Стихотворения, не вошедшие в сборники и другие редакции — КиберПедия 

Архитектура электронного правительства: Единая архитектура – это методологический подход при создании системы управления государства, который строится...

Механическое удерживание земляных масс: Механическое удерживание земляных масс на склоне обеспечивают контрфорсными сооружениями различных конструкций...

Стихотворения, не вошедшие в сборники и другие редакции

2020-08-20 90
Стихотворения, не вошедшие в сборники и другие редакции 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

 

1945

 

 

Не правда ли, такие облака

Возможны только на парижском небе…

Такая вдохновенная тоска

При тихой мысли о насущном хлебе.

 

Гулянье. Елисейские поля.

Защитный цвет толпы. Попоны, флаги.

Но сердце, как осенняя земля,

Уже не впитывает влаги.

 

Блеснет слеза, не падая с ресниц,

А в воздухе жара и Марсельеза,

И дальше лица, пена бледных лиц,

Как море за чертою волнореза.

 

Высокий человек с биноклем у окна

Смеется, что-то говорит соседу…

Эх, хорошо, что кончилась война,

Что празднуют свободу и победу.

 

На торжество разобраны места

(Герои фронта, тыла и изгнанья).

Да. А для нас свобода – нищета

И одинокий подвиг созерцанья.

 

 

«Свободны мысли от гипноза…»

 

 

Свободны мысли от гипноза

Высокой выдумки своей.

У южных вилл цветет мимоза

Тяжелой нежностью ветвей.

Как озеро белеет море…

Бьет колокол, — который час?

И даже в отвлеченном споре

Ничто не примиряет нас.

Все неустойчиво и ясно.

Усилие всегда напрасно,

Жизнь праведна и жестока.

На берег вытянуты Сети,

Все помнит о минувшем лете,

Мечтает и грустит слегка.

 

 

«Мы не заметили – почти пришла весна…»

 

 

Мы не заметили – почти пришла весна,

Мы не заметим, как опять настанет лето,

Нас ранней осенью разбудит тишина…

 

Но как же, как принять, как примирить все это?

 

С моей же тяжестью и тела и ума

Мое и легкое и светлое дыханье –

Мое всегда со мной, но где же я сама?

 

Я часто говорю: свобода и страданье,

Ты отвечаешь мне: любовь и красота.

И это где-то есть. Я знаю. Несомненно.

Но в нас слова не те. Но наша жизнь не та.

 

И страшно привыкать спокойно, постепенно…

 

…К тому, как медленно меняются цветы

На грядках неживых приветливого сада,

К тому, что все нужней и непонятней ты,

К тому, что хочется все больше теплоты,

К тому, что все понять, пожалуй, и не надо.

 

 

«Ни сил, ни надежд, ни желаний…»

 

 

Ни сил, ни надежд, ни желаний…

И не возвратится опять.

Есть мысли — почти завещанье, —

Но как и кому завещать:

Взволнованность, выдумку, нежность

Миражную моря безбрежность

И пальмы у розовых дач,

Причудливых лоз равномерность,

Безумие, бедность и верность

Безрадостный смысл неудач…

И то, что похоже на чудо, —

Почти совершенно в себе

Тяжелую близость (откуда?)

И память о Вашей судьбе.

 

 

«Кто сказал, что самое ужасное…»

 

 

Кто сказал, что самое ужасное,

Смерть Ивана Ильича?

Если жизнь взволнованно-несчастная

Только след рассветного луча,

 

Только отраженье одиночества,

Выдумка – герой которой Вы

Исполненье смутного пророчества,

Отблеск недоступной синевы…

 

Только…

Сердце, что с тобой случилось

В чем ошиблось ты, когда солгало

Ты, которое почти молчало,

Ты, которое почти смирилось?

 

 

«Я знаю, что остался только смех…»

 

 

Я знаю, что остался только смех,

И все-таки смеяться не умею…

Всегда одно (мучительно) у всех

Значительней, взволнованней, темнее…

То, что – почти никак не назовешь –

То, отчего необходима ложь,

Чтоб сердце (от сочувствия) забилось.

 

 

«Я люблю: осенние дороги…»

 

 

Я люблю: осенние дороги

Под Парижем, в сумеречный час,

Оттого что, верное, в тревоге

Сердце одиноко любят вас.

