Семя – орган полового размножения и расселения растений: наружи у семян имеется плотный покров – кожура...

Поперечные профили набережных и береговой полосы: На городских территориях берегоукрепление проектируют с учетом технических и экономических требований, но особое значение придают эстетическим...

ГЛАВА IX. Кладно. Дорога. Отрешение

2020-12-27 184
ГЛАВА IX. Кладно. Дорога. Отрешение 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

 

Я люблю Кладно больше других городов. Люблю за уютность перепутанных, словно паутина, залитых утренним солнцем улочек, за широкое течение реки, змеящейся водорослями, за грифель стен и оранжево‑чешуйчатую черепицу костельных крыш, за все то, что не доконала война.

За дикий виноград, обвивающий кремовые стены, за зелень. И хотя зелени не было, а над городом просто жарко и сине светило небо конца апреля – я все равно понемногу стал выходить из оцепенения. Во всяком случае действовал не по инерции.

Автобус на Ольшаны шел только под вечер, но я не зашел даже в чудесный местный музей: мне не хотелось смотреть на вещи, мне хотелось видеть людей. И понемногу отходить, припадая к их теплу. Первое мое «припадение» произошло, однако, не совсем в том ключе. Я зашел во второразрядный ресторан, один из тех, которые утром – чайная, а рестораном становятся только во второй половине дня. И угодил к началу того, чего не терплю: маленький оркестр готовился к своей слишком громкой музыке. Попросил бифштекс, еще то‑се и бутылку пива.

Ресторан был современный, без копий с картин Хруцкого[45] на стенах (бедный художник!), но зато с росписями, на которых плыли разные «царевны‑лебеди» и «лады» (будь они неладны, девами бы им старыми остаться или замуж далеко выйти, да чтоб им бог семь дочек дал!). До ужаса не гармонировала со всем этим мебель: шкафчики для посуды, столы, стулья и тяжелая старая стойка. И здесь уже и сейчас было хмельно и сильно накурено.

Официантка в белом венчике принесла мне все и прислонилась к подоконнику неподалеку от меня.

Я ел и слушал гомон.

– Ничего, алкоголиков лечат…

– Одолжил ей деньги. Никто в это не поверит, но это так…

– Пьяные, как гориллы, были.

– Сделал глупость. Начал обороняться… от милиции. А этого делать не след, с властью не связывайся, – поучал чей‑то положительный голос. – Просто пойди себе дорогою. Прочь…

Бифштекс был из резины со стальным каркасом. Но, как говорил когда‑то комиссар нашего отряда, «исчерпай все силы при выполнении задания, мобилизуйся – а сделай».

Я мобилизовался.

Тем временем оркестр, видать, по заказу, грянул обработанное в современном, суперджазовом духе попурри из белорусских песен.

Два патлатых сопляка за соседним столиком подпевали и рыдали друг другу в жилетки.

Это было уже слишком.

Официантка прикрыла розовой ладошкой рот, скрывая зевоту.

– Что это, у вас всегда такая гнусь? – спросил я.

– Почти всегда, – грустно сказала она. – Кроме поздней ночи и выходных. В большие рестораны перестали ходить.

– Угу, – сказал я. – Перестали. Тут тебе директор и объявления дает, и бегает по учреждениям, и организовывает коллективные посещения: «Напейтесь в нашем ресторане». Никто не напивается.

– Тогда директора ругают, – сказала она. – Сильно.

Впервые за последние дни я рассмеялся.

…Автобус отходил около семи. Оставалось что‑то около часа до заката. Полон автобус людей, которых так редко встречаешь в Минске. Лица, покрытые бурым зимним загаром, узлы, голова утки, торчащая из кошелки. Я сел на заднее сиденье: здесь бросает и валяет, но зато сидишь выше всех и всех можно видеть, и полетел навстречу мягким, уже розовым от низкого солнца пригоркам, в леса, которые светились добрым светло‑оранжевым огнем, и слушал музыку языка, и пил ее и не мог напиться.

Разговор с бранью можно услышать во всем мире – от Аляски до Австралии – но такой разговор с такой бранью – только в белорусских автобусах и на наших рынках, особенно на Могилевском, Рогачевском, ну и еще немного на Слуцком. Можно было когда‑то и на Комаровке[46], но там теперь стесняются цивилизации и милиционеров. Болтают, правда, что‑то про одесский «Привоз», но я бывал там и скажу: не то, не то.

Чем они приукрашивали свой разговор – этого я из уважения к вам не повторю. Но автобус гомонил, и никто ни на кого не обижался.

– У него в родном доме всегда корчма.

– Ну, это лучше, чем корчма была бы ему всегда родным домом.

Хлопцы с городскими чемоданами. Опустили стекло и кричат деду, выходящему на улицу из глухого, в темнеющих кронах деревьев, деревенского палисадника:

– Эй, дядька, сидите в хате, не выходите на улицу, а то вас троллейбус задавит.

– Или метро.

– Гы‑гы‑гы. – И поднимают стекло.

