уехала она, увозя с собою записку, написанную рукою Monsieur, в которой принц клялся спасителю г‑на де Витроля * в вечной признательности. Большего Фуше и не требовалось: обладая такой запиской, он мог не тревожиться за свою будущность в случае новой реставрации. С этой поры в Генте только и было разговоров, что о великих услугах, оказанных монархии превосходным г‑ном Фуше из Нанта, и о невозможности возвратиться во Францию иначе, как стараниями этого праведника: вся сложность заключалась в том, чтобы вселить столь же страстную любовь к новому Искупителю монархии в сердце короля.

После Ста дней г‑жа де Кюстин упросила меня отобедать у нее в обществе Фуше. Прежде я виделся с ним лишь однажды – пять лет назад, когда хлопотал за своего несчастного кузена Армана. Бывший министр знал, что я не раз – в Руа, Гонесе, Арнувиле – возражал против его назначения и, считая меня особой влиятельной, решил пойти на мировую. Смерть Людовика XVI – невиннейший из поступков, лежащих на совести Фуше; цареубийство – далеко не худшее его деяние *. Болтливый, как и все революционеры, он так и сыпал общими фразами о судьбе, необходимости и природе вещей; эти философические бессмыслицы, трактующие о прогрессе и развитии общества, он чередовал с циническими максимами, славящими сильного и унижающими слабого, не упуская случая сделать бесстыдные признания насчет того, что победитель всегда прав, а голова, падающая с плеч, ничего не стоит, что благоденствующие не виновны ни в чем, а страдающие – во всем, и отзываясь о самых ужасных бедствиях с деланной легкостью и равнодушием гения, стоящего много выше подобных глупостей. Ни разу, о чем бы ни шла речь, не высказал он ни значительной мысли, ни тонкого наблюдения. Я пожал плечами и вышел, наскучив зрелищем порока.

Г‑н Фуше так и не простил мне сухого обхождения и равнодушия к его персоне. Он думал, что тесак роковой машины, которым он размахивал на моих глазах, ослепит меня, словно неопалимая купина; он воображал, что я приму за колосса того головореза, что сказал о лионской земле *: «Я разворочу эти поля; на развалинах этого гордого и мятежного города вырастут хижины, где охотно поселятся друзья равенства… Нам достанет деятельного мужества вырыть заговорщикам обширную могилу… Пусть их окровавленные трупы, брошенные в Рону, вселят в обитателей обоих ее берегов вплоть до самого устья ощущение ужаса и веру во всемогущество народа… Мы отпразднуем победу при Тулоне: нынче вечером мы испепелим двести пятьдесят мятежников».

Все эти отвратительные хлопушки не внушали мне ни малейшего почтения: я не считал, что г‑н Нантский * стал умнее и благороднее оттого, что растворил республиканские преступления в имперской грязи и, превратившись из санкюлота в герцога, спрятал веревку с фонарного стола под ленточкой Почетного легиона. Якобинцы ненавидят людей, ни во что не ставящих их зверства и презирающих совершенные ими убийства; от этого страдает их гордость, подобная гордости непризнанных сочинителей.

 

11.

На Венском конгрессе

 

 

Хлопоты посланца Фуше г‑на де Сен‑Леона. – Предложения касательно герцога Орлеанского. – Г‑н де Талейран. – Недовольство Александра Людовиком XVIII. – Разные претенденты. – Доклад Ла Бернардьера. – Неожиданное предложение Александра: конгресс не принимает его благодаря лорду Кланкарти. – Г‑н де Талейран меняет курс: его депеша Людовику XVIII. – Декларация союзников, опубликованная франкфуртской официальной газетой с сокращениями. – Г‑н де Талейран желает, чтобы король возвратился во Францию с юго‑востока. – Интриги князя Беневентского в Вене. – Его письмо ко мне

 

