Л. Ю. и О. М. Брики вскоре после свадьбы. Москва, 1913 — КиберПедия 

Своеобразие русской архитектуры: Основной материал – дерево – быстрота постройки, но недолговечность и необходимость деления...

Индивидуальные очистные сооружения: К классу индивидуальных очистных сооружений относят сооружения, пропускная способность которых...

Л. Ю. и О. М. Брики вскоре после свадьбы. Москва, 1913

2023-02-03 39
Л. Ю. и О. М. Брики вскоре после свадьбы. Москва, 1913 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

 

В один из вечеров загорелась деревянная китайская пагода, видная из окна собрания. Все кинулись к окнам. Горело замечательно красиво. Мы долго стояли и ждали, пока обвалится верхушка, но она все не валилась. Мы попросили официанта последить и, как начнет валиться, сказать нам, но верхушка рухнула сразу, и нам было очень обидно.

Этой же зимой мы ездили в Париж и в кинематографе Патэ опять смотрели пожар китайской пагоды в Чите и увидели, как рухнула верхушка. Мы были потрясены чудесами техники.

По пути из Сибири в Москву на одной из станций мы помогли англичанину купить аквамарин. Познакомились, разговорились и за долгий семидневный путь подружились. Он лесопромышленник и в лесах Японии прожил двадцать лет. У него там домик, весь наполненный книгами, — маленький музей, который он собрал за эти двадцать лет одиночества.

Ровно два года назад ему пришлось по делам ехать в Токио. В коридоре международного вагона он увидел девушку удивительной красоты. Она ехала в сопровождении пожилой дамы, своей компаньонки. Разговаривали они по-английски и, подъезжая к Токио, заволновались, не будучи уверены, Токио ли это. Наш англичанин любезно помог им, обменялись несколькими фразами, поезд медленно и плавно подкатил к дебаркадеру, дамы сели в экипаж и поехали в гостиницу, англичанин за ними. На следующий день в холле он подошел к ним, как знакомый, и два дня они провели вместе.

Путешественницы уехали к себе в Америку, а англичанин — в лес.

Он написал ей письмо, которое шло месяц, и месяц шел ответ. Он стал писать чаще, переписка сделалась ежедневной, полетели телеграммы. Он влюбился как сумасшедший и дал обет возложить цветы на могилу Саади, если она примет его предложение.

Предложение было принято, он поехал в Америку, вернулся, подготовил всё для ее прибытия и сейчас едет в Париж для того, чтобы там с ней обвенчаться.

В Москве мы получили телеграмму о том, что они приезжают, заказали им комнату в «Метрополе» и встретили на вокзале. Она действительно оказалась красавицей. Величественная блондинка, с крошечной горделивой головкой, по-американски элегантная. На шее сибирский аквамарин в оправе из брильянтов.

Первое, о чем она спросила меня, — в какую я хожу церковь. Мы водили их по Москве, надарили им русских платков и массу кустарной мелочи.

Они уехали на могилу Саади, а оттуда к себе.

Через несколько дней после объявления войны я получила от них патриотическую телеграмму и два письма, одно за другим, в которых они писали мне, что так как муж мой, конечно, на войне, то чтобы я знала, что у меня есть друзья и что их дом — это и мой дом.

Но мне было не до них, и я потеряла их адрес.

Две осени мы ездили в Туркестан, эти оба раза слились в моей памяти, хотя второй раз с нами ездил Липскеров.

Туркестан до того нам понравился, что мы мечтали прожить там несколько лет. Мы были в Самарканде, Ташкенте, Коканде, Бухаре, Намангане, Андижане, Оше.

Мы ездили из города в город, в поездах, с отдельными вагонами «для сартов», как для скота, и сарт мог купить себе любой билет, хоть первого класса, его все равно сажали в этот вагон.

Мы переезжали в грузовике пустыню, обгоняя караваны верблюдов. Целые дни просиживали в лавках на базаре, пили зеленый чай и ели горячие лепешки со свежим инжиром и виноградом.

Мы бродили по глиняным улицам, встречали сарта в золотистом халате, с большой розовой розой за ухом, женщину в сером и девушку в красном, одинаково запеленутых.

Над глиняными стенами висели красные осенние абрикосовые ветки.

Мы выходили на площадь, окруженную голубыми мечетями, и на площади груды фруктов и дынь, а около них, поджав ноги, сарты в пестрых чалмах и халатах.

В Самарканде мы подружились с торговцем книгами Шалазаровым, и я большую часть времени проводила у него в лавке. Он никак не мог понять, чем торгует Липскеров, и когда нам, наконец, удалось объяснить ему, что он поэт, воскликнул: «Понимаю, понимаю, человек, который говорит из сердца».

Он рассказал нам печальную историю. Пятнадцать лет он прожил со своей женой, и она оставалась бесплодной. Он не хотел другой жены, но отсутствие детей — страшное несчастье, и старая жена сама уговорила его жениться вторично. Он женился, и в тот же год обе женщины забеременели. Он чуть не плакал, когда рассказывал нам это.

