ВСТРЕЧА С КУПРИНЫМ. В «БАЛАГАНЧИКЕ ИСКУССТВ» — КиберПедия 

Индивидуальные очистные сооружения: К классу индивидуальных очистных сооружений относят сооружения, пропускная способность которых...

Типы оградительных сооружений в морском порту: По расположению оградительных сооружений в плане различают волноломы, обе оконечности...

ВСТРЕЧА С КУПРИНЫМ. В «БАЛАГАНЧИКЕ ИСКУССТВ»

2023-02-03 40
ВСТРЕЧА С КУПРИНЫМ. В «БАЛАГАНЧИКЕ ИСКУССТВ» 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

 

Двадцать четвертого февраля 1919 года Никитин дал Виталию Лазаренко бенефис, прошедший с большим успехом. По окончании представления за кулисы пришел писатель А. И. Куприн – дружески приветствовать бенефицианта. Они познакомились пять лет назад в Петрограде. Завсегдатай обоих цирков, и Чинизелли и «Модерна», Александр Иванович чувствовал себя за кулисами своим человеком. Наведывался на репетиции. Среди цирковой братии было немало счастливцев, которых он дарил искренней дружбой.

Острый интерес известного писателя к наездникам, клоунам, берейторам, атлетам и канатным плясунам – «к миру продешевленных жизней», по выражению самого Куприна,– порождал неотвязное любопытство у газетных репортеров, в хрониках сообщалось чуть ли не о каждом посещении им цирка, смаковали эту тему и журналы.

Приезжая в белокаменную, Куприн неизменно заходил в никитинский цирк, и случалось, что они вместе с Лазаренко после представления отправлялись куда‑нибудь поужинать, часто на Брестский вокзал или на Каланчевку. Автор «Ямы» любил посещать злачные места, его привлекали колоритные фигуры «потерянных людей». Заглядывали в дешевые трактиры – этими заведениями была богата тогдашняя ночная Москва – и, оставаясь неприметными среди живописной публики, слушали, наблюдали, наматывали на ус.

Частенько сиживали в подвале знаменитой «Галоши», открытой круглые сутки. Располагалась эта чайная на Тверском бульваре. К «Галоше» липла вся грязь московской жизни. Лазаренко в своих воспоминаниях, которые, надо полагать, со временем будут опубликованы, довольно пространно рассказывает, как в густых клубах табачного дыма, застилавшего подвал, коротали ночи люди «дна», под жалостливые напевы гармошки глотая водку, которую половые подавали в чайниках, описывает отдельные типы обитателей притона и жанровые сценки. Всю ночь дырявая «Галоша» хлюпала пьяными слезами барышень для любви и мрачно шушукалась о мокрых делах. А литератор и клоун, сидя в углу за парой чая, заряжались впечатлениями. И Куприн делал в блокноте какие‑то записи.

Вспоминает Лазаренко и роскошный ресторан «Альпийская роза». «Однажды, когда мы шли после представления ужинать... Куприн предложил мне в шутку попробовать показать мое искусство «в быту». Затея понравилась. Виталий любил удивлять и будоражить публику, особенно «шикарную». Договорились, что Куприн войдет в зал и сядет за столик, где его ждут друзья, а клоун явится к ним гигантским прыжком. Но как это сделать? Ведь нужен трамплин. Помозговав, Лазаренко решил использовать маленький трамплин, который был сделан в форме чемоданчика. Многие из присутствующих хорошо знали Александра Ивановича. Он шел, раскланиваясь направо и налево, остановился возле своего столика и торжественно объявил, что сегодня знаменитый артист Виталий Лазаренко оказал всем большую честь отужинать вместе с ними. При этих словах из дверей пулей вылетел человек и, пробежав по проходу, взвился над столом, где сидела купринская компания, и, перескочив через ошарашенных людей, занял свое место. Гости застыли в изумлении, а через мгновение поднялся невообразимый шум, хохот, восклицания «браво» и аплодисменты...

Что же сближало этих двух людей с разными, казалось бы, профессиональными устремлениями? По‑видимому, интерес к жизни во всех ее сферах: оба пытливы и зорки, оба привыкли черпать материал для себя в людской гуще, не ленились заглянуть и в глубины житейского моря. Ну и разумеется также, что бывалый артист привлекал писателя и как даровитый рассказчик, густо начиненный за годы кочевой жизни разнообразными историями.

Но вернемся к началу рассказа, в гримировочную бенефицианта. После теплых слов и рукопожатий Куприн сделал запись в альбоме клоуна: «Милый Лазаренко, цирку уже много тысяч лет. И цирк еще много тысячелетий проживет, пока в людях не умрет уважение к ловкости, смелости, красоте тела и свободной шутке». Но, по‑видимому, запись показалась автору неудачной, слишком общей, он перечеркнул ее и заменил другой, более теплой: «Дорогой друг Лазаренко! Смейся, прыгай, остри, паясничай. Твой труд любит и чопорный партер, любит и шумная галерка, а больше всего любят дети. И черт побери тех, кто твое искусство поставит ниже всякого другого. Оно вечное».