– Ну, это ты уже слишком. Заврался. Нереальная и потому глупая фантазия. Откуда в такой Занюханке метро?

Хохочут. Едут домой, навстречу празднику. А я еду навстречу сумеркам. И я растроган, и даже слезы просятся на глаза.

– А ты, хлопче, случаем не был в Новинках?

– Не был.

– Ну так будешь.

– Вместе пойдем.

Вмешивается какой‑то местный «интеллигент»:

– А это его трахнули медной кастрюлей по голове. Так он с того времени заговаривается… на тему о медных рудниках на Балхаше.

– А он, видать, у Булак‑Балаховича когда‑то служил. Коням хвосты крутил. И поэтому до сих пор боится звонков в двери.

Тьма бежала навстречу, подпрыгивала, и опадала впереди полоса света, автобус засыпал, а я сидел и слабо улыбался чему‑то.

…До Ольшан, маленького местечка, я добрался часов в десять с чем‑то. Можно было разглядеть только огни в окнах, тусклые метлы голых еще деревьев, пятно света возле клуба да толпу у него, преимущественно из молодежи.

– Где тут можно найти ночлег? И чтобы поближе к замку?

– Ай, дядечка, – всплеснула руками какая‑то девчушка. – Так это же вам Ольшанка нужна. Это пригород (она так и сказала: «пригород», и я чуть не прыснул от смеха). И километра не будет. Во‑он туда, и все пря‑ямо, пря‑ямо.

Я чертыхнулся. Ошибка. И не первая. Ошибки даже в трудах по истории. Черт бы их побрал! Своего не знать… Это все равно как знаменитая Мало‑Можейковская церковь, шедевр наш, на самом деле стоит в селе Мурованое. И неизвестно, кто первый назвал ее Мало‑Можейковской. И сотни обалдуев повторили за ним, не удосужившись даже побывать на месте. Работники искусствоведения, художники, историки, архитекторы. Работнички, лихоманка на них!

Я уже совсем было собрался идти, когда кто‑то сказал:

– Погодите. Вот заведующий клубом идет. Вечерка[47].

Приближался небольшого росточка человек. Волосы словно прилипли к круглой голове. Походка какая‑то ладненькая, веселая.

– Зелепущенок… Микола Чесевич.

– Космич. Антон Глебович.

– Так вы к нам? Идемте вместе.

– Вечерка, до завтра, – сказал кто‑то вдогонку.

– Что это они так вас зовут? – спросил я, когда мы углубились в темноту.

– А‑а. Это они по‑уличному. Никак не могут отвыкнуть, хотя и уважают. А уважать, казалось бы, и не за что. Шесть классов у меня образования. Однако у нас не только кино, танцы, но и лекторы, и по два спектакля в месяц. Конечно, под суфлера.

Я был очень рад попутчику. В этой кромешной тьме рысь переломала бы все четыре лапы, а я до утра обязательно попал бы обратно в Кладно, а теперь спокойно шел себе рядом с маленьким человечком, который уверенно катился вперед. И было не так уж и плохо, потому что пахло весной и не совсем еще просохшая земля пружинила под ногами.

– Так почему бы вам не подучиться?

– Э‑э, где там. И хозяйство, и клуб. Жена все руки на работе стерла. Часто аж стонет на печке. Да на мое место сюда и медом не заманишь и на цепи не приведешь.

– Что так?

– Глухомань. И – чертовщина какая‑то у нас в округе завелась. Сам бы заревел да сбежал куда‑нибудь, так некуда. Ну, ничего.

– Какая чертовщина?

– А сами увидите… Ну не думайте, что у нас так уж паршиво. У нас там замок, костел – извините, конечно, – с плебанией[48], мельница, ссыпные пункты, филиал клуба. Вот начнутся работы, народа прибудет – станет и он функционировать три раза в неделю. Тогда хоть разорвись. Нет, место у нас хорошее, но все же пригород… А вы зачем сюда?

Я ответил, что буду изучать замок.

– Замок у нас ог‑го. Запущенный только. У нас его уже недели две как обследуют. Наука! Археологи. Девушка руководит. Да ладненькая такая, только худовата. Но ничего. Как говорят, девкой полна улица, а женкой полна печь.

– А где бы там у вас можно остановиться?

– Да на первый случай хотя бы и у меня. На пару дней.

– Почему так?

– А больше вам навряд ли самому захочется. Потому что я… Вечерка. Отец мой был Вечерка. И дед. Что там говорить – люблю беседу. И не то чтобы там драка или руготня – такого я сам за дверь выкину. А беседу, обшчэния среди людей…

Нет, все же хорошо «обш‑чаться с людьми». Я шел и посмеивался про себя. Хорошо мне было и потом, когда я понял, что огней Ольшанки не было видно просто потому, что парк был такой густой, и это он, даже голый, скрывал их, и что огней тех немного, и что слышен разноголосый лай собак, и что хата Вечерки такая уютная внутри, побеленная, с ручниками, с печью и газовой плитой в пристройке, с тремя комнатами и боковушкой с отдельным входом, куда хозяин с женой Марией Семеновной, дородной смешливой женщиной, отвели меня.

