Прогулка в окрестностях одинцово — КиберПедия 

Таксономические единицы (категории) растений: Каждая система классификации состоит из определённых соподчиненных друг другу...

Организация стока поверхностных вод: Наибольшее количество влаги на земном шаре испаряется с поверхности морей и океанов (88‰)...

Прогулка в окрестностях одинцово

2022-10-28 36
Прогулка в окрестностях одинцово 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

Элегия

 

Осенний ветр над нивой обнаженной.

Расхлябанность дорог и нагота дерев.

Над Родиной моей уже не Божий гнев,

но Божья скорбь… Убожеством блаженный,

навстречу люд идет, неся домой

дары сельпо для жизни и веселья.

В странах полуденных справляют новоселье

станицы птиц, изгнанные зимой.

 

И монумент я вижу близ села,

во славу ратников погибших посребренный.

Но мгла сгущается, и, влагой отягченный,

так низок небосвод, так жизнь изнемогла,

так смутно на душе… И вот кирза грузнеет

от косной тяжести земли моей родной.

И враны каркают – ужели надо мной?

И сумрак крадется, и дождь обиды сеет.

 

 

ОТРЫВОК ИЗ ИРОИКОМИЧЕСКОЙ ПОЭМЫ «РЯДОВОЙ МАСИЧ, ИЛИ ДЕМБЕЛЬСКИЙ АККОРД»

 

За подвиг трудный сей герой предерзкий взялся

и тотчас в путь потек, лишь старшина убрался.

Счастливо избежав препоны патрулей,

он тихо постучал в дверь душеньки своей,

котора, быв женой майора, не гнушалась

любовью рядовых и часто утешалась

в объятьях Масича, когда майор лихой

дежурство нес в ночи. Но знай, читатель мой:

у Масича резон в сей страсти был особый –

вино он брал у ней или гражданску робу.

Всяк ищет выгоды, уж так устроен свет.

Что пользы сетовать – святых меж нами нет…

И нынче, взяв полштоф джамбульского разлива,

герой в обратный путь стремится торопливо.

Меж тем в каптерке я и рядовой Дроздов,

томимы алчностью, ждем Вакховых даров…

Но, осклабляючись, майорша привлекает

его к своим грудям дебелым и вздыхает:

«Ах, милый, не спеши! Ужель ты так уйдешь

и страстью нежною моей пренебрежешь?»

В глубь комнаты меж тем героя увлекает

и вот уж на диван бесстыдно упадает.

 

Желаньем распален, мой Масич позабыл,

о чем сержант Стожук его предупредил.

Покровов лишено уже майорши лоно,

уж ноги пышные взметнулись на погоны,

уж наслаждение ея туманит взор…

Но ужас! Настежь дверь, и входит сам майор!

 

 

ПЕРЕЛОЖЕНИЕ ПСАЛМА

 

Созижди, Отче, чудеса

в душе моей, страстьми издранной,

как злым бореем паруса,

безвдохновенной, бездыханной!

Я смраден, нищ, озлоблен, наг,

молю не милости, не благ,

не нег роскошества, не славы –

дабы я жизнь благословил,

яви Себя мне, Боже Сил,

хоть гневом, казнью, хоть расправой!

Молю – да двигается гора

неверия, да снидет в душу,

вотще алкавшую добра,

Твое присутствие! Не струшу,

реку – Благословен Господь,

творящий щедро мысль и плоть!

О, существуй же, Боже правый!

Я стану неусыпно жить

и в звучных гимнах возносить

хвалу Тебе, меня создавый!

 

 

ПЕСНЯ ИЗ КИНОФИЛЬМА «ФИЛАЛЕТ И МЕЛОДОР»

 

Почто, о Лила, судьбы

нас встрече обрекли,

и для чего законы

нас разлучили вновь?

 

Твои я поцелуи

еще ловлю во снах,

но тщетно я томлюся

и токи слезны лью.

 

Минутна радость вянет,

как цветик полевой,

и счастье улетает,

как в осень соловей.

 

Пою днесь песнь печальну,

несчастливый певец,

и Борнгольм, милый Борнгольм

воспоминаю вновь.

 

Никто нам не поможет,

и тщетны все мольбы,

вкруг нас жестоки души

и хладные сердца.

 

О, хоть на миг явися,

любезнейшая тень,

хоть сон мой овевая

красою неземной!

 

 

РОМАНС

 

Там, под сенью осеннего сада,

мы встречались, любовью горя.

О, как страстно, как долго лобзал я

пурпуровые губки ея!

 

И летели дни нашего счастья,

и, безумный, не чувствовал я,

что наполнены ядом измены

пурпуровые губки ея!

