Страшный Суд. Лето 1408 года — КиберПедия 

Семя – орган полового размножения и расселения растений: наружи у семян имеется плотный покров – кожура...

Таксономические единицы (категории) растений: Каждая система классификации состоит из определённых соподчиненных друг другу...

Страшный Суд. Лето 1408 года

2019-07-11 168
Страшный Суд. Лето 1408 года 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

 

Тихо и прохладно под высокими сводами Успенского собора. В узкие окна видно яркое летнее небо и верхушки деревьев, которые в солнечном свете кажутся ослепительно белыми, а в тени – черными.

Внутренность храма чисто оштукатурена. Вдоль стен, почти до самого потолка, высятся леса. Лучи солнца жаркими косыми прямоугольниками ложатся на пол и нагревают щербатые плиты.

Иконописцы томятся от безделья. На краю деревянного ящика с известью, углубившись в затрепанный лицевой подлинник[5], сидит Фома. Сергей примостился на лесах, свесив босые ноги и прислонившись щекой к шершавому стояку. Мирской мужик – Григорий – уселся у стены, подтянув к подбородку колени и положив на руки лохматую голову.

И только одни Петр работает. Он сосредоточенно шпаклюет одно и то же место, которое уже и без того идеально отшпаклевано, как, впрочем, и вся стена. Все молчат. В тишине раздаются звонкие шлепки известки и скрежет мастерка.

Фома обводит собор угрюмым взглядом и громко зовет:

– Алексей!

Григорий, которого можно было принять за спящего, поднимает голову. Слово гулко разносится, перебрасывается от одной стены к другой и глохнет в сонной духоте. Алексей не отвечает. Фома снова погружается в лицевой подлинник.

– Пусти, раствора наберу, – подойдя, просит Фому Петр.

– Материал только переводишь. Кому это надо‑то? – морщится Фома, неохотно вставая с ящика.

– Там недоделочка еще такая… – оправдывается Петр, подняв брови. Набрав раствора, он возвращается в свой угол, откуда через минуту опять несутся жидкие шлепки и жестяной скрежет.

– Голова чего‑то болит, – раздается мрачный голос невидимого Алексея.

– А ты спи больше! – советует Григорий. – От пересыпу и болит.

– Где ж от пересыпу, когда я вторую неделю заснуть не могу по ночам, маюсь?

– Чего ж ты делаешь по ночам? – интересуется Фома.

– Да ничего! Лежу, гляжу.

– Куда? – спрашивает Сергей.

– С открытыми глазами лучше, – делится печальным опытом Алексей. – А глаза закроешь – все какие‑то мошки, такие зелененькие мельтешат перед глазами…

– А ты днем не спи, тогда и ночью спать будешь, – советует Фома.

– Гроза, наверное, будет… – хрипло бормочет Григорий, привалившись к стене.

– Фома! – зовет сверху Сергей.

– Что тебе?

– Я сбегаю искупнусь? – просит малый.

– Нечего, нечего, – не разрешает Фома.

– Я быстро!

– Я сказал: не пойдешь…

– Жарко… – канючит Сергей.

– Ничего не жарко, не ври.

Петр отрывается от работы:

– А может, ему, правда, жарко?

– А почему тогда ему одному жарко? – спрашивает Фома.

– Мне вот тоже, например, жарко, – утверждает Петр.

– Конечно, он сидит, а ты работаешь! – злится Фома.

– Да пусти его искупаться, – заступается за Серегу Григорий.

– Нечего‑нечего баловать! – доносится сверху голос Алексея. – Пускай со всеми сидит!

– А ты бы помалкивал! – крикнул Григорий. – Весь день сопишь, как сурок, вниз только пожрать да по нужде спускаешься!

– А ты что, работенку мне какую подыскал?! – язвит задетый за живое Алексей.

– Да ты ее сам подыскал, как хотел!

– Ну и все! – голова Алексея скрывается, но злой голос его продолжает бубнить: – А если все сидят, Сережка тоже пусть с нами…

– Да чего вы все! – снова вмешивается Петр. – Отпустили бы, так он бы уж и прибежал давно!

– Да ему только дай, он до посинения в воде сидеть будет! – рокочет голос Алексея. – Взбрело в башку, что жарко, вот и ноет.

– Где ж он ноет‑то? – возмущается Петр. – Это ты ноешь все время!

– Это я первый раз сказал, жарко, а не Сергей, – вступается Григорий.

– Ну хватит! Всё! – теряет терпение Фома и обращается к Сереге: – Хочешь купаться – иди! Ну?!

Серега сидит на лесах, опустив голову, напуганный скандалом, возникшим из‑за его безобидной просьбы.

– Ну иди! Что ж ты?! Иди! – свирепеет Фома. – Вот видите?! – обращается он ко всем, но в это время в дверях появляется нескладная фигура в рясе.

Это ключарь собора Патрикей. Он делает Фоме какие‑то таинственные знаки. Сутулый, с безумными черными глазами и долгоносым лицом, Патрикей похож на облезшую птицу. Лицо его покрыто испариной, и весь его вид говорит о том, что он крепко выпил и чем‑то очень взволнован.

