Толстой собирается начать писать. Пишет — КиберПедия 

Особенности сооружения опор в сложных условиях: Сооружение ВЛ в районах с суровыми климатическими и тяжелыми геологическими условиями...

Механическое удерживание земляных масс: Механическое удерживание земляных масс на склоне обеспечивают контрфорсными сооружениями различных конструкций...

Толстой собирается начать писать. Пишет

2020-12-27 87
Толстой собирается начать писать. Пишет 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

 

Шумно, бестолково, пестро сменялись дни молодого, ловкого, сильного, талантливого человека, который метался между Ясной Поляной, Тулой, Москвой, Петербургом.

Молодой Толстой колебался между кипением страстей и крайней степенью добродетели.

Будучи предоставлен самому себе, он воспитывал себя с необыкновенной строгостью и после многих неудач добился, по крайней мере, отчетливого знания самого себя.

Великие люди необыкновенно интенсивно используют тот материал, даже те намеки на знания, которые предоставляет им время.

В четвертой части романа Бегичева «Семейство Холмских» мудрая мачеха, воспитывая своего способного, но легкомысленного пасынка Пронского, видит, что молодой человек выбивается из колеи.

«Вступление в военную службу Пронский ознаменовал тем, что был несколько раз пьян, проиграл 20 тысяч рублей на вексель, выходил на дуэль и получил легкую рану».

Пронская читает своему пасынку очень длинную нотацию и говорит ему о необходимости «употребить методу Франклина, который над самим собою испытал всю пользу оной. Дело состоит в том, чтобы, хорошенько рассмотрев недостатки свои и пороки, составить потом еженедельные таблицы, начиная с одного воскресенья до другого. В сих таблицах, в графах надобно означать обнаруженные в самом себе недостатки и ежедневно, перед тем, как ложиться спать, отдавать самому себе отчет…»

Бегичев писал очень пространно; я вам сообщу короче: надо ставить по вечерам крестик против того порока, жертвой которого стал.

Это напоминает несколько кондуит. Но Пронская тут же предлагает десять правил Франклина, которые как бы являются исправленными заповедями Моисея, когда-то данными при большом громе и молнии на горе Синае.

Правила Франклина состоят в трезвости, в бережливости, в опрятности, в спокойствии и т. д. Пронский начал исполнять эти правила: «Он цвел здоровьем, был деятелен, исправен по должности своей…»; «…служил очень счастливо, так что 25-ти лет был уже полковником».

Эта наивная схема подкреплялась молитвой Франклина, которую стоит привести, потому что она обнаруживает необыкновенную рациональность и как бы нерелигиозность настроения этого квакера. Молитва эта начиналась так: «О Всемогущее Существо, Отец Благотворитель, Милосердный Наставник! Умножь во мне чувство познавать собственные мои выгоды быть добродетельным. Утверди намерение мое следовать сим чувствам».

Тут поразительно прямое указание на собственные выгоды молящегося.

Лев Николаевич принял эту систему потому, что она необыкновенно не подходила к нему.

С трудом он разграфил таблички, тщательно следил за своими поступками, но поступки Толстого и его знания самого себя бесконечно превышали графы франклиновского журнала.

Франклиновский журнал, однако, имел большое значение именно потому, что он заставил Толстого ежедневно подводить итоги своему поведению, как бы тормозил его безудержный характер.

В то же время толстовское самопознание и франклиновская, уже столетняя, чисто квакерская, строго американская мудрость находились друг с другом в самом кричащем противоречии. Толстой жил по одной системе, а подводил итоги по другой. Как будто бы человек взял сажень и хотел этой меркой, вытесанной из дерева, мерить движение атомов.

О Льве Николаевиче нельзя судить по его дневникам, хотя они правдивы, наименее надо верить отметкам, которые ставит себе он сам и его раскаяние.

Не надо верить слепо толстовским записям, потому что в молодости он пишет только тенями, обозначая свой путь; удачи только просвечивают, как просвечивает сильно поставленная точка, когда машинка пробила бумагу при быстром печатании.

Воля Толстого, его необыкновенная ежедневная писательская работа, которая начинается в Москве, продолжается в кавказской станице, на бастионах Севастополя, под обстрелом, на горах Альп во время пеших экскурсий, тоже отмечается в дневниках, но обычно в виде раскаяния, что сделано мало.

Безуспешность всех хлопот Льва Николаевича поразительна. Он терпит неудачи всегда, когда хочет быть благоразумным.

В ноябре 1850 года он определился в Тульское губернское управление канцелярским служащим Тульского депутатского собрания с зачислением в первый разряд.

Условно служба по гражданской линии началась. Это было даже удачей, потому что свидетельство о выходе из университета равнялось свидетельству об окончании среднего учебного заведения и предоставляло права второго разряда.