В то самое время, когда посланец Фуше г‑н Гайяр прибыл в Гент к брату Людовика XVI, его базельские агенты переговаривались с князем Меттернихом о короновании Наполеона II, а г‑н де Сен‑Леон, доверенное лицо этого же самого Фуше, прибыл в Вену, дабы разведать насчет видов на корону г‑на герцога Орлеанского. Друзья Фуше столько же могли рассчитывать на него, сколько и его недруги: по возвращении законной династии на престол он не взял на себя труда вычеркнуть из списка изгнанников своего давнишнего собрата г‑на Тибодо *; не уступал герцогу Отрантскому и г‑н де Талейран, также решавший судьбу изгнанников, чьи имена находились в этом списке, исключительно по своему произволу. Даром, что ли, Сен‑Жерменское предместье так верило г‑ну Фуше?

Г‑н де Сен‑Леон привез в Вену три записки, одна из которых была адресована г‑ну де Талейрану: герцог Отрантский предлагал послу Людовика XVIII порадеть, при первом же удобном случае, сыну Филиппа Эгалите и возвести его на трон. Какая честность! Счастлив тот, кто имеет дело со столь порядочными людьми! А ведь мы любовались этими Картушами, льстили им, благословляли их, ездили к ним на поклон и звали их «ваша светлость»! Вот исток нынешнего состояния страны. К тому же вслед за г‑ном де Сен‑Леоном идет г‑н де Монтрон.

Герцог Орлеанский не участвовал в заговоре, он лишь дал на него согласие; он позволил друзьям‑революционерам плести интриги: милая компания! В этом темном лесу полномочный посол короля Франции внимал предложениям Фуше.

Рассказывая об аресте г‑на де Талейрана у заставы Анфер *, я уже упомянул, что князь Беневентский всей душой ратовал за регентство Марии‑Луизы: обстоятельства вынудили его примириться с возможным возвращением Бурбонов, но ему по‑прежнему было не по себе: он боялся, что в царствование наследников Людовика Святого женатый священник будет выглядеть не слишком привлекательно. Поэтому мысль заменить старшую ветвь младшей пришлась ему по вкусу, тем более что с Пале‑Руаялем * его связывали давние узы.

Избрав этот путь, он, не открываясь, впрочем, до конца, намекнул о проекте Фуше Александру. Царь охладел к Людовику XVIII: французский король слишком высокомерно подчеркивал в Париже превосходство своего рода; оскорбил он русского императора и отказом женить герцога Беррийского на его сестре *; великую княжну отвергли по трем причинам: она исповедовала православную веру, принадлежала к роду недостаточно древнему, вдобавок среди предков ее встречались душевнобольные; прямо этих причин никто не называл, но они подразумевались и были трижды обидны для Александра. Наконец, царя восстанавливал против короля‑изгнанника и предполагаемый союз между Англией, Францией и Австрией. Вообще создавалось впечатление, будто все кругом только и знают, что делить наследство Людовика XIV: Бенжамен Констан отстаивал права г‑жи Мюрат на Неаполитанский престол; шведский король Бернадот издали поглядывал на Версаль, по всей вероятности оттого, что родился в По.

Ла Бернардьер, начальник отдела в министерстве иностранных дел, перешел в распоряжение г‑на де Коленкура и немедленно состряпал донесение о претензиях и жалобах, предъявляемых Францией законной монархии. Не успел Ла Бернардьер выкинуть этот фортель, как г‑н де Талейран поспешил сообщить донесение Александру: памфлет Ла Бернардьера потряс раздражительного и непостоянного самодержца. Внезапно, ко всеобщему удивлению, он осведомился на одном из заседаний конгресса, не следует ли обдумать выгоды, которые могли бы проистечь для Франции и Европы из пребывания на французском престоле г‑на герцога Орлеанского. Пожалуй, это одна из самых удивительных историй того необыкновенного времени, удивительнее же всего, быть может, что о ней мало кто знает[96]. Предложение русских было отвергнуто благодаря лорду Кланкарти: его милость заявил, что не уполномочен рассматривать столь важный вопрос. «Что же касается до собственного моего мнения, – сказал он, – я полагаю, что возвести на трон г‑на герцога Орлеанского означало бы заменить военную узурпацию узурпацией семейственной, более опасной для монархов, чем любая другая». Члены конгресса отправились обедать, заложив скипетром Святого Людовика страницу своих протоколов.