– Слушай, Фома, тут такое, дело такое! Только тс‑с‑с‑с! – вытаращив глаза, Патрикей прикладывает к губам длинный палец. – Захожу я сейчас к архиерею к нашему, захожу сейчас, а там! Крик такой, крик, гам, крик, архиерей в исподнем, красный весь архиерей бегает! Нету моего, говорит, терпенья, нету! Все! Все! (Это он про вас все такое!) Два целых месяца, как все подготовлено, мол, два месяца! Не чешутся, бездельничают, кричит, сколько денег запросили, а бездельничают, и ничего не готово! (А вы правда много денег запросили? А?)

– Да какой там! – сникает Фома.

– Мне, говорит, все равно! Рублев Андрей, Даниил Черный! Все равно! А денег сколько! Шум, гам, в одном исподнем архиерей, красный весь даже! Да будь они Феофаны, кричит, оба, и то мне все равно! Что, кричит, это такое? Что?! И вот такое лицо скорчил! – Патрикей строит невероятную рожу и повторяет, словно в жару: – Что мне Рублев и Даниил! Мне нужно, чтоб собор к осени расписан был, и конец! Гонца снарядил с жалобой прямо к великому князю, гонца снарядил к великому…

Фома молчит…

– Что, а? Еще не начали? – спрашивает он, глядя на Фому добрыми сумасшедшими глазами. – Знаете, вы… вы давайте, а то знаете… А Андрей где?

– Опять ушел куда‑то… – пожимает плечами Фома.

– А, может, вы без него? Давайте, начинайте расписывать без него…

Фома сердито усмехается.

– Чего смеешься? – громко шепчет ключарь. – Вон вас сколько! Если он чего не решил – вой вас сколько! Один ведь он, ум хорош, а два… Где он?

Фома оглядывается и, взяв ключаря под руку, уводит во двор.

Мастера неподвижно сидят на своих местах. В тишине раздается монотонный скрежет Петрова мастерка.

– Да хватит тебе! – не выдерживает Григорий. – У меня уже в глазах рябит от стенки твоей! Чего ты ее мусолишь?!

Он пересекает придел и, сев на бревно, отворачивается к сияющей белизной стене.

 

Матово сияют широкие поля цветущей гречихи. Гречиха бела, как выбеленные стены Успенского собора. Андрей и Даниил, измученные, бредут по горячей пыли и спорят:

– Нет, я так не могу! Ты скажи: да или нет! – возмущается Даниил.

– Чего?

– Да или нет! В Москве было все обговорено или не было? Скажи! Ведь все до последней мелочи обговорили! Сам великий князь утвердил!

– Да, да… да, – сокрушенно соглашается Андрей.

– Уф! – облегченно вздыхает Даниил. – Чего ж тебе тогда неясно? Почему мы тогда два месяца до хрипоты спорим?! Ты втолкуй мне, а то, может, я стар стал, из ума выжил?! Все решено, обговорено, Страшный Суд, бери и пиши! А мы… хоть от работы отказывайся, ей‑богу…

– Слушай, Даниил, а может быть, и правда, а? Откажемся и все! Вернемся и все!

– Да как мы ученикам нашим в глаза глядеть будем?! – взрывается Даниил. – Да я от стыда сгорю!

Молча идут чернецы по дороге, лежащей поперек поля, словно черта, проведенная по белой штукатурке.

– Какое время теряем! – снова не выдерживает Даниил. – Теплынь, сухота! Уж купол расписали бы. И столбы тоже. А как их разделать‑то можно! Звонко, красиво, чтобы все в одно сплелось! А грешников справа так написать можно кипящих в смоле, чтобы мороз по коже! Я такого там беса придумал! Дым из ноздрей, глаза!

– Да не в этом дело! – стонет Андрей. – Чует сердце, не в дыме дело!

– А в чем?

– Не знаю… – крутит головой Андрей. – Ежели бы знал!

– А чего глаза отводишь?! – взбешен Даниил.

– Не могу я чертей писать! – вдруг орет Андрей. – Противно мне, понимаешь?! Народ не хочу распугивать!

– Опомнись! – в отчаянии взмахивает руками Даниил. – Так на то Суд Страшный! Это ж не я придумал! Так и мастера старые писали, и Феофан так учил! Да ты рукописи византийские погляди, прописи! Но ним же ведь и с князем великим все обговорено!

– Не могу! Как хочешь, Даниил, не мо‑гу! – опустошенно заявляет Андрей.

– Так чего же ты раньше молчал?! – взвивается Даниил. – В Москве молчал?! Не надо было браться тогда! Нечисто это!..

– Какой есть! – вспыхивает Андрей. – Не сумел, видно, чистоту воспитать во мне!

Даниил бледнеет и останавливается.

– Таких слов от тебя никогда не слыхал и… слушать не желаю, – сдавленным голосом произносит он, поворачивается и плетется по пыльной дороге обратно.