 

Вспоминаю, и слезы катятся!

Где ж ты, счастье, где младость моя?

О, кому ж они нынче лобзают,

пурпуровые губки ея?

 

 

ИДИЛЛИЯ

Из Андрея Шенье

 

Месяц сентябрь наступил. Вот с кошницами, полными щедрых

матери Геи даров, возвращаются девы и слышат

стройные звуки – то баловень муз и Киприды,

юный пастух Эвфилой на свирели играет Силену,

старому другу, насмешнику и женолюбцу.

 

Сядем за трапезу, выпьем вино молодое.

Славный денек пусть сменяется вечером тихим.

Вовремя пусть перережут нить дней наших Парки.

В ночь благодатную мирно сойдем, как и жили.

 

О, как хотел бы я так, как придумал! О, как же мне мало

надобно было! О, теплая, добрая зелень!

О, золотые лучи уходящего солнца,

вечер, прохладу лиющий на томную землю!

 

О, как я вижу и слышу, как ладно язык мой подвешен!

Как же не вовремя все это сделали с нами, как страшно…

Всей и надежды – на Музу, на штиль столь высокий,

что не позволит унизиться…. Слушай же, Хлоя.

 

 

7

 

Как неразумное дитя

все хнычет, попку потирает,

все всхлипывает, все не знает,

за что отшлепано, хотя

обкакалось, – душа моя,

не так ли ты сквозь слез взываешь

к Всевышнему и все не знаешь,

за что так больно бьют тебя?

 

 

VI ДЕНИСУ НОВИКОВУ

Заговор

 

Яркая луна озаряла обезображенные лица несчастных. Один из них был старый чуваш, другой – русский крестьянин, сильный и здоровый малый лет двадцати. Но, взглянув на третьего, я сильно был поражен и не мог удержаться от жалобного восклицания: это был Ванька, бедный мой Ванька, по глупости своей приставший к Пугачеву.

А. С. Пушкин

 

 

Слышишь, капает кровь?

Кап‑кап.

Спать. Спать. Спать.

 

За окном тишина. И внутри тишина.

За окном притаилась родная страна.

Не война еще, Диня, еще не война.

Сквозь гардины синеет луна.

 

Тянет холодом из‑за полночных гардин.

Надо б завтра заклеить. А впрочем, один

только месяц остался, всего лишь один,

и весна… Не война еще, Динь.

Не война, ни хрена, скоро будет весна…

Слышишь? Снова послышалось, блин.

 

Слышишь, капает кровь?

Слышишь, хлюпает кровь?

Слышишь, темною струйкой течет?

Слышишь, горе чужое кого‑то гребет?..

Сквозь гардины синеет луна.

Спать пора. Скоро будет весна.

Спать пора. Новый день настает.

 

Нынче холодно очень. Совсем я продрог.

В коридоре сопит лопоухий щенок.

Обгрызает, наверное, Ленкин сапог.

Надо б трепку задать.

Неохота вставать.

Ничего, ничего. Нормалек.

 

Тишина, тишина.

Темнота, темнота.

Ничего, ничего.

Ни фига, ни черта.

Спать пора. Завтра рано вставать.

 

Как уютно настольная лампа горит.

И санузел урчит.

Отопленье журчит.

И внезапно во тьме холодильник рычит.

И опять – тишина, тишина.

И луна сквозь гардины, луна.

 

Наверху у соседей какой‑то скандал.

Там как резаный кто‑то сейчас заорал.

Перепились, скоты… Надо спать.

Завтра рано вставать. Завтра рано вставать.

Лифт проехал. Щенок заворчал.

Зарычал и опять замолчал.

 

Кап да кап… Это фобии, комплексы, бред.

Это мании. Жаль, что снотворного нет.

Седуксенчику вмазать – и полный привет.

Кап да кап. Это кровь. Кап да кап.

 

Неужели не слышишь? Ну вот же! Сквозь храп,

слышишь, нет? – разверзается хлябь,

и волною вздымается черная кровь!..

Погоди, я еще не готов.

 

Погоди, не шуми ты, Дениска… Тик‑так.

Тишина. За гардинами мрак.

Лишь тик‑так, лишь напряг, лишь бессмысленный страх.

За гардинами враг. За гардинами враг.

Тишина. За гардинами враг.

Тик да так. Кап да кап. Тик да так.

 

Знать, вконец охренела моя голова.

Довели, наконец, до психушки слова.

Вот те счастье, Дениска, и вот те права.

Наплевать бы – да нечем плевать!

 

Пересохла от страха щербатая пасть.

Чересчур я замерз, чересчур я очкаст,

как вблизи аномалии чуткий компас,

все я вру. И Великий Атас,

 

и Вселенский Мандраж окружает кровать.

