Рождение культурно-исторической теории — КиберПедия 

История развития хранилищ для нефти: Первые склады нефти появились в XVII веке. Они представляли собой землянные ямы-амбара глубиной 4…5 м...

История развития пистолетов-пулеметов: Предпосылкой для возникновения пистолетов-пулеметов послужила давняя тенденция тяготения винтовок...

Рождение культурно-исторической теории

2022-05-09 19
Рождение культурно-исторической теории 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

…О первых месяцах совместной работы ученики Выготского вспоминали по-разному. А.Н. рассказывал, что первую схему своей “культурно-исторической” концепции Выготский набросал в разговоре, который состоялся то ли в самом конце 1924, то ли в самом начале 1925 года. Набросал в буквальном смысле – карандашом на случайной бумажке. Эта бумажка долго хранилась в личном архиве Леонтьева вместе с письмами Выготского и некоторыми его рукописями. Сейчас мы ее найти не можем; но одному из авторов (А.А.Леонтьеву) представляется, что А.Н. показывал ему эту бумажку уже после гибели части архива (об этом позже), а именно, где-то в 50-х гг. “Надо найти!”, — настойчиво требовал А.Н. незадолго до смерти.

Лурия вспоминал уже более поздний этап, когда он и Леонтьев систематически встречались с Выготским один-два раза в неделю в квартире Выготского, “чтобы разработать план дальнейших исследований”. “Мы рассматривали каждый из основных разделов психологии: восприятие, память, внимание, речь, решение задач, моторику и др. В каждой из этих областей начали применять новую экспериментальную методику, чтобы доказать, что по мере формирования высших форм деятельности меняется вся структура психических процессов” (Лурия, 1982, с. 33).

Леонтьев “получил” от Выготского для разработки несколько проблем. Главной из них была проблема памяти, которую Леонтьев разработал особенно глубоко (результатом этой разработки, кроме нескольких статей, явилась известная книга “Развитие памяти. Экспериментальное исследование высших психологических функций”). Кроме того, Леонтьев занимался арифметическим мышлением и написал на эту тему большую статью, в то время оставшуюся неопубликованной (См. Леонтьев А.Н., 2003, с.207-219); ее краткий анализ дан нами в части 2.

О содержании книги “Развитие памяти” мы здесь не будем говорить (подробный ее анализ также дан нами в части 2 настоящей монографии). Достаточно констатировать, что, используя предложенный Выготским “экспериментально-генетический” подход (и, в частности, методику двойной стимуляции) и опираясь на общую идею орудийно-знакового опосредствования всех высших психических функций, Леонтьев приходит в этой книге к резкому противопоставлению “натуральных” форм памяти и ее специфически человеческих форм в функциональном и историческом плане. Он раскрывает динамику перехода от внешне опосредствованного к внутренне опосредствованному запоминанию в филогенезе и онтогенезе, связи запоминания с речью и интеллектом, с пониманием и др. Высшие формы поведения, по А.Н., предполагают, что “внешний знак превращается в знак внутренний”. Самой высокой ступенью запоминания является внутренняя речевая деятельность в форме логической памяти, опирающейся на слово в его инструментальной функции.

Это не случайная оговорка – именно в его инструментальной функции. Столь же односторонне “инструментальным” было проведенное самим Выготским исследование произвольного внимания. Положение изменилось, когда началось систематическое изучение обобщающей роли слова, первоначально – на материале бессмысленных квазислов, сделанных в эксперименте средством классификации предметов. Этот цикл работ, как известно, был проведен Выготским вместе с Сахаровым (а после смерти последнего продолжен Ю.В.Котеловой и Е.И.Пашковской) и привел в конечном счете к пересмотру всей “культурно-исторической” концепции. Оказалось необходимым рассматривать слово не просто как орудие или инструмент, как “стимул-средство”, но прежде всего в его внутреннем содержании, рассматривать не только функцию, но и структуру значения.