Лев Николаевич по знакомству получил первый разряд.

Что делать дальше — оставалось непонятным. Служба в Туле для молодого графа не дело, а плохая синекура. Кроме того, графские документы не в порядке, вероятно, они сгорели у деда в московском пожаре, так как их не было и у Николая Ильича.

Льву Николаевичу приходилось выправлять их заново. Об этом было написано письмо в Тульское дворянское депутатское собрание 18 декабря 1850 года.

Прошение состояло в том, что канцелярский чиновник, граф Лев Николаевич Толстой, служащий в сем собрании, сообщал:

«Известился я, что Правительствующего Сената Временное Присутствие Герольдии до сего времени не утвердило покойного родителя моего подполковника Графа Николая Ильича Толстого и меня с братьями Николаем, Сергеем и Дмитрием в правах Графского достоинства и возвратило в оное Собрание представленную в Герольдию копию с дела о внесении нас в 5-ю часть родословной Тульской Губернии книги, для пополнения и составления родословной по форме, разосланной в 1842 году, вследствие чего считаю нужным представить при сем свидетельство, данное мне с вышеозначенными братьями от родственника нашего по третьему колену утвержденного уже в Графском достоинстве уволенного от службы Майюра и кавалера Графа Валериана Петровича Толстого, на основании 59 ст. IX т. св. зак. изд. 1842 г. в том, что мы по прямой линии происходим от родоначальника нашего Петра Андреевича Толстого, пожалованного в Графское достоинство с потомством императором Петром 1-м».

К прошению были приложены удостоверения многих тульских дворян, о том же знающих, и «краткая поколенная роспись графов Толстых»; в ней была допущена ошибка, вернее пропуск.

Прошение было началом долгих хлопот.

Пока что как будто оставалось одно: заниматься с Рудольфом теорией музыки, собрать из музыкантов покойного деда оркестр и быть знатным предводителем людей, потерявших место в жизни, но любящих искусство. Изредка выезжать в Москву, бывать у знатных знакомых и родственников бабушки, кончая вечера в цыганских шатрах у Сокольников, давая им деньги, если они есть.

В это время Толстой читал, писал и довершил первую свою литературную вещь — называлась она «История вчерашнего дня», была удачей, но напечатанной ей пришлось быть лишь через семьдесят четыре года в 1-м томе Юбилейного издания.

Тогда в примечаниях она была расценена только как подробная запись происшествий, случившихся 24 марта 1851 года.

Но прежде нее Толстой задумал писать историю детства.

Январь 1851 года для канцелярского служащего Льва Толстого прошел в хлопотах и попытках привести в порядок душевное хозяйство. За месяц было им сделано в дневник всего восемь коротких записей, которые сразу не всегда можно понять.

Был план взять в аренду почтовую станцию под Ясной Поляной: овес свой, лошади свои. Толстой живет рядом.

Денег нет.

Хотел взять компаньоном князя Щербатова, но тот был тоже разорившимся дворянином.

Появились планы совершенно запутавшегося человека, тщательно разбитые на параграфы.

Лев Николаевич в то время был легкомыслен, несдержан и пунктуален. Вот выписка из дневника 17 января 1851 года:

«С 14-го вел я себя неудовлетворительно. — К Столыпиным на бал не поехал; денег взаймы дал и поэтому сижу без гроша; а все от того, что ослабел характером. Правило. Менее как по 25 к. сер. в ералаш не играть. — Денег у меня вовсе нет; за многие же векселя срок уже прошел платить; тоже начинаю я замечать, что ни в каком отношении пребывание мое в Москве не приносит мне пользы, а проживаю я далеко свыше моих доходов. Правило. Называть вещи по имени. С людьми, которые о денежных делах говорят поверхностно, скрывать положение своих дел и, напротив, стараться останавливать их и наводить на этот предмет. — Чтобы поправить свои дела, из трех представившихся мне средств я почти все упустил, именно: 1) Попасть в круг игроков и, при деньгах, играть. 2) Попасть в высокий свет и, при известных условиях, жениться. 3) Найти место выгодное для службы. Теперь представляется еще 4-е средство, именно — занять денег у Киреевского. — Ни одно из всех 4-х вещей не противоречит одно другому, и нужно действовать. Написать в деревню, чтобы выслали скорее 150 р. сер., ехать к Озерову и предложить лошадь, велеть напечатать в газетах еще. Съездить к графине и выжидать, узнать о приглашениях на бал Закревских, заказать новый фрак. Перед балом много думать и писать. — Ехать к князю Сергею Дмитриевичу и поговорить о месте, к князю Андрею Ивановичу и просить о месте. Заложить часы.

Узнать у Евреинова, где живет Киреевский, и ехать к нему. В 1½ к Евреинову, а оттуда, какого рода ни был бы ответ, ехать к Николаю Васильевичу».

