МИХАЙЛО ПРАВИЛЬНО ПОНЯЛ БАНЕВА — КиберПедия 

Адаптации растений и животных к жизни в горах: Большое значение для жизни организмов в горах имеют степень расчленения, крутизна и экспозиционные различия склонов...

Наброски и зарисовки растений, плодов, цветов: Освоить конструктивное построение структуры дерева через зарисовки отдельных деревьев, группы деревьев...

МИХАЙЛО ПРАВИЛЬНО ПОНЯЛ БАНЕВА

2023-02-03 35
МИХАЙЛО ПРАВИЛЬНО ПОНЯЛ БАНЕВА 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

 

Едва забрезжил рассвет, Василий Дорофеевич уехал.

Простились они наскоро, как прощаются, расставаясь на несколько дней. Василий Дорофеевич, закутавшись по утреннему морозу в тулуп, взяв в руки вожжи и хорошенько усевшись в санях, так уж больше и не обернулся и не взглянул на провожавших его жену и Михайлу. Ирина Семёновна тут же ушла, а Михайло всё глядел вслед отцу, на припорошенную свежим ночным снежком дорогу, терявшуюся в густой заросли промёрзшего тальника.

Отец… И горя и опасности немало они вместе изведали на море. Не без гордости смотрел, бывало, Михайло, как отец в тревожную минуту спокойно распоряжался на «Чайке». Любо было поглядеть, как спорится в ловких отцовских руках всякая работа, как толково он ладит дело. Отец был добрый, простой, к нужде отзывчивый, людям помогал. Но вот, в своём успев, своё только и видел. А ему, Михайле, по другому пути.

Отец… Родная кровь…

И вот, может быть, они больше никогда не увидятся — отец и сын.

Последний раз взглянув на дорогу, Михайло вошёл в ворота и заложил их поперечиной. Он обошёл вокруг дома, вышел к занесённому снегом пруду, поднялся по взгорку к тому месту, где стояли хлебный амбар, скотный сарай, гумно. Выйдя за ограду, он обошёл всю усадьбу. Родной, отчий дом… И всё это он теперь видит в последний раз… В последний? Да. Так должно быть…

Что-то не едет Банев. Михайло уж давно поглядывал в ту сторону, откуда должны были показаться его сани. Не едет что-то…

Скорее бы уже всё решилось, скорее. С Баневым следует сегодня же поговорить, успеть надо сегодня и в волостное правление, а затем и в Холмогоры. Всё в один день. Так лучше и вернее. Никакие слухи не успеют разойтись… А не то и без отца, может, кто помешает.

И что это не едет Банев? Опаздывает?

В Холмогорах в соборный большой колокол отбили часы. Медленный гул долетел до Мишанинской и заглох дальше в снегах. Раз, два, три… Двенадцать… Двенадцать часов. Нет, Банев не опаздывает. Раньше и не думал быть обратно. Просто не терпится Михайло.

Подняв овчинный воротник, Михайло ходил по дороге, с речного берега смотрел в ту сторону, куда легла Московская дорога.

Уж не однажды переглянулся кое-кто из односельчан и соседей-денисовцев: что это молодой Ломоносов будто тревожится?..

Колокольчик!

На раскатанной деревянными полозьями дорожной излучине показалась ходко, почуяв дом, бежавшая заиндевевшая до глаз баневская гнедая.

Ну, приниматься за дело.

Михайло вчера знал, что отец опаздывает к Баневу…

Когда он водил лошадей к кузнецу, ему встретился Банев, подъехавший поправить разболтавшуюся у лошади подкову. Он уезжал в Вавчугу и сказал Михайле, что приедет завтра к полудню.

Издавна повелось, что за неграмотного Василия Ломоносова в волостном правлении расписывался Иван Банев. Случалось, что и в отсутствие Василия Дорофеевича приходилось Баневу за него расписываться по срочному и важному делу. Все знали о полном к нему доверии Василия Дорофеевича.

Не предупредит ли, уезжая, отец Банева, чтобы тот не подписывал поручительства, если бы он, Михайло, его попросил? Как обернётся всё дело, если отец предупредит Банева? Лучше, если они не увидятся… И он не сказал отцу о том, что Банев собирается уезжать. Отец опоздал к Баневу…

Не застав своего приятеля и подосадовав по этому поводу, Василий Дорофеевич строго-настрого приказал его жене, чтобы она передала мужу о его деле, как только тот приедет. Чтобы он ни в каком случае не подписывал Михайле поручительства. Хотя на сердце у него и не было спокойно, но откладывать свой отъезд Василий Дорофеевич не захотел.

Михайло вошёл в избу Банева, снял шапку, поклонился хозяину и сказал:

— С делом к тебе, дядя Иван.

— С делом? Хорошо. Как по делу, стало быть, и потолкуем. Сядь-ка.

Михайло сел.

— Ты бы полушубок снял.

— Тороплюсь очень.

— А… Вон как… Торопишься. С каким же делом пожаловал?

— В Москву собираюсь.

