Великая война и мое обращение к «Богу» (1914–1916 гг.) — КиберПедия 

Особенности сооружения опор в сложных условиях: Сооружение ВЛ в районах с суровыми климатическими и тяжелыми геологическими условиями...

Архитектура электронного правительства: Единая архитектура – это методологический подход при создании системы управления государства, который строится...

Великая война и мое обращение к «Богу» (1914–1916 гг.)

2022-07-07 30
Великая война и мое обращение к «Богу» (1914–1916 гг.) 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

 

Три года — от Агадирского инцидента{262} (июль 1911-го) до захвата Бельгии в августе 1914-го — Великая война зловеще маячила перед нами. Неизбежность катастрофы становилась все более явной, и эта непосредственная угроза цивилизации волей-неволей приковала мое внимание. В 1913 году в коротком цикле статей я писал о модернизации военного дела. (Эти статьи вместе с циклом о рабочих волнениях переизданы в книге «Англичанин смотрит на мир» в 1914 году.) А в начале 1914 года я напечатал роман «Освобожденный мир», в котором описывал крушение всей структуры общества из-за использования «атомных бомб» в войне, которая пророчески и в то же время вполне естественно начиналась у меня с германского вторжения во Францию через Бельгию.

После катастрофы поднимается волна здравомыслия (вера в эти спонтанные волны, видимо, — одна из моих неискоренимых слабостей), и некий совет чудотворцев, собравшийся в Бриссаго (возле Локарно!), берется установить новый мировой порядок. В конце концов прием, оказанный народом президенту Вильсону в 1919 году, больше напоминал волну здравомыслия, чем все предшествующие события мировой истории. Уже в 1908 году, в «Войне в воздухе», написанной задолго до того, как вошли в обычай полеты, я доказывал, что военные действия в воздухе, переход войны в третье измерение сотрут линию фронта, а вместе с ним — и различия между гражданскими и военными, а также саму возможность полной победы. Я утверждал, что это совершенно изменит отношение простого человека к войне. Он уже не сможет смотреть на нее так, как мы смотрели, например, на войну Англо-бурскую, — словно это захватывающее зрелище, в котором ему отведена роль зрителя, купившего билет на крикетный или бейсбольный матч.

Каждый здравый ум, прошедший испытание Великой войной, претерпел глубокие перемены. Наше мировоззрение изменилось и в общих чертах, и в деталях. Мне, как и большинству людей, стала видна нестабильность общественного строя. Стали видны и возможности коренных преобразований, открывавшиеся перед человечеством, и некоторые опасные стороны коллективного сознания. Я был поистине возмущен ростом милитаризма в Германии; убежденный республиканец, я воспринимал ее действия как крайнее выражение монархической идеи. Вот вам, по-журналистски бурно негодовал я, логическое продолжение всех ваших парадов и униформ. Что ж, поборем борцов!

Люди забывают, как много значил тогда личный империализм Гогенцоллернов{263}. Я тоже писал чрезвычайно воинственные статьи, однако не понимал, какие моральные и интеллектуальные силы действуют в мире. Я не хотел взглянуть в лицо страшной правде. Я ожидал, что здравый смысл возмутится и взрыв его сметет не только Гогенцоллернов, но и всю политическую систему, милитаристское государство и его символику, а вся планета станет конфедерацией социалистических республик. Даже в очерке «В четвертый год» (1918) я отвергал комбинацию «Крупп{264} — Кайзер» и считал почти само собой разумеющимся, что военная индустрия с частной прибылью не сможет пережить войну. Вероятно, когда-то, по мере выхода из катаклизма, исчезнет и военная индустрия, но должен признать, что выход этот запаздывает самым трагическим образом. Его задерживает то, что никто не может понять: «суверенное государство» по самой своей сути неисправимо воинственно. Мои собственные действия в 1914–1915 годах — прекрасный пример такого непонимания.

Неистощимый поток внутреннего оптимизма затопил во мне склонность к осторожному и критическому анализу. Я написал памфлет, который, видимо, повлиял на тех, кто колебался между участием в войне и сопротивлением; назывался он «Война, что положит конец войнам». Название стало крылатым. Эту фразу, эту разбитую надежду до сих пор язвительно используют крайние пацифисты, споря с теми, кто не принимает догму непротивления во всей ее полноте. Однако так или иначе вооруженные силы, участвующие в войне, надо разоружить, и я все еще убежден, что необходима последняя схватка, чтобы для всего человечества воцарился мир. По всей вероятности, это будет не война между суверенными государствами, а война для их подавления, где бы они ни обнаружились.