В основном исследования, составившие “Развитие памяти”, по воспоминаниям самого Леонтьева, были завершены уже в 1928 году. Один из биографов А.Н., профессор Георг Рюкрим, считает годом написания книги 1929-й и полагает, что ее рукопись была сдана в издательство в 1930 году (Rückriem, 2000, с. 408); первое неверно (в письме Н.Г. Морозовой (Морозова, 1983, с. 259) А.Н. прямо пишет, что из 14 авторских листов 8 было написано в 1930 году), второе совершенно точно. Авторское предисловие к книге датировано 8 июля 1930 года, а в тексте ее много сносок на книги и статьи, в том числе зарубежных авторов, опубликованные в 1929 году и едва ли тут же ставшие доступными в СССР (уже в первой главе таких сносок 5). Однако в том же самом 1930 году книга (в рукописи?) получила первую премию Главнауки и ЦЕКУБУ (Центральная комиссия по улучшению быта ученых). (“500 рублей, на которые я купил доху с жеребком на кенгуру и вывороткой”, — вспоминал Леонтьев.) Формально книга вышла в 1931 году (эта дата стоит на титульном листе; разрешение Главлита датировано 23 мая 1931 года). Но во вложенной в экземпляры уже вышедшего (но задержанного) тиража брошюрке-предисловии Выготского и Леонтьева говорится: “Книга, предисловием к которой должны служить эти строки, выходит в свет в 1932 г. с большим запозданием: она была написана и сдана в печать более двух лет тому назад; экспериментальное исследование, составляющее ее содержание, было проведено автором еще несколькими годами раньше и закончено, подытожено и теоретически обобщено в 1929 г., т.е. три года тому назад” (Выготский, Леонтьев, [1932], с. 2; см. Леонтьев А.Н., 2003, с. 199-206).

Почему тираж был задержан и возникла необходимость в этом втором предисловии? Чтобы понять это, надо представить себе научную и политическую ситуацию конца 20-х – начала 30-х годов.

Начнем с того, что положение Выготского и его сотрудников в Институте психологии становилось с каждым годом все более неустойчивым. Ни дирекция института во главе с Корниловым, ни многие его сотрудники не понимали и не принимали подхода культурно-исторической психологии. Корнилов не то что не понимал, что в стенах вверенного ему института происходит психологическая революция, — он, видимо, даже не читал, что пишут его сотрудники. Из книги К. Левитина “Мимолетный узор”: “Не без сарказма вспоминает Лурия, как Корнилов говорил: “Ну, подумаешь, “историческая” психология, зачем нам изучать разных дикарей? Или – “инструментальная”. Да всякая психология инструментальная, вот я тоже динамоскоп применяю”. Директор Института психологии даже не понял, что речь идет вовсе не о тех инструментах, которые используют психологи, а о тех средствах, орудиях, что применяет сам человек для организации своего поведения…” (Левитин, 1978, с. 41). Работу своего института Корнилов ориентировал в первую очередь на изучение классовой психологии.

Впрочем, и двадцать лет спустя Корнилов многого не понимал. Например, выступая в 1944 году (в качестве вице-президента АПН РСФСР) на Ученом Совете Института психологии, он говорил: “В Институте выдвинута проблема деятельности, но я не понимаю ее смысла, как не понимал и раньше, не понимаю и на сегодняшний день, и не только я, но и те, кто работает в Институте” (цит. по: Психологический институт, 1994, с. 21). Впрочем, уже в сентябре 1948 года Корнилов объяснял сотрудникам института, что “когда мы говорим о психологии советского человека, не мотивы здесь играют существенную роль, здесь должна быть психология деятельности” (там же, с. 27). В начале 1946 года тот же Корнилов, выступая в институте, утверждал: “Где-то в человеческой душе... мы все еще откапываем какие-то бессознательные корни, а их по природе, по-моему, в советских условиях не существует... Общественная жизнь и ее требования каленым железом выжигают все моменты “бессознательных” действий” (там же, с. 24).

Вообще отношения Корнилова с Выготским, как говорится, не сложились. Корнилов обвинял Выготского в отходе от марксизма в психологии, протаскивании идеалистических понятий (имелась в виду… воля). Поэтому вся группа Выготского постаралась найти более подходящее место. “Мы порвали с Институтом психологии без скандала (исчезли)”, — вспоминал А.Н. Леонтьев, в частности, в 1926 году сдал аспирантские экзамены, а с 1 сентября 1927 года поступил ассистентом, а затем – с октября 1930 — доцентом в Академию коммунистического воспитания им. Н.К. Крупской, куда перешли и Лурия с Выготским – первый заведовал психологической секцией, второй руководил лабораторией. С 1928 года он сотрудничает и в Московском государственном техникуме кинематографии — будущем (1930) ВГИКе, где знакомится с С.М. Эйзенштейном (по-видимому, через посредство Лурии), а с 1926 года преподает психологию в ГИТИСе (Государственный институт театрального искусства), который тогда назывался Государственным центральным техникумом театрального искусства (ЦЕТЕТИС). С 1927 года по 1 октября 1929 г. А.Н. работал также в Медико-педагогической клинике (первоначально она называлась Медико-педагогической станцией) Г.И. Россолимо, где прошел путь от рядового ассистента до заведующего педологической лабораторией и руководителя научной части (“председателя Научного Бюро”).