— Ну, дело немалое, — и, окинув Михайлу подозрительным взглядом, добавил: — Прощаться пришёл?

Михайло не отвечал.

— А с чем же в Москву собираешься? Будто я не слыхал, чтобы отец рыбный обоз на Москву поднимал.

— Я не по торговому делу.

— По какому?

— Учиться.

Банев ничего не говорил.

— Дядя Иван, от тебя помога большая нужна. Сам грамоте учен и книги читаешь и не раз меня за усердие хвалил. И обещал, коли случится нужда, в учёном деле помочь.

— Сказывал.

— Вот и подошел срок.

— В чём же тебе от меня будет помога?

— Чтобы идти в Москву, потребен пашпорт, а чтобы его получить, нужно из волости поручительство: что подушная подать, когда меня здесь не будет, продолжаться станет.

— Всё это хорошо знаю. А кто за тебя подушный оклад исполнять будет?

— Как и раньше, отец. Для волости в том расписаться надо.

Банев смотрел на Михайлу жёлтыми внимательными глазами:

— Словно прямее твоему отцу ко мне с той просьбой.

— Отца нет дома, в Архангельск уехал.

— А… Незадача для тебя какая. Обождать-то его не хочешь ли? Почему бы не обождать? А?

— Дядя Иван, отец-то неграмотен. Ты за него всегда расписывался. Так повелось. Ежели бы он и был здесь, всё одно тебе подписывать.

— Скажи пожалуйста! Ведь правда! Истинная правда! Делать-то мне что?

Банев встал, прошёлся по избе раза два и остановился перед Михайлой:

— Отец твой вчера был у меня, сказывал, что в Город уезжает, и просил, чтобы я пока доглядывал за тобой. Он так и думал, что ты, пока его не будет, уйти постараешься. И сказал, чтобы поручительства тебе я не подписывал. Понял?

Положив ладони между коленями, Михайло побил ими одну о другую. Лицо его было спокойно, он ничуть не удивился.

— Будто не удивлен?

— Нет.

Тогда удивился Банев:

— А есть с чего.

— Я знаю, что отец у тебя, дядя Иван, был, и знаю, о чём должен был с тобой говорить.

— Хм! Голова-то на плечах. Откройся-ка.

— Что отец шёл — видел, о чём должен был говорить — догадался.

— И после всего этого ко мне пришёл?

— Почему?

— Потому, что верю тебе, дядя Иван, и знаю — добра мне хочешь.

— Ты хитрый, Михайло.

— Это не хитрость. Просто на добро прежде всего считаю, им меряю.

— Смотри-ка! Не ошибёшься ли на том в жизни?

— Думаю, что нет.

— Это, значит, я тебе подпишу отпускную. А Василий Дорофеевич об том и просил, чтобы того не делать.

— А ты этого, дядя Иван, не мог бы ему обещать.

— Ну, брат, этак от тебя ничего не утаишь.

— А разве пообещал бы?

— Нет.

— Давно знаю: правду в моём деле видишь.

— Как улещиваешь-то!

— И знаю: перед правдой не отступишь.

— Так, так. Ещё меду добавляешь.

Банев остановился перед Михайлой. На лице его изобразилось внезапное и сильное подозрение.

— Погоди-ка, погоди. Ты отцу-то вчера сказал, что я уезжаю? Чтобы он поспешил ко мне с разговором? А?

— Дядя Иван… Ведь я тогда еще не знал, что отец к тебе пойдёт…

— Ага… Вон как. Когда же узнал?

— Когда отец уж пошёл к тебе, дядя Иван.

— Ну, другое дело, другое. — Банев рассмеялся: — Так не хитрый? А?

— Дядя Иван… Всей моей жизни сейчас решение…

У Банева изменился голос:

— А… Вот… Ну ладно, ладно! — Он тронул Михайлу за плечо: — Ты ничего. Ты не печалься. Всё образуется. Так. На Москве-то как устраивать своё дело будешь?

— В школу поступать буду. Есть там Цыфирная школа, что на Сухаревой башне, и Славяно-греко-латинская академия. В академии науки-то глубже, да недавно новое препятствие к поступлению туда вышло.

— Какое?

— В ту школу был доступ крестьянским детям. А ныне указ вышел — запрет.

— Так. Почёт оказан. Это, стало быть, новая власть уже после смерти государя Петра Алексеича жалует. Да… — Банев подумал: — Ну вот, скажем, уйдёшь ты в Москву. Ладно. А, думаешь, отец до Москвы не достигнет?

— Самое трудное дело — это пашпорт да отпускную здесь получить. Всё остальное легче.

— Тебе пашпорт, а мне к отцу твоему да и к богу с ответом.

Михайло вздохнул:

— А в хорошем господь не выше ли земного?

Банев улыбнулся:

— Хитрый, хитрый! — Бапев снял шубу, надел шапку, кивнул Михайле: — Эх, беда, беда! Лошадь-то только лишь отложил, а теперь опять закладывай. И отдых бы костям с дороги нужен, не молод. Да вот поди ж ты!