Поскольку царь потерпел неудачу, г‑н де Талейран резко изменил курс: предвидя огласку, он донес Людовику XVIII (в депеше, которую я видел своими глазами: на ней стоял номер 25 или 27) о поразительном заседании конгресса[97]; он счел себя обязанным известить Его Величество о столь беспримерном обстоятельстве, – писал он, – ибо новость эта не замедлит достичь слуха короля: на редкость простодушное признание для г‑на де Талейрана.

На конгрессе обсуждался проект декларации союзников, имеющей целью заявить, что их единственный враг – Наполеон, что они не намерены навязывать Франции ни форму правления, ни монарха, оставляя право выбора за французами. Это последнее заявление не вошло в декларацию, но на него весьма прозрачно намекнула франкфуртская официальная газета. Англия всегда ведет дипломатические переговоры на либеральном языке, дабы угодить парламенту.

Очевидно, что при второй реставрации, как и при первой, союзники менее всего были озабочены восстановлением законной монархии: все решил случай. Какое дело было близоруким самодержцам до гибели старейшей из европейских монархий? Разве это помешало бы им давать балы и содержать гвардию?, Нынче монархи так прочно сидят на троне, сжимая в одной руке земной шар, а в другой меч!

Г‑н де Талейран, чье благополучие зависело от исхода венских переговоров, опасался, как бы англичане, немало к нему охладевшие, не начали военные действия раньше других держав и не получили решающего голоса: поэтому он желал склонить короля возвратиться в Париж через юго‑восточные провинции, находящиеся под контролем австрийцев. Герцог Веллингтон имел четкий приказ не вступать в бой первым; сражение при Ватерлоо произошло по воле Наполеона: судьбу не обманешь.

Эти любопытнейшие подробности истории мало кому известны; столь же неопределенны понятия о венских соглашениях касательно Франции: долгое время их жестокость приписывали исключительно коварству победителей‑союзников, поклявшихся погубить нас; увы, всему виной рука француза: когда г‑н де Талейран не интриговал против родины, он продавал ее.

Пруссия желала заполучить Саксонию, которой рано или поздно суждено было стать ее добычей; Франции следовало бы поддержать это желание, ибо если бы Саксония получила в утешение районы, примыкающие к Рейну, то Ландау и прочие наши территории, вклинившиеся в чужие владения, остались бы при нас; Кобленц и другие крепости перешли бы в собственность небольшой дружественной державы, отделявшей нас от Пруссии; тени Фридриха Великого не удалось бы завладеть ключами от Франции. Запросив с Саксонии три миллиона, г‑н де Талейран воспротивился проектам берлинского кабинета; но, дабы получить у Александра согласие на существование старой Саксонии, наш посол вынужден был оставить царю Польшу, # хотя другие державы предпочитали, чтобы Польша обрела некоторую самостоятельность и хоть немного сковывала действия царя на севере. Неаполитанские Бурбоны, подобно дрезденскому монарху *, откупились, заплатив немалые деньги. Г‑н де Талейран утверждал, что имеет право на вознаграждение за утраченное княжество Беневентское: предав хозяина, он торговал ливреей. Неужели в пору, когда Франция теряла так много, г‑н де Талейран не мог потерять какую‑нибудь малость? Тем более что Беневентское княжество и не принадлежало обер‑камергеру: в соответствии со вновь вошедшими в силу старинными соглашениями оно отошло к Папской области.

Пока в Вене заключались эти дипломатические сделки, мы влачили свои дни в Генте. Здесь я получил от г‑на де Талейрана следующее послание:

«Вена, 4 мая.