Примерно так относился к войне Анатоль Франс{265}. Мы встречались несколько раз до 1914 года и очень друг другу понравились. Когда составлялась и издавалась «Книга Франции» в пользу опустошенных войной областей, он дал для нее статью «Debout pour la Dernière Guerre» и попросил, чтобы я ее перевел. Я перевел ее под названием «Поднимемся и покончим с войнами».

Когда я перебираю свои работы, поспешные, сбивчивые и многословные, написанные в начале войны, и делаю все возможное, чтобы воспроизвести подлинное состояние моего ума, мне становится ясно, что, не считаясь с моими предвидениями, мировая катастрофа на какое-то время поглотила мой рассудок и я поневоле ответил ей этим ложным толкованием. Несмотря на глубокие и поначалу неясные опасения, я утверждал, что идет битва между старым и новым миропорядком. Прогресс был остановлен, форпост его разбит у меня на глазах и до сегодняшнего дня (1934 г.) не восстановлен полностью, а я убедил себя, что разваливается старый закосневший строй и возникает всемирный союз, Мировое государство. Для того чтобы ко мне вернулось здравомыслие, потребовалось почти два года. До самого 1916 года мой разум так и не мог трезво и ясно осмыслить войну.

Я хорошо помню, как впервые пошатнулось мое заблуждение. Это был странный, незначительный, но примечательный случай. Некоторые наши читатели ужаснутся, когда прочтут о нем, — но не в том смысле, в каком ужаснулся я. В этой книге я неоднократно и недвусмысленно предупреждал, что я — республиканец и что снедающий меня дух отрицания глубже, чем богословские убеждения моих соотечественников. Вероятно, они толком не почувствуют, почему я был так потрясен.

Я шел из Сент-Джеймс-Корт пообедать в «Реформ-клубе». На стене дома, который в ту пору назывался Мальборо-хаус, я увидел что-то вроде афиши. Место для нее показалось мне необычным, и я остановился. То было обращение короля. Не помню сейчас, о чем шла речь; но меня поразила сама манера. Король Георг говорил: «мой народ». Не «мы», не «наш», а «я» и «мой».

Я был занят борьбой цивилизации против традиции, я свыкся с восприятием монархии как чего-то живописного, безвредного и устаревшего, и, когда внезапно понял, что король ставит себя во главе своего народа, ощущение было такое, словно перед самым моим носом разорвалась бомба. На какой-то миг мой рассудок замер.

«Господи! — сказал я в величайшем возмущении. — Какое он имеет отношение к нашей войне?»

И пошел дальше, переваривая эту мысль.

«Мой народ»! Значит, мне подобные — это его народ!

Если вы позволяете кому-то называть себя вашим пастырем, рано или поздно вы почувствуете, как пастушья палка с крюком обхватит вашу лодыжку. Не мы ведем войну с Германией, а наш король распоряжается нами в своей войне против Германии.

Через несколько месяцев скрепя сердце я понял неприглядную правду: «война за цивилизацию», «война против войны» была утешительной выдумкой, а жутковатая реальность заключалась в том, что Франция, Великобритания и союзные державы, следуя своим интересам, договорам и тайным намерениям, воспользовались проверенным историей средством и под водительством законных военных властей вступили в войну с противником. Никакая другая война в современных условиях невозможна. Ни «мы», ни «противник» не имели никакого отношения к моему Мировому государству. Мы воевали за «короля и родину», они — за «кайзера и фатерланд»; что же до Мирового государства, это было всем безразлично.

Наверное, далеко не я один пытался постигнуть всю бездонность насилия, слабости и покорности, которых, стремясь к новому государству, так долго не желал замечать. Не я один пытался направить свою персону к этому нелегкому прозрению. Мы не смогли оглядеться и все обдумать — что уж говорить о молодежи. Она обдумывала это в окопах и на ничейной земле. А я, освобожденный от службы, имеющий возможность свободно выражать свои мысли, не предложил ей ничего лучшего, чем «война, что положит конец войнам»!