В волостном правлении Банев потребовал книгу для записи поручителей.

Когда в книгу было все вписано, он сказал:

— Вот послушай-ка, — он прокашлялся и расстановочно начал читать: — «1730 года, декабря седьмого дня отпущен Михайло Васильев сын Ломоносов к Москве и к морю до сентября месяца предбудущего 1731 года, а порукою по нём в платеже подушных денег… расписался…» Да. Вот и расписался старый простофиля Иван Банев. И что это я раскис, сам в толк не возьму!

Они вышли и направились к саням.

— Ну, иди на своё дело. Господь с тобою.

— Спасибо, дядя Иван.

— Теперь ты в Холмогоры?

— Да. В Холмогоры, в воеводскую канцелярию за пашпортом.

— К примеру, пашпорт получишь. А как же с указом?

— С каким?

— С тем, что вышел о крестьянских детях.

— Ивана Ивановича Каргопольского, дядя Иван, знаешь?

— Слыхивал. Будто доброй души.

— Вот у него друг в Спасских школах учителем. Каргопольский ему напишет письмо. Тот пособит.

— А вдруг не пособит?

Михайло молчал.

— Хм! Знаешь ли, через кого твоё дело в Холмогорах решается?

— Через Ивана Васильевича Милюкова, который ведает в Холмогорах земские дела. Как не знать!

— Многое может сделать. Ловок. Но деньгу любит. Так вот, Михайло, ежели бы ты добился, чтобы в пашпорте не было того сказано, что ты есть крестьянский сын?

— Воевать так воевать! — И Михайло рассмеялся.

Спрятав справку, он пошёл в сторону Холмогор.

— Погоди!.. — окликнул его Банев. — Ты что же пеший?

— Пойду побыстрее.

— Час-то уж не ранний. Вдруг да опоздаешь. Бери-ка мою лошадь.

Когда Михайло уселся в сани и взял в руки вожжи, Банев сказал:

— Ну, вот и достигай своего. Голова-то у тебя на плечах. Меня, парень, кругом обошёл. И, Михайло, запомни: не на тебе грех, на мне, старом. Замолю.

 

Глава девятнадцатая

ЧТО ВЫЛО УКАЗАНО В ПАСПОРТЕ

 

У входа в холмогорскую канцелярию мялась толпа мужиков. Они кого-то поталкивали в спину и потихоньку подсовывали к двери:

— Ступай, ступай, ну-ко!

Но мужик упирался и не хотел идти в дверь.

— Привёл, так первый и иди. Говорить смел. Дело теперь покажи.

Вдруг мужик обернулся лицом к толпе, сделал бешеные глаза, замахал длинными руками как жердями и закричал высоким отчаянным голосом:

— А? Что я вам, козёл, что ли, — вперёд идти!

Дверь открылась изнутри, и, подтолкнутый своими, мужик влетел вдруг в канцелярию. За ним сразу по нескольку, сталкиваясь в проходе, просунулись вперёд и остальные. Войдя, мужики сгрудились, и из толпы пошёл какой-то тихий гул, вроде как в улье гудело. Михайло вошёл, сел на скамейку. За толпой его не было видно.

— А, ваганы-шенкурцы жалуют! С каким делом? — спросил сидевший за столом Иван Васильевич Милюков.

Шенкурских мужиков с реки Ваги отличают с первого взгляда. Самый простой народ, по простоте всякий норовит их обидеть. Поэтому ваганы всегда и держатся «араушкой» — скопом.

— Ну, с какой нуждой-то? — спросил опять Милюков.

Ваганы переглядывались, моргали глазами и охали.

— Ну? — крикнул наконец Милюков.

Тогда тот ваган, которого толкали в спину, снял шапку, выставил вперёд правую ногу, подтянул к ней левую, будто неживую, и, поклонившись, сказал Милюкову тонким голосом:

— На обидчика, значит, челом бьём! — И вдруг, повернувшись, рявкнул каким-то нутряным басом на араушку: — Ну, вы!

Араушка сняла шапки, поклонилась и загудела:

— Рассуди!

— Будь милостивец!

— На тебя как на каменну стену!

Милюков важно погладил себе усы:

— Ну, ну! Говорите! Где, как не у нас, защита.

Простаков-ваганов ловко обошёл продувной архангелогородец. По весне они порядились к нему в покрутчики.[60] Лето и осень ходили на его каюках.[61] Подошла осень — расчёту получили вполовину. Остальное хозяин обещал выдать на зимнего Николу, на Холмогорской ярмарке. Вот ваганы и явились к хозяину за своим. А купец-то возьми и откажись. Ещё крик поднял: что, мол, за люди, не знаю, не ведаю, видом не видывал и слыхом не слыхал.

— Бумага есть ли у вас? — хмурясь, промолвил Милюков.

По араушке прошёл шёпот:

— Слышь ты, бумагу спрашиват.

— От и думай.

— Эх, сказал — лучше не пытать. Ещё беда стрясётся.