Потом было памятное для артиста застолье у него дома. Александр Иванович свой заздравный спич в честь бенефицианта закончил горячим признанием в любви к цирку, который он ставит выше всех публичных представлений, потому что здесь человек таков, каков есть на самом деле. Сильный – так по‑настоящему сильный: поднимает тяжести. Ловкий и смелый – так скачет на лошади. И в каждом движении его – красота жизни. Полушутя он стал расписывать публику после представления: у людей появляется широкий, упругий шаг; они идут, выпятив грудь, напрягая мускулы. Легкие расширены от громкого, доброго хохота.

– Словом, много полезных минут дает цирк,– оратор просветленно улыбнулся и оглядел сидящих за столом,– даете нам вы, славные мои, любимые волшебники арены! – И, озорно сощурив свои чуть раскосые, серые в синеву глаза, закончил: – А теперь, любезнейшие сотрапезники, за уважаемого бенефицианта – до дна! Ибо, как сказано у поэта: «Вино в печали утешает и сердце радостью живит...»

На эту искренность приглашенные отвечали писателю такой же искренней признательностью. Отношения установились легкие, свойски простые. Ему было хорошо здесь в холодную февральскую ночь тревожного девятнадцатого года. День прошел в беспокойстве и невезении, и вот – награда. В комнате натоплено, подумать только, тепло! – и, значит, уже праздник. И стол по теперешним временам просто обильный. И так уютно с этими милыми, сердечными людьми.

– Знаешь, Виталий Ефимович,– сказал он, приблизив лицо к Лазаренко, и тот тоже подался вперед, их головы сошлись, оба скуласты, у обоих глаза с плутовскими огоньками,– порой я говорю самому себе: «Ну не смешно ли в моем возрасте питать такую страсть к арене! Смешно! Просто смешно...» – И он тихонечко хмыкнул.– Но нет, видать, так и не излечусь от сего наваждения!..

Этой ночью Куприн не только интересно рассказывал, но и с жадностью слушал. Он не пропустил ни слова, когда Мария бесхитростно описывала свое ученичество в цирке Альберта Сура. Семья Суров занимала его особенно. Писатель настойчиво расспрашивал о самом Альберте. Какие имел привычки? Как вел себя с учениками? Уточнял некоторые подробности характера, просил показать, как именно тот хромал и не знает ли почему. Задавал дотошные вопросы о сестрах Альберта – Ольге и Марте... (Не тогда ли уже задумал он написать свои две новеллы об этой цирковой семье?)

Виталий тоже набросал живой портрет своего учителя Луки Лукашенко.

– Постой! Постой! – встрепенулся Александр Иванович,– как, говоришь, называл тебя? Выпытчивый? Аи, как славно! Вот уж славно! – Он откинулся на спинку стула, положил руки на затылок, раздумчиво глядя в потолок, изливался, щурясь по своему обыкновению: – Меня, знаете ли, какое‑нибудь ловкое, неуклюжее словцо может на целый день привести в отличнейшее расположение духа... «Больно, парень, ты выпытчивый!» – повторил он. Вот уж слово так слово! Сто рублей цена!

Виталию захотелось еще чем‑нибудь порадовать этого человека. Он подсел рядом и рассказал, как старик Никитин хвалил при нем «Белого пуделя». «Растрогал,– говорит,– меня до слез, все,– говорит,– про мое детство, будто из моего сердца вынул».

– Да? Так и сказал?

– И все артисты тоже говорят, что знаешь нашу жизнь, как свою, и слово твое высоко ценят...

...Бывают встречи, которые своей значимостью или важным разговором и навеянным настроением глубоко западают в душу и бережно хранятся памятью всю жизнь. Виталий мог бы слово в слово повторить все, о чем слышал в эту ночь от дорогого гостя. И о том, как в голодном Петрограде артисты цирка Чинизелли обратились к писателю с горячей просьбой похлопотать за гибнущих от бескормицы лошадей. И Александр Иванович через Горького достал сена, овса, немного моркови. Помнил и всю ту веселую куролесицу, которой закончилось застолье: с ребячливой непосредственностью все от души дурачились, острили. Куприн увлеченно отплясывал кадриль с Юленькой Польди под гармошку Марии, сам хозяин пародировал знакомых, заставляя хохотать до колик.

«Когда прощался с Куприным,– читаем у Лазаренко,– мы расцеловались, и тут же в пальто он подсел к столу и написал в альбоме: «После прекрасного бенефиса, после веселого ужина у бенефицианта, после пения и пляски – найду ли я слова, чтобы выразить дорогому Виталию Лазаренко, другу моему, все мои теплые чувства и благодарность за столь очаровательный вечер».