В том же 1927 году Леонтьев начал, а в 1929 – успешно закончил то, что мы бы сегодня назвали “вторым высшим образованием”, сдав на медицинском факультете 2-го МГУ (ныне МПГУ) все предметы биологического цикла (но до диплома он все-таки не дошел, уйдя с третьего курса). Несколько позже тем же путем пошли Выготский (в Харьковском медицинском институте) и Лурия (в Первом московском медицинском институте).

Но самый конец 20-х годов (и начало 30-х) был ознаменован и резким негативным поворотом в науке, культуре и образовании в целом. Начинают “завинчиваться” идеологические гайки. В гуманитарных науках это выразилось, в частности, в том, что появились ученые и научные направления, объявленные единственно марксистскими (Марр в языкознании, Покровский в истории, Фриче в литературоведении, Маца в искусствоведении), а прочие (в их числе историки Платонов и Тарле, лингвисты Поливанов, Виноградов, Ильинский, замечательные литературоведы Эйхенбаум, Жирмунский и Шкловский и многие, многие другие) подверглись уничтожающей критике, а порой и репрессиям. В образовании произошло следующее: прекратила свое существование “единая трудовая школа”, созданная усилиями Крупской и Луначарского на концептуальной базе, разработанной Блонским и Выготским. Появилась череда постановлений ЦК ВКП/б/, возвращавших советскую школу к “идеалу” дореволюционной гимназии. (О печально знаменитом “педологическом” постановлении см. ниже). Подверглись шельмованию выдающиеся теоретики и практики педагогики – Пинкевич, Калашников, Пистрак, Шацкий, Эпштейн, Шульгин, Крупенина, Тер-Ваганян.

В психологии состоялась “реактологическая” дискуссия, в результате которой К.Н.Корнилов в 1930 году потерял пост директора (им стал А.Б.Залкинд); подверглись ожесточенному идеологическому разносу бехтеревская рефлексология, психотехника (все ее лидеры в дальнейшем были репрессированы), “бихевиоризм” Боровского, наконец, культурно-историческая школа Выготского. Поводом к разгрому последней послужил, во-первых, выход в свет в 1930 году книги Выготского и Лурии “Этюды по истории поведения. (Обезьяна. Примитив. Ребенок)”, которую, к слову, сам Выготский в письмах малоуважительно называл “Обезьяной” и которую, опять-таки в письмах, довольно резко критиковал. Во-вторых, поводом к разгрому стали экспедиции А.Р.Лурии в Узбекистан, состоявшиеся по инициативе Выготского в 1931 и 1932 годах. В одной из “критических” статей (1934 год) о “культурно-исторической” концепции говорилось: “Эта лженаучная реакционная, антимарксистская и классово враждебная теория…” (Размыслов, 1934; цит. по Лурия Е., 1994, с. 67). В другом месте группа Выготского была обвинена в “идеалистической ревизии исторического материализма и его конкретизации в психологии” (цит. по Петровский, Ярошевский, 1994, с. 142). Даже академичнейший С.Л.Рубинштейн в “Основах психологии”, — кстати, книга эта во многом опиралась на мысли Выготского, — написал: “Крупное место в советской психологии принадлежит Выготскому, который совместно с Лурье (так!. – А.Л., Д.Л., Е.С.), Леонтьевым и другими разработал созданную им теорию культурного развития высших психических функций, ошибочность которой не раз освещалась в печати” (Рубинштейн С.Л., 1935, с. 37).

Кстати, с приходом нового директора институт был вновь переименован: он стал Государственным институтом психологии, педологии и психотехники Российской Ассоциации научных институтов марксистской педагогики (РАНИМП). Однако уже в 1932 году решением партбюро института (естественно, по указанию сверху) было предписано “взять под обстрел марксистско-ленинской критики психотехнику и педологию” (Психологический институт, 1994, с. 18) и планировалась дискуссия по педологии, так что новое имя счастья институту не принесло…