Один из ваганов, посмелее, спросил:

— Это про каку ж бумагу спрашивать изволите?

— Ну, когда с купцом рядились, бумагу-то писали?

Араушка обрадованно зашумела. Вперёд выступил оратор:

— Бумагу-то? Нет, нет, родимой! Негу. Не писали бумаги. Для ча нам бумага-то? Как заручались хозяином, да по ложке деревянной каждому от него дадено было, так и пошли. Запивной[62] рубль выдаден — и в путь. На словах, на словах всегда в покрутчики идём.

— Эх, сказано — ваганы! Ищи теперь ветра в поле.

— Бумагу-то, зачем бумагу? Всяка бумага супротив нас становится. По бумаге и подать идёт, по ней и в войско идти. Знаем. Мы по-хорошему. Без бумаги. А злой человек не то что с бумагой, а и без бумаги изобидит.

— В бумагу-то всякое поставить можно, во!

— Значит, как по ложке деревянной каждому дадено было…

— Теперь вам с вашими деревянными ложками и оставаться.

Ваганы разом высоко подняли пятерни и мерно опустили их в густые загривки. Крепко подрав затылки, они вдруг повернулись друг к другу и зашептались. Слышно было, как коновод шипел на остальных: «Говорил, с этого и начинать». Он достал из кармана тряпицу, в которой были увязаны деньги. Потом вышел из толпы и поклонился Милюкову:

— К вашей милости. От обчества, значит.

Милюков метнул быстрый взгляд на зажатую в руке у мужика тряпицу.

— А… — Затем он обратился к мужику: — Вот что, пойдём-ка в другую комнату. Про одно дело ещё спросить надо.

Они вошли туда и через минуту вышли обратно.

— Знаю вашего хозяина, не впервой на таком деле мне попадается. Хитер больно. Сегодня же управлюсь с ним.

— Будь милостивец!

— На тебя как на каменну стену!

И араушка, спотыкаясь, кланяясь, потянулась к выходу.

Когда все вышли, Милюков увидел Михайлу.

— Ага, — сказал он сумрачно, — ты, значит, тут был.

— Тут.

— С делом пришёл или так просто с проведаньем?

— С делом. Ловко вы это с ваганами управились. В самом деле, что ли, в их сторону дело решите?

— Как по закону выйдет, так и решится.

— Купец больше заплатит?

— А ты говори прямо своё дело.

— А ежели, Иван Васильевич, повыше про такие ваши дела узнают?

— Да не так уж и удивятся.

— Может, и верно. Пойду-ка я восвояси.

Милюков удерживал Михайлу:

— Ты постой, постой-ка. Ловок. Скажи свое дело. Посмотрим, не много ли запрашиваешь.

«В жизни, знаешь, вроде как на войне, в бою. А в бою не намахаться руками, а верх взять», — вспомнились Михаиле слова Сабельникова. Припомнился ему и ответ Шубного: «Ежели кто против тебя хитрый, то и над хитростью верх возьми».

— Когда шёл сюда, Иван Васильевич, не знал, как к делу приступиться. Ну, ежели какую тайну хотите сохранить…

— Не велика тайна-то.

— Сам знаю. Да и дело моё невелико тоже.

— Ну, рассказывай.

Когда Михайло был уже далеко от воеводской канцелярии, он вынул паспорт, чтобы ещё раз посмотреть на него. Паспорт был выдан «города Холмогор церкви Введения пресвятыя богородицы попа Василия Дорофеева сыну Михайле».

 

Глава двадцатая

ПОСЛЕДНИЕ ЧАСЫ

 

Густая и медленная лавина снега падала на Куростров, когда в вечерней тишине возвращался Михайло домой.

Глухо стучат копыта о мягкую снежную дорогу. Лёгкой рысцой бежит хорошо знающая дорогу баневская крепкая лошадка. Устроившись в углу саней, Михайло плотно укутался в тулуп. Ночью всё решится. Когда все уснут, погаснут огни в окнах, он выйдет из дому, в последний раз пройдёт по деревенской улице, спустится к реке и пойдёт к дороге, которая через Вологду легла на Москву.

Михайло потрогал спрятанные под полушубком паспорт и письмо. Из воеводской канцелярии он заехал к Каргопольскому попрощаться и взять обещанное письмо к Постникову в Москву.

По склону Палишинской горы Михайло доехал до Ильинской деревни, дома которой сгрудились около Екатерининской церкви. По косогору лошадь дошла к сельскому кладбищу.

Неогороженное кладбище стояло занесённое снегом. Голые кусты ивняка разбросались меж могил.

Привязав лошадь у въезда на кладбище, Михайло по высокому рыхлому снегу прошёл между крестами к тому месту, где залег пустырёк у могилы матери.

В еловых ветвях перекликнулась почуявшая человека галочья стая. Несколько потревоженных птиц снялись с мест и в темноте, сбивая с ветвей снег, перелетели подальше.