С великой радостью узнал я, сударь, что вы находитесь в Генте, ибо в нынешних обстоятельствах король нуждается в людях сильных и независимых.

Вы, бесспорно, уже размышляли о том, что полезно опровергнуть энергическими сочинениями новую доктрину, проповедуемую нынче официальной французской печатью.

Было бы очень кстати, если бы кто‑то объявил печатно, что декларация союзников от 3 I марта, отрешение от власти, отречение и договор от 11 апреля, явившийся его следствием, – не что иное, как предварительные, необходимые и достаточные условия договора от 30 мая *; иначе говоря, что без этих предварительных мер договор не был бы заключен. Очевидно, что всякий, кто нарушает вышеуказанные условия или способствует их нарушению, подрывает мир, дарованный этим договором, и, следовательно, вместе со своими сообщниками объявляет войну Европе.

Как внутри Франции, так и вне ее пределов рассмотрение этих вопросов в должном свете принесло бы немало добра; главное, вести разговор умно – посему возьмите это на себя.

Примите, сударь, уверения в моей искренней привязанности и глубоком уважении.

Талейран.

Надеюсь, что буду иметь честь увидеться с вами в конце месяца».

Наш представитель на Венском конгрессе остался верен своей ненависти к вырвавшемуся из царства теней величавому призраку; он боялся, как бы тот не хлестнул его крылом. Вообще же это письмо показывает, на что был способен г‑н де Талейран, когда писал самостоятельно: он снисходительно подсказывает мне тему, оставляя вариации на мое усмотрение. Как будто Наполеона можно было остановить дипломатической болтовней насчет отрешения от власти, отречения и договоров от 11 апреля и 30 мая! Я был весьма признателен за указания, данные мне как сильному человеку, но не последовал им: посол in petto[98], я в эту пору отошел от иностранных дел; меня больше занимали дела внутренние – недаром же я был министром par intérim[99].

Что же тем временем происходило в Париже?

 

12.

Сто дней в Париже

 

 

Действие, произведенное на Францию жизнью при законной монархии. – Изумление Бонапарта. – Он вынужден капитулировать перед идеями, которые почитал уничтоженными. – Его новая система. – Три великих игрока. – Химеры либералов. – Клубы и федераты. – Ловкий трюк: Дополнительный акт вместо республики. – Созыв палаты представителей. – Бесполезное Майское поле

 

Я знакомлю вас с изнанкой событий, о которой история умалчивает; ее интересует только лицевая сторона. Преимущество мемуаров в том, что они показывают обе стороны ткани: в этом отношении они дают более полное понятие о роде человеческом, чередуя, подобно Шекспиру, низкие сцены с высокими. В мире повсюду хижина стоит рядом с дворцом, один человек плачет, когда другой смеется, старьевщик взваливает на плечи корзину, когда король теряет корону: какое дело было рабу, участвовавшему в битве при Арбеллах *, до поражения Дария?

Гент был не более чем гардеробной театра; главное представление давалось в Париже. В ту пору Европа еще могла похвастать прославленными историческими личностями. В 1800 году я начал свой путь одновременно с Александром и Наполеоном; отчего же я не выступал на этой великой сцене вместе с двумя замечательными актерами, моими современниками? Отчего прозябал в Генте? Оттого, что все в руке Божьей. От гентских малых Ста дней перейдем к великим Ста дням парижским.

Я уже исчислил вам обстоятельства, понуждавшие Бонапарта* оставаться на Эльбе, и обстоятельства первейшие, а точнее, требования натуры, заставлявшие его покинуть место ссылки. Однако дорога из Канна в Париж истребила всю мощь прежнего Бонапарта: в столице счастье ему изменило.