 

Я люблю старинные флаконы,

Кактусы, камины и ковры.

Оттого что, друг мой беззаконный,

Вы со мной нечаянно мудры.

 

И еще: цыганские мотивы,

Улицы, зимой, под Рождество,

Оттого что сердце терпеливо

Любит вас и никого.

 

А весной могу читать Толстого,

Наблюдать за ростом синевы,

Сознавать, что сердце жить готово…

 

Летом я всегда люблю другого,

Оттого что сердце: это вы.

 

 

«Здесь все законно, все несправедливо…»

 

 

Здесь все законно, все несправедливо:

Тревога, безразличье, доброта…

Срывает ветер листья торопливо.

 

Того, кто все-таки бросается с моста,

Не защитить ничье воображенье.

Он верить только в частый дождь осенний

И в то, что наступила темнота.

 

Не виноват внимательный прохожий

(В делах, в любви, на всех других похожий),

Что не заметил близкого конца.

Не знает он, как тяжелы сердца

В предчувствии отчаянья и веры…

 

Над неподвижной, городской рекой

Плывет луна (вернее месяц серый).

Свистки. Огни. Нарушенный покой.

Рисунок башни. Жалость. Чувство меры.

 

Здесь мелодрама, праздность, стыд, испуг,

И боль твоя, мой безучастный друг.

 

 

«Что-то в изящных головках гвоздики…»

 

 

Что-то в изящных головках гвоздики

Нежное, злое, как женские лица,

Что-то жестокое в слове: великий,

(Те же влюбленность и страх),

 

Как человек, поседела столица

В несколько дней, на глазах…

 

Долго над ней догорали закаты,

Тени платанов, цветные плакаты.

Все мы поверили, все виноваты

(Звуки бессмертные… Бах).

 

Поздние листья того листопада

Не улетали с ветвей,

И почтальон на скамейки, у сада

Хмуро кормил голубей.

 

В тесном бистро, обнимая соседа,

Кто-то прочувственно пел,

Не умолкала под песню беседа —

Где вдохновенью предел? —

 

Счастье? Порок? Пораженье? Победа?

— Необъяснимый пробел.

 

 

«Нет ничего любви великолепней…»

 

 

Нет ничего любви великолепней.

Любви последней. Выпустим стрелу,

Пронзим глаза друг другу и ослепнем,

И побредем, нащупывая мглу.

 

Запомни: там, где вход, всегда есть выход,

И там, где смерть, всегда надежда есть,

И вдоль дороги есть скамья, где тихо

И незаметно можно будет сесть,

 

И отдохнуть, и с мыслями собраться,

Поговорить наедине с собой

И доиграть одну из вариаций

На скрипке жизни с лопнувшей струной.

 

А впрочем, нет. Нам оставаться не с кем.

Игра бездарна и не стоит свеч.

Потушим свет одним движеньем резким,

Хоть сроку не дано еще истечь.

 

Таков закон любви потусторонней:

Умчался поезд, скрылся за гудком,

Но кто-то остается на перроне

И машет безнадежности платком.

 

 

МОЙ СТАРЫЙ ДРУГ КИХОТ

 

 

Мне суждено: уйти, потом вернуться,

Уйти не радуясь, вернуться не скорбя.

Я чуть устал от войн, от революций

И, может быть, от самого себя.

 

Уйти, от жизни милостыню клянча,

Вернуться, не познав ее щедрот,

Как возвращался рыцарь из Ламанча,

Наивный дон, мой старый друг, Кихот.

 

 

«Темный август. Солнца нет следа…»

 

А. Гингеру

 

Темный август. Солнца нет следа.

И тоска, как небо, без просвета.

Длинные уходят поезда

в поисках обещанного лета.

Груды листьев на сырой панели

словно пестрый сброшенный наряд.

А прохожего случайный взгляд

больно отзывается в груди…

 

Лета не было — как жизни.

Неужели даже увяданье позади…

 

Я ведь их так страстно и ревниво

Собирал в теченье стольких лет.

Судороги кончились заката.

Небосвод давно уже потух.

Все слова, которым нет возврата,

Ты, быть может, мне повторишь вслух,

Медленно мое сгорает тело.