Далеко, на самом краю поля, появляется всадник, мчащийся под слепым солнцем. Все ближе глухой топот, и вот различим верховой в черной рясе, белая пыль несется над гречихой, лоснясь взмыленными боками и размахивая спутанной гривой, летит вороной конь, кося глазом и брызгая пеной. Бешеный перестук копыт обрушивается на Андрея. Через несколько мгновений всадник исчезает за горизонтом, и снова наступает тишина, наполненная многоголосым гудением пчел. Андрей срывается с места, бежит за Даниилом и догоняет его на каменистой дороге, ведущей по склону к городу.

– Ты уж прости меня… Это я так… Неумен просто… Прости, Даниил… Христа ради…

Даниил не отвечает и, не оборачиваясь, медленно подымается в гору.

– Согрешил, прости… – не отступается Андрей. – Только правду я тебе всю сказал… Попутал бес в Москве… Согласился. Кто ж от такой чести откажется… этакий собор расписывать. Прости… согрешил… Только не уходи… а то, ей‑богу, пропаду вовсе, Даниил… Молю, не уходи…

Даниил останавливается и поднимает на Рублева насмешливый взгляд:

– Куда я тебя, непутевого, брошу?

Андрей, не поднимая головы, стоит посреди дороги и смотрит в землю.

– Теперь уж все… – тихо продолжает Даниил. – Вон архиерей гонца послал в Москву на нас жалиться…

 

Андрей и Даниил входят в собор.

– Хоть убейте, – говорит Андрей и откашливается. Голос у него сухой и хриплый. – Не знаю, что писать.

– Как не знаешь? – спрашивает Фома. – Страшный Суд нам наказано писать.

Андрей стоит посреди собора босой, в пыльной рясе, с почерневшим от солнца лицом. Снаружи доносится верещание стрижей.

– Понимаешь, в чем дело? – обращается он к Фоме. – Я так думаю, что лучше вовсе не писать Страшный Суд.

– Как? – изумляется Григорий.

– Я хочу… – начинает Андрей и сникает, – ничего я не хочу, ничего… И все…

– Ну вот! – вдруг объявляет Фома и встает. – Ухожу я от вас!

Все смотрят на Фому, который берет с лесов мешок и начинает бросать в него свои пожитки.

– Не по мне такая работка! Спасибо вам всем за ласку, за подзатыльники. Кое‑чему научили. А теперь хватит. Я работать пойду!

Андрей молча стоит, опустив глаза и постукивая палкой по каменным плитам. Со двора неожиданно влетает прохладный ветер и шевелит полы его рясы.

– Церковь в Пафнутьеве расписать пригласили, – продолжает Фома, – невелика честь, да есть! Страшный Суд писать ухожу! Ну, кто со мной? – Никто не отвечает. – Ну ладно. Тогда оставайтесь, только не жалейте потом! – Фома поворачивается и, не взглянув на учителя, уходит.

Андрей поднимает глаза и видит перед собой нестерпимо белую стену. Такую белую, что ему кажется, будто окружает его со всех сторон густой белесый туман, отчего лица товарищей становятся чужими, черными на фоне невозможно белых стен, и ни одна линия не оскверняет их абсолютной поверхности.

Андрей бессознательно делает несколько шагов, нагибается над ушатом с разведенной сажей и, зачерпнув горстью, бросается на белую стену.

Вспыхивают черные полосы и оскорбительно бессмысленные раны на снежной поверхности. Разводы. Зигзаги. Брызги. Угольные отпечатки взмаха.

С ужасом смотрят на обезумевшего Андрея его помощники.

Андрей закрывает лицо руками и, облегченный этой животной ненавистью, вырвавшейся так неукротимо и неожиданно, опускается на пол.

Начинает идти дождь. Он отвесно падает на дорогу, подымая легкую пыль и понемногу превращая ее в грязный поток.

Дождь шумит, журчит по камням, булькает в глинистых овражках, трещит в листве, прыгает по плитам паперти. Все скрывается за серой жемчужной пеленой. Гремит гром.

– Сергей, почитай Писание, – просит Даниил.

– Откудова? – дрожащим голосом спрашивает Сергей с верхних лесов.

– Все равно… Откуда хочешь.

Из‑под дождя в храм входит блаженная. Блаженная, дурочка, приблудившаяся ко Владимиру и которую чернецы часто встречали на улицах города. Она входит в собор, как в свой дом, не обращая ни на кого внимания, лопочет что‑то, косноязычная с рождения, мычит. Дождевые капли стекают с ее распущенных русых волос, а прозрачные, широко расставленные глаза смотрят без любопытства и без мысли.

Весело шумит дождь, и из‑под сводов звонко несется спотыкающееся чтение Сергея:

– Будьте подражателями мне, как я Христу. Хвалю вас, братия, что все мое помните и держите предания так, как я передал вам…

Дурочка медленно проходит по собору, бормоча, словно разговаривая сама с собою, и останавливается против стены, обезображенной Андреем. Некоторое время она стоит неподвижно, глядя на стену, потом вдруг резко отворачивается, и Андрей видит, что она испугана и плачет, а мокрые волосы ее висят беспомощно и страшно.