Но главный “поворот” был совершен в философии. До 1930 года в борьбе с вульгарным материализмом побеждал материализм диалектический в самом буквальном смысле этого слова; недаром так называемая “группа Деборина”, стоявшая у руля философских исследований в СССР (например, А.М.Деборин был директором Института философии), не без гордости носила имя “диалектиков”. Но в декабре 1930 года И.В.Сталин лично выступил на партактиве Института красной профессуры, заявив о необходимости борьбы на два фронта – против “левого уклона” (имелись в виду “деборинцы”) и против “правого уклона” (имелись в виду механические материалисты, возглавлявшиеся тогда сыном К.А.Тимирязева физиком А.К.Тимирязевым, впрочем, вошедшим в историю физической науки главным образом уничтожающей критикой теории относительности Эйнштейна за его якобы математические ошибки). Сталин запустил в оборот по адресу деборинцев знаменитый, хотя до сих пор непонятный ярлык “меньшевиствующие идеалисты”. Через месяц последовало разгромное постановление ЦК “О журнале “Под знаменем марксизма””. К власти пришли философские недоучки и прямые вульгаризаторы (не стеснявшиеся брать аргументы у раскритикованных ими же механических материалистов), возглавлявшиеся будущими академиками М.Б.Митиным (которого один американский историк науки назвал “верховным жрецом сталинизма”) и П.Ф.Юдиным. Деборинцы были уничтожены частью физически (Б.Н.Гессен, Я.Э.Стэн), частью морально (сам А.М.Деборин). Заметим, что Выготский по своим философским воззрениям был близок к деборинцам и охотно ссылался на Деборина в своих публикациях. Встречался с Дебориным и Леонтьев.

Теперь читателю, вероятно, стало понятно, почему тираж был задержан и почему в него была вложена брошюрка-предисловие. В этой брошюрке, между прочим, было сказано, что автор допускает “отклонения от основного методологического пути”. Одно “объективно содержит в себе момент идеалистического порядка”, другое “объективно содержит в себе момент механистического порядка”. “В борьбе с идеалистическими теориями памяти новая, выдвигаемая в книге, концепция не оказалась достаточно последовательной, не преодолевши сама в себе до конца и полностью идеалистических моментов. В борьбе с механистическими теориями эта концепция равным образом не оказалась достаточно последовательной, точно так же не преодолевши сама в себе до конца и полностью механистических моментов”… (Выготский, Леонтьев, [1932], с. 9-10).

И еще одно, что повлияло на дальнейшую судьбу Леонтьева: в конце 20-х — начале 30-х годов стали одно за другим закрываться, порой с политическим скандалом, научные и педагогические учреждения, где он сотрудничал. Например, сразу в двух центральных газетах появился “подвал” о ВГИКе под угрожающим названием “Гнездо идеалистов и троцкистов”. Одним из последствий этой статьи был вынужденный уход А.Н. из ВГИКа в 1930 году. Оплот группы Выготского – Академия коммунистического воспитания – в 1930 году тоже попала в немилость, ее факультет общественных наук был объявлен “троцкистским”, и в 1931 ее “сослали” в Ленинград и переименовали в институт. Во всяком случае, Леонтьев был уволен из нее с 1 сентября 1931 года. О работе в Институте психологии нечего было и думать, хотя после ухода Корнилова идеи Выготского и его школы были использованы в новой научной программе института. Впрочем, согласно документам, в декабре 1932 года А.Н. еще числился там “научным сотрудником 1-го разряда”. В Московском университете психология с 1931 года не преподавалась вообще. Так что работать Леонтьеву было негде — он одно время даже служил в Высшем Совете Народного Хозяйства СССР в должности “консультанта техпропа” (технической пропаганды).

 

Харьков и вокруг него

И все трое – Выготский, Лурия и Леонтьев – стали искать такое место работы, где можно было бы продолжить начатый цикл исследований. Им повезло: всем троим (а также Божович, Запорожцу и М.С.Лебединскому) в конце 1930 года пришло приглашение из Харькова, бывшего тогда столицей Украинской ССР. И не от кого-нибудь – от самого украинского наркома здравоохранения С.И.Канторовича. Наркомздрав УССР решил создать в Украинском психоневрологическом институте (позже, в 1932 году, его преобразовали во Всеукраинскую психоневрологическую академию) сектор психологии (“психоневрологический сектор”). Выготский, вспоминал А.Н., участвовал в переговорах. Пост заведующего сектором был предложен Лурии, пост заведующего отделом экспериментальной психологии (позже он назывался отделом общей и генетической психологии) – Леонтьеву. Официально А.Н. был зачислен на работу с 15 октября 1931 года. В ноябре 1931 года в должности заведующего кафедрой генетической психологии Государственного института подготовки кадров Наркомздрава УССР был утвержден Выготский (Выгодская, Лифанова, 1996, с. 128-129). Однако он, в отличие от Лурии и Леонтьева, в Харьков не переехал, хотя постоянно там бывал – выступал с докладами, читал лекции, сдавал экзамены в качестве студента-заочника мединститута (куда он поступил в том же 1931 году). Впрочем, в его семье переезд в Харьков не раз обсуждался и даже стоял вопрос об обмене московской квартиры на квартиру в Харькове (Лурия Е., 1994, с. 73). Почему переезд не состоялся – неизвестно. По мнению Е.А.Лурия (в ее мемуарах об отце), дело было в том, что у Выготского (и Лурии) не сложились отношения с руководством Психоневрологической академии (там же). Но А.Н. рассказывал, что Выготскому были предложены прекрасные условия переезда, и мотивы отказа Выготского от приглашения остались для него непонятными.