Естественно, что в этой истории разочарования, коль скоро о ней повествует моя автобиография, центральное место должен занимать мой ум — ведь и кролик на столе свидетельствует за всех кроликов. Но сознательные и подсознательные противоречия, о которых я рассказываю от своего лица, были повсеместными. Я очень подробно закрепил их на бумаге, вот и все отличие. 1914 год еще не кончился, а я вовсю фиксировал стадии, пройденные моим сознанием, в романе «Мистер Бритлинг пьет чашу до дна». Автобиографичным его можно считать только в самом общем смысле — помимо прочего, я не терял на войне сына. Но историю этой утраты и прежнего образа мысли можно повторить в тысячах вариаций. Мистер Бритлинг представляет не столько меня, сколько мой человеческий тип и социальный класс. Кажется, мне удалось показать не только потрясение и трагическое разочарование цивилизованного ума, нарастающее по мере того, как жестокая действительность войны захватывает остальную жизнь, но и страстное желание найти в омуте катастрофы некую спасительную опору.

Пройдя множество испытаний, мистер Бритлинг «нашел Бога». Он потерял сына; и вот в кабинете, поздно вечером, пытается написать родителям одного немца, который когда-то был у них репетитором. Того тоже убили.

 

«Этих мальчиков, эти надежды убила эта война».

На какое-то время слова застыли в его мозгу.

«Нет! — сказал мистер Бритлинг решительно. — Они живы!»

И вдруг неожиданно он понял, что не одинок. Таких, как он, — тысячи и десятки тысяч; так же, как он, всем сердцем мечтают они произнести слова примирения. Не только его рука остановилась, не в силах продолжать. Смущенные не меньше него, неподвижно застыли французы и русские; были и немцы, пытавшиеся проложить к нему путь, даже сейчас, пока он сидит и пишет. И он в первый раз ясно почувствовал Присутствие, о котором много раз думал в последние недели, Присутствие, которое так близко, что он ощущает его в глазах, в мозгу, в кистях рук. То была не игра воображения — он ощущал непосредственную реальность. Здесь был Хью, которого он считал мертвым, здесь был юный Генрих, тоже живой; здесь был он сам, здесь были те, кто ищет, здесь были они, и — мало того — здесь был сам Господь, Кормчий человечества. Здесь был Бог, он был рядом, и сам он знал, что Бог — здесь, словно все это время двигался на ощупь впотьмах, думая, что он — один среди скал, волчьих ям и безжалостных вещей, и вдруг рука, крепкая и сильная рука прикоснулась к его руке. Он слышал голос, повелевавший ему быть мужественным. Перевоплощения не было, он остался таким же слабым, уставшим, малодушным краснобаем, исполненным благих намерений, и беспомощным писателем; но он больше не был одинок и жалок, он не был во власти отчаяния. Бог был рядом с ним, и внутри него, и вокруг… Вот он, решающий миг его жизни, невесомый, как облачко апрельским утром; великий, как первый день творения. Несколько секунд он по-прежнему сидел, откинувшись в кресле и уткнувшись в грудь подбородком; руки его свисали с подлокотников. Затем он выпрямился и глубоко вздохнул…

Он уже несколько недель лелеял в уме эту мысль. Он говорил с Летти об этом Боге, который властвует над нашими блужданиями в пространстве и во времени. Но до сего момента Бог был для него чем-то рассудочным, теорией, построением, чем-то таким, о чем говорят не понимая… Мысль о Боге была подобна человеку, вошедшему в пустой дом, красивый и опрятный, хранящий отпечаток изысканной прелести чьего-то доброго присутствия. Пока вошедший все рассматривает, он слышит приветливый голос Хозяина…

Не нужно отчаиваться, что сам он немощен духом. Бог воистину с ним, и он — с Богом. Властитель возвращается в свои владения. Среди тьмы и неразберихи, жестокостей и глупостей Великой войны Бог, Кормчий Мировой Республики, отвоевывал свой путь к владычеству. Пока человек делает все, что может, в столь грандиозном замысле, важно ли, если делает он очень мало?

«Я слишком много думал о себе, — сказал мистер Бритлинг, — о том, что буду делать. И забыл о том, что рядом со мной …»

 

На самом деле он забыл о том, что внутри, о внеличном, о человеке вообще, о том, что передается нам по наследству, как человеческий облик. Он пытался вынести вовне свое врожденное мужество, чтобы оно было отдельным, независимым, вечным. То же самое делало тогда бесчисленное множество людей.