Принимали нас пышно, с подарками. Мы привезли в Москву неисчислимое количество халатов, платков и шелковых материй. Нас закармливали пловами. Я ходила на женскую половину, — меня обступали со страшным гамом, женщины щупали материю платья, вязаную кофту, шляпу. Поднимали даже юбку.

Один богатый купец принимал нас с помпой, по-европейски, за столом и со стульями, и пошел к женщинам предупредить о моем приходе. Он вернулся к нам веселый, с грудным ребенком на руках. Вот, говорит, ездил в Москву, вернулся, всё дела были, к женам никак не мог зайти и не знал даже, что должно было что-то родиться, а сыну, оказывается, два месяца. Подумать только — ребенок мог родиться и умереть, а отец ни о чем и не знал бы.

В Самарканде же мы поехали осматривать публичные дома. Существовали они недавно. Раньше в Туркестане проституток не было — были бачи, мальчики с длинными волосами, они танцевали на свадьбах, пели песни в чайханах и заменяли узбекам проституток, но русское правительство прекратило это безобразие, открыло публичные дома, и нам захотелось посмотреть на такое культурное достижение.

Это целая улица за городом, единственное место, где можно встретить женщину с открытым лицом. Поехали я, Ося и два пожилых сарта, приятели. У заставы нас останавливает полицейский и обращается ко мне: «Пожалуйста, в будку». Я иду, Ося за мной. В будке молодой пристав: «Вы куда идете?» Ося: «В публичный дом». Пристав: «А это кто?» Ося: «Это моя жена». — «Как же вы с женой в такое место вместе идете?» — Ося: «Да вот интересуется». Тогда пристав стал спрашивать меня, знаю ли я, куда меня везут, стал рассказывать, что там происходит, и когда окончательно убедился, что я еду добровольно, всё-таки послал с нами городового.

Улица эта вся освещена разноцветными фонариками, на террасах сидят женщины, большей частью татарки, и играют на инструментах вроде мандолин и гитар. Тихо и нет пьяных. Мы зашли к самой знаменитой и богатой. Она живет со старухой-матерью. В спальне под низким потолком протянуты веревки, и на веревках висят все ее шелковые платья. Все по-восточному, только посередине комнаты двухспальная никелированная кровать.

Принимала она нас по-сартски. Низкий стол, весь установлен фруктами и разнообразными сладостями на бесчисленных тарелочках, чай — зеленый.

Пришли музыканты, сели на корточки и заиграли, а хозяйка наша затанцевала. Платье у нее серое до пят, рукава такие длинные, что не видно даже кистей рук, и закрытый ворот, но когда она начала двигаться, оказалось, что застегнут один воротник, платье разрезано почти до колен, а застежки никакой. Под платьем ничего не надето, и при малейшем движении мелькает голое тело.

В Оше нет гостиницы, и нам пришлось ночевать у знакомых. Чистая комната, спим на полу, на пышной слойке из одеял и подушек. Кормят до отвала, одна беда: вместо уборной — конюшня, не образная, а настоящая, с лошадками. Ося попросил у хозяина ночной горшок, — не понимает. Ося объясняет, что круглый, с ручкой, — ничего не понимает. Созвали семейный совет, пригласили соседей. Одного осенило, вспомнил, что действительно в соседней деревне такой предмет имеется.

Вечером все пошли погулять. Возвращаемся уже при луне, ночь светлая и душистая. Вдруг в тишине нам слышится далекий топот и на прямой, как стрела, дороге мы различаем всадника. Ближе, ближе, и наконец мимо нас на белом коне под луной, промчался сарт в развевающемся халате и с ночным горшком в вытянутой руке.

В Коканде у нас был приятель, богатый купец, у него сын 17 лет, смуглый и толстый. Сын этот торгует на базаре. Сидит целый день в лавке, что наторгует, то и проест. Как товар кончится, отец покупает новый, опять сын торгует, пока не кончатся и товар, и деньги. Когда этот малый увидел меня, он сорвал в саду самую большую и красивую розу, сел на базаре, поставил розу в чайник и стал ждать, когда я пройду мимо. В этот день меня не было. Он переменил воду и ушел домой. Назавтра опять ждет, — роза совсем распустилась, стала огромной, того и гляди, осыплется. Маклер Алимбаев сжалился над ним, прибежал ко мне: «Пройдите, пожалуйста, мимо лавки такого то, он очень ждет».

Роза действительно была волшебная. Мальчик был в восторге, а я почувствовала себя принцессой из тысячи и одной ночи.

 

Наши знакомые

 

В первые месяцы нашей жизни в Питере у нас абсолютно не было знакомых, и встречались мы с кем попало. Главным образом с дальними родственниками Осиных родственников. Самыми пышными из них были В. — люди совершенно некультурные и очень богатые. Когда мы только что приехали, В. сделали нам визит, то есть заехали в наше отсутствие и оставили у швейцара свои визитные карточки с загнутыми уголками, на каждого из нас по две.