А несколько месяцев спустя, в холодные осенние дни, Куприн, находясь в Гатчине на своей даче, оказался волею военных обстоятельств отрезанным от Петрограда войсками Юденича. На следующий год весной Лазаренко с грустью узнал от друзей артистов, что Александр Иванович в эмиграции и страшно тоскует по родине. Его письма из Парижа – вопль человека, истерзанного ностальгией. «Так скучаю по России... что и сказать не умею». В другом письме сообщал друзьям, что нужду терпит безропотно, «жаль одного – в цирк пойти не на что...»

Остаток лета Лазаренко провел в Москве. Сперва выступал на эстраде сада «Мавритания», в Петровском парке, затем перекочевал на другой конец города, в Сокольники. Почти каждую ночь после концерта он проводил в «Балаганчике искусств», открытом недавно под опекой профессионального союза артистов сцены и арены. Помещалось это кафе‑театр неподалеку от его дома, на Садово‑Триумфальной, 29. Организатором и душой «Балаганчика» был давний приятель Лазаренко – Е. П. Иванов, личность незаурядная: остроумный конферансье, писатель, редактор‑издатель модного в предреволюционные годы журнала «Театр в карикатурах».

В тревожной, истерзанной лишениями Москве «Балаганчик искусств» был приветливым островком, который притягивал к себе художественную интеллигенцию, здесь царил дух товарищества и непринужденного общения. Такой уголок был насущно нужен актерской братии: здесь, в атмосфере искренности и доброжелательности, можно было встретиться с друзьями, отдохнуть и развлечься. Привлекало сюда публику и то, что происходило на небольшой сцене, задернутой озорным занавесом – на нем комично дымилось огромное сердце, пронзенное кривой стрелой. Придумали занавес и выполнили два друга – Николай Адуев и Абрам Арго, молодые поэты‑сатирики, с которыми Лазаренко сблизится здесь и будет до конца своих дней связан приятельством и творческой работой.

Виталий любил бывать тут, он чувствовал, как много дают ему эти ночные бдения для духовного развития. К тому же здесь он «отходил» после выступлений. Слишком щедро расходовал себя артист, заполняя в одиночку чуть ли не целиком всю программу. Домоседка Мария, не терпевшая шумных сборищ, махнула рукой на мужа‑полуночника (семьянином он был, прямо сказать, не ахти).

На сцене «Балаганчика», перевидавшей столько талантов, Лазаренко слышал, и не раз, поэтов, читавших свои стихи. Сергея Есенина, Владимира Маяковского, Василия Каменского, Вадима Шершеневича, многих корифеев театра и эстрады.

В Центральном государственном архиве литературы и искусства хранится альбом, на страницах которого «отмечались» участники концертных выступлений и почетные гости. Здесь и несколько датированных записей‑автографов В. Е. Лазаренко. 16 июня 1919 года кафе посетил Мейерхольд. Своим торопливым почерком он набросал: «Счастлив, что я наконец‑то в том очаровательном царстве, которое создается только там, где дрожит огонь цирка и варьете» *.

Появился Всеволод Эмильевич в Москве совсем недавно. Первой Виталию сообщила о назначении его комиссаром театров

*ЦГАЛИ, ф. 224, оп. 1, ед. хр. 38, л. 12.

Эсфирь Шуб Имя Мейерхольда Лазаренко помнил еще по Петрограду. У Костанди на письменном столе стопкой лежали журналы со странным названием, которое прочно засело в его памяти,– «Любовь к трем апельсинам». Пока листал страницы, Костанди рассказывал об издателе и редакторе этого журнала. «Между прочим, пламенный почитатель цирка. Мальчишкой, говорят, в балаган удрал из дому». А немного позднее там же, в Петрограде, когда попал на отчетный вечер студии Мейерхольда, поразился мастерству, с каким студийцы владели акробатикой и пантомимой. Друзья рассказывали потом, что готовят молодежь почти по‑цирковому: делать сальто их учит старый клоун Морено, которым восхищался когда‑то Станиславский, а мэтр, кроме того, постоянно заставляет их, даже обязывает ходить на цирковые представления.

И вот теперь Виталий и сам наблюдал вблизи этого незаурядного человека, выступившего однажды вечером на подмостках «Балаганчика». Слушать его было истинным наслаждением: блестящий ум, страстность, убедительность доводов внушали чувство глубокого уважения, и ты невольно оказывался во власти его могучей натуры.

Впоследствии корифею манежа выпадет не раз и творчески соприкасаться с Мейерхольдом.