Ты меня обратно не зови

От любви, которой нет предела,

За предел, в котором нет любви.

 

 

ПРОЗА

 

МЫ

 

 

Все началось с возникшего из забвения (в детстве было – потом утеряно всеми) слова: мы. Коротенького, будничного, единственно-важного, если вслушаться. Мы, наше, нами. И все равно, кто и что слышится в нем.

Я – и мир.

Я – и он (она).

Я – и мои (класс, друзья, единомышленники, сотрудники – мой партнер в игре).

Мы помним. Мы играем. Мы простили. Мы живем. Умрем – тоже мы. Наша судьба, наша жизнь (радость, горе) – даже: наши деньги, комнаты, враги, стулья, знакомые…

Страшно, бедно, грустно-грустно звучит: я.

Моя личность, мое творчество – смешно.

Моя жизнь – скучно.

Мое бессмертие – жалко и неубедительно.

Я – вопрос: зачем? ответит только смерть.

Мое сознание это ощущение низко-низко висящего над головой неба, сквозь которое нельзя прорваться.

Я – теснота в груди – (любовь).

Я – связанные, сильные руки – (бездеятельность).

Я – точка.

«Мы» – не всегда было со мной. Молодость его отрицала. Но молодость – всегда пробел. Если начать с детства, которое не только начало, а как бы первый набросок жизни человека во всей ее сложности и яркости, то ясно вспоминается это чувство – тогда сладкое и единственно успокоительное, чувство как бы «Мы-тства», не объединения, не только общения, не слияния, а слитности.

Кроме него, в детстве помню только страх. Днем – наказания, отнятой радости, несправедливости, нищих на улице. Ночью – те же нищие, лунатики, сумасшедшие, во сне, и (тоже во сне) черти (много, много), которых запрещалось бояться.

Даже любопытства не было – только страх.

И опять — гордость, радость, успокоение, оттого, что нас много (детей в школе, сестер дома), оттого, что в нашем доме гости (взрослые и скучные), но сидящие за общим столом, под одной лампой. Помню, в тревожные времена революции – счастье оттого, что поздно не расходились, часто оставаясь ночевать. Можно было (сонно и уютно) сидеть со всеми, вместо того, чтобы уходить в темную детскую к ночным, тоскливым страхам.

Что было перед этой жутью (в которой страшно было признаться) все внешние ужасы мира… голод, обыски, болезни (даже домашних), расстрелы (даже близких).

 

Позднее, когда глубже обозначилась черта между замкнутым в нелюбимом теле «я» и недоступно-прекрасным миром – страх вообще вылился в почти физическое ощущение неизбежной и невероятно-близкой (не во времени, а по степени осознанности) смерти. Ночью пробуждение от как бы толчка: умру.

Даже не «умру», а «перестану быть». К «умру» есть любопытство – к «перестану быть» только страх. Это ощущение неврастенически обострялось с годами по мере того, как жизнь становилась выпуклее, ярче, во мере того, как чувство «я» росло – ревнивое и мучительное. Хотелось крикнуть: «Вот я» всем, кто сквозь меня видел стенку или другого, всем, кто любил как бы мимо меня. Хотелось криком этим остановить не только жизнь – равнодушно уходящую, но и бегущую на меня (как поезд на экране) смерть.

В те годы, лучшие, молодости, постепенно засыпала радость от сознания своей общности с миром.

Были попытки любви, т. е. повторение неповторимого, забвение незабвенного. Теперь отрицаю ее (сознанием, волей). Если было и кончилось, если кончилось и повторилось – значит, не нужно.

В любви (почти всегда платонической, похожей на экзальтированнную дружбу, в очень юные годы, не разбирающей пола) мучительно хотелось и подчинения (взгляду, слову, как бы ритму другого), и утверждения – этим другим – моего «я». Но «другой» оставался непроницаем, а в самом лучшем случае (то, что собственно «счастливая») был наполовину покрыт для меня (как и для него) тенью нашего отношения, нами созданного третьего существа, капризного и настойчивого, мешающего проникновению и ясности. Любви не было, а в теле, в мире чувствовалась какая-то любовная насыщенность, вдохновенная напряженность – пустота на кончиках пальцев, которые не могут прикоснуться…

Было еще одно магическое и мучительное – красота. Но чувство, которое она вызывала, как бы не соответствовало понятию о ней. Красота для меня повод к беспокойству, движению, даже разрушению. Люблю цветы, срезанные, в вазе («природы» почти не замечаю).