…Конец 1931 года. Лурия, Леонтьев, Л.И.Божович и А.В.Запорожец переезжают в Харьков. Вспоминает жена Запорожца Тамара Осиповна Гиневская:

“…Не находя нигде ни моральной, ни материальной поддержки, небольшая группа московских ученых (Лурия, Леонтьев, Божович и Запорожец) поехали, как тогда говорили, “в длительную командировку”, переехали в Харьков… во вновь созданный профессором Рохлиным психоневрологический центр при психиатрической больнице. Этот центр был базой новой психоневрологической Академии…

Налаживал работу в Харькове Выготский. Дважды он приезжал для подведения итогов сделанного и обсуждения дальнейших исследований…

Мы поселились в большой квартире, которую снял для московской коммуны профессор Рохлин. Некоторое время мы жили в ней действительно все вместе: мы, Лурия, Божович и Леонтьев…” (цит. по: Лурия Е., 1994, с. 69).

Лурия в течение трех лет, до 1934 года, бывал в Харькове наездами — по его собственным воспоминаниям, “курсировал” между Харьковом и Москвой (а Выготский – между Харьковом, Ленинградом и Москвой). Недолго пробыла в Харькове и Л.И.Божович – вскоре она переехала в соседнюю Полтаву, в пединститут, хотя продолжала постоянно сотрудничать с “харьковчанами”. Время от времени к ней в Полтаву наезжал и Выготский.

Леонтьев остался в Харькове почти на 5 лет. Он не только возглавлял отдел и был действительным членом Украинской психоневрологической академии, но – после окончательного отъезда Лурии – принял у него руководство всем сектором психологии (еще раньше, в 1932 году, он был заместителем заведующего сектором). Кроме того, он был заведующим кафедрой психологии Медико-педагогического института Наркомздрава Украины, а позже заведующим кафедрой психологии Харьковского педагогического института и НИИ педагогики (еще позже – Всеукраинский Институт научной педагогики). Среди мест работы А.Н. в Харькове была и достаточно экзотическая должность профессора в Харьковском дворце пионеров и октябрят им. П.П.Постышева. “В том же (1931. – А.Л., Д.Л., Е.С.) году я был утвержден Центральной квалификационной комиссией НКЗ УССР в звании профессора, а с введением закона о степенях и званиях я был оформлен в звании действительного члена Института Центральной квалификационной комиссией НКЗ УССР и в звании профессора Центральной квалификационной комиссией НКП УССР”, — сообщает Леонтьев в своей опубликованной автобиографии (Леонтьев А.Н., 1999, с. 366).

Помимо А.В.Запорожца и Т.О.Гиневской, вокруг А.Н. стали группироваться харьковские психологи. Это были П.Я.Гальперин, группа аспирантов пединститута и НИИ педагогики – П.И.Зинченко, В.И.Аснин, Г.Д.Луков, затем К.Е.Хоменко, В.В.Мистюк, Л.И.Котлярова, Д.М.Дубовис-Арановская, Е.В.Гордон, Г.В.Мазуренко, О.М.Концевая, рано погибший А.Н.Розенблюм, Т.И.Титаренко, И.Г.Диманштейн, Соломахина и Ф.В.Бассин.

“Годы моей работы на Украине, — пишет Леонтьев в своей автобиографии, — …составили… период пересмотра прежних позиций и самостоятельной работы над общепсихологическими проблемами, которая продолжала идти по линии преимущественно экспериментальных исследований. Этому благоприятствовали и особенные условия и задачи, которые встали тогда передо мной: нужно было организовать новый коллектив из совсем молодых сотрудников и квалифицировать их в процессе развертывания работ. Так создалась харьковская группа психологов… В этот период мною и под моим руководством был выполнен ряд экспериментальных исследований, шедших уже с новых теоретических позиций в связи с проблемой психологии деятельности.” (там же, с. 366-367).

Что имеет в виду А.Н., говоря о “новых теоретических позициях” и “пересмотре прежних позиций”?

Вокруг этого “пересмотра” наслоилось множество мифов. Главнейший из них: “харьковчане” якобы начисто отказались от теоретического наследства Выготского, резко противопоставив свои взгляды “культурно-исторической” теории, и в начале 30-х годов возникло научное и человеческое противостояние Выготского и харьковской группы во главе с Леонтьевым.

Что же происходило в действительности?