Я зашел достаточно далеко в этой попытке обожествить человеческое мужество. Многие друзья удивились; появился хлесткий памфлет Уильяма Арчера{266} «Бог и мистер Уэллс». В конце концов я признал, что, по сравнению с прежними определениями Бога, Бог мистера Бритлинга — совсем не Бог. Но прежде, чем я пришел к такой полной искренности, меня еще ожидали богословские вывихи. На меня, должно быть, слишком повлияло то, что очень много тонких, умных людей держится не столько за религию, сколько за удобство религиозных привычек и слов. Остатки этой детской зависимости были созвучны моему стремлению к «поддерживающей вере». На самом деле рассудок в отчаянии и тревоге просто возвращается в детство. Хорошо иногда услышать: «Да не смущается сердце ваше и ничего не убоится», особенно если кто-то говорит это как власть имеющий. Хорошо в бессонную ночь поверить, что рядом — тот, кто тебя понимает, и, утешившись, словно ребенок в колыбели, заснуть снова. В первые годы катастрофы люди повсюду искали путеводную звезду. Мне стало жаль, что им приходится служить «королю и родине» и прочей чепухе, когда они могли бы жить и умирать ради чего-то большего, и я постарался воплотить это в образе «Невидимого владыки Бога». Так совершил я coup d’état[27], превратив на время Новую республику в Царство Божие.

Пожалуй, я не смог бы сейчас, — а вернее, не мог и раньше, — отделить то, что говорил тогда просто и прямо, от того, что говорил с политическим расчетом. Не могу судить, в какой степени я бывал честен, а в какой — «морочил голову», пытаясь навязать свое неореспубликанство под другой вывеской тому бессчетному большинству, которое вроде бы не может обойтись без королевской власти. Людям, нуждающимся в Боге, нужно ощутить Отца, на Которого они могут положиться. Их тянет в детство, к инстинктивной младенческой вере, что все в порядке. Они напуганы и хотят услышать, что нет нужды напрягать все силы перед надвигающимся суровым испытанием. При всем желании я не смог бы изобразить такого Бога. Я мог изобрести Бога ободряющего, но не Бога, приносящего временное облегчение. При всем моем старании божество мое гораздо меньше походило на Небесного Отца набожных католиков, мусульман или иудеев, чем, скажем, на олицетворение пятилетнего плана. Коммунист мог бы принять его как метафору. Ни одному мистику не удалось бы его использовать — он не совершал чудес, не мог ясно и утешительно ответить. Такой Бог, какого я изображаю в трактате «Невидимый владыка Бог», — просто доброжелательный, очень занятой друг и строгий руководитель.

В своих деистских рассуждениях о Боге я не шел на уступки христианской доктрине. Я делал благочестивые жесты, но руки мои оставались чисты. Я никогда не продавался официальному правоверию. При всей своей искусственности моя религиозность была пламенной ересью, а не злободневным компромиссом. Я никогда не подходил к христианству ближе, чем манихеи, — на что давно указал сэр Джон Сквайр{267}.

За трактатом «Невидимый владыка Бог» последовал роман «Душа епископа» (тоже 1917 г.), где я четко разграничиваю Бога Англиканской церкви и это олицетворение человеческого прогресса; а обе книги — «Джоанна и Питер» (1918) и «Неугасимый огонь» (1919) сильно отдают обожествленным гуманизмом. К Питеру в больницу является другой Бог, Бог Создатель, странный и нелепый. Несомненно, это комический и довольно виноватый мужской двойник того, что в другом месте я называл «старой греховодницей Природой». А дяде Джоанны и Питера, Освальду, открывается в размышлении, что «Бог» — это имя, потерявшее всякую ценность и всякий смысл.

«Неугасимый огонь» очень хорошо задуман и не без блеска написан; я уже говорил, что это лучший из моих «романов-диалогов». Он венчает и завершает мое богословствование. Это — закат моего божества. Вот что услыхал мистер Хасс от своего Бога, когда наконец встретился с ним лицом к лицу:

 

«Спящий будто перемещался по опушке огромного леса, готовясь шагнуть на простор, только путь свой он прокладывал не через заросли, но сквозь решетки, сети и переплетения многоцветного огня. Впереди, за ними, маячила светлая надежда. Сейчас он вырос до невероятных размеров, так что уже не земля была у него под ногами, а прозрачный путь, чья глубина вмещала звезды. Он приблизился к открытому месту, но так туда и не вышел; радужная сеть стала тоньше — но снова сгустилась; он пробивался вперед, и черные сомнения, на миг было оставившие его, снова обступали его душу. И он понял, что это сон, который стремительно идет к концу.