В «Балаганчике искусств» Лазаренко свел дружбу с замечательными людьми, особенно благотворную – с Н. П. Смирновым‑Сокольским, человеком своеобразных взглядов и широкого кругозора, к тому же большим мастаком по части смешного. Тогда еще он выступал лишь как исполнитель песенок и злободневных куплетов, которые обычно писал для себя сам и которые неизменно «крестил», то есть впервые исполнял на этих подмостках.

Был он моложе Виталия, но своими суждениями о юморе и сатире, об актерской профессии и литературе неизменно увлекал циркового клоуна. Его оценки, отзывы и характеристики заставляли порой глубоко задумываться.

Памятными остались и встречи с Борисовым, актером «Летучей мыши»,– спектакли этого театра Лазаренко старался не пропускать. Комиков он подразделял на «природных», или, как он говорил, «от бога», и «натасканных», легко отличал первых от вторых. Комический талант Бориса Самойловича Борисова он ставил чрезвычайно высоко, видел в нем что‑то общее с талантом Эйжена, лучшего, по его мнению, буффонадного клоуна; дружбой с ним Виталий очень гордился и в своих воспоминаниях отвел ему много проникновенных страниц. И внешне, казалось ему, между Эйженом и Борисовым было сходство: и тот и другой круглоголовы, склонны к полноте, и у обоих лица излучают добродушие и в глазах прячутся веселые чертики.

Иронически улыбаясь, Борисов как‑то раз заметил, что еще в детстве обнаружил в себе странную особенность: ему почему‑то становилось смешно в самые неподходящие моменты, его забавляли ораторы, выступающие на серьезных заседаниях, раввины в синагоге, толпа во время похорон... Его мысль всегда искала чего‑нибудь, над чем можно было пошутить. И неожиданно признался, обаятельно улыбаясь своим большим ртом, что мальчишкой мечтал податься в клоуны и чуть было не сбежал из дому с одним безвестным рыжим. «Представьте, был твердо уверен, что клоуны и дома все время шутят, острят и даже в постели кувыркаются...» Впрочем, по его мнению, все дети хотят стать клоунами, а клоуны – детьми. Поэтому хорошие клоуны – это большие дети. И он не стыдится признаться: лично его мало что способно так рассмешить, как тонко продуманное антре. Клоун, если, конечно, он одарен,– великий чудотворец: он превращает скуку серой жизни в опьяняющее веселье... Борсамбор, как его называли друзья, шутливо сокращая имя, отчество и фамилию, постучал короткими пальцами по столу и, вздохнув, заключил:

– Смеяться, положим, легко, а вот вызвать смех порой трудно, ой, как трудно!

Беседы сблизили обоих. Между ними установились приятельские отношения. Они часто встречались. В архиве клоуна сохранилось несколько теплых дружеских посланий от Борисова и запись в альбоме, перечитывая которую Виталий Ефимович всякий раз недоуменно задумывался над ее горьковатой концовкой: «Мы оба смеемся,– написал Борисов,– я в драме, ты в цирке; ты прыгаешь через животных, я–через людей. И обоих нас ждет один и тот же прыжок...»

 

 

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

«КОМИССАР РАЗВЛЕЧЕНИЯ МАСС»

 

Лазаренко охотно посещал заседания Секции цирка, которая с такой решимостью взялась за преобразование искусства арены. Однако многое казалось ему неверным или наивным, со многим не соглашался и внутренне спорил. Его настораживала, например, категоричность, с какой решалась судьба дорогого ему искусства. Вот хоть бы Фореггер. Говорят, хороший режиссер, экспериментатор. Возможно, что и так. Но отказаться от традиций, называть их омертвелыми клетками на теле цирка, якобы доставшегося нам от буржуазного перерожденческого искусства, и предлагать созидать это зрелище от ноля – это уж, как говорится, ни в какие ворота...

Еще более заносит в облака фантазера Каменского. Слушал, как тот зычно митинговал, и ушам своим не верил: цирк весь начинен барахлом прошлого, надо все разрушить, не оставляя камня на камне! Вечером даже круто поспорили в Доме цирка. Лазаренко пытался усмирить разбушевавшегося громовержца. Но тот не сбавлял пыла, оборонялся.

– Мы – люди моторной современности,– выкрикивал он, обращая на себя внимание,– строители новых форм жизни, мы будем отпевать всякое дохлое искусство! Если цирк немедленно не выкинет свое прошлое, то жизнь может выкинуть цирк, подобно тому как выкидывают на чердак вещь, отслужившую свой срок. А заодно – учтите! – и тех, кто держится за гнилые позиции.

Даже Эсфирь Шуб, к словам которой Лазаренко всегда прислушивался, и та высказала решимость воздвигнуть новое, прекрасное здание цирка на обломках старого.

Конечно, обновление нужно, что и говорить, Виталий осознавал, что в жизни цирка должно что‑то измениться. Вокруг все бурлит, все перестраивается, а что у нас? Как было во времена Котликова, почти так же и теперь. Цирковая программа кажется ему сегодня уже старомодной, как жакет Марии, в котором она щеголяла до свадьбы, а нынче по необходимости вытащила вновь.