Из планов ничего не выходило. Вероятно, удалось только заложить часы, но не видно, чтобы Лев Николаевич хотя бы узнал адрес человека, у которого он собирался занять деньги.

18 января Толстой записал себе программу занятий: «…быть в манеже, у Чертовой, у Горчаковых, у князя Николая Михайловича. К вечеру банк. Писать историю минувшего дня».

Но он не писал.

Влюбился. Купил лошадь, которая ему была не нужна. Зато записал правило: «Не предлагать никакой цены за вещь ненужную».

Потом увлекся вдохновенной работой над «Историей вчерашнего дня». Повесть эта, только начатая, примечательна не только своей судьбой, но необыкновенным накалом, предсказывающим многое в литературе и уже отвергающим то, что будет через сто лет.

Толстой в ту пору был против современной ему литературы. Он писал: «Все описывают слабости людские и смешную сторону людей, перенося их на вымышленные личности, — иногда удачно, смотря по таланту писателя, большей частью неестественно». Он считал, что истинное наслаждение можно получить тогда, когда избавишься от ужасного ига — боязни быть смешным, от глупого страха перед этим.

В «Истории вчерашнего дня» — как будто описание визита Льва Николаевича Толстого к А. Волконскому и жене его. Книга прямо связана с толстовским дневником. Первая запись об этом в дневнике такая: «У Волконских был неестественен и рассеян и засиделся до часу…» Но нужно посмотреть этот отрывок целиком.

Среди других самообвинений в трусости, лености, в привычке спорить, в отсутствии твердости и энергии Толстой записал:

«У Волконских был неестественен и рассеян и засиделся до часу (рассеянность, желание выказать и слабость характера). Занятия на 25. С 10 до 11 дневник вчерашнего дня и читать. С 11 до 12 гимнастика. С 12 до 1 английский язык. Беклемишев и Беер с 1 до 2. С 2 до 4 верхом. С 4 до 6 обед. С 6 до 8 читать. С 8 до 10 писать. — Переводить что-нибудь с иностранного языка на русский для развития памяти и слога. Написать нынешний день со всеми впечатлениями и мыслями, которые он породит».

День 25-го не удался. Толстой ставит себе новое задание: «Встать в 5, до 10 писать историю нынешнего дня».

26-го Толстой «встал часом позже назначенного, писал хорошо, фехтовал тоже, английским языком занимался торопливо и обманывая себя».

На следующий день до 11 писал, но торопливо.

В конце записи урок на завтра: «С 8 до 9 писать. С 9 до 11 дела. С 11 до 1 читать. С 1 до 3 верхом ездить и ходить. С 3 до 5 обед. С 5 до 8 читать и баня. С 8 до 10 английский язык. Утром кончить описание вечера и перебелить завтра».

Что же лежит за этими поспешными и как будто виноватыми строками и перечислениями неудач?

Пишется начало книги, которую сам он расценивает как рождение нового жанра. Вот начало книги:

«Пишу я историю вчерашнего дня, не потому, чтобы вчерашний день был чем-нибудь замечателен, скорее мог назваться замечательным, а потому, что давно хотелось мне рассказать задушевную сторону жизни одного дня. — Бог один знает, сколько разнообразных, занимательных впечатлений и мыслей, которые возбуждают эти впечатления, хотя темных, неясных, но не менее того понятных душе нашей, проходит в один день.

Ежели бы можно было рассказать их так, чтобы сам бы легко читал себя и другие могли читать меня, как и я сам, вышла бы очень поучительная и занимательная книга, и такая, что не достало бы чернил на свете написать ее и типографчиков напечатать».

Книга идет одним потоком, как бы не расчленяемым даже грамматически.

Из нее умышленно удалена вся занимательность обычного типа.

Шуба литературы как будто вывернута мехом вверх.

Может показаться, что ранней весной 1851 года Лев Николаевич осуществлял то, что связывают теперь с именами Пруста, Джойса и весной 1961 года называли антироманом.

Но Толстой создает произведение, пользующееся микроскопом, который не только увеличивает мелкие события, но и показывает их связь с миром. Он вскрывает его «задушевную сторону».

Начинаем анализ. Поток сознания перебивать будет трудно. Задушевные мысли — такие мысли, в которых чувства еще не соподчинены друг другу логикой.

Молодой человек разговаривает с женщиной. Кроме этого диалога, происходит внутренний диалог между женщиной и мужчиной, а тело молодого человека имеет свою линию поведения, которая сбивает оба диалога, происходящих между героями.

Время раздвинуто, расширено, как бы удлинено: человек во время разговора успевает оценить формы иноязычного мышления и пытается за ними разгадать, что же происходит в душе женщины, с ним говорящей.