Квартира у В. была огромная. Холл в мавританском стиле, и, когда я сидела в нем, мне хотелось крикнуть: «Банщица, пару!» А в комнатах, в каждой, по коллекции фарфора, в одной севр, в другой сакс, в третьей веджвуд. Коллекции эти не собирались, конечно, а были куплены вместе с мебелью в мебельном магазине.

У Фанюши В. были сестры победнее, и все они очень гордились Фанюшиным аристократизмом. Интересовались они главным образом царями, придворными и их взаимоотношениями и, — несмотря на свою внешность и интонацию, не оставляющие никаких сомнений в их национальности, — пекли куличи и праздновали Рождество, а Мане И., сестре Фанюши, так и не удалось подарить сестре изящнейшее яйцо на Пасху. Обошла все магазины и не нашла подходящего, всё не те инициалы, на всех яйцах X и В, X и В, а ей нужно Ф. и В.

У Мани И. был очень корректный муж, но не было детей, зато их канарейка, жившая в клетке в полном одиночестве, вдруг снесла яйцо: обвинили Маниного мужа.

Фанюша решила снять дачу в Царском Селе. Я там еще не была, и она предложила мне с ней поехать. Поезд оказался переполненным, и пришлось сесть в разных концах вагона. Наискось от меня сидит странный человек и на меня посматривает; одет он в длинный суконный кафтан на шелковой пестрой подкладке, высокие сапоги, прекрасная бобровая шапка и палка с дорогим набалдашником, при всем этом грязная борода и черные ногти. Я долго и беззастенчиво его рассматривала, а он совсем скосил глаза в мою сторону, причем глаза оказались ослепительно-синие и веселые, и вдруг прикрыл лицо бородёнкой и фыркнул. Меня это рассмешило, и я стала с ним переглядываться. Так и доехали до Царского. Я побежала к Фанюше, мы вместе вышли из вагона, и я тут же забыла бы о своем флирте, если бы мы не столкнулись с ним на платформе и моя спутница, раскланиваясь с ним, шепнула мне, покраснев: «Это Распутин».

Ходили мы по Царскому, смотрели дачи, нашли одну подходящую, но в ней только что болели скарлатиной, и Фанюша испугалась за своих ребят. Пришли на вокзал, ждем обратного поезда в Петербург. Опять Распутин! Он немедленно подошел к нам — рассказал, что ездил в Царское, во дворец, и сел с нами в один вагон. Сначала он успокаивал Фанюшу, что это лучше, если известно, что на даче была скарлатина, по крайней мере сделают дезинфекцию, а в другой даче кто его знает, что могло быть, а потом стал разговаривать уже только со мной: «Кто ты такая? есть ли муж? где живешь? что делаешь? Ты ко мне приходи обязательно, чайку попьем. Бери и мужа с собой, только позвони раньше по телефону, а то у меня всегда народу много, обязательно раньше позвони, телефон такой-то». И Фанюше раз двадцать: «Обязательно приведи её».

Приехала домой, рассказала Осе. Пойти мне к Распутину ужасно хотелось, но Осю даже уговаривать не пришлось — он заявил сразу и категорически, что об этом не может быть и речи, что нисколько это не интересно и что каждому и так известно, какая это банда. Что он даже не верит, что я могу этим интересоваться. Я вздохнула, и дело ограничилось тем, что мне дня два все извозчики казались Распутиными, даже глаза у большинства из них оказались такими же ослепительно-синими.

Сейчас В. в Париже, они перешли в католичество и ведут светский образ жизни.

 

Не помню, где я познакомилась с Любочкой С. С виду я помню ее еще в Москве. Крошечная, вся кругленькая, белая с черным. Лицо пушистое и одна щечка в родинках. В ушах жемчужины, в одном белая, а с той стороны, где нет родинок, для равновесия — черная. Она была замужем раз пять и всем мужьям отчаянно изменяла. С. бросал в нее старинным фарфором подешевле до тех пор, пока она не швырнула в него самые ценные часы из его коллекции, тогда он угомонился и дал ей развод.

Она усиленно приглашала меня, оттого что я была «элегантна» и могла разговаривать об искусстве и литературе. За ней ухаживал великий князь Дмитрий Павлович и даже подарил ей кисточки от своей сабли. Мы завтракали втроем с князем Трубецким, жуликом и проходимцем. Лучше всего ее характеризует следующий диалог:

Я: «Любовь Викторовна, говорят, что вы с мужчинами живете за деньги».

Она: «А что, Лиля Юрьевна, разве даром лучше?»