Но не могу на них долго смотреть.

Нестерпимое желание переставить вазу, повернуть головку на стебле. Потом – почти неудержимо – смять, сломать, разбить…

В красоте нет успокоения, нет полноты – значит не нужно. Постепенно из этих двух линий (где-то скрещивающихся и расходящихся вновь) – неудовлетворенности в легкой любви и созерцании все-таки прекрасно-созданного мира родилась потребность к движению, необходимость как бы думать вслух. Внешний – жуткий и красивый мир превратился в ритмичное звучание – настойчивое и монотонное… «Так начинают жить стихом»… Казалось, что сокровенная мысль, подхваченная такой ритмической волной (стихи) – разрешение загадки одиночества.

Больше всего на свете хотелось, чтобы услышали мой голос. Нравилось (и в своем, и в чужом) только личное, неповторимо-личное, отличающее меня от другого. А «личным» оставался только все тот же страх:

 

 

…в сердце сознанье глубоко,

Что с ним родился только страх,

Что в мире оно одиноко,

Как старая кукла в волнах.

 

 

Из этого сознания своего недосказанного одиночества появился какой-то «двуликий» нарциссизм. «Я» стало видно и судимо – как бы раздвоилось. От этого с одной стороны стыд, что кто-нибудь проникнет и узнает о тайных сделках с совестью (все оправдано и допустимо – если почему-либо нужно мне), от этого же любование собой (действительно со стороны), когда «удавались» слова, жесты, даже чувства.

Здесь порочный круг. Как не знать того, что знаешь, не видеть того, что видишь в себе?

Наконец – как не думать того, что говоришь – если уже говоришь (пишешь) то, что думаешь? Слово «подуманная» (возможно думанье и без слов) также стыдно произнести, как раз найденное в творческом разговоре невозможно повторить или записать. Если слова неповторимы, то приходится говорить и писать как бы «не своими словами». Отсюда вопрос – к чему всякое высказывание, если и здесь необходима фальшь?

На этом вопросе: зачем? как бы застыла жизнь.

Очертания, смелые в молодости, стерлись, не хаос, не сумрак, а ровное, серое полотно накинуто на все…

Оставались стихи. Но – пишу брезгливо и застенчиво, как любят некрасивого, недостойного…

Оставалась не любовь – а любовность, вечная возможность, вечная обреченность.

Осталась благодарность. Пожалуй, из всего, из всего, что было тогда, сохраню, передам (если сумею) это: Спасибо за то, что сказанное или написанное верно. Спасибо за жуткое совпадение Вашего и моего опыта. «Верно» – лучшее, что можно сказать о прочитанном или услышанном. Бывает радостная, почти физическая боль от поразившей (не откровением, а узнаванием) фразы. Боль, которую мучительно вынести в одиночестве…

Но – вторая встреча, вторая страница всегда разочаровывали, а казалось, что человек, так близкодумающий, должен навсегда слиться с моей судьбой.

Но – любовь (в начале – все же конкретная, хотя и «скользящая» по модам) окончательно заблудилась, продолжая жить призраком, все снижающим, во всем разочаровывающим и ни к чему не приводящим.

Но – стихи всегда «обращенные» (собственно это – столько-то несказанных слов, непролитых слез) – возвращались ко мне же, какой-то нежной влагой (как капли дождя, падающие на протянутую, ладонью вверх, руку).

И то, и другое, и третье оставалось вне жизни, около.

Все кончалось на рассвете… Днем все та же незащищенность и скука. Ровная, серая, ясная.

 

Потом, не помню когда, еще не понимаю зачем, откуда-то прозвучало (как бы кто-то произнес вслух) коротенькое, привычное слово: Мы. Разум ничего не постиг, но в душе как бы лампочку зажгли, маленький свет и тепло – как в детстве. К этому слову, как иголки к магниту, потянулись разбросанные чувства, мысли, догадки, утверждения. Повторяю, ничего не стало ясно, «Рисунка» не получилось. Стала только возможна возможность когда-нибудь увидеть то, что раньше слышалось, нарастая, замирая, волнуя и разочаровывая.