Начнем с того, что к моменту возникновения харьковской группы Выготский уже преодолел в развитии своей психологической концепции культурно-исторический этап. У него в 1930-1931 гг. не только появляется понятие деятельности, но, что гораздо существеннее, возникает восходящая к Гегелю и Марксу психологическая концепция деятельности (“Орудие и знак в развитии ребенка”, предисловие к книге Пиаже, “Педология подростка” и другие работы). Но в то же время в высказываниях Выготского все громче звучит то, что в беседе Леонтьева с Выготским 1933 года обозначено как “словоцентризм системы” (Леонтьев А.Н., 1994, с. 23). С одной стороны, Выготский критикует Пиаже за то, что “социализация детского мышления рассматривается Пиаже вне практики, в отрыве от действительности, как чистое общение душ, которое приводит к развитию мысли. Познание истины и логические формы... возникают не в процессе практического овладения действительностью...” (Выготский, 1982 в, с. 74-75). А с другой стороны, в знаменитом докладе о сознании 1933 года говорится: “Речь есть знак для общения сознаний” (Выготский, 1982 а, с. 165), и именно “сотрудничество сознаний” определяет развитие значений; а в самой последней публикации Выготского недвусмысленно утверждается, что “сознание человека есть... сознание, формирующееся в общении” (Выготский, 1960, с. 373). Все это не связано с отказом от деятельностного подхода (свидетельство этого — хотя бы известная лекция Выготского об игре 1933 года, опубликованная Д.Б. Элькониным (Из записок …, 1978), а как бы наслаивается на него. По крайней мере, так первоначально восприняли изменение позиции Выготского Леонтьев и его группа. Они стремились активно развить именно деятельностные идеи Выготского — и им казалось, что, сосредоточившись на проблеме единства аффекта и интеллекта, говоря о значении как единице сознания, Выготский делает шаг назад. Подробный анализ происходившего один из авторов этой книги попытался дать в монографии “Деятельный ум” (Леонтьев А.А., 2001). См. также предисловие к публикации письма Леонтьева Выготскому, о котором речь пойдет далее (Леонтьев А.А., Леонтьев Д.А., 2003).

В устных мемуарах А.Н. вспоминал: “Внутренняя расстановка в школе Выготского была драматична. Конфронтация двух линий на будущее.

Моя линия: возвращение к исходным тезисам и разработка их в новом направлении. Исследование практического интеллекта (=предметного действия)...

Линия Выготского: аффективные тенденции, эмоции, чувства. Это — за сознанием. Жизнь аффектов; отсюда поворот к Спинозе.

Я: практика.

Выготский: свобода поиска подходов. Но не более! Огорчение (по моему поводу).

...Апогей расхождений — 1932 (после доклада), начало 1933.

...У Выготского осталось все, у меня — все сначала”.

В чем были теоретические расхождения харьковчан с Выготским и были ли они вообще? Им, по крайней мере в первые годы, представлялось, что были. Леонтьев прямо писал об “ошибках” Выготского (естественно, не для печати, а для собственного употребления) в “Материалах о сознании” (конец 30-х гг. — после 1936 года): “Ошибка состояла в том, что 1) предмет не был понят как... предмет деятельности человека; 2) обыкновенная практическая деятельность продолжала казаться чем-то, что только внешним образом зависит от сознания...” (Леонтьев А.Н., 1994, с. 40).

На самом деле все было значительно сложнее. Выготский старался соединить в одну систему деятельностные и речевые (языковые) факторы психического развития – но это у него получалось не вполне убедительно. Леонтьев шел в начале 30-х гг. в сущности тем же путем – отсюда его интерес к лингвистике и кратковременное увлечение теориями акад. Н.Я.Марра. И через несколько лет Леонтьев и другие харьковские ученики Выготского осознали, что никакого принципиального расхождения не было. “Усиленное подчеркивание роли словесного общения и в противовес вульгаризаторскому, по сути антимарксистскому, требованию выводить сознание непосредственно из материального бытия, отстаивание мысли, что в формировании сознания ребенка решающая роль принадлежит не делу, а слову, естественно, заслоняли собой вопрос о той жизненной почве, исследование которой единственно может вывести психологическую теорию из классического “замкнутого круга сознания”. Заслоняли, а не устраняли, потому что вопрос этот уже был отчетливо поставлен в рассматриваемом цикле работ Л.С.Выготского”, — писал Леонтьев в одной из статей 1967 года (Леонтьев А.Н., 1983 а, с. 28). И П.Я.Гальперин, вспоминая харьковский период своей деятельности, подчеркивал, что учение о предметной деятельности “привело к существенному изменению в акценте исследований (курсив наш – А.Л., Д.Л., Е.С.) – Л.С.Выготский подчеркивал влияние высших психических функций на развитие низших психических функций и практической деятельности ребенка, а А.Н.Леонтьев подчеркивал ведущую роль внешней, предметной деятельности в развитии психической деятельности, в развитии сознания” (Гальперин, 1983, с. 241).