Окружает, подходит, отходит опять…

Может, книжку какую на сон почитать?

Или что‑нибудь посочинять?

Надо спать. Завтра рано вставать.

 

Слышишь, кровь, слышишь, кровь,

слышишь, пенится кровь,

слышишь, льется, вздымается кровь?

Не готов ты еще? Говоришь, не готов?

Говоришь, надо вызвать ментов?

Вызывай. Только помни про кровь.

 

Кровь гудит, кровь шевелится, кровь говорит,

и хрипит, и стучится, кипит‑голосит,

и куражится, корчится, кровь не простит,

кровь не спит, говорю я, не спит!

 

Ах, как холодно. Как неохота вставать.

Кровь крадется в ночи, аки лев, аки тать,

как на Звере Багряном Вселенская Блядь.

Слышишь топот? Опять и опять

в жилах кровь начинает играть.

 

Не хватайся за крестик нательный в ночи,

«Отче наш» с перепугу во тьме не шепчи,

и не ставь пред иконой, Дениска, свечи,

об линолеум лбом не стучи.

 

Слишком поздно уже, слишком поздно, Денис!

Здесь молись не молись, и крестись не крестись,

и постись, и в монахи стригись –

не поможет нам это, Денис!

 

Он не сможет простить. Он не сможет простить.

Если Бог – Он не может простить

эту кровь, эту вонь, эту кровь, этот стыд.

Нас с тобой Он не может простить.

 

И одно нам осталось – чтоб кровь затворить,

будем заговор ветхий творить.

Волхвовать, заговаривать, очи закрыть,

говорить, говорить, говорить!

 

Повторяй же:

на море на том окияне,

на Хвалынском на море да на окияне,

там, Дениска, на острове славном Буяне,

среди темного лесу, на полой поляне,

там, на полой поляне лежит,

лежит бел‑горюч камень прозваньем Алатырь,

там лежит АлатЫрь бел‑горючий заклятый,

а на том Алатыре сидит,

 

красна девка сидит, непорочна девица,

сидит красна девица, швея‑мастерица,

густоброва, Дениска, она, яснолица,

в ручке белой иголку держит,

 

в белой рученьке вострую держит иголку

и вдевает в булатную эту иголку

драгоценную нить шемаханского шелку,

рудожелтую, крепкую нить,

чтоб кровавые раны зашить.

 

Завяжу я, раб Божий, шелковую нить,

чтобы всех рабов Божиих оборонить,

чтоб руду эту буйную заговорить,

затворить, затворить, затворить!

 

Ты, булат мой, булат мой, навеки отстань,

ты, кровь‑матушка, течь перестань, перестань!

Слово крепко мое! Ты уймись, прекратись,

затворись, мать‑руда, затворись!

 

 

VII ЛИТЕРАТУРНАЯ СЕКЦИЯ

 

В сей крайности пришло мне на мысль, не попробовать ли самому что‑нибудь сочинить? Благосклонный читатель знает уже, что воспитан я был на медные деньги и что не имел я случая приобрести сам собою то, что было раз упущено, до 16 лет играя с дворовыми мальчишками, а потом переходя из губернии в губернию, из квартиры на квартиру, провождая время с жидами да смаркитантами, играя на ободранных биллиардах и маршируя в грязи. К тому же быть сочинителем казалось мне так мудрено, так недосягаемо нам, непосвященным, что мысль взяться за перо сначала испугала меня. Смел ли я надеяться попасть когда‑нибудь в число писателей, когда уже пламенное желание мое встретиться с одним из них никогда не было исполнено? Но это напоминает мне случай, который намерен я рассказать в докозательство всегдашней страсти моей к отечественной словесности.

А. С. Пушкин

 

 

Я не знаю, к кому обращаюсь, –

то ли к Богу, а может, к жене…

К Миле, к Семе… Прости мне, прощаюсь…

К жизни, что ли? Да нет, не вполне.

 

Но пойми, ты же все понимаешь,

смерть не тетка, и черт мне не брат.

Да, я в это выгрался, но, знаешь,

что‑то стало мне стыдно играть.

 

Не до жиру. Пора наступает.

Не до литературы, пойми.

Что‑то пропадом все пропадает,

на глазах осыпается мир.

 

Ты пойми, мне уже не до жиру.

Наступа… наступила пора.

Обернулась тяжелая лира

бас‑гитарой кабацкой. Пора.

 

Ах ты, литературочка, лапушка,

Н. Рубцов, Д. Самойлов и я.

Так лабайте под водочку, лабухи.

Распотешьте купчишек, друзья!..