И перестройка цирка, о которой толкуют с таким запалом, дело, конечно, насущное, спору нет, но надо взяться за это, как рачительным хозяевам, которые усердно обновляют и чинят свой дом, а не как разрушителям. Этими мыслями он поделился с Альперовым‑отцом, с Танти, с Багри Куком, и все согласились с ним. Альперов сказал угрюмо:

– К сожалению, не мы решаем: там – мадам Рукавишникова, тут – Николай свет Акимыч...

Тревога за судьбу родного искусства рассеялась лишь 21 апреля 1919 года – в Студии цирка выступил с большой речью Луначарский. Цирковой люд внимательно слушал наркома и находил в его словах ответы на давно уже беспокоившие вопросы. Судя по тону доклада и полемическому заострению, Анатолий Васильевич был в курсе «левацких» перегибов в цирковом деле, знал о той шумихе, которую подняли «спасители» вокруг «погибающей арены», и давал им наглядный урок бережного отношения к наследию прошлого. «Не надо говорить о возрождении цирка, потому что он и не умирал вовсе и даже не болел,– деликатно наставлял он разгоряченных реформаторов.– Надо вырвать его из грязных рук предпринимателей, и он будет тем, чем должен быть: академией физической красоты и остроумия». Акробаты, клоуны и дрессировщики услышали в этот день четко изложенную программу действий: вырвать цирк из рук предпринимателей – вот главнейшая сегодня задача. Эти слова прозвучали мажорной прелюдией к национализации цирков.

В архиве Никитиных сохранился документ, отправленный 21 июня 1919 года из канцелярии Театрального отдела народного комиссариата по просвещению: «Принимая во внимание предстоящую национализацию московских цирков, Народный комиссар по просвещению предлагает дирекции закончить сезон 30 июля с. г.». Подписал бумагу сам А. В. Луначарский.

Вопрос о предстоящей национализации не был новостью ни для хозяев, ни для артистов. К ней готовились и на Садово‑Триумфальной и на Цветном бульваре. Во избежание утечки имущества местный комитет весной сделал подробную опись всего никитинского достояния и назначил круглосуточные дежурства артистов и сотрудников.

Собрание, посвященное национализации, вел Дмитрий Альперов. В последние месяцы Лазаренко просто не узнавал парня. Статный, видный, он как‑то вдруг повзрослел и возмужал. А голос его, и без того зычный, с твердостью и «металлом», зазвучал властно и требовательно. Хозяин цирка при виде молодого активиста прямо‑таки багровел от негодования. Еще в начале года, когда тот потребовал установить общественный контроль над всеми делами цирка, Никитин затаил злобу. С каким наслаждением он вышвырнул бы вон этого смутьяна. Да разве теперь такое возможно! Простого конюха и то не прогонишь, а уж что говорить о председателе местного комитета.

По предложению ведущего собрание спели «Интернационал». Затем Альперов произнес торжественно и строго:

– Давивший на нас вековой гнет эксплуататоров наконец‑то сброшен, и талант народа получил возможность творить свободно.– Он говорил горячо и уверенно. Коснулся, как было принято, международного положения и, смело глядя в директорскую ложу, где в одиночестве сидел Никитин, заявил трубным голосом, что пробил долгожданный исторический час, свершился акт величайшей справедливости: все, что нажито подневольным трудом артистов, отныне объявляется национальным достоянием.

Присутствующие хотя и знали о том, что произойдет, приняли эту весть с воодушевлением. Нет больше хозяина, и никого уже не страшит извечная зависимость от него, не висит над головой угроза быть уволенным, подвергнуться издевательствам и унижениям. Конец вычетам и штрафам!

Когда окончилось собрание, Лазаренко, избранный секретарем, дописывал за столом президиума последние слова протокола, он услышал, как громко заскрежетал отодвигаемый стул, и, подняв глаза, увидел: Никитин резко вышел, почти выбежал из ложи. Через час дежурный, молоденький акробат Костя Ершов, которого Лазаренко сменял, взволнованно рассказал ему, передавая ключи и браунинг, что сразу после собрания директор, весь красный и злой, как тигр, влетел на конюшню и стал отвязывать Принца. Дежурный сказал: «Товарищ Никитин, нельзя! Запрещено...» «Кто это,– говорит,– может запретить брать свое!» Оседлал, схватил плетку и уехал. Не стрелять же было. Вернет, должно быть...»