И неожиданно Андрей вспоминает белые волосы Марфы в тумане, струящиеся в черной воде.

– … Всякий муж, молящийся или пророчествующий с покрытою головой, постыжает свою голову. И всякая жена, молящаяся или пророчествующая с открытою головою, постыжает свою голову, ибо это то же, как если бы она была обрита… – несется с лесов голос Сергея.

 

И видит Андрей, как падали в пыль тяжелые косы под кривой саблей, как взмокший палач рубил волосы женщинам, выстроившимся в длинную, нескончаемую очередь, и татарских всадников на низкорослых лошадях, окруживших Девичье поле, и мужчин, опустивших глаза, переживающих тоску и позор и не сумевших защитить беззащитных спасающих их сейчас женщин, которые с твердой ненавистью и страданием глядели некоторое время под ноги, в дорожную пыль, перед тем как положить свои косы на плаху.

 

– …и не муж создан для жены, но жена для мужа. Посему жена и должна иметь на голове свой знак власти над нею для ангелов… Рассудите сами, прилично ли жене молиться богу с непокрытой головой?..

 

Разве мог Андрей забыть, как шли вереницей праведные и грешные одновременно жены, не укладываясь в закон, воюя своей честью, заплаканными глазами, глядя под ноги, и становились на колени в пыль, прежде чем отойти от воза с горой женских кос, ощущая безнадежную легкость волос, косо обрубленных иступившейся саблей.

 

Монотонно шумит дождь, и мальчишеский голос звенит под сводами собора:

– …но если жена растит волоса, то для нее это честь, так как волосы даны ей вместо покрывала. А если бы кто захотел спорить…

– Даниил! – зовет Андрей. Он весь обмяк и стоит посреди храма, беспомощно улыбаясь.

– Праздник, Даниил! Праздник! А вы говорите Страшный Суд! Какие же они грешницы, даже если платки снимали?

Все смотрят на Рублева взволнованные, не понявшие еще, но уверенные в том, что завтра с утра они начнут работать. Нет больше белых стен.

 

В собор входит Андрей, мастера, за ними Патрикей и дурочка. Мастера страшные, утомленные многомесячной работой, худые, одичавшие.

Андрей закрывает глаза ладонью и долго привыкает к темноте. Потом поднимает голову и смотрит вверх на свой радостный Страшный Суд.

Плавно движутся одна за другой полные высокого благородства и нежности с простыми русскими лицами Праведные Жены. Тихие, полные надежды глаза, спокойные позы, правдивое изящество которых уверяют в их реальном существовании и святости их женского существа. Светлые лица сестер, матерей, невест и жен – опора в любви и в будущем…

В пустом храме раздается счастливый смех блаженной.

 

Нашествие. Осень 1408 года

 

Один из последних дней поздней осени.

Холодное солнце долго не может справиться с инеем, осевшим за ночь на мертвую траву и прозрачный лес.

В высоком, поредевшем к зиме кустарнике хоронятся на лошадях двое дозорных. Перед ними сквозь путаницу ветвей до горизонта расстилается желтое, давно уже убранное поле.

– Знаешь, как по‑татарски «дерьмо»? – спрашивает старшой дозорный, слезая с коня.

– Не‑е… а как?

Старшой принимается молча отстегивать колчан и отцеплять меч.

– А ты знаешь? – спрашивает молодой.

– Два года горб на них в плену гнул. Спасибо братану – выкупил.

Но успевает он спустить порты и присесть, как молодой, привстав на стременах, горячо и громко шепчет:

– Идут! Едут!

На самый край поля из‑за горизонта один за другим выезжают всадники. В чистом осеннем воздухе мелькает пестрая одежда и сверкает оружие.

Разметая рыжие листья, дозорные вымахивают на лесную дорогу и, пригнувшись, исчезают за деревьями. Вот впереди, за черными стволами, тускло замерцали княжеские хоругви, копья, засинел дымок костров – вдоль опушки выстроилось конное русское войско.

Дозорные подлетают к сидящему у костра младшему князю.

– Едут, князь! Едут!

– Татары! – князь бросается в седло. – Далеко?!

– Порядком!

– Через поле!

Спешившиеся устремляются к лошадям, весь княжеский полк приходит в движение. «Татары! Татары!» – летит с одного конца войска на другой.

Ровно, не замедляя и не ускоряя движения, крупной рысью движется вражеская конница. Впереди на вороном жеребце хан в окружении свиты. Дорога, как собака, бросается под ноги татарским коням.

Притаилось русское войско. Сдержанны и суровы лица воинов, готовых к встрече. Впереди всех молодой князь – младший брат великого. Он сидит в седле прямо, жует веточку и не может сдержать дрожи в руках.

Голова татарской конницы уже на лесной дороге, а хвост ее еще не пересек поля. Лес наполняется фырканьем лошадей, хрустом валежника, свистом гибких ветвей, нависших над дорогой.