Мы ходили с ней вдвоем, в декольтированных платьях, в Мариинский театр на шикарные спектакли, на «Памелу» с Кшесинской. И если бы не исполнение гимнов союзников перед началом спектакля, то при виде женщин в ложах, покрытых бриллиантами, и своих собственных обнаженных рук я могла бы забыть о войне. Напомнил мне о ней Митька Рубинштейн, спекулянт, друг Распутина, дико разбогатевший от поставок в армию. Он сидел недалеко от нас с женой в три обхвата, увешанной драгоценностями. Любочка назвала мне его с оттенком презрения в голосе, но ответила на его поклон торопливой и очаровательной улыбкой.

В последнее время моих встреч с Любочкой ее любовником был офицер Комаров, а у Комарова был друг офицер Собакин, который очень за мной ухаживал. Оба они высказывали взгляды довольно либеральные, «жидов» не ругали и были на седьмом небе, когда убили Распутина. Радовались они, правда, победе над немецким влиянием Александры Федоровны, но я этим тогда интересовалась не очень глубоко, и особого отвращения мне эти господа военные не внушали до того момента, когда мы все вчетвером возвращались откуда-то к Любочке обедать. Идем по Невскому, оживленно беседуем, вдруг Собакин срывается, налетает на прохожего солдата и со сжатыми кулаками и искаженным яростью лицом ругает его на всю улицу за то, что он, оказывается, не то не отдал, не то не так отдал ему честь. Солдат стоял перед ним бледный, дрожащий. Я постояла минутку, совершенно потрясенная, повернулась и пошла домой. Собакин побежал за мной, я велела ему немедленно убираться, дома не подходила на его телефонные звонки и почти перестала встречаться с Любочкой и Комаровым. Не знаю даже, когда именно они удрали за границу. Кто-то видел их в Константинополе в 18-м году. Комаров влачил жалкое существование, а Любочке повезло, она вышла замуж за старого еврея, трамвайного короля и миллионера.

Мы дружили с известной актрисой Г.[16] Это самая смешная и талантливая женщина на свете — игровая насквозь. Я присутствовала при одной из тяжелейших драм ее жизни, она вызвала меня ночью по телефону оттого, что боялась оставаться одна в таком тяжелом состоянии. Я примчалась и застала ее перед зеркалом, всю в слезах. Она сидела в кресле из карельской березы, завернутая в изумительнейший халат, и на музейнейшем столике собирала письмо, изорванное в клочья, письмо любимого к его жене, с которой, он клялся, что больше не переписывается. Она страдала, плакала и принимала позы и вызвала меня оттого, что без публики это делать скучно.

 

 

Екатерина Гельцер

 

После этого неслыханного предательства она прогнала его и рассказывала, что через несколько недель встретила его случайно на улице. Я спросила: «Сознайтесь, сердце всё-таки ёкнуло?» Она окинула меня гордым взглядом и ответила: «Ёку никакого, но впечатление потрясающее!» У нас это осталось поговоркой.

Романы свои она называла «навертами» и, когда ей нравился какой-нибудь мальчик, просила: «Навертите меня ему». Все наверты начинались по одному шаблону: навертываемому посылалась городская телеграмма в сто слов и букет цветов с вложенными в него фотографическими карточками во всех ролях и позах.

Главной подругой и навёртчицей была Надя. Надя навертывала исступленно, и молодой человек не подозревал, когда объяснялся в любви, что Надя сидит за ширмой и проверяет свой наверт. Она уморительно рассказывала об одном навернутом французе, который объяснялся стоя на коленях и то выкрикивал страстные слова, то переходил на лирический шепот и обнимал ее ноги, а она, в зависимости от этого, восклицала: «Мусье, мусье, не кричите так, mon mari, мусье Б.!» Мусье недоумевал, а она, оказывается, жила в одной квартире со своим мужем А., и нельзя было шуметь, а роман у нее был с Б., который дико ревновал ее.

С Г. познакомились мы у Ф. — отец немец, мать еврейка, а дети этакие метисы, расчетливые и очень темпераментные. Они собирали старинные вещи, у них был один из первых автомобилей в Москве, огромный английский белый бульдог, змея и обезьянка.

Семейство очень эксцентричное. Любовники м-м Ф. дарили ей бриллианты, и муж был в восторге, когда она под Новый год потеряла брошь каратов в тридцать.

Называл он ее die Bildshöne, и она действительно была красавица. В кабинете висела огромная картина в золотой раме: лежащая голая женщина со спины. Ф. подводил каждого к этой картине и спрашивал: «Как вам нравится моя жена?» Гости хвалили. Я пришла как-то к ним и постучалась в комнату Софьи Николаевны.

— Войдите.

Вхожу, лежит Софья Николаевна в царственной кровати из красного дерева, а поверх постели, поперек, Карл Иванович в голубых подштанниках — гостей принимают.