Как мы уже отмечали, в устных мемуарах незадолго до смерти А.Н. говорил: “Моя линия: возвращение к исходным тезисам и разработка их в новом направлении”.

Именно возвращение к исходным тезисам Выготского! Мнение Леонтьева, как и Лурии, было однозначным: деятельностный подход – это не новая теория, а естественное развитие идей Выготского; оба до конца жизни относились к Выготскому как к зачинателю и лидеру того научного направления, к которому они себя относили. Тем не менее стремление “вычесть” из культурно-исторической теории деятельностный подход, получив “в остатке” “истинного” Выготского, достаточно регулярно встречается в современных публикациях.

Бесспорно одно: введя много новых теоретических идей, принципов и понятий в процессе развития своих взглядов, изменив многие акценты, Леонтьев не отбросил и не оспорил ничего из теоретических взглядов своего учителя. Вероятно, идеи Выготского можно было развивать и в других направлениях, отличных от деятельностного, однако никто этого не смог сделать в масштабах, сколько-нибудь сопоставимых с деятельностным подходом. Поэтому вопрос о том, “правильно” ли Леонтьев воспринял и развивал идеи Выготского, не имеет смысла. Он их воспринял и развивал, а кто считает, что развивать их следовало иначе, пусть сделает это.

Не было и “выявленных” в 30-е годы “ошибок” Выготского. Во-первых, Выготский, как видно из его высказываний, как раз понимал предмет как предмет деятельности: например, в 1931 году, в “Педологии подростка”, прямо говорится: “Окружающие нас предметы не являются для нас нейтральными... Предметы окружающего нас мира... как бы требуют от нас известных действий..., они играют активную, а не пассивную роль по отношению к самой потребности” (Выготский, 1931, с. 190). В другом месте он писал, что ребенок “вступает на путь сотрудничества, социализируя практическое мышление путем разделения своей деятельности с другим лицом. Именно благодаря этому деятельность ребенка вступает в новое отношение с речью” (Выготский, 1984, с. 31). Благодаря этому! И еще в одном месте: “Вещи — значит действительность,... с которой он (ребенок. — А.Л., Д.Л., Е.С.) сталкивается в процессе самой практики” (Выготский, 1982 в, с. 62). И решительно нигде он не утверждал, что практическая деятельность ребенка внешним образом зависит от сознания. Он говорил, правда, что благодаря игре, “если раньше в структуре действие/смысл определяющим было действие, сейчас структура опрокидывается и становится смысл/действие... Это снова критический пункт к чистому оперированию смыслами действий...” (Из записок, 1978, с. 293). По мысли Выготского, благодаря игре возникает возможность “движения в смысловом поле,...не связанном с реальными вещами. Это смысловое поле подчиняет себе все реальные вещи и реальные действия” (там же, с. 294). Но эта мысль совсем не тождественна идее зависимости деятельности от сознания, ее психологической “вторичности”! Введение Выготским понятия “смыслового поля” означало перенос доминанты на личность.

А во-вторых, единство аффекта и интеллекта тоже было для Выготского по существу ядром смысловой теории деятельной личности. В “Мышлении и речи” он писал, в частности: “Существует динамическая смысловая система, представляющая собой единство аффективных и интеллектуальных процессов...” (Выготский, 1982 в, с. 21). И речь идет о том, чтобы “раскрыть прямое движение от потребности и побуждений человека к известному направлению его мышления и обратное движение от динамики мысли к динамике поведения и конкретной деятельности личности” (там же, с. 22). Совсем не случайно в “Учении об эмоциях” он солидаризуется с предшествующими исследователями эмоций единственно в том, что эмоция — это “в первую очередь стремление к действованию в определенном направлении” (Выготский, 1984, с. 123). И дальше он констатирует: “...Всякая эмоция есть функция личности” (там же, с. 280).

Уже вскоре, в конце 30-х годов, альтернатива “деятельность — единство аффекта и интеллекта” оказалась снятой в работах А.В.Запорожца. Позже, в 60—70 гг., он прямо писал: “Есть основания полагать, что, в отличие от интеллектуального управления, регулирующего поведение в соответствии с объективным значением условий решаемой задачи, управление эмоциональное обеспечивает коррекцию действий адекватно смыслу происходящего для субъекта, для удовлетворения имеющихся у него потребностей. Лишь согласованное функционирование двух систем, лишь, как выражался Л.С.Выготский, “единство аффекта и интеллекта”... может обеспечить полноценное осуществление любых форм деятельности...” (Запорожец, 1986, с. 259). И в другом месте: в основе “эмоционального предвосхищения будущего результата действий” “лежит, по-видимому, та функциональная система интегрированных эмоциональных и когнитивных процессов, то единство аффекта и интеллекта, которое Л.С.Выготский считал характерным для высших специфически человеческих чувств” (там же, с. 283).