Замерла русская дружина. Все ближе и ближе топот. Вот из‑за поворота выскакивают первые татарские всадники и, увидев русских, осаживают коней, которые храпят, задирают взмыленные морды. На повороте дороги несколько минут царит беспорядок и неразбериха. Наконец движение останавливается, и в лесу наступает удивительная тишина, пронизанная звонкой и редкой капелью тающего инея по палой листве.

Так они и стоят друг против друга – татары и русские. И не двигаются. Младший князь сидит натянутый, как струна, и веточка все так же зажата в стиснутых зубах – забыл выбросить от волнения.

Хан издали смотрит на него, прищурившись, подобрав покороче поводья и подстерегая каждое движение князя.

Внезапно в тишине радостно взвивается нетерпеливое лошадиное ржание. На этот призыв из середины русского войска заливисто и нервно откликается какая‑то кобыла, за ней еще одна и еще. Веселое ржание, словно приветствие, повисает над осенним лесом и полками.

Хан делает едва заметное движение, младший князь ловит его, они одновременно спрыгивают на мерзлую землю и направляются навстречу друг другу.

– Вчера тебя ждали, – говорит князь.

– Малый город нашел, – улыбаясь, сообщает хан. – Обойти хотел, удержаться не смог. Прости, опоздал.

– Да чего уж там! – неловко улыбается князь. – Поехали!

Хан, то ли на правах старшего, то ли на правах гостя, треплет князя по плечу. Тот спохватывается и выплевывает изжеванную веточку.

 

Вдоль речки мчится странное войско: под православными хоругвями скачут татары, под султанами из конских хвостов, украшенными колокольчиками, – русские ратники. Впереди – хан и младший князь. Они подъезжают к месту, где берег полого спускается к воде.

– Здесь и все левей – мелко! Левей бери! – говорит князь, трогая поводья, и первый загоняет коня в воду. Хан задерживает своего жеребца и, улыбаясь, смотрит на князя:

– Обмануть не хочешь?

– Ну это ты зря. Пустой Владимир, говорю тебе! Великий князь в Литву подался, – торопливо успокаивает хана младший князь и кричит, обернувшись к берегу:

– Левей бери, левей!

Лошади вытягивают шеи и осторожно входят в ледяную воду. Союзники переправляются через реку. Кони хана и князя по‑прежнему рядом.

– Вон за тем бором – город, – кивает князь на берег, щурясь от яркого белого солнца.

– А ведь у великого князя мал сынок растет, а ты на престол замахнулся, – подзадоривает князя хан.

– Это мы еще посмотрим, – цедит сквозь зубы князь.

– Я вижу, очень на престол хочешь, но понимаю…

– А ты не смейся… Ты куда?! Я же говорил левей! – неожиданно кричит князь. Какой‑то татарин, забыв о предостережении, забрал слишком направо, ухнул в глубину, и теперь его затягивает в омут. Князь подъезжает совсем близко и, с трудом вытащив татарина за шиворот, сажает его за спину, на круп своей кобыле. Татары арканами вытаскивают из омута и коня.

Они достигают противоположного берега, их копи по скользкому выбираются наверх. Спасенный спрыгивает на землю и, приложив руку к сердцу, кланяется низко, до самой земли, пятится с поклонами, глядя в глаза русскому князю.

– Крепко любишь ты брата, – поражен хан.

– Видно, судьба наша такая…

– Когда последний раз мирился?

– Я не мирился сначала, да митрополит в Москву вызвал, перед богом велел поклясться, что в мире будем и согласии.

– Что?! – не слышит хан. Они выехали на дорогу и теперь мчатся галопом в сторону бора.

– Митрополит крест целовать вызвал!

– Когда?

– Зимою прошлой!

– Когда?!

Князь не отвечает. Он вспоминает, как в прошлом году ехал в Москву по настоянию митрополита мириться (в который раз!) со старшим братом.

 

Был зимний вечер, и стоял такой мороз, что воздух казался сухим и колючим, и он весь день скакал из вотчины, вместе со всей свитом, обжигающий ветер забирался под соболий зипун, и он проклинал себя за то, что не согласился ехать в кибитке по этому дикому морозу и рассыпчатому снегу, на котором не оставалось даже следов от лошадиных копыт, и старался прискакать в Москву до захода солнца и гнал коня, который отворачивал морду от ветра и поднимал на поворотах снежную пыль, летевшую в лица следующих за ним холопов, и злоба вырастала в нем, когда он представлял себе, как его старший брат, не торопясь, выезжает из великокняжеских хором в окружении бояр и приближенных и шагом направляется в сторону собора по сумеречным московским улицам…

 

– Не отставай, не отставай, князь! – кричит хан.

Впереди возвышаются стены Владимира, и войско несется по ровной дороге к пустым, распахнутым настежь воротам. Дробный топот сливается в могучий гул, кони ускоряют свой сумасшедший бег, а в воротах по‑прежнему ни души. Вот отчаянные храбрецы, стремясь первыми ворваться в город, обходят князя справа и слева.