Как ни мало продлилось царствование законного монарха, оно сделало невозможным возврат к правлению узурпатора. Деспотизм порабощает массы и дает некоторую свободу отдельным личностям; анархия раскрепощает массы и закабаляет личности. Поэтому, являясь на смену анархии, деспотизм притворяется свободой; сменяя же свободу, он предстает в истинном своем обличье: по сравнению с Директорией Бонапарт казался освободителем, по сравнению с Хартией предстал угнетателем. Он так ясно понимал это, что счел себя обязанным пойти дальше Людовика XVIII и вспомнить об истоках суверенитета нации. Он, по‑хозяйски помыкавший народом, был вынужден вновь сделаться его трибуном, искать расположения черни, впадать в революционное детство, выдавливать из своих уст древние речи во славу свободы, кривившие его губы гримасой и переполнявшие сердце гневом.

Судьба Наполеона, как и его могущество, неотвратимо клонилась к закату, и в эти Сто дней узнать его было невозможно. Гений Наполеона был гением победы и порядка, но не поражения и свободы: а между тем победа предала его, а порядок поддерживался помимо его воли. С изумлением говорил он: «Подумать только, во что превратили Бурбоны Францию за несколько месяцев! Мне потребуются годы, чтобы возвратить ей прежний облик!» Завоеватель видел не плоды законной монархии, но плоды Хартии; он оставил Францию безгласной и униженной; теперь она подняла голову и обрела дар речи: в простоте своего беспредельного ума он принимал свободу за беспорядок.

Все же Бонапарту приходится капитулировать перед идеями, которые он не в силах одолеть мгновенно. За неимением подлинной популярности он платит по сорок су рабочим, которые под вечер являются на площадь Карузель горланить: «Да здравствует император!»; в народе это называлось сходить на торги. Воззвания правительства сулят прежде всего полное забвение прошлого и отпущение всех грехов; личности объявляются свободными, нация свободной, пресса свободной; обнаруживается, что император печется исключительно о покое, независимости и счастье народа, что вся организация империи изменена и вот‑вот наступит золотой век. Дабы привести практику в соответствие с теорией, Францию делят на семь крупных областей, каждая со своим полицейским начальством; семеро лейтенантов получают такие же права, какими обладали наместники при Консульстве и Империи; известно, какую роль сыграли эти защитники личной свободы в Лионе, Бордо, Милане, Флоренции, Лиссабоне, Гамбурге, Амстердаме. Ступенькой выше размещаются на этой иерархической лестнице, все больше и больше благоприятствующей свободе, чрезвычайные комиссары, подобные представителям народа при Конвенте.

Полиция, управляемая Фуше, торжественно оповещает весь свет о том, что отныне единственной ее целью станет насаждение философии, а единственным движителем ее действий – правила добродетели.

Специальным декретом Бонапарт возрождает национальную гвардию королевства, одно название которой прежде лишало его покоя. Он понимает, что вынужден вновь свести деспотизм и демагогию, враждовавших в эпоху Империи: плодом этого союза должна стать красующаяся на Майском поле * свобода в красном колпаке и тюрбане, с саблей мамелюка за поясом и революционной секирой в руке, свобода, окруженная многотысячными толпами призраков – тенями тех страдальцев, что погибли на эшафотах, под палящим солнцем Испании или в заснеженных русских степях. Алча победы, мамелюки становятся якобинцами; одержав ее, якобинцы превращаются в мамелюков: на случай опасности хороша Спарта, на случай триумфа – Константинополь.

Бонапарт охотно забрал бы всю власть себе одному, но это было невозможно; нашлись люди, готовые оспорить его первенство: во‑первых, честные республиканцы, освободившиеся от цепей деспотизма и законов монархии и желавшие сохранить независимость, которой, быть может, вообще не существует в природе; во‑вторых, бешеные монтаньяры, бывшие при Империи всего лишь шпионами на жалованье у деспота, а нынче решившиеся наконец вернуть себе те безграничные права, которые пятнадцать лет назад уступили своему хозяину.