Нового ничего не прибавилось, но знакомое, привычное вновь потребовало внимания.

Возникло «отношение вне отношения». Вернулась радость от тождественности опытов, разделенности мысли и жизни.

И это ощущение не оставалось тайной моей, оно нащупывалось, подхватывалось всеми кругом. Появилось чувство нашего города, нашей «компании» и гордость, детская какая-то.

Слова эти произносятся не без смущения – как имя любимого человека. Если раньше необходимым казался выбор между личной жизнью и общественной (человек или человечество), то теперь смутно сознается возможность третьего понятия – среды, семьи (конечно не нового в истории человечества).

Слово «братство» утеряло какую-то стыдность. Возможна любовь, если не к ближним, то к ближайшим (что одно и тоже, если круг расширяется изнутри). Отсюда интерес к прежде скучным социальным вопросам (политика, деньги), к прежде мертвым словам (кончающимся на ость, изм, ство).

Отсюда мысль – не в этом ли (спасение в слитности) корни коммунизма.

Кто-то полушутя напевает песню, помогло настроение от «гитарной» музыки, но вдруг поразило «Братский союз и свобода» – не то же ли это, что и у нас? Там искажение, конечно, но то же по существу и в идеале. – И легкость оттого, что «я» растворяется в обществе, и тяжесть ответственности оттого, что общество как бы входит в «я», тоже растворяясь в нем.

Не мираж ли это, существование здесь в эмиграции такой среды? Не думаю. Несмотря на защиту каждым своей индивидуальности (благодаря ей) родилась здесь жизнь семьи-среды. От общественной она отличается тем, что каждому оставлено право выбора, капризного вкуса, право думать, углубляя, а не расширяя. От личной, замкнутой она отличается тем, что ценным оказывается только то, что общее (не то, что для всех, а то, что для каждого).

Последнее время почти физически ощутимы «идеи в воздухе». Это заметно особенно в поэзии (всегда передовой по чуткости). Не случайно, почти все стихи написаны как бы одним поэтом – парижским. И не страшно это, хотя отсюда вопрос, возможны ли, нужны ли теперь стихи?

Не страшно потому, что дело, конечно, не в стихах, а в тех бесприютных чувствах, мыслях, полуистинах, полуснах, которым дано воплотиться только в стихах – даже в наших утомленных и утомительных, невзволнованных и не волнующих…

Получается так – каждый отдельно почти невозможен. Каждый, если вместе, нужен.

То же в прозе (почти всегда автобиографичной). Если дело не в моем (по чудному выражению одного поэта) «бесконечно сложном и бесконечно скучном в своей сложности» я. Если дело в том, чтобы рассказать об опыте случайно-личном, который мог быть и Вашим, то не стыдно и не трудно.

То же в разговорах, выступлениях. Нужно высказаться, чтобы найти одинаковое отношение к «общим идеям». Спорить можно, только согласившись. Тогда возможно движение, становится важно «о чем», а не только, как и с кем. Личная взволнованность переходит в вдохновение ясности и мысли. «О чем», конечно, всегда старо. Интересуемся мы тем же, чем другие – до и после нас. Но важно – одинаковость, совпадение ритмов (современность).

Это, конечно, литература.

В жизни остается вопрос, может ли любовь (с маленькой буквы) заменить личную, исключительную, «задевающую», даже если первая чище, проникновеннее, бескорыстнее и бесконечнее…

Не может. Не должна. Но – благодарно пользуясь выражением одного писателя «в любви накопленная доброта», любовное отражение от любви (луна лучшее отражение солнца), является для меня оправданием этой последней – все равно какой, счастливой или несчастной, плотской или платонической, нормальной или извращенной.

Кажется, лучше (если до конца честно говорить) – несчастной, платонической, извращенной. Потому что в протянутой руке, которой не дано прикоснуться – огромная, напряженная сила…

Тайное участие в чужой судьбе, недосказанное и недосказуемое…

Следы на снегу. Зигзаг, проведенный человеком, невнимательным к земле, на которой он бредет. Кто-то шел впереди, кто-то следует. Нельзя не окликнуть, не оглянуться…

 

Может быть, только сон. Только намек. Возможность возможного. Но сон, от которого не хочешь проснуться для того, чтобы додумать, дочувствовать. Устало бодрствуют (всегда) сознание и совесть. Хорошо было бы и этим уснуть, окрепнуть во сне.