— О Господи! — крикнул он. — Ответь мне! Сатана посмеялся надо мной. Ответь мне, пока я снова не потерял тебя из виду. Прав ли я, что борюсь? Прав ли я, что явился со своей маленькой земли в этот надзвездный мир?

— Прав, если дерзнул.

— Ждет ли меня победа? Обещай мне!

— Ты можешь побеждать во веки веков и отыскивать новые миры, чтобы победить их.

Могу, но буду ли?

Поток расплавленных мыслей вдруг остановился, и все остановилось с ним.

— Ответь! — крикнул он.

Сияющие мысли неспешно возобновили свой ход.

— Пока тебя держит мужество, побеждать ты будешь…

Когда мужество есть, пусть ночь темна, пусть битва кровава и жестока, а конец ее зол и странен, победа за тобой. Ты поймешь почему, только не теряй мужества. Все зависит от того, сколько мужества в твоем сердце. Именно мужество велит звездам день за днем продолжать свой путь. Одна лишь воля к жизни разделяет небо и землю… Если мужество не устоит, если священный огонь померкнет, тогда ничто не устоит, и все померкнет, все — добро и зло, пространство и время.

— Ничего не останется?

— Да, ничего.

— Ничего, — повторил он, и слово это покрыло, как темнеющая маска, лицо всего сущего».

 

Но еще раньше, следуя за Иовом, мистер Хасс сказал:

 

«Я не пытаюсь объяснить то, чего объяснить не могу. Быть может, есть только предвестие Бога. Вы скажете, доктор Бэррак, что тот огонь в сердце, который я называю Богом, — такой же результат вашего процесса, как все остальное. Спорить не буду. То, что я вам сейчас говорю, связано не с верой, а с чувством. Мне кажется, что творческий огонь, который горит во мне, — иной природы, нежели слепой материальный процесс, что это — сила, идущая наперекор распаду… Одно я знаю точно: если этот огонь загорится в тебе, разум твой засияет. Огонь управляет совестью с неодолимой силой. Он требует, чтобы ты прожил остаток дней в работе и борьбе за единство, освобождение и торжество человечества. Ты можешь оставаться подлым, трусливым, низким, но ты знаешь, для чего предназначен… Некоторые старинные фразы удивительно живучи. В глубине души „я знаю, что мой Спаситель жив…“».

 

Не правда ли, кажется, что я уклоняюсь от ответа? Но, уклоняясь, я иду по стопам знаменитого образца. Думали вы когда-нибудь о том, как уклончив апостол Павел в своем Послании к Коринфянам (см.: 1 Кор. 15: 35)? Можно ли более ловко уклониться от темы, говоря о воскресении тела, «одухотворить» его и приспособить толкование к любому вкусу?

После «Неугасимого огня» Бог исчезает из моих книг, если не считать краткого и довольно прискорбного случая, когда он появляется в лунном свете, с луком и стрелами Купидона в «Тайниках сердца» (1922). Слог мой незаметно вернулся к стойкому атеизму младых лет, а дух с ним и не расставался. Если я вообще упоминал имя Божие за последние десять лет, то в устойчивых выражениях вроде «Боже упаси!» или «Наконец Наполеон переполнил чашу Божьего терпения». Я все старательней избегаю поминать это имя всуе, в личных целях.

В книге «Что нам делать с нашей жизнью» (1931) я полностью отрекаюсь от этого периода терминологической неискренности и прошу прощения. Несмотря на то, что его плодами стали сон Питера — Бог в паутине — и «Неугасимый огонь», мне жаль, не столько из-за себя, сколько из-за моих преданных читателей, что довелось через него пройти. Это многих сбило с толку и ввело в заблуждение, а сам я, стремясь найти путь для людей, сделал ненужный крюк.

 


Поделиться с друзьями:

Индивидуальные и групповые автопоилки: для животных. Схемы и конструкции...

Папиллярные узоры пальцев рук - маркер спортивных способностей: дерматоглифические признаки формируются на 3-5 месяце беременности, не изменяются в течение жизни...

История развития пистолетов-пулеметов: Предпосылкой для возникновения пистолетов-пулеметов послужила давняя тенденция тяготения винтовок...

Археология об основании Рима: Новые раскопки проясняют и такой острый дискуссионный вопрос, как дата самого возникновения Рима...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.034 с.