Однако ни республиканцы, ни революционеры, ни прислужники Бонапарта не были достаточно сильны, чтобы править самостоятельно, одолев всех соперников. Снаружи им грозило нашествие, извне – общественное мнение; они поняли, что, не объединив усилий, непременно проиграют; перед лицом опасности они на время забыли свои распри: одни призвали на помощь свои теории и химеры, другие – свои зверства и пороки. Все участники этого сговора имели тайный умысел; все надеялись остаться с барышом, когда события примут нормальный оборот, все стремились заранее обеспечить свое главенство после победы. В этой чудовищной схватке три колоссальных игрока: свобода, анархия, деспотизм – по очереди держали банк, жульничая и стараясь выиграть партию, безнадежную для всех троих.

Озабоченные этой мыслью, они не обращали внимания на немногих заблудших овец, уповавших на революционные меры: меж тем в предместьях объявились федераты *, в Бретани, Анжу, Лиошщи Бургундии они приносили суровые клятвы; там и сям слышалось пение «Марсельезы» и «Карманьолы»; в Париже действовал клуб, сообщавшийся с клубами провинциальными; поговаривали о возрождении «Газеты патриотов» *. Кому, однако, могли внушить доверие воскресшие тени 1793 года? Разве неизвестно было, что понимают они под свободой, равенством и правами человека? Разве с той поры, когда они творили свои чудовищные деяния, они сделались нравственнее, умнее, правдивее? Разве из того, что они запятнали себя всеми возможными пороками, следовало, что они способны явить миру все возможные добродетели? От преступления отречься труднее, чем от трона; чело, венчанное некогда отвратительной короной, вечно хранит ее неизгладимый след.

Мысль разжаловать гениального честолюбца из императоров в генералиссимусы или президенты республики была чистейшей химерой: в красных колпаках, украшавших его бюсты во время Ста дней, Бонапарт, должно быть, видел лишь прообраз монаршьего венца, – он забыл, что странствующим по миру атлетам не дано дважды побеждать на одном и том же ристалище.

Тем не менее неисправимые либералы надеялись на успех: люди увлекающиеся, вроде Бенжамена Констана, люди глупые, вроде г‑на Симонда‑Сисмонди, намеревались отдать портфель министра внутренних дел принцу де Канино, портфель военного министра генералу графу Карно, портфель министра юстиции графу Мерлену. По видимости разбитый, Бонапарт не противился демократическому движению, которое, в конечном счете, поставляло рекрутов в его армию. Он позволял нападать на себя в памфлетах, карикатуры твердили ему: «Остров Эльба», как некогда попугаи кричали Людовику XI: «Перон‑на» * Обращаясь запанибрата с беглецом, спасшимся из тюрьмы, ему толковали о свободе и равенстве; он с сокрушенным видом выслушивал эти рацеи. И вдруг, разорвав узы, которые, как мнилось окружающим, сковывали его, он собственной властью утверждает конституцию – не плебейскую, но аристократическую конституцию, именуемую Дополнительным актом.

Благодаря этому ловкому трюку он подставляет на место вожделенной республики старое имперское правление, чуть подновив его феодальный порядок. Дополнительный акт ссорит Бонапарта с республиканцами и вызывает неудовольствие у представителей всех прочих партий. В Париже царит разврат, в провинциях анархия; военные и гражданские власти враждуют; тут толпа грозит спалить замки и зарезать священников, там поднимает белое знамя и кричит: «Да здравствует король!» Под этим напором Бонапарт отступает; он лишает своих чрезвычайных комиссаров права назначать мэров для коммун и передает это право народу. Устрашенный числом противников Дополнительного акта, он слагает с себя полномочия диктатора и, согласно этому самому акту, еще, впрочем, не утвержденному нацией, созывает палату представителей. Он ходит по острию ножа и, едва избежав одной опасности, сталкивается с другой: каким образом ему, монарху на час, учредить наследственное пэрство, отвергаемое духом равенства? Как справиться с двумя палатами? Станут ли они безмолвно повиноваться ему? Как увязать‑ их деятельность с задуманным собранием на Майском поле, теперь уже лишившимся смысла, ибо Дополнительный акт вошел в силу прежде всякого голосования? А вдруг тридцать тысяч выборщиков, приглашенных на Майское поле, сочтут, что могут представительствовать за всю нацию?