 

ГЛАВА X. Идиллия контрастов

 

Утром, позавтракав и выйдя из хаты, я так и ахнул, настолько все вокруг было хорошо. Небольшая, дворов на шестьдесят – семьдесят деревенька, «пригород», широко раскинулась по склонам округлых мягких пригорков и утопала в садах, где уже зелеными тучами грезили кусты крыжовника. Неширокая речушка разделяла эти две гряды пригорков и саму деревеньку. Она змеилась, эта речка, быстро исчезая с глаз и слева, и справа, и потому не сразу можно было понять, откуда долетает плеск воды на мельничном колесе. Справа, далеко, виднелись ссыпные магазины.

И эти зеленые от мха крыши, и чуть заметный зеленый налет на ветвях деревьев, и горловой, ленивый крик петухов, и земля огородов, черная, лоснящаяся, что даже курилась под свежепобеленными стволами яблонь. И две башни костела вдали. И над всем этим синее‑синее глубокое небо, которым хотелось дышать.

Прежде всего я пошел к костелу, он первый бросился мне в глаза. Да и кто лучше знает историю того или иного места, как не учитель истории и не ксендз.

Костел был могучий, с двумя высоченными башнями. То величавое, царственно‑пышное и одновременно простое белорусское барокко, каким оно было в начале XVII столетия. А может, в самом конце XVI. На одной из башен был «дзыгар» – календарь‑часы, которые, к моему удивлению, шли.

Двери костела, несмотря на будний день, были открыты. В стороне, под развесистыми старыми деревьями, стоял мотоцикл. Я подумал, что вот кто‑то здорово умудрился подкатить на этом признаке цивилизации под самый «косцёл свенты».

В дверях появился человек невысокого роста в штатском, коротко стриженный шатен с очень заметной уже сединой. Улыбка была по‑детски хитроватая, лицо лисье, но чем‑то приятное. Такое, наверное, было лицо Уленшпигеля. Настораживали только глаза: то смеются, а то промелькнет в них что‑то пронзительно‑внимательное, словно пытает тебя до дна. Глаза то серые, лучистые, а то ледяные.

– Czy tutaj jest pan proboszcz[49]?

В ответ зазвучал чистейший – в театре Купалы поискать – белорусский язык:

– Так. Чым магу быць карысным грамадзянiну‑у?.. [50]

– Космич Антон.

– Леонард Жихович. Так что привело вас в этот прекрасный, но забытый уголок родной сторонки?

– Отче…

– Какой я вам «отче»? Я был и есть простой западно‑белорусский хлопец. По крайней мере, для вас, а не для костельных дэвоток[51].

В двух словах я, не открывая вполне своей цели, сказал, что приехал изучать замок, и показал документы.

– Гм. Хорошо хоть документы есть… – К моему удивлению, он взял их и внимательно просмотрел. – А то за последнее время почему‑то очень многие заинтересовались этим несчастным замком… которого, возможно, скоро совсем не будет.

– Почему?

– Добьют люди, если не добило время.

– А что?

– Собираются рушить кусок стены. Будут делать скотный двор.

– Гм. Даже если скотный двор (Жихович неодобрительно покосился на меня, но увидел, что я улыбаюсь), так что, ворот нету?

– Есть. Узкие. А на случай пожара, простите, правила пожарной безопасности предусматривают два выхода. А костел посмотреть не хотите?

– Затем и пришел.

Вошли. Ксендз преклонил колено. Я, конечно, нет.

Мои предки не преклоняли колен. Просто заходили, думали, сколько им надо было, и снова выходили к жизни.

Огромная пещера костела была тем, что называется, «мрак, напоенный светом». В нефах полутьма. Под сводами, на алтарной части, на колоннах – радостный и возвышенный свет: на росписи, резьбе, многочисленных фигурах.

Не имею возможности описать все богатство старинных икон. Некоторые XIV столетия. Не могу передать и росписей, которые сияли темным и светлым багрецом, желтым и глубоко‑синим. Нельзя описать и великолепной, старой диспропорции фигур алтаря. Об этом нельзя.

Когда мы взобрались к органу, который матово светился черным, золотым, слегка ржавым и приглушенной зеленью, ксендз вдруг сказал мне:

– Это еще что! А вот если с карниза смотреть – голова закружится от красоты.

Карниз опоясывал изнутри, с трех сторон, весь храм, висел на высоте метров восемнадцати, был с легким наклоном книзу и шириной сантиметров семьдесят.

– Пошли. – И Леонард Жихович легко перелез через балюстраду хоров, пошел, словно по дороге, по этому кошмару.

– Не дрейфь! – сказал я себе и буквально оторвал руку от балюстрады. А потом уже было все равно. Я глянул вниз, увидел фигурки людей с мизинец, и фотоаппарат чувствительно, ощутимо потянул меня вниз. Ксендз шел впереди и давал толковые, поучительные, доходчивые и вразумительные объяснения. Он, казалось, совсем не думал, что кто‑то другой может идти по этому мосту в ад совсем не как по дороге.