Вот большой деревянный крест…

Михайло сел у могилы. Вспомнилось ему детство, мать, а потом похороны. Грубее и проще стал вокруг него мир после смерти матери. Часто обращался он мыслью к тому, что говорила когда-то мать, передавая сыну накопленную день за днём трудную жизненную науку и правду.

…Чуть поскрипывают полозья саней. Недалеко уже баневский дом.

«…А от отца иначе, — думалось Михаиле. — Жила бы мать, по-другому случилось. Мать легче угадала бы. А отец в сердце не почуял моей правоты и правды. И не потому, что сердце в нём недоброе, нет. Просто своё глаза ему застит. Не понимает отец того, что не на своём деле, на его дороге, не в силе окажусь. Отец-то крепок в своём стремлении; какой хотел, такой жизнь ему и вышла. А вот свою кровь-то и не признал».

— Когда же в путь? — спросил Михайлу Банев, отдавая ему паспорт.

— Этой ночью. Как все дома и на деревне уснут. До утра далеко уж успею уйти.

— Так. Правильно. Нечего медлить. Каргопольскому паспорт показывал?

— Да.

— Что он сказал?

— Сказал, что хороший сын у холмогорского попа Василия Дорофеева…

— Будто неплох, совсем неплох. И Постникову, стало быть, Каргопольский о крестьянстве уж не писал?

— Больше уж не к чему.

— Дело.

Когда хлопнула за Михайлой дверь, Банев долго ходил по скрипевшим половицам, смотрел в окошко, садился к столу, опять вставал. На душе у него было тревожно.

Михайло вырос у него на глазах. Мальчик, совсем ещё ребенок, он бывал первым среди деревенских ребятишек. Кто мог ловчее взлезть на высокую ель? Смелее сесть на невыезженную лошадь? Ночью пойти через поле, когда встают с лёжек волчьи стаи? А позже, когда стал учиться, кто был понятливее его, смышлёнее? Кто лучше мог постоять за себя? Кто выдался всем: и умом и смелостью?

И давно уж Баневу казалось: невровень с ним, с Михайлой Ломоносовым, здешняя жизнь. Что ж, пусть идёт, счастья-доли ищет. Мир велик.

Банев открыл книгу, засветил свечу, стал читать. Но чтение не шло. «Ненастоящая для Михайлы эта жизнь, ненастоящая… — думал Банев. — Да. А что такое настоящая жизнь? Жизнь бывает счастливая и несчастливая. И в этом многие разбираются. А что такое настоящая жизнь — это, видно, узнать не так уж легко. Пусть по большой мере Михайло это и изведает».

Банев так задумался, что не услышал, как скрипнула отворённая дверь. Холодный воздух пахнул из сеней, пламя свечи дрогнуло. Банев поднял глаза. На пороге стоял Василий Дорофеевич Ломоносов.

 

Глава двадцать первая

ВСЁ РЕШИЛОСЬ

 

Не раздеваясь, а только сняв шапку, Василий Ломоносов сел на скамью подле двери.

— Как ты здесь? Будто уехал?

— Уехал. Да вот опять завернул. Поначалу, перед Архангельском, нужда мне была заехать в Усть-Пинегу. В обратную сторону, то есть. А потом, едучи через Холмогоры, решил домой всё же завернуть. Тебя повидать. Потолковать.

«Знает ли уже обо всём Василий? Пока глазом не сморгнёт… Поглядим…» И Банев выговорил спокойно:

— Что ж, потолкуем.

Василий Дорофеевич расстегнул тугие крючки овчинной шубы.

— Жена-то тебе передала?

— Как не передать.

— Точно ли передала? Понял, о чём я просил?

— Понял.

— Ну, тогда всё хорошо. А то поспешил я утром, тебя не дождался. А потом и тревога взяла: вдруг да неточно тебе скажут? Вот и решил я вернуться. Самому сказать. Да и метель подходит. Заночую дома, а завтра, как рассвенёт, в путь.

Ничего ещё не знает…

Василий Дорофеевич поднялся.

— Погоди, Василий… Охолодал, чайку попей.

— Ну и то. Попить чайку. Морозище-то! Ух!

Василий Дорофеевич снял шубу и сел к столу.

Пока жена готовила чай, Банев, достав бумагу и взяв перо, что-то стал писать.

— Что это ты пишешь? — спросил Василий Ломоносов.

— Да тут дело важное. Вот и пишу.

Василий Дорофеевич поглядел на написанное. Вздохнув, он сказал:

— Не понимаю. Полезное дело грамота.

— И впрямь. Полезное.

Кончив писать, Банев вышел в другую комнату, разбудил уже спавшего сынишку и тихо сказал ему, чтобы бежал со всех ног в дом Ломоносовых и передал бы Михайле записку. Да чтобы никто не видел…

Получив записку, Михайло схватил мешок, уложил в него книги, на ходу уже надел шубу, нахлобучил шапку и вышел из дому.

Начиналась сильная метель, и из темноты накатывали холодные клубы снега.