К животным в этой семье относились как к людям, обезьянке делали маникюр и водили ее к хиромантке, и когда она укусила девочку во дворе и с Ф. требовали штраф, он ни за что не соглашался платить и орал: Lass der Affe sitzen! [17] Обезьянку звали Гайдэ в память второй жены Дон Жуана, к ней приходила в гости обезьянка мальчишки-болгарина — Яшка, они часами сидели, обнявшись на окне, смотрели на улицу и разговаривали.

С дочкой Ф. никогда не бывало скучно; вчера она увлекалась Фрейдом, сегодня изобретала шапку-невидимку, а завтра уговаривала нас всех ехать в Африку и в складчину выстроить кинематограф между Александрией и Каиром. «Подумайте, как выгодно, в городе пятьсот тысяч жителей и ни одного кино». Она была влюблена в Казанову[18] и мечтала попасть в ад для того, чтоб с ним там встретиться. Последний ее роман в России был с женщиной в брюках и пенсне, которая говорила: «Я был, я пошел» и целовала дамам ручки. Ося видел ее недавно на улице, беременную, и даже испугался.

После революции Ф. удрали за границу. Матери автомобилем отрезало обе ноги, и она вскоре после этого умерла. Дочь я видела в 23-м году в Париже, но совершенно не помню, какая она, должно быть, было совсем не интересно.

 

Эти два года, что я прожила с Осей, самые счастливые годы моей жизни, абсолютно безмятежные.

Потом была война 14-го года, мы с Осей жили уже в Петербурге. Я уже вела самостоятельную жизнь, и мы физически с ним как-то расползлись…

Прошел год, мы уже не жили друг с другом, но были в дружбе, может быть, еще более тесной. Тут в нашей жизни появился Маяковский.

 

 

Редакторская врезка

 

Как считает исследователь Б. Янгфельдт, «Описывая первые прожитые с Осипом годы как „самые счастливые“, Лиля наверняка имела в виду не только их любовь, но и предоставленную ей Осипом и неприемлемую для большинства мужчин свободу, без которой жизнь для нее была немыслима».[19] И Лиля, и Осип придерживались общих взглядов относительно свободы выбора в любви и сексе. К тем же воззрениям она пыталась приобщить и Маяковского.

Позиция Лили Брик была не только свойством ее свободолюбивого характера, но отражала также социальные явления — борьбу женщин за равные права с мужчинами: право на образование, труд, свободу выбора в браке и т. д. После революции 1917 года в России создались предпосылки их реализации. В 1920-е годы в среде советской молодежи бытовала теория «стакана воды». Ее авторство приписывали Александре Коллонтай, борцу за равноправие женщин и свободу сексуальных взаимоотношений. Приверженцы этой теории говорили, что утолить жажду, выпив стакан воды — это то же, что совершить половой акт с выбранным сексуальным партнером.

Надо сказать, что из своих увлечений она никогда не делала тайны. Так было и в петербургский период жизни, и в более поздние годы.

«Она была хороша собой, соблазнительна, знала секреты обольщения, умела заинтересовать разговором, восхитительно одевалась, была умна, знаменита и независима. Если ей нравился мужчина и она хотела завести с ним роман — особого труда для нее это не представляло. Она была максималистка, и в достижении цели ничто не могло остановить ее. И не останавливало. Что же касалось моральных сентенций…

Романы Лили Юрьевны! Ее раскованное поведение и вольные взгляды порождали массу слухов и домыслов, которые передавались из уст в уста и, помноженные на зависть, оседали на страницах полувоспоминаний. Даже в далекой Японии писали: „Если эта женщина вызывала к себе такую любовь, ненависть и зависть — она не зря прожила свою жизнь“».[20]

Но об этом мы еще будем говорить в следующих главах.

 

 

Штрихи к портрету автора

 

 

ЭЛЬЗА ТРИОЛЕ (1896–1970)

 

Эльза Юрьевна Триоле, урожденная Каган, — младшая сестра Лили Брик. С Маяковским познакомилась в 1913 году, впоследствии у них завязался роман. Именно Эльза была инициатором встречи Маяковского с Бриками и чтения новой поэмы на их квартире в Петрограде. Ее план показать своего талантливого возлюбленного удался, но если бы она только знала, что эта победа закончится еще одним поражением в непростых взаимоотношениях со своей сестрой.

 

 

<...> У нее большой рот с идеальными зубами и блестящая кожа, словно светящаяся изнутри. У нее изящная грудь, округлые бедра, длинные ноги и очень маленькие кисти и стопы. Ей нечего было скрывать, она могла бы ходить голой, каждая частичка ее тела была достойна восхищения. Впрочем, ходить совсем голой она любила, она была лишена стеснения. Позднее, когда она собиралась на бал, мы с мамой любили смотреть, как она одевается… Я немела от восторга, глядя на нее.