Наконец их замечают. Какая‑то фигурка бежит по городской стене. Кто‑то мечется в воротах, пытаясь их затворить, к нему на помощь подбегают еще несколько человек. Медленно, словно нехотя, сходятся створки огромных ворот. Отчаянно, торопливо начинает греметь набат.

Ордынцы пронзительно визжат и поднимают кривые сабли. Стремительно надвигаются ворота, и в узкую щель успевает проскочить только головная группа из нескольких воинов и младший князь со своим сотником. Всадники нападают на пытающихся затворить город.

Князь в лихорадочной раскаленности, не зная с чего начать, стоит без дела и наблюдает за свалкой у ворот. Какой‑то белобрысый монашек в ужасе бежит по улице и пронзительно кричит:

– Татары! Татары! Татары!

Князь поворачивает коня, бросается вслед за ним, настигает через несколько секунд, видит его серое, перекошенное криком лицо. На мгновение замешкавшийся клинок князя с хрустом опускается на шею монашка. Зарубленный, всхлипнув, падает на землю, хватается за вялую осеннюю траву у обочины дороги и замирает. Это иконописец Петр, помощник Рублева.

А с другой стороны напирают все сильнее и сильнее, ворота распахиваются настежь, снаружи вкатывается орущая, визжащая лавина и неудержимо устремляется в город.

Князь снова скачет рядом с ханом. Хан улыбается, кричит что‑то по‑своему, неразборчивое среди гвалта и шума.

Уже занялись с сухим треском первые пожары, и дым спокойными столбами поднимается в неподвижном воздухе.

Взломав засовы на воротах, несколько татар и русских запрягают в телегу с добром хозяйских коней и выводят на улицу. Голосит баба, плачут дети. Татарин поджигает паклю и бросает ее в солому, в углу двора.

У пылающего дома напротив двое пытаются стащить с лошади татарина. Один из них – лохматый мужик с исцарапанным лицом, другой – Фома. Мужик орудует тяжелой слегой, в руках у Фомы вилы. Они наседают на врага, загоняют его в угол, и тому приходится совсем уже плохо, когда в воротах появляются двое дружинников. Одни, не раздумывая, протыкает копьем мужика, и тот, надрывно охнув, падает в воротах. Фома же, отчаянно размахивая вилами, медленно отступает в глубь двора и испуганно приговаривает:

– Да что же это вы, братцы! Не губите! Я же свой, мы же свои, вы же наши… Братцы! Мы же русские! Я же тоже…

– Я тебе покажу сволочь владимирская! – цедит старый дружинник и резким ударом копья выбивает вилы из рук Фомы.

– Ой, помогите! Ой, не губите! Господи! – Фома жмется к плетню и, вдруг неожиданно перемахнув через него, бежит прочь по пустому огороду.

– Ах ты собака! – стонет дружинник в отчаянии.

Верховой татарин достает из‑за спины стрелу, ставит ее на тетиву и, не торопясь, целится.

Фома, как заяц, мчится по черным грядкам, но вдруг вздрагивает, дергается, добегает до края огорода и, чтобы не упасть, обнимает тоненькую иву, растущую у забора. Между лопаток у него торчит стрела.

Воин улыбается, вытирает грязный вспотевший лоб и подмигивает русским дружинникам.

Вокруг собора валяются убитые. Бьется раненая лошадь. Звучат неровные жалобные удары колокола.

Князь в окружении сотников наблюдает за тем, как у входа в храм возятся татары, сооружая таран. Не желая упускать подробностей, князь трогает лошадей и направляется к собору, из‑за дверей которого навстречу ему несется нестройное истовое пение…

 

…А в раздраженном сознании неприятным воспоминанием преследует князя все тот же зимний вечер, когда, взрывая снег, подскакал к храму раньше старшего брата и, тяжело дыша, долго сидел, не спешиваясь, пока наконец из‑за угла собора не выдвинулась процессия – великий князь во всем своем великолепии, с боярами, с богато одетыми охранниками – и пока не ударил главный колокол, который подхватили остальные, поменьше, и тогда под торжественный благовест он спешился и поклонился в пояс старшему брату, с которым они рука об руку поднялись по заснеженным ступенькам храма, где их встретил митрополит и благословил обоих и указал на вход, откуда неслось благолепное восторженное пение, дыхание теплого свечного запаха и светилось в глубине, за дверью, мерцающее золото царских врат, лампад и подсвечников…

 

В Успенском соборе невыносимо душно и тесно. Здесь все, кто успел вбежать, прежде чем заперли дверь: раненные в бою мужики в окровавленных рубахах, старики, женщины с перепуганными детьми. Догорают чадящие лампадки перед алтарем, и холодное солнце освещает стены, расписанные Страшным Судом. Все поют:

– Бог мой, на которого я уповаю!.. Не убоишься ужасов в ночи, стрелы, летящей днем…

Последняя надежда, последняя мольба. Среди поющих – Андрей, растрепанный, потерявший скуфью, с глубокой рваной царапиной, тянущейся от подбородка к виску, с замотанной в окровавленную тряпку правой рукой. Он тоже поет, И видит вокруг себя ожесточенных, готовых ко всему стариков, заплаканные глаза детей, освещенные вековым терпением лица женщин. Звонко разносятся под сводами сокрушительные удары в обитую железом соборную дверь.