До начала представления оставалось часа четыре. Лазаренко ходил по огромному опустевшему зданию, перебирая в кармане ключи. На душе неспокойно, одолевают противоречивые мысли, идет непрестанный внутренний спор, вызывающий острое чувство досады. И все вокруг недавно происшедшего. Разумом понимал: да, национализация – это историческая справедливость. Но в эти рассудительные доводы вмешивался другой голос, взывающий к сердцу: «А как же Николай? Все на него глядели сегодня почти как на врага, отгородились глухой стеной. А ведь многим он был товарищем, и неплохим».

Он пробовал отвлечься, не думать о Никитине, но непонятная сила снова возвращала мысли к нему. Хотелось бы помочь человеку. Но чем и как? Нелегкую задачу задала ему жизнь: как согласить меж собой чувство личной приязни и даже больше – чувство любви и классовую непримиримость, какую он должен испытывать к буржуазному элементу?

...Лазаренко вздрогнул. В дверь громко и требовательно стучали. Никитин, с потным, красным лицом, запорошенный пылью, зло глянул на него исподлобья и молча провел Принца под уздцы. На лошадь было больно смотреть: вся в клоках пены, тяжело дышит, бока, и без этого худые, совсем ввалились...

Виталий пошел следом на конюшню, напряженно раздумывая, что бы такое сказать в утешение. Впереди с дребезжащим грохотом отлетело ведро, которое поддал ногой бывший хозяин. Глядя, как тот привязывает коня в полутемном деннике, Лазаренко стал в юмористических тонах описывать недавние страхи Кости Ершова. Никитин слушал, играя желваками и оттирая платком лицо, затем повернулся к юмористу и, сощурив отечные глаза, произнес осипшим голосом: «Идите и рассказывайте это вашим «товарищам»!

Обида захолонула сердце Виталия. Однако он не дал ей воли. Сдерживая себя, спокойно возразил: не в нашей, мол, власти историю назад повернуть... Ослепленный яростью Никитин злобно выкрикнул: «А‑а‑а, вот что запел!» – и грубо выбранился. С побелевшими крыльями носа и трясущимися губами, отставной директор орал, свирепо хлеща плетью по перегородке денника. Все! Все! Знать отступника больше не желает! Кем был? Ошивался по вонючим балаганам. Из грязи вытащили, пригрели, пустили в лучший цирк, сына крестником сделали, а что вместо благодарности? Предал, как Иуда! Осатаневший кум плюнул в сердцах себе под ноги и вылетел из конюшни.

А ведь считались друзьями, чуть ли не родственниками... Огорченный донельзя, Лазаренко, угрюмо хмурясь, досадовал: ведь и прежде чувствовал, да только отгонял от себя, что дружба‑то не на равных. Не удивительно, что в революционном испытании это социальное различие привело их к горькому разрыву.

Накатила слякотная, беспокойная осень 1919 года, полная тяжких испытаний. Ко всем невзгодам на Лазаренко обрушилось горе. Из Александровска‑Грушевского пришло скорбное известие: умерла от тифа мать. Даже на похороны не смог приехать – сообщение дошло до Москвы лишь два месяца спустя. А если бы и вовремя – все равно невозможно было: родные места – в руках белогвардейцев. Боль, сдавившую сыновье сердце, старался превозмочь яростной работой. Вместе со всеми артистами цирка энергично готовился к открытию сезона – первого сезона без хозяина, на правах самоуправления. Лазаренко был членом комиссии по реорганизации обоих московских цирков – Первого государственного, на Цветном бульваре, и Второго государственного, на Садово‑Триумфальной.

Государственный цирк... Как необычно звучало это на слух артиста, с детства привыкшего к названиям: «Цирк братьев Котликовых», «Цирк Злобина», «Цирк Труцци»...

Радостное воодушевление испытывал Лазаренко, участвуя в рождении новой агитационно‑зрелищной формы – митингов‑концертов. Он видел, как сильно они воздействуют на умы и сердца. Эти своеобразные представления возникли почти стихийно под напором жизненной необходимости. Они проводились теперь на арене обоих цирков, и довольно часто. Вместе с акробатами и жонглерами в них участвовали и драматические актеры, и балетные, и певцы, и поэты. Яркое зрелище прекрасно разогревало человеческие души и открывало их навстречу революционным речам. Для многих зрителей, в большинстве неграмотных, искусство вообще в диковину. Жадность, с какой люди тянулись к нему, была просто поразительной. А как смеялись клоунским шуткам! Приходилось ли еще когда‑нибудь этим стенам слышать такие раскаты хохота? Огромный энтузиазм вызывало у присутствовавших страстное слово оратора. Нередко прямо отсюда, из цирка, новобранцы, воодушевленные великой целью, уходили с бодрыми песнями на фронт.

С изумлением наблюдал «комиссар развлечения масс», как в одной из статей назвали Виталия Лазаренко, разительную перемену в сознании и психологии своих приятелей и всех, кто его окружал. Посерьезнел вчерашний беззаботный весельчак Леон Танти – куда подевались дурачества и хор поклонниц? Ни о чем другом, кроме репертуара и новых замыслов, не желает ни слышать, ни говорить. Увлечен новой постановкой ко второй годовщине Октября.