– Видите, волхвы! Какой колорит!.. А матерь божья – это же чудо! Какая красота! Голова кружится!

У меня в самом деле кружилась голова от «так‑кой красоты»! Я старался только лихорадочно не цепляться за стену, да это и не удалось бы, потому что она плавно переходила в полукруг свода.

Когда я наконец снова вылез на хоры и взглянул на маленьких, словно в перевернутый бинокль, людей внизу, я почувствовал, что еще минута, и я стану мокрым, как мышь.

– Ну как? – триумфально спросил Жихович.

– Чудесно! – ответил я. – Wunderbar! [52] И часто это вы так «развлекаетесь»?

– А что? – невинно спросил он. – Иногда голубь залетит, бьется – нельзя же, чтобы разбилось божье создание. Идешь открывать окно.

– Нельзя, чтобы разбилось божье создание, это верно, – сказал я, посмотрев в пропасть.

Когда спустились вниз, в солнечную полутьму, меня все еще словно покачивало. Когда‑то, подростком, я совсем не боялся высоты, мог сидеть на крыше пятиэтажного дома, свесив ноги вниз. Но, как говорят поляки, «до яснэй холеры»: ноги у тридцативосьмилетнего совсем не такие, как у пятнадцатилетнего.

– Что вас еще интересует? – спросил ксендз.

– Витовт Федорович Ольшанский.

– Тот?

– Тот. Что это был за человек?

– Столп веры. Много для нее сделал. В частности, этот костел.

– Словом…

– Словом, чуть не блаженный.

– Beatus[53]?

– Beatus.

– А что это за легенда о его жене?

– А, и вы слышали? Заговор Валюжинича и побег?

– Легенда широко известная.

– Что же, неблагодарная женщина. Как многие из них. Недаром ее бискуп Героним из Кладно попрекал. Убежали, захватив сокровища. Судья Станкевич (а вы знаете, что тогда судья зачастую был и следователем), средневековый белорусский Холмс, а он был человеком для тех времен гуманным, пытки – явление тогда обычное – применил только два раза, а тогда и сам магнат покаялся, что был в гневе.

– Но ведь говорили…

– И он и люди на евангелии поклялись, что беглецы живы… Жаль, окончился род. И последний из них повел себя не наилучшим образом. Вдовец, дети умерли – ему бы о боге думать. А он…

– Что он?..

– Спутался с немцами, – коротко бросил ксендз.

– Как?

– Ну, не с гестапо. Шефом Кладненского округа гестапо был такой… а, да ну его. Так Ольшанский связался с ними только под самый конец. Тут друзьями его были комендант Ольшан, граф Адельберт фон Вартенбург да из айнзатцштаба Франц Керн. А это хуже, чем из гестапо.

– Да, в определенном смысле хуже.

– Почему вы согласились с моим мнением?

– Это ведомство Розенберга. Грабеж ценностей. Вековых достояний человеческого гения.

– Да. И уж чего они в окрестностях Кладно ни награбили! Только вот Ольшанский цел был. Пока в мае сорок четвертого не начала гулять по приказу Гиммлера «kommenda 1005» – уничтожение следов преступления, «акции санитарные».

– И что тогда?

– Тогда дворец Ольшанского вместе с сокровищами сгорел. А сам он убрался с немцами. По слухам, вскорости умер… Ну, это он один такой был. А надгробие того Ольшанского – вот оно.

На высоком, метра в два высотой, ложе из редчайшего зеленого мрамора лежал в позе спящего человек в латах. Меч лежал сбоку, шлем откатился в сторону. Могучая фигура, широченная грудь, длинные стройные ноги. Лицо мужественное, брови нахмуренные, рот твердо сжат, но какая‑то такая складка была в этих устах, что не хотел бы я с ним связываться при жизни, и хорошо, что мне это не угрожает. Рассыпались пышные волосы.

И кого‑то мне напоминает эта статуя. Из тех, кого видел в жизни. Крыштофовича, который спас меня тогда под Альбертином? Нет, у того лицо было мягче. Кого‑то из актеров? Габена? Нет, у этого облик не такой простой, хотя такой же суровый. Жана Маре? Похож. Или кого‑то из исторических деятелей? Медичи? Коллеоне? А, все надгробия достаточно похожи одно на другое. Как большинство средневековых статуй. Несмотря на некоторые индивидуальные черты. Потому что заказчик или потомки хотели видеть в лице, в своем портрете нечто определенное самой эпохой.

Мы вышли. Как раз в это время начали мягко бить часы.

– В войну стояли, – сказал ксендз. – Но я, придя сюда, решил отремонтировать. А ремонтировал наш органист. Механик хоть куда. И даже календарь действует. Ну, кое о чем не догадался. Механизмы же не совсем те. Лунный календарь врет. Неизвестно, какие там валики‑молоточки и почему‑то вогнутые зеркала. Тут и Галилей не разобрался бы.