Это собрание на Майском поле, столь пышно расписанное заранее и состоявшееся I июня, оказалось на деле обыкновенным военным парадом, увенчавшимся раздачей знамен перед никем не уважаемым алтарем. В окружении своих братьев, высших должностных лиц, маршалов, гражданских и судейских чиновников, Наполеон провозглашает суверенитет народа, нисколько в него не веря. Граждане вообразили, что в этот торжественный день примут конституцию собственного сочинения; мирные буржуа ожидали, что в этот день Наполеон отречется от престола в пользу сына, – об этом отречении агенты Фуше торговались в Базеле с князем Меттернихом, – а на поверку все свелось к смехотворной политической подачке. Впрочем, законная монархия могла счесть принятие Дополнительного акта лестным для себя: не считая нескольких расхождений, прежде всего отсутствия статьи об отмене конфискаций, этот документ повторял Хартию.

{Заботы и огорчения Бонапарта. Он готовится к войне с союзниками, но не решается вооружить народ. «Момент был подходящий: короли, сулившие своим подданным конституционное правление, вероломно нарушили обещания. Но с той поры, как Наполеон вкусил власти, свобода сделалась ему ненавистна; он предпочел проиграть, опираясь на своих солдат, нежели выиграть, опираясь на свой народ»}

 

15.

Что поделывали мы в Генте. – Г‑н де Блакас

 

Что же до нас, эмигрантов, мы проводили время в родном городе Карла V наподобие тамошних кумушек, которые сидят дома перед умело поставленным зеркальцем и глазеют на проходящих по улице солдат. О Людовике XVIII никто и не вспоминал; лишь изредка он получал записку от князя де Талейрана, который уже собирался домой из Вены, или несколько строк от членов дипломатического корпуса, состоявших при герцоге Веллингтоне – г‑на Поццо ди Борго, г‑на де Венсана и проч., и проч. Да и кому мы были нужны! Человек, далекий от политики, никогда бы не поверил, что калека, укрывшийся на берегу реки Лис, вновь очутится на французском троне после того, как в смертельной схватке сойдутся тысячи солдат, не видящих в нем ни короля, ни полководца, не думающих о нем, не знающих ни его имени, ни его судьбы. Два городка стоят на карте рядом: Гент и Ватерлоо; никогда еще один из них не казался столь безвестным, а другой – столь прославленным: законная монархия напоминала старую, разбитую карету, пылящуюся в сарае.

Мы знали, что войска Бонапарта приближаются; весь наш гарнизон состоял из двух небольших рот под командой герцога Беррийского, принца, который не мог пролить свою кровь за нас, ибо обстоятельства призывали его в другое место *. Достаточно было тысячи французских кавалеристов, чтобы в несколько часов захватить нас всех. Гентские укрепления были разрушены; остатки крепостной стены противник мог без труда взять приступом, тем более что местные жители смотрели на нас косо. Повторились сцены, виденные мною в Тюильри: для Его Величества втайне начали готовить карету; наняли лошадей. Мы, верные министры, поплелись бы следом, уповая на милость Господню. Граф д’Артуа отбыл в Брюссель, дабы находиться ближе к театру военных действий.

Г‑н де Блакас загрустил и встревожился, а я, простак, тешил его тоску. В Вене к нему не благоволили; г‑н де Талейран его презирал; роялисты возлагали на него вину за возвращение Наполеона. Поэтому, какой бы оборот ни приняли дела, ему не приходилось ждать ничего хорошего; он не мог рассчитывать ни на почетное изгнание в Англию, ни на высокий пост во Франции: я был его единственной опорой. Мы часто встречались на Конной площади: он трусил там в полном одиночестве; я составлял ему компанию и делил его печали *. Этот человек, за которого я заступался в Генте и в Англии, а затем во Франции по окончании Ста дней, человек, которого я помянул добрым словом даже в предисловии к «Монархии согласно Хартии», – человек этот всегда вредил мне; это бы еще полбеды; хуже другое: он губил монархию. Я не раскаиваюсь в былой глупости, но обязан исправить в этих «Записках» заблуждения, жертвой которых стали мой ум и доброе сердце.