К дому Фомы Афанасьевича Шубного, стоявшему на отшибе, далеко от ломоносовского, Михайло прошёл околицей по еле протоптанным кое-где тропкам, местами по глубокому снегу.

— Дядя Фома! Ухожу! — Михайло снял шапку. От быстрой ходьбы на лбу у него выступила испарина. Скинув полушубок, он рукавом рубахи утёр пот. — Ухожу, дядя Фома!

— Ну, в путь.

— Дядя Фома, вот что тебе сказать надо. Через неделю пойдёт на Москву рыбный обоз, в котором будет и Христофоров Михаил Александрович, что до Москвы меня довезти обещал. Так передай ему, что в Антониево-Сийском монастыре[63] дожидаться буду… Фу! Немного вздохнуть! — И Михайло снова вытер пот.

— Всё передам. Что ты так разгорячился?

— Отец нежданно вернулся.

— Что?

— Вернулся. Банев его у себя задержал. А тем временем я из дому ушёл.

— Вон как, вон как.

— С отцом-то никак встречаться не следовало.

— Ещё бы!

— Ну, теперь-то уж всё. Из дому ушёл. Малость вздохну у тебя, дядя Фома, а потом в путь.

— Ох, беглец, беглец! Считаться нам всем с Василием Дорофеевичем. Ох, считаться! Пашпорт-то выправил?

— Да.

— Покажь.

Михайло вынул из-за пазухи тщательно увёрнутый в тряпицу паспорт. Подойдя к огню, Шубный прочитал, что в нём написано. Он усмехнулся:

— Кто того добился?

— Случаем вышло.

И он рассказал, как всё произошло.

Шубный отошёл от огня и передал паспорт Михайле.

— Стало быть, в путь. Денег-то, когда тебе собирали, сколько набежало?

— Пять рублей и ещё немного.

— А кроме того, у тебя что есть?

— Самая малость.

— Небогато идёшь. В дороге чем пособи, деньги береги, в Москве ох как нужны будут! Пять рублей… Так… — Фома Шубный открыл запертый на замок сундучок, порылся в нём. — Вот к твоему богатству ещё три рубля. — И он передал Михайле деньги. — В этом ли, как на Москву придёшь, учёным людям показываться будешь? — кивнул Шубный на Михайлину холщовую рубаху.

— Больше ничего и не взял. Торопился.

Шубный снял с гвоздя китаечное полукафтанье:[64]

— На-ка.

— Спасибо! — Михайло стал укладывать полукафтанье в мешок.

— Малость узковато будет. Ишь, каков ты!

Михайло уложил полукафтанье, затянул мешок и привязал к нему оплечья из верёвки.

— Много от тебя, дядя Фома, добра видел. Не забуду, дядя Фома.

— И не забывай. Не след доброе забывать. Доброта — она вроде в тепле землю держит. А без тепла от земли и жизни не будет, ничего из неё не поднимется. Вот это и помни. Мир — он большой. И много в нём всякого — и доброго и злого. Ты ещё не сказал, кто в волости поручился.

— Банев.

— На себя принял. Как с отцом-то поладит?

— Единственно он в таком деле с отцом добром и уговорится.

— Стало быть, сейчас. Ну, Михайло…

Шубный обнял Михайлу, и они трижды поцеловались. Вдруг Шубный прислушался и насторожился:

— Слышишь?

— Слышу.

Свистела вьюга. Шубный прислушался опять.

— Крутой полуношник пал. По такому времени в поле не ходят. Может, только-то по весне и найдёшь того, кто в поле один сейчас случится.

— Да. В прошлом годе застыл так-то один наш куростровец.

— Стало быть, вот что: оставайся пока у меня. Схороню так, что никто и не найдёт. Как кончится буран, пойдёшь. Случается, такой быстро к концу приходит. К утру тихо станет. Может, и раньше. Оставайся.

— Зачем же, дядя Фома?

— Михайло, поостерегись. — Шубный кивнул в сторону окна.

— Милостив бог. Да и путь так-то уж знаю. И примета хорошая есть — всё двинского берега держаться.

Шубный молча смотрел, как Михайло плотно запахнул шубу, крепко повязал кушак и надел шапку.

— Всем, от кого добро видел, дядя Фома, поклонись.

— Поклонюсь. Без родительского благословения, Михайло.

— У матери был.

— Ну, мать на хорошее дето благословила бы.

Михайло направился к двери, вскинул на плечи дорожную суму. Шубный взял со стола свечу, вставил её в фонарь и пошёл за Михайлой в сени.

 

 

Михайло открыл дверь и шагнул через порог. Ветер ударил с размаху дверь о стену, задул фонарь. Михайло наклонился против валившего с ног ветра, стал боком, прижал правой рукой к лицу поднятый воротник, круто ступил, забирая правой ногой, раз-два, и пошёл, упрямо наклонившись, вперёд, шагая в темноте через метель.

 

Глава двадцать вторая

В ЧЁМ НАСТОЯЩАЯ ПРАВДА?