– Я, к сожалению, тоже. Профан. Ну и как органист?

– Исключительный. Это счастье – найти хорошего органиста. Только…

– Что?

– Иногда озорует. Однажды взял и посреди мессы «Левониху» врезал… Ну, а где другого взять?

– Н‑да, веселый у вас костел.

– Бывают еще веселее. – Он позвал костельного и отдал какое‑то распоряжение.

Мы подошли к красной «Яве». Ксендз ловко откинул подножку.

– Ваша?

– Да. – Он увидел мое удивление. – Вот и один мой штатский… гм… удивился и пожурил: «Что же это вы так свой авторитет подрываете? Ксендз. Ну, почему мотоцикл?» А я ему: «Потому что денег на машину не хватает».

– Где замок?

– А вон, через ров. Я не пойду с вами. Гадко иногда смотреть.

Мотоцикл затрещал и в мгновение ока исчез с моих глаз. Я покачал головой и пошел в сторону замка.

Зеленела трава. Мягкие, уже живые, благодарные весне деревья готовились к своему великому ежегодному делу: пробить почки, выпустить листву, дать миру и людям зелень, красоту, кислород, милостиво убрать из воздуха то, что надышали люди со своими заводами, а потом пожелтеть от этого и, ничего не требуя взамен, покорно и кротко опасть на землю. Но до этого было еще далеко, и какими радостными в предчувствии этой работы были кущи старинного, запущенного, поредевшего деревьями и погустевшего кустарниками парка, который давно стал похож на лиственный лес с липами, тополями, грозно вознесенными патриархами‑дубами и с подлеском орешника, крушины, боярышника, красной смородины, переплетенным лианами хмеля и колючим ежевичником.

Было чудо как хорошо.

Впереди блеснула еще чистая, не позеленевшая вода (это придет позже, с теплом): речка не речка, а скорее рукав речки, превращенный когда‑то в ров. Ветхий мостик лежал над водой. И тут я остановился, будто меня кто ударил.

Глазам открылось нечто такое, во что трудно было поверить, чего не бывает и не должно быть посреди этой разнеженной весенней природы, посреди этих ласковых деревьев и зеленой травы.

На той стороне возвышались стена и башня (остальное скрывали деревья) чуть‑чуть только в прожелть, темно‑свинцового, почти черного цвета.

Замок. И какой зловещий, чудовищный замок!

И не на холме, не поодаль, чтобы человек успел как‑то подготовиться, а лицом к лицу, словно неожиданный удар меча.

Ясно, что парк был посажен позже, когда замок перестал быть замком, а стал дворцом, пускай себе и неудобным, но пригодным для тех времен, и все равно впечатление было воистину потрясающим, будто человек подошел к зарослям и вдруг увидел там разверстую в рыке пасть льва.

И это было так, потому что я увидел прямо перед собой темную и очень низкую арку ворот.

И это были ворота‑проем, ворота‑тоннель, ворота‑вход в пещеру страшного исполина из злой сказки.

С какой‑то даже дрожью приближался я к этой пасти. И тут увидел, что стены с обоих концов замыкаются двумя угловыми башнями. Пять граней на виду. Шестая выходила во внутренний двор. Стена высотой метров десять – двенадцать доходила башням до пояса, до башенных бойниц среднего боя. Башни были пустые и временами просвечивали этими бойницами. Крыши на башнях остроконечные, и остались от них почти одни стропила и слеги и лишь кое‑где черепица.

Замок разворотили и расколошматили лет двести тому назад какие‑то тогдашние фашисты.

Я шел воротами‑тоннелем. Ага, проемы для запоров внешних, наружных ворот. Стены туннеля понизу, как, наверное, и весь замок, выложены циклопическими неотесанными валунами. Следы внутренних ворот. Боже, длина тоннеля метров пятнадцать! Неужели стены такой толщины? Нет, просто, видимо, над тоннелем было какое‑то помещение.

И снова свет. Что ж, планировка простая. Квадрат. Каждая сторона метров по сто двадцать. Слева три башни и справа. Напротив, если не считать двух боковых, еще две, вместе четыре. А всего, значит, по периметру восемь, исключая входную. Стена в общем‑то трети на две сохранилась, кое‑где разрушена почти до самого основания, но вход когда‑то был только один. И по периметру (толщина там, где разрушено, на глазок метра полтора‑два) ряды окон жилых помещений. Окон и дверей. Да, дверей, потому что там, где стены не развалены, их окружает каменная галерея, где закрытая арками и крышей, а где и открытая, – вон, слева, и там, где сохранилась, прямо передо мной. Там колодец. Справа, если посмотреть за стену, над вершинами деревьев, башни костела и часы. Но и здесь, внутри, вон, в левом далеком углу, видны остатки часовни. Фасады замка бедные, а здесь, где стека жилого помещения упала, видно, что внутренний декор был богатый. Верхние этажи некоторых башен служили, по‑видимому, тоже жильем. Вон лепнина на потолках, вон вьются следы дымоходов.