(цит. по: Янгфельдт Б. Ставка — жизнь. Владимир Маяковский и его круг)

 

 

<...> В июле умер отец. Лиля приехала на похороны. И, несмотря ни на что, мы говорили о Маяковском. Она о нем, конечно, слыхала, но к моему восторгу отнеслась скептически. После похорон, оставив мать с теткой на даче, я поехала к Лиле в Петроград, и Маяковский пришел меня навестить к Лиле, на улице Жуковского. В этот ли первый раз, в другую ли встречу, но я уговорила Володю прочесть стихи Брикам, и думается мне, что тогда, в тот вечер, уже наметилась судьба многих из тех, что слушали «Облако» Маяковского… Брики отнеслись к стихам восторженно, безвозвратно полюбили их. Маяковский безвозвратно полюбил Лилю. <...>

Ни одна женщина не могла надеяться на то, что он разойдется с Лилей. Между тем, когда ему случалось влюбиться, а женщина из чувства самосохранения не хотела калечить своей судьбы, зная, что Маяковский разрушит ее маленькую жизнь, а на большую не возьмет с собой, то он приходил в отчаяние и бешенство. Когда же такое апогейное, беспредельное, редкое чувство ему встречалось, он от него бежал.

Из воспоминаний «Заглянуть в прошлое» (в книге «Имя этой теме — любовь!» М.: Дружба народов, 1993. С. 51)

 

 

СОФЬЯ ШАМАРДИНА (1894–1980)

 

Софья Сергеевна Шамардина, или Сонка, как ее называл Маяковский, в юности принадлежала к футуристическим кругам, участвовала в поэтических вечерах. Их отношения с Маяковским относятся к 1913–1914 годам, причиной трагического разрыва послужила клевета на Маяковского, пущенная из ревности К. И. Чуковским. Софья Шамардина и Мария Денисова послужили основными прототипами собирательного образа Марии — героини поэмы «Облако в штанах». Первый фрагмент воспоминаний относится к возобновлению встреч в Петрограде и Москве в 1915 году.

Второй отрывок относится к 1923 году, когда Софья Сергеевна — жена председателя Совнаркома Белоруссиии И. А. Адамовича и видный партийный функционер — приехала по делам в Москву.

 

 

<...> В начале весны 1915 года приехала в Петроград. За книгами для военного госпиталя в Люблине. Искала Маяковского.

Ховины дали телефон, причем Виктор Ховин сказал: «Теперь ему нельзя с вами встречаться».

«Почему?» — «Вот увидите. Звоните». И правда — хорошо, дружески поговорили по телефону, но не встретились. У Ховина узнала о Лиле Брик. О Брике. И что Брики делают для Маяковского. Маяковский о Лиле мне не говорил.

<...> Всё, что было издано Маяковским, — всё повезла с собой. Вместе с чемоданом литературы для солдатской библиотеки.

Ховин очень недоброжелательно отзывался о Бриках, хотя и подчеркивал большую их роль в творческом росте Маяковского.

Летом 1915 года встретились в Москве. Жил Маяковский в Б. Гнездниковском, в девятиэтажном доме, где-то очень высоко.

И вот тут — я помню — увидела его ровные зубы, пиджак, галстук и хорошо помню, как подумала — это для Лили. Почему-то меня это задевало очень. Не могла я не помнить его рот с плохими зубами — вот так этот рот был для меня прочно связан с образом поэта… «Каждое слово, даже шутка, которые изрыгает обгорающим ртом он…»

Комната в Гнездниковском была очень приятная. И было очень хорошо. Но почти в каждой нашей встрече были моменты, о которых потом жалела. Так и в этой.

 

<...> Он очень веселился по поводу того, что я член горсовета «Сонка — член горсовета!»

<...> Я никогда не занималась своими туалетами, и в дни нашей юности вопрос, как я одета, его тоже не занимал. А теперь говорит: «Вот одеть бы тебя!» И рассмеялся, когда я ответила: «Плохи мои дела: раньше ты стремился раздеть меня, а теперь одеть».

Потом долго говорил мне о Лиле, о своей любви к ней. «Ты никому не верь — она хорошая». Показал мне фотографии. Так настороженно смотрел на меня, пока я вглядывалась в лицо ее. «Нравится?» — «Нравится». — «Люблю и не разлюблю».

Я сказала, что если семь лет любишь, значит, уж не разлюбишь. Срок этот казался невероятно большим (и был доказательством того, что ее можно так любить). И какое-то особое уважение к Маяковскому у меня было за эту любовь его.

С 1927 года я в Москве. Встречаемся. Еще не знакомит с Лилей. Но, встречаясь с ним, чувствую, что он всегда с ней. Помню — очень взволнованный, нервный пришел ко мне в ЦК рабис (была я в то время членом президиума съезда). Возмущенно рассказал, что не дают Лиле работать в кино и что он не может это так оставить. Лиля — человек, имеющий все данные, чтоб работать в этой области (кажется, в сорежиссерстве с кем-то — как будто с Кулешовым). Он вынужден обратиться в ЦК рабис (Профсоюз работников искусств) — «с кем тут говорить?»