 

16.

Битва при Ватерлоо

 

18 июня 1815 года около полудня я вышел из Гента через Брюссельскую заставу; мне хотелось прогуляться в одиночестве. У меня были с собою «Комментарии» Цезаря, и я медленно шел по дороге, погрузившись в чтение. Я отошел от города уже почти на целое лье, когда до слуха моего вдруг долетел глухой рокот: я остановился и взглянул на небо, затянутое тучами, раздумывая, как поступить, – продолжить ли прогулку или до дождя вернуться в Гент. Я прислушался, но не услышал ничего, кроме крика кулика в камышах и боя часов на деревенской колокольне. Я пошел дальше: не успел я сделать и тридцати шагов, как шум возобновился; то отрывистый, то продолжительный, он повторялся через неравные промежутки времени; звук шел издалека, и иной раз я почти ничего не слышал и различал лишь легкое колебание воздуха над бескрайней равниной. Звуки эти, более отрывистые, дробные и резкие, чем при грозе, навели меня на мысль о том, что вдали идет бой. Я стоял на краю поля, засаженного хмелем, рядом с высоким тополем. Я пересек дорогу и, прислонив‑Шись к стволу дерева, стал смотреть в сторону Брюсселя. Поднялся южный ветер, и я явственно расслышал артиллерийские выстрелы. Это крупное сражение, тогда еще безымянное, в шум которого я вслушивался, прислонившись к тополю, сражение, незнаемый смертный час которого пробили только что часы на деревенской колокольне, было сражением при Ватерлоо!

В безмолвном одиночестве слушал я приговор судьбы и волновался сильнее, чем если бы находился на поле боя: опасность, стрельба, единоборство со смертью не оставили бы мне времени на размышления; но я пребывал в одиночестве среди гентских полей, словно моему попечению были поручены здешние стада, и мозг мой сверлили вопросы: «Что это за сражение? Положит ли оно конец войне? Участвует ли в нем сам Наполеон? Разыгрывают ли здесь судьбу мира, как разыгрывали когда‑то одежды Христа *? Кто победит и что принесет эта победа народам: свободу или рабство? И чья кровь льется там? Не прерывает ли каждый выстрел, который я слышу, жизнь французского воина? Неужели снова, как при Креси, Пуатье и Азенкуре *, заклятые враги Франции празднуют победу? Если они одолеют, что станется с нашей славой? Если одолеет Наполеон, что станется с нашей свободой? Хотя победа Наполеона осудила бы меня на вечное изгнание, в тот миг любовь к отечеству возобладала в моей душе над прочими чувствами; я желал успеха угнетателю Франции, ибо он мог спасти нашу честь и избавить нас от чужеземного владычества.

А если победит Веллингтон? Тогда законная монархия возвратится в Париж позади солдат в красных мундирах, подкрашенных французской кровью! Король отправится венчаться на царство, а за ним потянется череда санитарных повозок, набитых искалеченными французскими гренадерами! Что за правление сулят Франции столь зловещие п<


Поделиться с друзьями:

История создания датчика движения: Первый прибор для обнаружения движения был изобретен немецким физиком Генрихом Герцем...

Индивидуальные и групповые автопоилки: для животных. Схемы и конструкции...

Особенности сооружения опор в сложных условиях: Сооружение ВЛ в районах с суровыми климатическими и тяжелыми геологическими условиями...

Историки об Елизавете Петровне: Елизавета попала между двумя встречными культурными течениями, воспитывалась среди новых европейских веяний и преданий...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.074 с.