"Ах, обалдуй! Ах, бестолочь, остолоп, полудурье, медный лоб, болван хвощевский! [54] Ты правильно решил навивать пергаментную ленту на какой‑то предмет, потому что змея извивается и винтовая лестница вьется. И не стукнуло в твою мякинную башку, почему «дымом»?

Вот почему! Вон они извиваются, твои дымоходы! Их специально иногда делали такими. Даже снаружи дымоходы иногда извивали, чтобы дым из них выходил колечками или винтом. Еще одно отличие, еще одна возможность покуражиться перед другими не только шпилями и флюгерами, остатки которых видны там и сям, но и своеобычным дымом. И это не у одних Ольшанских. У, медный твой котелок!"

Нда‑а, замок. И ясно же, что имеются здесь и потайные колодцы, ходы, укрытия, хранилища, склады, подземелья (конечно же, арчатые), лабиринты переходов, каменные мешки. Иначе, какой же это замок? Что же мы, хуже других?

Интересно будет здесь поискать‑поползать.

На первых этажах помещения ниже, там, где стены их развалены, видно, что они стрельчатые: дом в разрезе. Жила там, наверное, стража да прислуга. Выше были залы, высокие, с лепниной, нишами для посуды. А вон камин. Наверное, есть и потайная лестница, ясно же, тоже винтовая. Что же, полазим, пускай себе только в приемных залах для пирушек‑попоек, хотя ничего там нет, а есть только сквозняк, паутина, сырость и пыль.

Только теперь я опустил глаза и оглядел двор. И хорошо сделал, потому что пришлось бы вытирать туфли.

Зрелище было аховое.

Я всегда возмущался свинским отношением к большинству старых зданий. Почему у нас свинарники любят помещать в старинных фольварках, если там самое место для клуба, роддома, больницы? Зеленые кроны, тень, кислород. Но эти учреждения почему‑то стоят на пустырях, а вокруг них прутики новых посадок.

Разрушили костел в Воронче – какой клуб! – и какой сад рядом, какие роскошные двухсотлетние аллеи! Мощное, ослепительное, пышное барокко костела в Щорсах. Какой музей! (А сельский музей рядом, в тесном помещении!)

Оправдание всему этому находят в словах одного лица, что надо строить новое, а труха (стены в полтора метра толщиной) пускай рассыпается, хотя приспособить «труху» под что‑то бывает легче, чем строить новое, которое зачастую, когда есть «труха», может немного обождать. Пусть силы и деньги будут отданы еще чему‑то.

Что же, и лицо было порядочной свиньей, и те, с «оправданием». Я привык уже относиться к этому более или менее спокойно.

Но здесь даже меня оглушило. Двор был буквально завален разным ломом, барахлом, и хламом, и тем, что когда‑то было высококалорийным отечественным сеном. Словом, я стоял посреди коровьих лепешек и овечьих бобов.

А прямо перед собой, между первой и второй башнями справа, я увидел толпу. В одном месте стена была доломана почти до самого низа на ширину приблизительно трех метров, а рядом, на высоте метров четырех, несколько юношей с ломами трудились в поте лица, долбя цемент: видимо, хотели расширить пролом.

Я подумал, что это напрасные штучки, что тут и шар‑баба не очень‑то помогла бы и что тот почти законченный пролом сделали не люди, а время. Не ломики, а ураганы столетий. Но те, наверху, старались.

В центре представшей передо мной картины была группа людей. Один мужчина в синем поношенном костюме и в сапогах имел вид человека, который привык и подчиняться, и командовать, выражение его грубо обтесанного лица было волевое и жестковатое. Оно, правда, несколько смягчалось юмористической складочкой в уголке губ. По виду – председатель колхоза, как оно потом и оказалось. Было ему лет под пятьдесят, и был он здоров, как бык. Мне только не очень понравилось, что у него был чубчик, как у бедолаги покойничка фюрера. С некоторых пор я больше всего на свете не люблю такой прически да еще усиков подобного типа, которых у этого человека, к счастью, не было. А то я мог бы совершить что‑нибудь. Например, запустил бы фотоаппаратом.

Хозяин. Тем более что и поселок Ольшаны находится на территории колхоза.

Рядом с ним стоял с портфелем в руке человек невысокого роста, также лет под пятьдесят, но совсем иного типа. Лицо широкое, изрезанное мелкой сеткой морщин. И на этом лице темные, внимательные глазки. Темная короткая стрижка, большие, словно у Будды, уши. От него на расстоянии в пятнадцать саженей приятно несло перегаром, и, видимо, поэтому лицо его было добродушным. То, что называется «веселый с похмелья». Был он коренастый, слегка сутулый и размахивал руками, не исключая той, с портфелем, больше всех.

И еще один бросился мне в глаза. В стороне сидел на травке, на косогоре, могучего сложения и не менее чем саженного роста. На широком лице черные крылатые брови, синие огромные глаза, орлиный нос, красивый широкий мужской рот. Лицо удивительно интеллигентное, хоть на профессорскую кафедру, но какое‑то тревожное и диковатое, не такое, как у обычных людей.