Женщина ведет рассеянный разговор, чертит мелком по ломберному столу, рисует «какую-то не определенную ни математикой, ни живописью фигуру, посмотрела на мужа, потом между им и мной. «Давайте еще играть 3 роббера!» Я так был погружен в рассматривание не этих движений, но всего, что называют charme [1], который описать нельзя, что мое воображение было очень далеко и не поспело, чтобы облечь слова мои в форму удачную; я просто сказал: «нет, не могу». Не успел я сказать этого, как уже стал раскаиваться, — т. е. не весь я, а одна какая-то частица меня. — Нет ни одного поступка, который бы не осудила какая-нибудь частица души; зато найдется такая, которая скажет и в пользу: что за беда, что ты ляжешь после 12, а знаешь ли ты, что будет у тебя другой такой удачный вечер? — Должно быть, эта частица говорила очень красноречиво и убедительно (хотя я не умею передать), потому что я испугался и стал искать доводов. — Во-первых, удовольствия большого нет, сказал я: тебе она вовсе не нравится, и ты в неловком положении; потом ты уже сказал, что не можешь, и ты потерял во мнении…

— Comme il est aimable, ce jeune homme! [2]

Эта фраза, которая последовала сейчас за моей, прервала мои размышления. — Я стал извиняться, что не могу, но так как для этого не нужно думать, я продолжал рассуждать сам с собой: Как я люблю, что она называет меня в 3-м лице. По-немецки это грубость, но я бы любил и по-немецки. Отчего она не находит мне приличного названия? Заметно, как ей неловко звать меня по имени, по фамилии и по титулу. Неужели это оттого, что я… — «Останься ужинать», — сказал муж. — Так как я был занят рассуждением о формулах 3-го лица, я не заметил, как тело мое, извинившись очень прилично, что не может оставаться, положило опять шляпу и село преспокойно на кресло».

Итак, сознание еще не находится в самосознании человека и существует как бы разложенным.

Тут Толстой анализирует законы этого подсознания и на пути анализа приходит к пересказу снов. Ему нужен сон не таким, каким рассказывают сновиденья, проснувшись.

Толстой дает не перевод сновиденья на язык мышления бодрствующего, а сам сон. Анализируя нелогичность сна, тем самым возвращаясь в бытие, он опровергает обычное его толкование.

Толстовское бытие многопланово.

У Толстого был враг, о котором мы уже говорили, — воспитатель Сен-Тома — красивый француз, мечтавший жениться на богатой русской барыне. Сен-Тома, ломая волю мальчика, оскорбил его, что произошло в 1838 году, то есть за тринадцать лет до написания «Истории вчерашнего дня». Но Толстой вспомнит об этом в черновой редакции статьи «Стыдно», написанной в 1895 году, и в записи дневника от 21 июля 1896 года.

В описании сна он первый раз возвращается к этому случаю, ранившему душу мальчика, и одновременно создает новую теорию сна.

«Морфей, прими меня в свои объятия». Это божество, которого я охотно бы сделался жрецом. А помнишь, как обиделась барыня, когда ей сказали: «Quand je suis passé chez vous, vous étiez encore dans les bras de Morphée» [3].

Она думала, что Морфей — Андрей, Малафей. Какое смешное имя!.. А славное выражение: dans les bras [4], я себе так ясно и изящно представляю положение les bras, — особенно же ясно самые bras — до плеч голые руки с ямочками, складочками и белую, открытую нескромную рубашку. — Как хороши руки вообще, особенно ямочка одна есть!

Я потянулся. Помнишь, St. Thomas не велел вытягиваться. Он похож на Дидрихса. Верхом с ним ездили. Славная была травля, как подле Станового Гельке атукнул и Налет ловил из-за всех, да еще по колоти. Как Сережа злился. — Он у сестры. — Что за прелесть Маша — вот бы такую жену!

Морфей на охоте хорош был бы, только нужно голому ездить, то можно найти и жену. — Пфу, как катит St. Thomas — и за всех на угонках уже барыня пошла; напрасно только вытягивается, а впрочем, это хорошо.

Тут, должно быть, я совсем заснул. — Видел я, как хотел я догонять барыню, вдруг — гора, я ее руками толкал, толкал, — свалилась (подушку сбросил) и приехал домой обедать. Не готово; отчего? — Василий куражится (это за перегородкой хозяйка спрашивает, что за шум, и ей отвечает горничная девка, я это слушал, потому и это приснилось). Василий пришел, только что хотели все у него спросить, отчего не готово? видят — Василий в камзоле и лента через плечо; я испугался, стал на колени, плакал и целовал у него руки; мне было так же приятно, ежели бы я целовал руки у нее, — еще больше».

Как всегда у Толстого, анализ широк и может быть проверен всей его биографией. Целование рук не связано с какой-нибудь эротикой, оно связано с положением Толстого в Ясной Поляне — с мужиками и с упомянутым во сне лакеем Василием, который тут появляется в форме генерала (лента).