 

Если проснусь, то к новой, единственно-важной мысли: «что делать с тяжестью этого “ мы ”?»

 

«Числа». Париж. 1934, №10.

 

 

СКУКА

 

 

Есть слова – не то что логический смысл потерявшие, а как бы переставшие быть – музыкально. Как в детстве: повторяешь одно слово бесконечное количество раз («дверь», например, – «дверь, дверь, дверь») до тех пор, пока оно не становится бессмысленным. Вместо звука, вызывающего чувство-мысль – сухой треск. Не удар по клавишам – стук пальцев по столу. Игра, забавлявшая в детстве, теперь кажется жуткой, оттого что возможно такое «самоубийство». Не только в общении – каждый, даже для себя забыл (редко помня, что забыл) «музыку» многих, привычных и удобных слов.

Одно из таких – едва ли не первое – «скука».

Скучно, скучаем, скучные книги, люди, скучающий взгляд, скучнейшие дела – что это значит? Для всех – не знаю. Для себя (вспоминая, что забыто) медленно выясняю. Думаю, что «для себя» это, тем са­мым, для «каждого в себе».

Определению «она» не поддается. Состояние – какое? Качество – чего? Не знаю. Еще приходит на ум: на других языках (кажется) нет точного перевода этого слова. Если то же по смыслу, то все-таки, «обертоны» слов «скука» или «скучно» не те. Не значит это, что понятие скуки – русское. Вернее, существование такого слова – попытка назвать то, что по материи своей безымянно. И сложно, и элементарно до неуловимости.

Избегая определения – но как бы в результате неудачных попыток найти исчерпывающее – заключаю: скука – прежде всего начало. То – с чего, от чего… конечно – осознанная, как бы вслух произнесенная скука. В первую минуту неловко и чуть-чуть страшно (впечатление, как от неожиданно громкого слова после долгого молчания).

Потом ясно: если скучно, то как же быть?

Человек (и жизнь человечества) измеряется этим понятием: качеством, длительностью, причиной и исходом скучания…

К каждому хочется обратиться – (перефразируя ахматовские стихи):

 

 

Расскажи, как с тобой скучают,

Расскажи, как скучаешь ты.

 

 

Если даже (гипотеза) скука нечто вполне определенное, – есть все же для всех очевидные «плоскости», в которых она проявляется.

Первая, «бытовая» — т. е. навязанная извне. Перевод такого рода «скучно» на обывательский жаргон: «нечего делать». Этой – подвержены все без исключения – различие только в соприсутствующих настроениях. Лучшее место для наблюдений, кажется: вокзалы, поезда (даже метро). Чем заполняют эти часы (дни или минуты) законно бездельные?.. «Материя» человека оказывается даже в манере невольно и открыто скучать.

Неудачно выражение «убивать время»: именно так оно необычайно оживает. Одни «измеряют» его – шагая по платформам, коридорам, читая – просто или с конца к началу вывески. Другие его игнорируют – играя (карты и проч.), читая «вагонные» романы (какое признание скуки, если для нее существует целое литературное производство!?.). Бывают разговоры. Здесь люди спокойные, уверенные и/или наивно­счастливые, рассказывают, слушают. Спорят, рассуждают (часто не замечая собеседника) люди с какой-нибудь умственной или душевной «манией». – Даже со скуки так разговаривать можно только о вечно­сверлящем…

Есть и такие, что молча и долго «курят ни о чем» – эти знакомы с ней более близко и длительно.

В другой плоскости скука обусловливается не только «локальными», хотя все еще внешними причинами. Перевод здесь: вместо «нечего делать» – не для чего делать. Коротенькое «для», рассекая слово, заключает в себе весь ужас такого состояния. Непосредственного дела может быть сколько угодно (каждый знает, как много срочного в любое время) — но — руки связаны ощущением ненужности в конечном счете. «Конечный счет» совсем не философского свойства – скорее социального, если допустимо здесь такое слово.