О том, что это не профессор, свидетельствовало только то, что был он одет бедно: в ситцевой, распахнутой на груди рубашке, черных хлопчатобумажных брюках, заправленных в старые яловые сапоги.

Человек носил кепку козырьком назад (позже я узнал, что это одна из его постоянных привычек, а не минутный каприз), и вокруг него крутилось десятка два собак разного роста и масти и преимущественно никакой породы.

– Тут, что ли, подземелья? – долетали голоса.

– Здесь повсюду подземелья. Как бы которое не провалилось.

– Нет. Строили на века. Луп‑пи, хлопцы.

И тут я почувствовал, что что‑то меняется. К группе усердствующих ревнителей приближались двое в окружении ватаги примерно двадцати детей и подростков.

Впереди шагал невысокий худой мужчина в очень аккуратном черном костюме и белой сорочке с черным галстуком. Лицо деревенского интеллигента, простое и ничем не приметное, разве что шрамом, пересекавшим левую бровь. За стеклами очков умные и вдумчивые глаза. Волосы заметно седые на висках.

Второй был высокий и плечистый и очень напоминал американского ковбоя из фильмов про Дикий Запад. Соломенные волосы, лицо, продубленное солнцем и ветром до цвета темного золота. Широкий и высокий лоб, нос прямой и недлинный, рот твердый, щеки приятно впалые.

И все это освещали глаза такой глубокой сини, что становилось радостно на душе.

– Стойте! Что это вы делаете? – еще издали закричал «Ковбой». – Какое… по какому праву?!

– А ты не будь в горячей воде купанным[55], Змогитель[56], – сказал человек в синем костюме. – Надо – значит надо.

– Вы, Ничипор Сергеевич, хотя и председатель колхоза, – сказал интеллигент, – а и вам не мешало бы все ж подумать немного над тем, что делаете.

– А вы мне, Рыгор Иванович, товарищ Шаблыка, не во всех случаях указывайте, как мне этим колхозом руководить и что и как для его пользы делать.

– Безопасность противопожарная нужна? – спросил тот, с портфелем, и наставительно поднял палец. – Нужна. Второй выход нужен? Нужен.

– Да чему здесь гореть? – спросил кто‑то.

– Не скажите. И камень иногда горит. И ружье раз в год само стреляет.

– Это памятник, – спокойно сказал Шаблыка. – Памятник культуры, памятник истории нашей. И потом, кто вас принуждал в нем загон для скота делать? Построили бы в стороне.

– На это затраты нужны, – сказал опортфеленный.

– Памятник. Под охраной, – объяснил Шаблыка.

– Какой памятник? Откуда видно, что памятник? – начал нервничать человек с портфелем.

– Вы не нервничайте, Тодор Игнатович, – сказал Шаблыка. – Вы бухгалтер, вы можете и не знать, что это – вторая половина XVI столетия.

– Откуда видно?

– Доска была.

– Где она, доска? – спросил бухгалтер.

– Содрали доску! – взвился вдруг на крик Ковбой. – В бурьяне она валяется! А все ты, конторская скрепка! Ты, Гончаренок! Ты, чернильная твоя душа! Ты на этот замок людей натравливаешь, как будто он главный твой враг.

– Успокойся, Михась, – сказал ему Шаблыка, но Ковбой, по‑видимому, совсем не умел себя сдерживать и уже снова озверел.

– Жаловаться на вас будем. А тебе, Гончаренок, я дам жару. Я тебя так приглажу своими кулаками, так… из морды мяса накрою…

Глазки Гончаренка были бы страшными, если бы не были такими глупыми.

– Я, между прочим, не только бухгалтер. Я и член поселкового Совета.

– А‑а‑а, – иронично протянул Шаблыка. – Ну‑у, если член поселкового Совета – тогда обязательно надо разрушать.

– Да успокойтесь, – сказал председатель.

– Вы его призовите к спокойствию, Ольшанский, – посоветовал председателю Шаблыка.

«Ольшанский? Откуда Ольшанский? Из тех? Да быть не может. Последний с немцами удрал и умер. Ну и идиот я. Мало, что ли, Ольшанских? Один Гаврила в Полоцке?»

– Говорю вам, постройте поодаль, – продолжал Шаблыка. – А иначе будем жаловаться.

– Ну и валяйте, – равнодушно сказал председатель, – вам же будет хуже.

– Ты! Ты! – взбеленился Змогитель. – Ты… вислюк.

– О новом думать надо, – сказал председатель, не обидевшись на «вислюка», потому что не понял.

Я улыбнулся. Я хорошо знаю украинский язык и знаю, как иногда удобно обозвать другого таким образом. Типично белорусская хитрость: специально употреблять вместо наших бранные слова из других славянских языков. И душу отвел, и обругал, а тот, кого обругал, ничего не кумекает. «Вiслюк» по‑украински «осел».