Строительство социалистического общества расковало энергию, пробудило в сердцах веру в свои силы, желание созидать и выражать себя в творчестве. Артисты уже не ограничивались только своими номерами, а мыслили масштабами всего цирка, пеклись о его будущем.

Вон и почтенный Владимир Леонидович Дуров выдвинул идею открыть школу циркового искусства. И проект уже разработал. Подумать только: добиваться открытия школы в такое время! А что? Прекрасно! Значит, верит в незыблемость строя, заботится о смене. Разве плохо, что мальчишек и девчонок будут обучать цирковым премудростям не котликовы и вялыпины, а педагоги государственного учебного заведения, без пощечин и унижения человеческого достоинства. Да, у людей словно бы крылья выросли. И так не только в Москве. Отовсюду приходили удивительные вести о плодотворных свершениях цирковых артистов, вчерашних парий.

Лазаренко приготовил несколько злободневных реприз и обозрение «Московская панорама», в котором предстал как «раешник балагур‑скоморошник». К форме райка, хорошо знакомой еще по выступлениям в молодые годы на раусах балаганов, он прибегал довольно часто. На этот раз артист рассказал, «как Москва поживает и что в ней сейчас бывает». Объектами его сатиры были те, кто «в трудную годину для страны – собственной лишь выгоде верны». Он бичевал «самогонщиков‑миллионщиков», спекулянтов и «трудовых дезертиров, которых ведут на казенные квартиры», «баб с молочными бидонами, что ворочают миллионами». В обозрении сатирически освещались теневые стороны тогдашней жизни: трамвайная давка, бюрократическая волокита при распределении ордеров на товары: «Просителей гоняют с Покровки на Петровку, с Мясницкой на Никитскую». И в результате всех мытарств «удалось достать ботинки лишь на Сухаревском рынке: за три тысячи рублей... пару новеньких лаптей». А ордер рассказчик «в рамку вставил и в музей редкостей отправил».

Революционного сатирика отличала от критиканов и злобствующих хулителей четкая гражданская позиция. Не зубоскальства ради публично осмеивал он бытующие недостатки, а во имя светлого завтра. В заключение артист горячо и взволнованно обращался к зрителям, призывал всех «на трудовой фронт, на транспорт и ремонт, не тратя зря слова, пилить на зиму дрова, чинить паровозы и вагоны, везти на фронт патроны, чтобы сгинули паны и бароны».

У него было моральное право на такой клич. «Кроме работы на манеже,– писал он в своих воспоминаниях,– нам, артистам, приходилось ходить на субботники, разгружать вагоны, насыпать картошку в мешки».

Цирковой народ работал быстро, слаженно и нередко заслуживал благодарность. Лазаренко не гнушался ходить по улицам Москвы в окружении ватаги мальчишек, скликать в людных местах публику и, прыгая, балагуря, рассыпая шутки, обходить зрителей с жестяной кружкой для сбора средств в помощь фронту. Стучался и в дома: улыбчивый и свойский, уговаривал пожертвовать белье, носки, портянки, варежки, фуфайки – годилось все, что может надеть на себя красноармеец. Выходил на улицы и в «неделю сухаря». Делал это легко и просто: не для себя ведь просил, а для бедствовавших и голодных. К этим кампаниям относился со всей серьезностью, чувствуя ответственность перед временем, перед революцией.

Во главе группы артистов Лазаренко еще с большим рвением выступал с концертами в госпиталях и на призывных пунктах. Посуровевший в эти дни и подобранный, с насупленными бровями, он преображался, выходя «на публику»: становился бодрым и жизнерадостным, творил с подъемом, с веселой душой. Произносимые слова были согреты чувством и правдой; они волновали его самого и увлекали. Неколебимая вера в благородство, величие и красоту революционного дела сообщали им правдивые интонации.

Вместе с тысячами других москвичей ходил рыть окопы. Столица жила тревожно. Город был объявлен на военном положении: деникинская армия подходила уже к Туле. Он близко к сердцу принимал происходившее, тревожился за судьбу отечества и революции, оказавшихся в опасности, однако мужества не терял и панике не поддавался. Никакого расслабления, никакой дряблости, главное сейчас – бороться! Все силы, все мысли, все чувства – против врага!

В конце октября 1919 года в секции состоялся большой разговор о преобразовании цирка. Лазаренко с глубокой заинтересованностью слушал рассуждения о перестройке. Планы смелые, что и говорить. Намечено отказаться от отдельных номеров и свести все представление к тематически единому действу. Упор делался на пантомимы, апофеозы, оратории. Активную деятельность развернула недавно созданная Репертуарная комиссия. Творческие новшества, или «новации», как любил выражаться его приятель Каменский, Виталию всегда по душе. И сам он стремился идти нехожеными путями.