Пример такого, почти физического, лениво­распущенного у одних, суховато-стойкого у других, скучания мы, эмигранты. Чувствую, что затрагивая этот вопрос, перехожу как бы в другую тональность. Все-таки: для меня «эмигрантский молодой человек» – прежде всего человек скучающий, хотя бы только общественно, но уже непоправимо-скучающий. Чем он сильней, умней, здоровей – тем более трагически и все углубляя скучающий… Это естественно: всякое «дело» интересно, только если оно является продолжением, – если присутствует в нем живая память о начале и конце. В этом его смысл – двигатель жизни действенной. Наши «дела» или романтично-бесконечны, или унизительно-«однодневны». Сегодняшний день скучен по природе. Значительно, любопытно, весело, интересно – относится к ощущению «завтра» и «вчера» в каждом данном мгновении.

Мы же живем как бы в отрезке времени, в отрезке общества, и только биологически делаем то, что люди в нормальной обстановке делают и социально. Зарабатываем и тратим деньги, читаем и пишем, создаем и разрушаем семью и т. д…

Для нас «скучно» слово скорее страшное, чем стыдное.

Наконец – (пишу: наконец, и думаю: быть может, то, о чем впереди, совсем, и далеко не последнее…) о той скуке, которая ничем внешним и общим не определяется. Как бы скучание безотносительное. В жизни оно почти не проявляется, часто даже помогает, толкает «действовать».

Не знаю – рождается ли с этим человек, или это приходит постепенно – всегда неожиданно, всегда безвозвратно… Во вс яком случае, это одна из первых «физиологических мы слей», которые стоит додумать. Здесь, «скучно» – сугубо-индивидуально и ни на какой общий язык не переводимо.

На дне ее самое тяжкое испытание человека. Когда образуется пустота в груди и тишина в голове (как бы остановка в беспрерывно работающем сознании), постепенно возникает та необычайная прозрачность чувств и мыслей (редких), с которых собственно и начинается настоящее, творческое – не приблизительное, а приближающее. Это состояние называется скукой. Первый раз похоже на головокружение, или на то чувство, которое испытываешь, проснувшись от внезапной остановки в ночном поезде. В наступившей тишине странно отчетливы предметы, в полумраке, каждое – шепотом – слово. Впечатление слегка жуткое, и долго потом боишься такого неизбежного перебоя внутренней машины, в глубине заведенной (чем угодно – мыслью, впечатлением, верой, влюбленностью…). Неизбежного, потому что за первым – второй и третий раз – и все длительней головокружение, ощутимей пустота, полнее тишина. Приходят такие минуты как бы в полном противоречии с жизнью человека: за внимательным чтением, во время напряженного разговора, часто за интересным делом, даже в любви – рукопожатие, слово, поцелуй могут вызвать такое головокружение (после чего неловко смотреть друг другу в глаза). Самое яркое скучание невероятно совпадает с предпоследней минутой в достижении цели. Когда ясно, что «возможно» или же «решено», по всему телу волной проходит «скучно» – не только то, к чему лихорадочно стремишься – а вообще – до и после… «ничего уже не значит, что задача решена».

Позднее такое состояние перестает быть новым (привыкают и к этому). Тогда начинается настоящая борьба со скукой. В этом как бы задание человеку, загадка его для других: до чего он доскучается, и доскучается ли вообще?

Первый шаг (как во всем) – преодоление стыда и страха. Не может быть стыдно, потому что скучать высоко-человечно – хотя:

 

 

…так скучать, как я теперь скучаю,

Бог милосердный людям не велел.

 

 

(Г. Адамович)

 

Все же, только в таком скучании возникшее – ценно.

Все «вечное», за все годы человеческой мысли, должно быть и было послемыслием к основному: «скучно жить на этом свете». Америки (во всех смыслах), вероятно, открывались именно скучающими людьми.

Кто-то сказал, что скука – самое нетворческое состояние. Думаю, что сказавший давно не «слышит» этого слова. В глубине ее только и возможно то творчество (еще одно – «остывшее» слово), которое напряженностью своей перебрасывает «ток» в чужое сознание, чужую жизнь.