– Да! Настоящий вислюк! Только вислюки делают такое.

Зато Гончаренок Тодор Игнатович, бухгалтер и член поселкового Совета, почему‑то оскорбился на явно неизвестное ему слово «вислюк».

– А ну повтори! А ну повтори, говорю тебе!

– Я тебе повторю! – Ковбой схватил Гончаренка за грудки.

– Высоцкий! – заблажил тот. – Что глядишь на бандитское отродье?!

И тут от толпы отделился высокий, исключительно сложенный мужчина лет сорока с чем‑то. Волосы темно‑русые, светлые глаза прищурены. В движениях ленивая грация, однако чувствовалось, что может быть неожиданно подвижным. Нос прямой, рот неуловимо усмехается. В большой руке маленький кнутик.

– Постарайтесь, Игнась Яковлевич, – сказал он сам себе. – Ну что, в самом деле, за безобразия происходит.

И легко, как котят, развел Гончаренка и Змогителя и держал их вытянутыми руками.

– Ну, нехорошо. Ну, драка будет, – лениво уговаривал он. – Ну, милиция. Ну, пятнадцать суток. Ну, небо в крупную клетку. Бухгалтер большого колхоза, член поселкового Совета – и пятнадцать суток. Негоже… Учитель родного слова – и тротуар перед школой подметает. Неладно, экзамены скоро. Ученики про Сымона Скорину[57] слушать хотят, а вы…

Почему‑то не поверил я его словам про «Сымона Скорину». «Придуривается, издевается», – подумал я. Потому что была в нем этакая староселянская обходительность и воспитанность, но было и что‑то очень интеллигентное.

– Игнась! – горланил Гончаренок. – Пусти, дай дорваться.

– Да не пущу, – лениво произнес Высоцкий.

– Сука ты! Пусти, пусти, отродье свинское! Пусти, черт смаленый, дымный!

И тут Высоцкий неизвестно почему рассвирепел:

– Ты за брата… Сколько м‑мож… Ты, гаденыш… Ты, выползень…

Оттолкнув Змогителя, он ухватил Гончаренка, вырвал у того портфель, схватил за шею и за руку и молча начал крутить. Так, что стало страшно за жизнь воинственного бухгалтера.

– П‑пусти… П‑пусти…

Настало время вмешаться и спасать всех от горячности.

Я стал наводить аппарат, выбирать позицию. Кто‑то зашипел, и постепенно скандал начал утихать. Последним отпустил бухгалтера Высоцкий. Вид у всех был озадаченный, а у некоторых – испуганный. Я даже не ожидал такого эффекта.

– Вы кто такой? – первым очухался Ольшанский.

– А не все ли равно?

– Зачем вы это делаете?

– Будет хорошая иллюстрация на тему: «Жизнь, ее правила и нормы в окрестностях Ольшан».

Я щелкнул еще и стену с молодыми людьми на ней.

– Эй! А это еще зачем? – крикнул Ольшанский.

– Я Антон Космич. Приехал исследовать Ольшанский замок и костел. Имею отношение к организации по охране памятников, между прочим, и этого вот вашего замка. Застал приятную картину разрушения. И «запечатлел». Для сведения современников и на память потомкам. Благодарным потомкам.

Дети возле Шаблыки засмеялись. И этот смех вывел председателя из себя:

– Выньте пленку.

– И не подумаю.

Он бросился ко мне с грацией и ловкостью бегемота. За ним Гончаренок и Высоцкий. Подошли и Змогитель с Шаблыкой.

– Вы бы, Ничипор Сергеевич, подумали, что это одно из украшений нашего края, – указал на замок Шаблыка.

– Ты мне родину за мой счет не спасай, – отрезал председатель.

Ко мне подступили Гончаренок и Высоцкий.

– Ты… ты откуда? – вот‑вот готовы были взять за грудки.

В этот момент человек в мучной пыли с кепкой козырьком назад и эскортом беспородных собак приблизился к нам, вошел в середину толпы, словно раскаленный нож в кусок масла, остановился и вперил диковатые внимательные глаза в наши лица. Рассматривал, лунатически склоняя голову то на одно плечо, то на другое, и глаза были неподвижные, и я заметил, как все сразу увяли, опустили руки и отступили. Человек поглядел, покрутил отрицательно головой и отошел шага на четыре.

– Н‑не‑а. А? А‑а‑не! – тихо сказал он.

Спор снова начал было разгораться.

– Не смейте больше этого делать, – сказал я.

– Это


Поделиться с друзьями:

Папиллярные узоры пальцев рук - маркер спортивных способностей: дерматоглифические признаки формируются на 3-5 месяце беременности, не изменяются в течение жизни...

История создания датчика движения: Первый прибор для обнаружения движения был изобретен немецким физиком Генрихом Герцем...

Биохимия спиртового брожения: Основу технологии получения пива составляет спиртовое брожение, - при котором сахар превращается...

Семя – орган полового размножения и расселения растений: наружи у семян имеется плотный покров – кожура...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.182 с.