В 1856 году в повести «Метель» Толстой еще раз описал сон. Бушует метель, спит и мерзнет барин, звучат колокольчики повозок, сбившихся в маленький обоз, который ищет дорогу. В метели показалась какая-то зубчатая стена крепости и стена дома: это и Ясная Поляна, потому что здесь упомянуты яснополянский пруд, и тетка с ее эгоизмом любви, и одновременно это белогорская крепость, потому что люди как будто заплутались в пугачевских местах — там, где заблудилась кибитка Гринева.

Мужики рассказывают друг другу сказки, курят трубки. Барин боится какого-то мужика: «Я схватываю руку старичка и с невыразимым наслаждением начинаю целовать ее; рука старичка нежная и сладкая».

Для того чтобы фрейдисты не захватили Толстого к себе, я напомню, откуда эта рука.

В тех местах Пугачев, выведший Гринева из метели, потом в образе царя сел в белгородской крепости и требовал от Гринева, чтобы тот поцеловал ему руку.

«Меня снова привели к самозванцу и поставили перед ним на колени. Пугачев протянул мне жилистую свою руку «Целуй руку, целуй руку!» — говорили около меня. Но я предпочел бы самую лютую казнь такому подлому унижению».

Пугачев с усмешкой сказал:

«— Его благородие, знать, одурел от радости».

Прошли года и поколения, пришли новые поиски, но еще только во сне Толстой целует мужичью руку.

Но я вмешался в сновидение. Вернемся к основному толстовскому анализу.

«Ежели бы пришлось видеть мой сон кому-нибудь из тех, которые, как я говорил, привыкли толковать сны, вот как бы рассказан был мой сон. — «Видела я, что St. Thomas бегает, очень долго бегает, и я будто говорю ему: «Отчего вы бегаете?», и он говорит мне: «Я ищу невесту». — Ну вот посмотри, что он или женится, или будет от него письмо.

Заметьте тоже, что постепенности во времени воспоминаниям нет. Ежели вы вспоминаете сон, то вы знаете, что вы видели прежде… Я проснулся уже утром и стал вспоминать, что я видел во сне. — Видел я, будто мы ездили с братом на охоту и затравили в острове жену примерной добродетели. Нет, еще прежде, чем поехали на охоту, видел я, что St. Thomas пришел просить меня, чтобы я простил». Теперь идет обобщение.

«Во время ночи несколько раз (почти всегда) просыпаешься, но пробуждаются только два низшие сознания души: тело и чувство. После этого опять засыпает чувство и тело — впечатления же, которые были во время этого пробуждения, присоединяются к общему впечатлению сна, и без всякого порядка и последовательности. — Ежели проснулось и 3-ье, высшее сознание понятия, и после опять засыпаешь, то сон уже разделяется на две половины».

После Толстой покажет в «Войне и мире», что обобщение касается не только сна, оно охватывает и иные явления сознания. Человек не то, что он сам о себе думает, он часто настолько лжет и подыскивает себе оправдание, что как бы выходит из себя, из своего ума — «изумляется».

Истинное сознание человека, зависящее от его бытия, это не только то, что человек сам в себе выговаривает о себе. Толстой дальше показывает, что то сознание человека, которое лежит в человеческом обществе, точнее.

Человечество знает о себе больше и вернее, чем знает о себе человек.

Теперь, особенно после появления полного, 90-томного Юбилейного издания Толстого, мы знаем, как создалась та сила Толстого, которая уже проверена временем и временем еще не исчерпана.

Тема сна и бреда, служащая для переосмысления яви, продолжала занимать писателя. Он рассказывал сон Пьера, бред Андрея Болконского, сон Пети Ростова, связанный с музыкой, сон Николеньки Болконского, в котором есть и переосмысливание декабрьского восстания, и предчувствие каких-то будущих столкновений.

Он рассказал сны Анны Карениной, которая как бы предчувствует свою трагическую судьбу, связанную с железной дорогой, но не может оторваться от рельсов своей жизни.

Сны Толстого — путь анализа, они входят в явь. Прочитав их, мы как бы просыпаемся и говорим себе:

«Ах, вот оно что!»

Есть три пути искусства.

Можно войти в себя, в себе сотвориться. Но человек продолжен в мире, его глаза, его кожа — это не преграда между человеком и миром, а средство связи. Мир все время посылает нам свои позывные и, окружая нас, становится нашей частью, а нас делает своим продолжением.

Сейчас мы создаем радиотелескопы; они получают сигналы из далеких краев вселенной, оттуда волны идут миллионы лет.

Мы раздвигаем расстояние между мачтами радиотелескопа на многие километры, этим как бы расширяем свой мозг — увеличивая угол различия.

Предмет не должен сливаться.