Пение усиливается:

– …не приключится к тебе зло, язва не приблизится к жилищу твоему…

Двери со скрежетом подаются, и через мгновение собор наполняется криком, плачем, визгом детей – в храм врываются пешие и конные. Все приходит в движение, все хотят бежать, но бежать некуда, и люди гибнут, порубленные, растоптанные лошадьми или ногами обезумевшей толпы. Вопли, ржание, визг, голоса, несвязно поющие псалмы.

Андрей выбирается из‑под груды залитых кровью человеческих тел, пробирается вдоль стены, пролезает в низкую дверцу, бежит куда‑то в темноте, спотыкается о невидимые ступени и, ударившись головой о выступ, теряет сознание.

 

Страшно выглядит Успенский собор. Стены закопчены, штукатурка под росписями потрескалась и местами обвалилась. Среди мусора, луж загустевшей крови, конского помета валяются убитые. Медленно догорает рублевский иконостас, и трещины в досках дымятся тяжелым дымом.

В одном из углов разрушенного собора заложен костер, на котором татары калят железные прутья.

Посреди храма, под догоревшими балками разоренного купола, на деревянном брусе лежит голый по пояс Патрикей. Его пытают. Ключарь тяжело дышит, глаза его неровно прикрыты, высохшие губы растрескались, и на шее под слипшимися от пота волосами конвульсивно вздрагивает живчик.

Воины на корточках сидят вокруг костра. Они отдыхают.

Один из них подходит к Патрикею.

– Ну что, еще побеседовать хочешь?

– Нет, – тихо отвечает Патрикей, не открывая глаз.

– А я хочу, – улыбается татарин.

– А я нет, – ключарь открывает глаза.

– Ну ничего, я тебе сейчас щепки под ноготь забью, опять захочешь.

– Ну, если… щепки забьешь… тогда, конечно… если щепки.

К ним от костра подходят остальные.

– Может, так скажешь, без щепок? – продолжает татарин.

– Чего тебе сказать‑то, чего?

– Ай‑яй‑яй, какой нехороший хозяин! Забыл, куда золото церковное попрятал! – качает головой татарин.

– Конечно, нехороший хозяин, – соглашается Патрикей. – Меня из милости архиерей держал меня… Не доверял мне… Ничего мне не доверял, сам все золото попрятал, не знаю я…

– Ничего, сейчас все узнаешь! – улыбается татарин и делает знак остальным. Патрикея обступают со всех сторон и растягивают ему руки по краям колоды.

– Погодите, сейчас все скажу, все! Зарыл я его, золото, все зарыл, я… под оградой зарыл, у правого столба, я его…

– Ну‑у‑у‑у, даже обидно, слово даю! Сколько копать земли можно у твоего правого столба? Ты что, смеешься? – еле сдерживается татарин.

– Вот беда‑то, – невнятно бормочет Патрикей, – видно, украли все! Наверное, ваши‑то и украли, у вас ведь вор на воре… у вас ведь… ты бы своих поспрошал?..

Татарин злобно ругается по‑своему и говорит что‑то воинам. Те привязывают руки ключаря к поперечине и склоняются над ним. Под сводами раздаются пронзительные вопли:

– А‑а‑а, больно! Ой, мама!.. Больно… Ой, мамочка!

Патрикей мотает головой, бьется затылком о колоду и вдруг, испустив пронзительный вопль, затихает, выдохнув:

– Помираю…

Татарин недовольно смотрит ему в лицо. В собор входит младший князь и с ним несколько подвыпивших дружинников. Князь подходит к лежащему на колоде Патрикею.

– Ну, сказал что‑нибудь? – спрашивает он, с содроганием разглядывая искалеченные руки ключаря.

– Никак правду не говорил.

– Ну чего ж вы?! – с упреком произносит князь, делает несколько шагов к выходу, но его останавливает слабый голос Патрикея:

– Постой, постой, не уходи, Иуда, вражья морда, – тихо причитает он, и мутные слезы катятся из‑под закрытых век. – Посмотри, как русского православного человека, невинного мучают изверги, посмотри лучше. Кости ему ломают ворюги… ногти дерут… посмотри лучше, и мне дай на тебя поглядеть… Подожди… дай оклемаюсь, глаза приоткрою… хочу в твою рожу посмотреть, в рожу твою Иудину, косоглазую!

– Врешь ты, – усмехается князь. – Русский я.