 

Когда Василий Дорофеевич вернулся домой, жены дома не было. Она ушла к Некрасовым ещё до возвращения Михайлы. Как только он вошёл в дом и зажёг огонь, ему сразу бросилось в глаза, что на том месте, где всегда висела, нет Михайлиной шубы. Василий Дорофеевич стал просматривать вещи Михайлы — и через минуту кинулся вниз, в конюшню.

Возвратившись домой от Некрасовых, Ирина Семёновна затопила печь и села подле неё за прялку.

Перед иконами в лампадах горели тёплые огни. По тёмным образам пробегали от колеблющихся лампадных огней летучие блики.

Наружи над землёй в темноте летели поднявшиеся снега. Ветер бурунами поднимал вверх снежные столбы. На высоте вихрь изнемогал; вращающийся, с круглой воронкой столб на вершине рассыпался и валился вниз густой снежной лавиной. Ещё она не успевала упасть на землю, как её поднимал новый порыв. Снежное мелкое крошево кипело над землёй.

Порыв ветра загудел в печных переходах и с пламенем выбился из печи.

«Крута непогода. Впервой такая в этом году, — подумала Ирина Семёновна, прислушиваясь к метели. — Беды бы в поле не случилось». Она подошла к окну и близко прислонилась к нему лицом. За окном кружила метель.

— Об такое время в поле не ходят, — сказала вполголоса Ирина Семёновна и вновь села за работу.

В сенях изо всей силы ударилась о стену распахнувшаяся наотмашь под порывом ветра дверь. Со стуком открылась и вторая дверь — из сеней в комнаты. Снаружи ввернулся белый дымящийся клуб метели. Тонкий, истёртый ветром снежный прах ударился в углы и лёг серебряным блёском на стены.

Ветер задул стоявшую на столе свечу и тревожно метнувшиеся вверх лампадные огни. Ирина Семёновна быстро обернулась.

В красном свете, падавшем в сени от жарко пылавшей русской печи, шёл к распахнутой двери занесённый снегом человек. Но закрыв дверей, он идёт через сени прямо в комнату. Воротник тулупа высоко поднят.

Ирина Семёновна встала и пошла навстречу вошедшему. Когда он уже переступил порог, она узнала Василия Дорофеевича. Ирина Семёновна прошла через сени к наружной двери, закрыла её на щеколду и заложила засовом.

Василий Дорофеевич вошёл медленно, молча. Он протёр руками ослепшие от снежной пыли глаза. Не глядя сбросил тулуп, не заметив, что тулуп упал не на лавку, а на пол. Не обив веником обросшие снегом валенки и забыв снять шапку, он сел у стола, облокотился и сжал руками голову.

Ирина Семёновна запалила в печи лучину, зажгла свечу и лампады. Василий Дорофеевич поднял голову и заметил зажжённые лампады.

— А, — сказал он равнодушно и снял шапку.

— Василий, ты почему вернулся? Случилось что? Беда?

— Беда по свету рыщет да дела и случая ищет.

— Знать бы мне. Авось не испужаюсь?

И вдруг Василий Дорофеевич встал, уставился тупым, злобным взглядом на жену и закричал:

— Не испужаешься! Уж больно не пуглива! Может, своими бесстрашными глазами не всё увидишь! Может, на что со страхом смотреть надо?

Ирина Семёновна вздохнула:

— Тебе виднее. — Она спокойно глядела на мужа. — Ты не злобись, Василий Дорофеевич. Чтобы злоба в силе была, другому понятна должна быть. А ты сам утешаешься…

— Растолкую. — Он махнул рукой в сторону окна: — Видишь? Ежели в такую погоду человек в поле? — что? Хорошо ли?

— Нехорошо.

— То-то и оно. Михайло ушёл.

Ирина Семёновна взглянула в окно. Там во мраке летели высокие белые снежные столбы. В окно скреблась тонкими обледеневшими ветвями рябина. И Ирине Семёновне живо представилось, как, закрывая глаза от бьющего снега, идет через поле, пригибаясь к земле, Михаёло.

— Правду, значит, говорил.

Василий Дорофеевич не слушал.

— Пробовал догнать. Нельзя. Конь становится. Нет пути. В такую-то метель. Ночью. Руки своей в темноте не увидишь. Как можно?

— А можно, значит.

— Тебе бы, а? Каково бы справилась?

— А я не хвалюсь. Ты как — на санях? Михайло-то, видно, пеший…

Василий Дорофеевич искоса смотрел на жену. Он глубоко вздохнул:

— Эх!.. Что же, разговор с тобой, Ирина Семёновна, вести станем.

— Об чём бы?

— А ты вот слушай. Да. Ведомо, почему на сердце у тебя к Михайле вражда. Теперь в твою сторону решилось. Тебе верх.

— А… Догадлив.

— Как умру я — тебе добро.

— Чтой-то такая охота тебе, Василий Дорофеевич, себя хоронить? Не рано ли о смерти задумался?

Ветер изо всей силы ударил о бревенчатую стену.

— Не просто так-то сейчас в поле идти, — сказала, прислушавшись, Ирина Семёновна.