Путь внутрь — ограничение, восприятие не радиосигналов, а шумов внутри аппарата — помех.

Люди, с которыми мы встречаемся, реки, которые текут мимо городов в океаны, полеты ракет над океанами увеличивают нашу жизнь.

Мир можно проверить не внутри себя, а путем накладывания одного восприятия мира, одной системы сигналов, полученной от него, на другую.

Есть второй путь — он узкий.

Были литературные произведения, рассказывающие о замечательных случаях, приключениях и конфликтах.

Приключения эти повторялись из одного произведения в другое. Этим они отводят нас от нового восприятия мира, сводя изучение мира к изучению писателей как стилистов-каллиграфов.

Между тем даже в средневековье на Востоке говорили: «Все каллиграфы дураки».

Есть третий путь: расширение себя — это и есть путь создания радиотелескопов.

Толстой, переиначивая Стерна, говорил о паутине любви, которую надо раскинуть вокруг себя, чтобы в нее ловить всех.

Вместе со Стерном он представлял, что истинная связь между людьми — это сочувствие людей друг другу. Для Стерна жизнь состояла из переплетения добра — чувствительности и чувственности, с которой он не боролся.

14 апреля 1852 года в Кизляре Лев Николаевич выписал одну цитату из Стерна:

«Если природа так сплела свою паутину доброты, что некоторые нити любви и некоторые нити вожделения вплетены в один и тот же кусок, следует ли разрушать весь кусок, выдергивая эти нити?»

Толстой предварил свою запись словами: «Читал Стерна. Восхитительно».

Эта фраза изменилась в дневниковой записи 12 мая 1856 года.

«Да, лучшее средство к истинному счастью в жизни — это: без всяких законов пускать из себя во все стороны, как паук, цепкую паутину любви и ловить туда все, что попало: и старушку, и ребенка, и женщину, и квартального».

Образ паутины потом стал частью мыслей героя «Казаков» Оленина. Но Оленин не смог поймать в свою паутину людей, которых любил: дело шло о том, что в мире есть разные отношения, основанные не только на любви, но и на совместном труде, на общей морали, на совместной ненависти.

Толстой всю жизнь старался понять законы восприятия и возможности переустройства мира. Он знал, что мир надо сперва узнать, а потом переделать.

В молодости кажется, что это легко, но для этого Толстому надо было вновь родиться, стать взрослым; он сам с огорчением говорил, что крестьянские дети становятся взрослыми в 15 лет, а юность господ, их безответственность растягивается на десятилетия.

Так, как когда-то маленькому Леве пришлось уйти от тетки к гувернеру, так Толстой ушел из Ясной Поляны к людям. Увез его без всякого сопротивления любимый брат Николай Николаевич.

Николай Николаевич служил в 20-й артиллерийской бригаде, которая стояла тогда на Тереке под Кизляром, входя в состав Кавказского корпуса. Брат предложил поехать, терять было нечего. Дело было решено 1 января 1851 года в Покровском имении Марьи Николаевны, где гостил Николай Николаевич.

 

 

ДОРОГА НА КАВКАЗ

 

Не взяв в Тульском губернском управлении отставки, не выправив паспорт, не окончив дела в Герольдии, не поговорив с теткой, Лев Николаевич отправился на Кавказ. Было решено — не то проехаться, не то служить в Тифлисе по гражданской службе, а всего скорее — вступить в действующую армию.

На Кавказе готовилось большое наступление.

Русские войска от обороны переходили к попыткам разрезать силы имама Шамиля, который владел Дагестаном и Чечней.

Поехали из Ясной Поляны на тарантасе.

Дороги тогда были сильно ухабисты, стальные рессоры не выдерживали; в дальние поездки помещики часто отправлялись в тарантасе. Передние и задние колеса тарантаса были далеко отодвинуты друг от друга, на грядки колес клали длинные гибкие жерди, на жерди ставили кузов; плетеный кузов мягко покачивался на гибких деревянных лежнях: сломается тарантас — не беда, его чинят топором, а материал найдется в любом лесу.

Была даже книга, которую сочувственно рецензировал Белинский; она так и называлась — «Тарантас»: описывала дальнюю помещичью дорогу, то, что видели помещики и как они обо всем виденном спорили. Написал ту книгу граф В. Соллогуб.

Николай Николаевич взял с собой дворового Алешу Орехова, Лев Николаевич — Ванюшу Суворова. Оба они потом служили Льву Николаевичу и ходили за ним, потому что у офицера Николая Николаевича были денщики.

На тарантасе место сзади кузова занимали сундуками, корзинами, мешками. То, что не входило, грузили перед кузовом.

В кузов взяли охотничьи ружья и дорожные поставцы с сахаром, ромом и другими припасами к чаю.

Взяли наливки, которые оба брата очень любили, еще мешки с крупами.