– Да разве тебя спутаешь? Я тебя по голосу признал по твоему, по Иудиному. Русь продал супостатам… – Патрикей с трудом открывает глаза. – Я тебя сразу признал… Помяни слово невинно убиенного: не будет вашей ноги поганой на русской земле… Перед господом богом клянусь – не будет! Крест поцелую! – Патрикей весь трясется и вдруг кричит во всю мочь: – Крест дайте, крест православному!!!

– Сейчас! – весело кричит от костра татарин, вытаскивая из огня раскаленный добела крест.

Князь, опустив голову, идет вдоль стены с обезображенными росписями и, толкнув железную дверцу, оказывается на узкой каменной лестнице, ведущей на крышу, а в голову лезет все то же…

 

Рокотал хор, и на неведомых высотах блуждали голоса певчих, и пламя свечей колебалось согласно возгласам хора:

– …Да принесут дары Страшному. Он укрощает дух князей. Он страшен для царей земных…

…и младший князь наклонился к тяжелому, сияющему драгоценными камнями кресту в руках митрополита и долгим поцелуем поклялся перед всевышним в нерушимой дружбе и в послушании старшему брату своему, и от добрых слез задвоилось все вокруг, когда он, прикоснувшись губами к теплому золоту, трижды поцеловался с великим князем и митрополит осенил их клятву крестным знаменем…

 

– Ты крест кричал? – щурясь, спрашивает Патрикея рябой и протягивает к его губам раскаленный искрящийся крест. – Целуй! Хотел?

Патрикей смотрит на нависший над его лицом пышащий жаром крест и видит оскверненные своды храма, закопченные, неузнаваемые, струящиеся в горячем воздухе от протянутого к его лицу раскаленного железа.

– Ну? Чего тут клялся? – торопит ключаря его мучитель.

– Чего клялся? – стараясь вникнуть в смысл вопроса, повторяет Патрикей. – Клялся… клялся, что скоро ноги вашей здесь… не будет здесь! Скоро вас, нехристей…

– Что не клянешься? – татарин придвигает раскаленный крест к лицу Патрикея. – Ну, боишься? Страшно?

– Чего?

– Умирать?

– А чего мне бояться? Чего мне… я не убивал, по воскресеньям не работал… я… вере… не изменял… а коли есть грехи, так, может… – Патрикей переводит взгляд с креста на стену. В раскаленном воздухе дрожит над ним ангел с трубой, возвещающий начало Страшного Суда. Милостиво и нежно смотрит на него ангел. – Коли грехи есть, простит нас господь, милостив он, простит… Ведь правда, господи, простишь ты меня? – обращается Патрикей к безмолвным фигурам на стенах.

В собор вводят черную длинноногую кобылу. Подковы ее звенят, клацают по каменным плитам.

– Ну, хватит, а то остынет! – татарину надоело держать тяжелый крест, и он начинает злиться.

Патрикей дико улыбается и кричит, тараща глаза:

– А вот вы все будете горсть в смоле кипящей! Все! – И начинает хохотать, злорадно, захлебываясь. – Вы уйдете, а мы снова все построим! Заново все и лучше еще! Мы все… а вы в геенне огненной кишки свои повыпускаете! – заливается тонким хохотом, смешанным со слезами, Патрикей.

Татарин с силой прижимает крест к лицу ключаря, и страшный нечеловеческий рев раздирает пустоту мертвого храма. Татары тащат извивающегося Патрикея к выходу, связывают ему сыромятиной ноги.

– Слава… тебе… господи, – доносится сквозь хохот, которым захлебывается ключарь, – что допустил… грабеж и убийство… Теперь такую злобу ты в нас заселил! Такую… силу! Спасибо!.. Всех перебьем…

Свободный конец сыромятины татары привязывают к хвосту кобылы и ударяют ее по крупу раскаленным крестом.

Кобыла взвивается на дыбы, обрушивает на каменные плиты грохот подкованных копыт и бросается к выходу, волоча за собой хохочущего полумертвого Патрикея прочь из разрушенного, заваленного трупами храма.

 

Владимир трещит и стонет от пожаров. К небу поднимается черный дым, сажа летит по ветру. Завоеватели жгут, режут, грабят, словно уж и меры нет насилию и граница возможной человеческой жестокости отодвигается все дальше и дальше.

Младший князь подымается по древним стертым ступенькам, для того чтобы с самого верха взвесить, оценить и определить всю полноту своей мести, вскормленной ненавистью и безмерной жаждой власти.

Он смотрит вниз, на пепел и крик, и его прозрачные глаза с маленькими, как маково зернышко, зрачками слезятся на высоком свободном ветру.

 

Разоренный Успенский собор напоминает огро


Поделиться с друзьями:

Типы оградительных сооружений в морском порту: По расположению оградительных сооружений в плане различают волноломы, обе оконечности...

Состав сооружений: решетки и песколовки: Решетки – это первое устройство в схеме очистных сооружений. Они представляют...

Организация стока поверхностных вод: Наибольшее количество влаги на земном шаре испаряется с поверхности морей и океанов (88‰)...

Архитектура электронного правительства: Единая архитектура – это методологический подход при создании системы управления государства, который строится...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.203 с.