Повела его к Лебедеву. Своим тоненьким, иезуитским таким голоском начал что-то крутить и наконец задал вопрос: «А вам-то что, Владимир Владимирович, до этого?»

Маяковский вспылил. Резко оборвал. Скулы заходили. Сидит такой большой, в широком пальто, с тростью — перед крошечным Лебедевым. «Лиля Юрьевна моя жена». Никогда ни раньше, ни потом не слышала, чтоб называл ее так.

 

И в этот раз почувствовала, какой большой любовью любит Маяковский и что нельзя было бы так любить нестоящего человека.

Наконец-то или в конце 1927 года, или в начале 1928 я ее увидела в Гендриковом переулке, уже давно приготовленная Маяковским к любви к ней. Красивая. Глаза какие! И рот у нее какой!

Из воспоминаний «Футуристическая юность» (в кн.: «Имя этой теме — любовь». М.: Дружба народов, 1993. С. 25, 31).

 

 

Дружба и доверительные отношения Маяковского и Шамардиной продолжались до последних дней его жизни. В 1927 году Иосиф Адамович был из Белоруссии переведен в Москву. В 1929 году они с Софьей Сергеевной участвовали в юбилейном вечере Маяковского в Гендриковом переулке. В 1937 году в обстановке массовых сталинских репрессий, предчувствуя арест, Иосиф Адамович застрелился в экспрессе Владивосток — Москва.

По свидетельству В. В. Катаняна («Прикосновение к идолам». М.: Захаров — Вагриус, 1997), Софья Сергеевна и Л. Ю. до конца дней были в прекрасных отношениях. Отсидев 17 лет, осталась несгибаемой коммунисткой и умерла в доме для старых большевиков. «Я несколько раз носил ей туда от Л. Ю. конфеты, книги, лекарства — им самим уже было трудно ходить».

Свои воспоминания Шамардина писала по просьбе Л. Ю. с обращением «Тебе Лиличка».

 

После «Облака»

 

 

 

1915

Предисловия

 

От редактора

 

В своей автобиографии «Я сам» Маяковский писал: «Радостнейшая дата июль 1915-го года. Знакомлюсь с Л. Ю. и О. М. Бриками…»

На самом деле знакомство с Маяковским кардинально изменило и всю дальнейшую жизнь самой Лили Брик. Кто знает, не будь этой знаменательной для обоих встречи, сохранилось бы ее имя для последующих поколений?

В фонде Л. Ю. Брик, хранящемся в РГАЛИ, имеются две редакции воспоминаний, связанных с Маяковским, каждая из которых насчитывает множество промежуточных вариантов. Как уже было упомянуто, ранняя редакция была опубликована около восьмидесяти лет назад.[21]

Вновь к воспоминаниям Л. Ю. вернулась в середине 1950-х годов, во время работы над выпусками «Литературного наследства», посвященными Маяковскому. В 65-м томе Л. Ю. впервые опубликовала подборку писем В. Маяковского к ней, что вызвало много разнотолков. Читатели с нетерпением ожидали 66-й том с ее воспоминаниями о поэте, но редакция издания известила, что книга в свет не выйдет.

Тем не менее Л. Ю. продолжала перерабатывать и расширять свои воспоминания. Вторая редакция оформилась в 1977 году, но напечатана уже после ее смерти.[22]

В первой и второй главах читателю предлагаются оба варианта, собранные воедино. Каждый из них по-своему представляет несомненный интерес и взаимно дополняет друг друга, но выделен разным шрифтом. В таком виде воспоминания печатаются впервые и в настоящее время являются наиболее полными.

В каком-то смысле воспоминания 50–70-х гг., более развернутые по охвату событий, представляются несколько обедненными и приглаженными из-за вмешательства «внутреннего редактора», своего рода самоцензуры, обусловленной нападками на Л. Ю. официальной партийной прессы. Несомненно, Лиля Юрьевна и сама это понимала. Недаром, думая о судьбе Маяковского, она предпослала второй редакции эпиграф из Станислава Ежи Леца: «Чувство самосохранения иногда толкает на самоубийство».

Повторы в описаниях некоторых эпизодов, встречающиеся в обеих редакциях, большей частью убраны, но в ряде случаев сохранены — там, где встречаются определенные разночтения.

 

Предисловие автора к первой редакции

 

Брик как-то сказал мне, что для историко-литературных исследований большое значение имеют бытовые записки современников. Он уговорил меня записать всё, что помню, всё, что покажется мне интересным для характеристики времени, в которое мы жили, и людей, среди которых жили.

Свои воспоминания я начала писать еще при жизни Володи и думала, что очень скоро допишу их. Но после Володиной смерти хочется писать только о нем. А писать о нем сейчас мне еще слишком трудно.