Оставили речку Воронку, проехали Тулу, переехали Оку, въехали в Москву. В Москве задержались на два дня.

Здесь Лев Николаевич с братом снялись на дагерротип. Дагерротип был изобретен недавно человеком, фамилия которого — Дагерр. Изображение получалось на металлической пластинке и потом вытравливалось. Дагерротип был несколько похож на наши клише; для сохранности обычно дагерротип серебрили. Смотреть на него было неудобно — лучше смотреть несколько сбоку.

Дагерротип был послан тетке и сохранился.

На посеребренной дощечке сидит, опершись на палку, юноша, одетый в прямую куртку. Он молод, усы еще не закрыли сильный рот, над глубокими глазами густые брови, широкий подбородок выбрит, густые волосы небрежно пострижены и торчат. Рядом сидит в сильно стянутом мундире чуть улыбающийся офицер, похожий на Льва Николаевича, несколько ироничный, уже тронутый жизнью. Он сидит немножко сзади Льва Николаевича: он вводил его в жизнь.

Из Казани Лев Николаевич написал тетке письмо, в котором рассказал о Москве: «Был на гулянье в Сокольниках при отвратительной погоде, поэтому никого из дам общества, кого хотелось видеть, не встретил. По вашим словам, что я человек, испытывающий себя, я отправился к плебсу в цыганские палатки».

Дам общества Лев Николаевич потому надеялся встретить в Сокольниках, что в этом сосновом лесу, который тогда был далеко от Москвы, 1 мая бывали гулянья, но вряд ли Лев Николаевич в Сокольники поехал для того, чтобы встретиться со знакомыми дамами; он поехал к цыганам.

В Москве он зашел на Кузнецкий мост в книжный магазин к Владимиру Ивановичу Готье, который продавал книги и выдавал их на прочтенье. По старому знакомству Лев Николаевич абонировался на книги. Книги, вероятно упакованные в лубяные короба, положили в тарантас.

Поехали. Кроме обычного груза и книг, в чемоданах были нарядные костюмы, за которые Лев Николаевич не уплатил французу-портному. Так как в черновиках «Казаков» и в напечатанной повести Лев Николаевич все время вспоминает о м-сье Капеле (Шапеле), которому он остался должен шестьсот семьдесят восемь рублей, то мы можем считать, что это записано точно.

Костюм Толстой надел спустя много времени в Тифлисе, а заплатил за него через четыре года.

Обычная дорога на Кавказ шла через Воронеж и землю Войска Донского, но братья выбрали дорогу обходную — через Казань.

Тарантас начал свое путешествие, которое измерялось тысячами километров и больше чем месяцем пути.

Доехали до первой почтовой станции; надо было менять лошадей, перекладываться в другую запряжку, перепрягать разномастных усталых лошадей. Привели экипаж: подмена такая звалась ездой на перекладных. Лошадей предоставляли хоть и плохих, но не без спора и не без взяток по подорожной.

До Казани братья ехали две недели; задержались здесь надолго.

Лев Николаевич чуть не сделал предложение милой Зинаиде Молоствовой, сидя с ней вечером в саду. Слова любви были и у него и у нее на губах, но они тех слов не сказали.

В Казани было хорошо; как будто вернулась юность, как будто нет позади ошибок, не зачеркнут уже ряд надежд и мало предчувствий счастья.

Пароход, а пароходов было тогда мало, должен был уйти 10 мая. Ждали, пока придет пароход. Пароход пришел и, похлопывая плицами колес по воде, завернул за угол вместе с рекой. Братья, уже ничего не дожидаясь, остались еще на пять дней.

Писали письма домой. Лев Николаевич писал сестре об ее подруге Зинаиде Молоствовой.

Следующий пароход должен был прийти не скоро.

Толстому было двадцать три года, брату его двадцать семь. Оба уже забыли тогда о зеленой палочке, не собирались идти на Фанфаронову гору, но их ждал Кавказ.

Кавказ солдаты тогда звали «погибельным». На Кавказе начиналось новое русское наступление: рубили деревья, входили в Чечню, разрушали чеченские завалы.

Кончали долго тянувшуюся войну.

На подорожной отмечали сроки. Николай Николаевич был офицер. Приходилось думать о сроках.

Нагрузили на тарантас вещи и поехали. Ехали плохой, просыхающей, но уже изъезженной дорогой. Была середина мая старого стиля.

Через пять дней тарантас прибыл в Саратов. Дорожная грязь надоела братьям чрезвычайно. Пошли смотреть Волгу. Лев Николаевич скоро записал в дорожную большую книгу:

«Вздумал я из Саратова ехать до Астрахани по Волге. Во-первых, думал я, лучше же, ежели время будет не благоприятное, проехать долже, но не трястись еще 700 верст; притом — живописные берега Волги, мечтания, опасность, все это приятно и полезно может подействовать; воображал я себя поэтом, припоминал людей и героев, которые мне нравились, и ставил себя на их место, — одним словом, думал, как я всегда думаю, когда затеваю что-нибудь новое: вот теперь только начнется настоящая жизнь, а до сих пор это так, предисловьице, которым не стоило заниматься».