За прожитые годы Василий Ломоносов хорошо узнал нрав своей жены. Потому-то он удивлялся всё больше. Неладно как-то.

— Ты что?

— А ничего. Думаю просто, — и Ирина Семёновна поправила белый шерстяной платок, длинные концы которого, спускаясь с головы, были крестом перетянуты на груди и завязаны узлом за спиной. Она села на скамью к огню.

Василий Дорофеевич ещё попробовал:

— Теперь прямая дорога — всему тебе в руки.

— Не погодишь ли потому со смертью?

— Было бы в моей воле… — Он усмехнулся. — Слушай, Ирина Семёновна, ежели вдруг я распоряжусь — после смерти моей всё церкви, а?

— Всё может быть. Умом ведь бог тебя не обидел.

— Будто нет. Что у тебя к Михайле, давно, к примеру, вижу.

— А. Тут не ошибся.

— Так вот, Ирина, церкви на вечное поминовение души? Всё добро?

— А ты думаешь, что крепче той силы на земле ничего нету? Превозмогло ли твоё-то? — И Ирина Семёновна показала кивком головы на окно, за которым шумела метель.

— То Михайло. Не всякому…

— Только что об том же тебе и говорила. Видно, понял.

— Ага… Не завидно ли — на какой высоте Михайлино дело решилось? Дух и гордость. Тебе бы?

— Судей много. Тебе ли о том судить?

Тут больше Василий Дорофеевич не выдержал. Он закричал бешено:

— Жена!..

Ирина Семёновна засверкала глазами:

— Жена. Ну! — и стояла выжидающе.

Ломоносов пошёл против ставшей во весь рост Ирины Семёновны. Она не сморгнула глазом.

Он заложил руки за спину, крепко сцепил пальцы. Скривив губы, Василий Дорофеевич сказал:

— Не велика победа и честь.

— Да и в самом деле…

Василий Дорофеевич отошёл в сторону.

— Понимаю теперь, что тебе в тяжбе с Михайлой надобно было. Просто — чтобы верх. Гордыня.

— В чужой душе словно в потёмках читаешь. Мне-то и невдомёк.

— Видно, да. Одного, Ирина, не понимаешь. В миру живём. А в миру ежели брать верх, то не только для того, чтобы от того одному духу упиться. Это ежели, к примеру, в иночестве — там одно на потребу: радость духовная. Потому как плоть умерщвлена должна быть. Но пока в миру — по-мирскому. А тебе не по нраву ли в инокини, а?

— Будто только по-твоему в миру жить-то? За примером недалеко ходить… Спать пойду, Василий Дорофеевич. Скушный ты.

Ирина Семёновна задула лампады и пошла в спальню.

— Погоди!.. — крикнул ей вдогонку муж.

Ирина Семёновна не повернулась и не остановилась. Василий Ломоносов остался один.

«Так. Со всех сторон обстало. В Михайле — молодость, молодая кровь кипит. С моё бы увидел, тогда бы и понял, где настоящая сила. Я-то видел, а посмотреть самому — лучшее разумение. Как стало у меня своего прибывать — и почёт от людей начался другой, да и в себе самом иное чувствуешь. И народ к тебе с уважением, и сам ты себя признаёшь. У Михайлы от молодости. А Ирина что? Женское дело — давно говорю. Настоящего-то мало в голове. Не в одно, так в другое собьётся. А всё к одному — всамделишного дела не разумеет. Всегда так думал. Женский разум».

Василий Дорофеевич задумался. Разные мысли шли ему в голову.

«Жизнь — она должна всё шире идти, всё больше захватывать, — думал Василий Дорофеевич. — Одно к одному прибавляться должно. Тогда только дела и прибывает. К примеру, если народ не множится, куда государство идёт? К разору и погублению. А ежели богатства в нём не прибывают, то тоже всё под уклон катится. Так и в роду дело: из колена в колено с прибытком должно идти. Вот тогда всему настоящий рост и будет. Как государство, ежели в нём не идёт по-настоящему вширь жизнь, от соседа-ворога неизбежно разрушится, так и роду, ежели в нём настоящая линия не ведётся, пасть».

И вдруг Василий Дорофеевич быстро поднялся.

«А мой род, а? Правда — моя, а почему же я с той правдой один остался? Почему я один, как пень обгорелый?»

И он выговорил натужным шепотом:

— Иль ошибся? — Он встал и стоял неподвижно.

«Всю жизнь носил ту правду у сердца. Иль в самом деле в той правде силы великой, в которую верил, нету?»

 

Глава двадцать третья


Поделиться с друзьями:

Общие условия выбора системы дренажа: Система дренажа выбирается в зависимости от характера защищаемого...

Индивидуальные и групповые автопоилки: для животных. Схемы и конструкции...

Состав сооружений: решетки и песколовки: Решетки – это первое устройство в схеме очистных сооружений. Они представляют...

Кормораздатчик мобильный электрифицированный: схема и процесс работы устройства...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.019 с.