Печатаемые здесь отрывки относятся ко времени первого знакомства с Володей и нашей жизни в Питере до Октябрьской революции.[23]

 

Предисловие автора ко второй редакции

 

В своих воспоминаниях я не пишу ни о Маяковском-революционере, ни о его литературной борьбе. Маяковского-большевика, Маяковского — борца за его принципы в искусстве, за которые он так и не успел «доругаться», знают все читающие его, любят ли они его или нет. Не пишу об этом не потому, что это не кажется мне важным. Для меня это очень важно, и то и другое было частью нашей любви, нашей совместной жизни, но я не берусь писать об этом. Это задача историков литературы, историков нашей революции. В моих кратких воспоминаниях мне хотелось рассказать то, что могу я, — показать не другого Маяковского, нет, Маяковский был един, но ту его сторону поэта, человека, о которой знают немногие. Во избежание недоразумений скажу, что я уже больше года не была женой О. Брика, когда связала свою жизнь с Маяковским. Ни о каком ménage à trois [24] не могло быть и речи. Когда я сказала Брику о том, что Владимир Владимирович и я полюбили друг друга, он ответил: я понимаю тебя, только давай никогда не будем с тобой расставаться. Это я пишу для того, чтобы было понятно всё последующее.

 

 

Чувство самосохранения иногда толкает на самоубийство.

С. Е. Лец

 

С Володей познакомила меня моя сестра Эльза в Малаховке в 1915 году, летом. Мы сидели вечером на лавочке около дачи, пришел Маяковский, поздоровался и ушел с Элей гулять. Сижу полчаса, сижу час, пошел дождь, а их все нет. Папа болен, и я не могу вернуться домой без Эли. Родители боятся футуристов, а в особенности ночью, в лесу, вдвоем с дочкой.

 

С Маяковским познакомила меня моя сестра Эльза в 1915 году, летом в Малаховке. Мы сидели с ней и с Левой Гринкругом вечером на лавочке возле дачи.

Огонек папиросы. Негромкий ласковый бас:

— Элик! Я за вами. Пойдем погуляем?

Мы остались сидеть на скамейке.

Мимо прошла компания дачников. Начался дождь. Дачный дождик, тихий, шелестящий. Что же Эля не идет?! Отец наш смертельно болен. Без нее нельзя домой. Где, да с кем, да опять с этим футуристом, да это плохо кончится…

Сидим как проклятые, накрывшись пальто. Полчаса, час… Хорошо, что дождь не сильный, и плохо, что его можно не заметить в лесу, под деревьями. Можно не заметить и дождь и время.

Нудный дождик! Никакого просвета! Жаль, темно, не разглядела Маяковского. Огромный, кажется. И голос красивый.

 

 

Эльза — гимназистка

…До этой встречи я только один раз видела Маяковского в Литературно-художественном кружке, в Москве, в вечер какого-толетнего юбилея Бальмонта. Не помню, кто произносил и какие речи, помню только, что все они были восторженно юбилейные и один только Маяковский сказал блестящую речь «от ваших врагов». Он говорил убедительно и смело, в том роде, что это раньше было красиво «дрожать ступенями под ногами», а сейчас он предпочитает подниматься на лифте. Потом я видела, как Брюсов отчитывал Володю в одной из гостиных Кружка: «В день юбилея… Разве можно?!» Но явно радовался, что Бальмонту досталось.

Бальмонт принимал церемонию без малейшей иронии. Он передвигался по комнатам, как больной, поддерживаемый с обеих сторон поклонницами, и, когда какая-то барышня подлетела к нему и не то всхлипнула, не то пропела «поцеловаться», — он серьезно и торжественно протянул губы.

В тот же вечер я видела, как Володя стоял перед портретом Репина «Толстой» и говорил окружавшей его кучке джентльменов: «Надо быть хамом для того, чтоб так написать».

Мне и Брику всё это очень понравилось, но мы продолжали возмущаться, я в особенности, скандалистами, у которых ни одно выступление не обходится без городового и сломанных стульев, и меня так и не удалось ни разу вытащить проверить, в чем дело.

И этот опасный футурист увел сестру мою в лес. Представляете себе мои опасения! Когда они вернулись, я изругала их, насколько тогда умела, и, мокрая и злая, увела Эльзу домой.

 

Вот наконец огонек папиросы. Белеет рубашка. На Эльзу накинут пиджак Маяковского.

— Куда же ты пропала?! Не понимаешь, что я не могу без тебя войти в до<


Поделиться с друзьями:

Семя – орган полового размножения и расселения растений: наружи у семян имеется плотный покров – кожура...

История развития пистолетов-пулеметов: Предпосылкой для возникновения пистолетов-пулеметов послужила давняя тенденция тяготения винтовок...

Особенности сооружения опор в сложных условиях: Сооружение ВЛ в районах с суровыми климатическими и тяжелыми геологическими условиями...

Папиллярные узоры пальцев рук - маркер спортивных способностей: дерматоглифические признаки формируются на 3-5 месяце беременности, не изменяются в течение жизни...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.148 с.