Решение было принято.

Лев Николаевич вышел на московский перевоз и стал похаживать около лодок и дощаников. Тут стояли люди, по костюмам бурлаки.

— Есть ли свободная? — спросил Лев Николаевич, даже не употребив слово «лодка»; лодок здесь было больше, чем в Москве извозчиков на самом людном перекрестке.

«— А вашей милости чего требуется? — спросил старик с длинной бородой, в сером зипуне и поярчатой шляпе.

— До Астрахани лодку.

— Что ж, можно-с!»

Перекладных лошадей взяли только до московского перевоза, вкатили на руках тарантас в дощаник, погрузили чемоданы, сели сами с тремя дворовыми, подрядили двух гребцов. Вода на Волге высокая, течение несло лодку, горовой ветер надувал мохнатый парус. Когда ветер стихал, гребли гребцы.

Сперва на правом высоком берегу видны были осыпи, стада, деревни.

Под березками бульваров нагорных городков гуляли мужчины в картузах и цилиндрах, кафтанах, сюртуках, женщины в платьях с широкими рукавами.

Люди с бульваров смотрели на Волгу, как будто сквозь лодку, ее не замечая. Лодок, нестройно идущих, по-разному державших паруса, на Волге было так много, как коров вечером в уездном городе, когда с поля в пыли возвращается стадо.

Люди на бульваре ждали дыма парохода.

Лодка выгребала на середину; берег перестал пестреть. Волга все ширела и ширела. Зима, накопившая снега по всей России, уходила со всеми своими сугробами в Каспий, покрывая луга, смывая берега.

Ванюша сидел на носу: смотрел на Волгу печальными глазами.

На Волге весной хорошее, синее время: время широкой воды. Баржи важные, как купцы с женами, идущими в церковь, подымались по Волге вверх, их тянули бурлаки бечевой. Баржи плыли, как будто не видя человеческого труда, спесиво подымая волну широко расправленными дощатыми грудями.

Посреди Волги плыли на многих парах весел быстрые лодки, загруженные тонким, свернутым канатом. Завозные лодки останавливались, опускали якорь. Канат оживал и уходил в воду. Через долгое время показывалась грудь баржи, потом палуба, по которой шли кони, кружась вокруг ворота, на который наматывался канат. Баржа доплывала до якоря, а в это время завозная лодка опять везла якорь, который забирали с баржи.

Так, груженная многими десятками тысяч пудов товара в мочальных новых кулях, баржа цапала за дно, тянулась тысячи верст до Питера.

Изредка вдали возникал пароход, рубя воду плицами колес так, как трактор сейчас рубит грунтовую дорогу шипами широких гусениц.

Шли знакомые баржи — маленькие, такие, на каких грузили толстовское добро, когда ехали из Тулы в Казань, побольше и совсем большие.

Плыли баржи смоленые.

Плыли, блестя свежим деревом, желто-белые беляны с домиками на высоких палубах.

Вечерами лодки плыли к берегу поближе. Гребцы выбирали, где переночевать. В прибрежных кустах еще пели соловьи.

Как будто пели одетые туманом и сами кусты, как церкви.

Лодка тихо плыла от соловьев к соловьям, как будто подтягивалась тонким канатом к якорю соловьиной песни.

Собрав валежник и случайные, выброшенные рекой, издалека принесенные дрова, разводили костры, ночевали у пестрого огня. Засыпали на кошмах.

Утра были холодны, солнце в тумане выкатывалось из-за Волги. Из этой долгой поездки Лев Николаевич привез на Кавказ ревматизм и долго лечил его в шипящих горячих кавказских водах, бегущих мелкими струями по камням.

Ранним утром грузились опять в лодку. Солнце согревало воду и счесывало с ее глубокой ряби туман.

Ванюшка на носу дощаника ставил дорожный самовар, вероятно старый, еще отцовский.

Его будет у Толстого выпрашивать племянник старого казака Епишки Сехина — Марк


Поделиться с друзьями:

Типы сооружений для обработки осадков: Септиками называются сооружения, в которых одновременно происходят осветление сточной жидкости...

Индивидуальные и групповые автопоилки: для животных. Схемы и конструкции...

Эмиссия газов от очистных сооружений канализации: В последние годы внимание мирового сообщества сосредоточено на экологических проблемах...

Археология об основании Рима: Новые раскопки проясняют и такой острый дискуссионный вопрос, как дата самого возникновения Рима...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.018 с.