Вспоминая о том времени, артист записал: «Остро чувствовалось, что для цирка наступает новый день, хотя очертания его осознавались нами еще недостаточно ясно».

Время показало, что многое из широковещательных декламаций так и осталось лишь благим пожеланием. Но кое‑что все же получило воплощение. В том числе и героико‑сатирическое представление с прологом «Шахматы», автором которого был поэт Иван Рукавишников. К этому деликатному, мягкому человеку Лазаренко испытывал чувство симпатии. Было в его длинной, худой «донкихотской» фигуре и в чертах бледного, вытянутого лица со впалыми щеками, острым носом и глубоко угнездившимися серыми, печальными глазами что‑то трогательное и вместе с тем комическое. Он постоянно носил черную широкополую шляпу, из‑под которой ниспадали на плечи длинные волосы.

Рукавишников пожелал самолично читать пролог. Наряженный герольдом, он выехал верхом на белом коне, под истошно громкие звуки фанфар. Лазаренко подумал добродушно: и этому лавры Василия Каменского не дают покоя. Лошадь, ошалев от пронзительных звуков труб и света прожекторов, беспокойно шарахалась под неопытным седоком. При каждом подскоке кобылы на лице нелепого всадника потешно вскидывались вислые усы и жидкая бородка. Всем своим несуразным видом тощий герольд, растерянно оглядывавшийся по сторонам, являл довольно забавную картину, которую делала еще более смешной торжественность обстановки. Публика, вероятно, приняла герольда за комика и слушала высокопарные стихи пролога в развеселом настроении. Но дальнейшее представление не оправдало надежд на беззаботный хохот. Замороченные невразумительной декадентской стряпней, зрители покидали цирк с постными физиономиями.

Провал, однако, не обескуражил поэта, вскоре по его сценарию была поставлена режиссером Фореггером другая пантомима – «Политическая карусель». Увидев трехъярусную башню, занявшую почти весь круг арены, Лазаренко досадливо чертыхнулся: вот взяли моду загромождать весь манеж фанерными гробами с музыкой!

В «Карусели» тоже хватало символики. На верху башни расположилось некое чудище, долженствующее изображать то ли капитализм, то ли империализм. Рядом – русский царь, его министры и придворные дамы. На втором ярусе – чиновничество, третий – тюрьма, за решеткой – рабочие, охраняемые стражей. Чиновники поднимаются наверх с подносами и ссыпают в пасть чудовища‑обжоры яства. Восставшие рабочие взламывают решетку, низвергают империализм и, одержав победу, ликуют, веселятся и танцуют.

Нет, все это не то, не то, досадовал Виталий, не по‑цирковому! Нет действия, нет юмора, нет жизни. Все туманно и совсем не трогает. Литераторы и режиссеры к постановкам подходят с театральными мерками, поэтому и терпят неудачу.

Многие цирковые уже в открытую возмущаются. Давеча Магнус, «человек без нервов», выведенный из себя, кипятился посреди манежа: «На кой ляд вся эта чертова театрализация! Одно издевательство!»

Неоднократно Лазаренко становился посредником между артистами и режиссерами, уговаривая «взбунтовавшихся» попробовать еще разик.

Но гораздо больший ропот вызывали художники, требовавшие с жаром: долой с арены преснятину – все эти черные, серые, коричневые цвета! Арена должна ломиться от буйства красок, изобилия форм и приемов.

Их вмешательство обернулось для цирковых артистов сущим бедствием. Сколько привелось услышать возмущенной брани от акробатов и жонглеров, увидеть слезы у гимнасток и наездниц, которых заставляли облачаться в умопомрачительно пестрые костюмы, к тому же самых нелепых фасонов – все это мешало не только демонстрировать трюки, но просто двигаться.

Невеселый рассказ об этих новшествах Лазаренко завершает в своих воспоминаниях едкой репликой: «Как только кончился период «театрализации» цирка, все эти костюмы были сброшены».

И все же он считал, что в целом время прошло не без пользы; он записал: этот период «заметно оживил цирк, взбудоражил цирковых артистов, перед многими впервые поставил вопрос об их репертуаре и о самом их жанре, сблизил цирковой мирок со смежными областями искусства, вызв<


Поделиться с друзьями:

Механическое удерживание земляных масс: Механическое удерживание земляных масс на склоне обеспечивают контрфорсными сооружениями различных конструкций...

Биохимия спиртового брожения: Основу технологии получения пива составляет спиртовое брожение, - при котором сахар превращается...

Индивидуальные и групповые автопоилки: для животных. Схемы и конструкции...

Типы сооружений для обработки осадков: Септиками называются сооружения, в которых одновременно происходят осветление сточной жидкости...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.085 с.