Лучшие стихи вовсе не вдохновенные – сумеречные они, тихо-скучающие… (даже без примеси «поэтической грусти» или «метафизической тоски»).

О любви (опять – «убитое» слово): пока не стало впервые скучно – нет ее, настоящей. В скучании сгорает то, что поддается лучам жизни, после этого в «несгораемой» связи возможно «творимое» и «творящее» отношение к человеку – рождается мечта о нем, которая как бы тянет за собой его судьбу…

Ни думать, ни любить, ни писать нельзя, когда все кругом «звучит», когда тело проникнуто дрожью – глаза ищут и ждут – оставаясь слепыми…

Скука – зрячая. Скука – ясновидящая.

Страх скуки. Здесь, лучше всего о себе. Приближение ее всегда чувствую, всегда неизменно боюсь, как знакомой болезни – всегда после вспоминаю о ней, как о лучшем, что было в жизни. Самые светлые часы – часы глубокого, безысходного скучания. Летом – (время какой-то телесной скуки) она залог отдыха – не только физического. Сумерки — если привыкнуть к ним – дать выкристаллизоваться чистой скуке – время тишайшей доброты мысли. Скучные дни – те, в которые делалось (благодаря инстинктивному отбору) самое нужное, полезнейшее дело, говорились скупые, простые, веские слова. Книги, за которые скучно было приниматься – те, от которых осталась как бы память о взаимном напряжении – о взволнованном сопротивлении. Наконец, люди по–настоящему близкие – те, с которыми изжит период совместного скучания.

Если не стыдиться, не бояться скуки – исчезает необходимость борьбы – бесплодной и утомительной… «Один китаец сказал, что все китайцы лгут» – приходит на ум: «значит, когда закончится борьба со скукой, станет еще скучнее?» – Не знаю, не имея исчерпывающего опыта. Но, кажется мне, – в покорной независимости от нее рождается настоящая власть – если не над жизнью (всегда ускользающей), не над смертью (всегда невероятной и все-таки реальной), то над собственным отношением к тому и другому. Как бы власть над умствующей совестью.

Есть выражение: «серая скука». Серое, все-таки, какая-то гармония – черного и белого (кажется) в правильной пропорции…

 

По существу, тема скуки – глубоко-поэтическая. Поэтическая в том смысле, в котором слова и рассуждения о ней остаются только словами и рассуждением.

О том, как в одиноком, будничном, упорном скучании постепенно теряешь ощущение своего навязчивого «я» – пока, наконец, – в новой пустоте не возникнет высокая неразборчивость внимания – ко всему, не поразит ясностью то, о чем в прошлом только недоумение (как рыбка, в маленьком домашнем аквариуме, – блеснет и исчезнет, тоненькая «истина»)… О том, как в невольном общении (от «нечего делать») с всегда мертвенно-декоративной природой – вдруг начинаешь видеть умную, четкую ее красоту… О многом другом хотелось бы написать поэму. Невозможно это, потому что напряженно-спокойная музыка ее слышна только под «наркозом» скуки. Угадать «дозу» очень трудно…

Или же нарисовать ее: кресло – окно, открытое в бесконечно-белые сумерки – никого; книга, неразрезанная – седые от сухости цветы в вазе – ничего. Сдержанный полет во всем…

Еще можно было бы написать «Мой роман со скукой». Длинный, психологически-углубленный рассказ – о первой встрече, первом сопротивлении, первой потере, последней благодарной памяти.

Каждый мог бы, и для каждого (в слегка искусственном освещении, конечно) это была бы «величайшая» повесть о самом себе.

Об этом не пишут. Страшно об этом писать… что останется человеку, сумевшему сказать о тайно­пустеющем, стыдном и светлом?

 


Поделиться с друзьями:

Своеобразие русской архитектуры: Основной материал – дерево – быстрота постройки, но недолговечность и необходимость деления...

Археология об основании Рима: Новые раскопки проясняют и такой острый дискуссионный вопрос, как дата самого возникновения Рима...

Автоматическое растормаживание колес: Тормозные устройства колес предназначены для уменьше­ния длины пробега и улучшения маневрирования ВС при...

Состав сооружений: решетки и песколовки: Решетки – это первое устройство в схеме очистных сооружений. Они представляют...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.155 с.