Да и сам Леонтьев в “Методологических тетрадях” недвусмысленно писал: “Психология стала наукой о личности — личности действительной, действующей... Поэтому учение о деятельности есть альфа, учение о смысле — омега психологии!” (Леонтьев А.Н., 1994, с. 210). Кстати, интересно, что он не увидел в свое время аналогичного хода мысли у Выготского. В начале 1932 года в письме к Выготскому (см. о нем ниже) А.Н., формулируя свой взгляд на задачи дальнейших исследований, писал: “Главное: личность, как субъект псих<ологического> развития, т.е. проблема активного пс<ологихического> развития, пробл<ема> псих<ологической> культуры личности (свободы!)...” (Леонтьев А.Н., 2003, с. 234). Можно себе представить, как, читая это письмо, Лев Семенович удивленно поднимает брови: как будто я, Выготский, думаю иначе...

Много лет спустя, в 1977 году, выступая с докладом о Выготском, А.Н. уже прямо признал: “...альтернатива 30—31-го годов оказалась не альтернативой, а необходимой линией движения психологического исследования. Не или—или, а обязательно И—И!” (цит. по А.А.Леонтьев, 1983, с. 12).

Так что концептуальные расхождения харьковчан во главе с А.Н. и Выготского, связанные со “словоцентризмом” и единством аффекта и интеллекта, не были главным в их “разводе”. Во многом эти расхождения были мнимыми – Выготский думал так же, как его харьковские ученики, а где-то и опередил их.

Совсем недавно, в 2002 году, в архиве Лурии было обнаружено письмо Леонтьева Выготскому, датированное 5 февраля 1932 года — как раз накануне окончательного переезда Леонтьева в Харьков. Оно в высшей степени важно для понимания того, что в действительности происходило тогда в школе Выготского. Более того – это письмо представляет собой удивительнейший не просто исторический, а экзистенциальный документ (см. Леонтьев А.Н., 2003, с. 231-235).

Даже читатель, далекий от психологии и не знающий ничего о ее истории в нашей стране, был бы увлечен им, пропуская непонятные места — как рассказом о сильном, незаурядном человеке в момент тяжелого, критического выбора, определяющего дальнейшую судьбу не только его самого, но и дела, с которым он слился и которое стало смыслом его жизни. Этот выбор делается им с полным осознанием, в условиях глобальной неопределенности и с принятием на себя полной ответственности. Жребий брошен, Рубикон перейден в этом смысл письма. По меньшей мере три слоя можно выделить в этом письме — слой личности в момент экзистенциального выбора, слой межличностных отношений и слой развития идей — и читать его на трех разных уровнях.

Леонтьев начинает с того, что выбор сделан; взят билет, дана телеграмма. Завтра он разрубает узел, который не развязывается. Письмо написано твердым почерком, с характерным для Леонтьева обилием выделений. Это письмо написано не импульсивно, оно хорошо продумано и выстрадано. Леонтьев констатирует: наше общее дело в кризисе. Выготский, как явствует из письма, не хочет идти на большой разговор. Леонтьев не спешит упрекать его; в конце письма он допускает возможность того, что Выготский прав, этим подталкивая определенное развитие ситуации. Он принимает это как факт, с которым надо считаться, принимая свое решение. Вообще одна из самых интересных особенностей этого документа как личностного поступка — четкое различение Леонтьевым того, что он может сделать сам, и того, что от него не зависит, желаемого и действительного. Он понимает неумолимую логику и, вступая в борьбу за свои ценности и свое дело, готовится к худшему. Он говорит о возможности того, что ему придется уйти из психологии, явно не желая этого, как и о возможно неизбежной, но нежелательной для него перспективе разрыва с А.Р.Лурией (в письме видно, какую б


Поделиться с друзьями:

Состав сооружений: решетки и песколовки: Решетки – это первое устройство в схеме очистных сооружений. Они представляют...

История развития пистолетов-пулеметов: Предпосылкой для возникновения пистолетов-пулеметов послужила давняя тенденция тяготения винтовок...

Архитектура электронного правительства: Единая архитектура – это методологический подход при создании системы управления государства, который строится...

Автоматическое растормаживание колес: Тормозные устройства колес предназначены для уменьше­ния длины пробега и улучшения маневрирования ВС при...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.061 с.