 

Помнишь, в фильме каком‑то эсеры

разругались, и злой боевик

сбил пенсне трусоватому Штерну,

изрыгая презрительный крик:

 

«Ах ты, литературная секция!!»

Так дразнил меня друг Кисляков

в старших классах, и, руку на сердце

положа, – я и вправду таков.

 

Это стыдно – но ты же свидетель,

я не этого вовсе хотел!

Я не только ведь рифмы на ветер,

я и сам ведь, как дурень, летел!

 

Я ведь не в ЦДЛ собирался

порционные блюда жевать,

не для гранок и версток старался,

я, ты знаешь, я, в общем, спасать –

 

ну не смейся, ну хватит – спасаться

и спасать я хотел, я готов

расплатиться сполна, расквитаться

не словами… Но что, кроме слов,

 

я имею? И этой‑то мелочью

я кичился, тщеславный дурак…

В ресторанчике, ах, в цэдээлочке

вот те фирменных блюд прейскурант –

 

и котлеточка одноименная,

за 2.20 с грибками рулет,

2.15 корейка отменная,

тарталеточки с сыром… Поэт!

 

Что, поэт? Закозлило?.. Пожалте

Вашу книжечку нам надписать!..

Пряча красный блокнотик под партой,

для того ль я учился писать?!

 

Ах ты, секция литературная,

отпусти ты меня, я не твой!

Ах ты, аудиторья культурная,

кыш отсюда, не стой над душой!

 

Стыдно… «Здрасьте! Вы кто по профессии?» –

«Я? Поэт!» – «Ах, поэт…» – «Да, поэт!

Не читали? Я, в общем, известный

и талантливый, кстати…» – «Да нет,

 

не читал» – «А вот Тоддес в последнем

«Роднике»…» Но клянусь, не о том

я мечтал в моей юности бедной,

о другом, о каком‑то таком,

 

самом главном, что все оправдает

и спасет!.. Ну хоть что‑то спасет!

Жизнь поставит и смерть обыграет,

обмухлюет, с лихвою вернет!

 

Так какая же жалкая малость,

и какая бессильная спесь

эти буковки в толстых журналах,

что зовутся поэзией здесь!

 

Нет, не ересь толстовская это,

не хохла длинноносого бзик –

я хочу, чтобы в песенке спетой

был всесилен вот этот язык!

 

Знаю, это кощунство отчасти

и гордыня. Но как же мне быть,

если, к счастью – к несчастию – к счастью,

только так я умею любить?

 

Потому что далеко‑далеко,

лет в тринадцать попал в переплет,

фиолетовым пламенем Блока

запылала прыщавая плоть.

 

Первых строчек пьянящая мерность.

Филька бедненький был не готов,

 

чтобы стать почитателем верным

вот таких вот, к примеру, стихов:

 

«Этот синий таинственный вечер

тронул белые струны берез,

и над озером… Дальше не помню…

та‑та‑та‑та мелодия грез!»

 

И еще, и еще вот такие…

Щас… Минутку… «…в тоске роковой

попираю святыни людские

я своей дерзновенной ногой!»

 

Лет с тринадцати эти старанья.

Лет в пятнадцать – сонетов венки.

И армейские пиздостраданья –

тома на два сплошной чепухи.

 

И верлибры, такие верлибры –

непонятны, нелепы, важны!

Колыханье табачного нимба.

Чуткий сон моей первой жены.

 

И холодных потов утиранье,

рифмы типа судьбе–КГБ,

замирания и отмиранья,

смелость–трусость, борьбе–КГБ.

 

Но искал я, мятежный, не бури,

я хотел ну хоть что‑то спасти…

Так вот в секцию литературную

я попался… Прощай же. Прости.

 

Вот сижу я и жду гонорара,

жду, что скажут Эпштейн и Мальгин…

Лира, лира моя, бас‑гитара,

Аполлонишка, сукин ты сын!

 

Ничего я не спас, ничего я

не могу – все пропало уже!

Это небо над степью сухою,

этот запах в пустом гараже!

 

Мент любой для спасенья полезней,

и фотограф, и ветеринар!

Исчезает, исчезло, исчезнет

все, что я, задыхаясь, спасал.

 

Это счастие, глупости, счастье,

это стеклышко в сорной траве,

это папой подарены ласты,

это дембель, свобода, портвейн

 

«Три семерки», и нежное ухо,

и шершавый собачий язык,

от последних страниц Винни‑Пуха

слезы помнишь? Ты вспомнил? И блик

 

фонаря в этих лужах, и сонный

теплый лепет жены, и луна!

Дребезжал подстаканник вагонный,

мчалась, мчалась навеки страна.

 

И хрустальное утро похмелья

распахнуло глаза в небеса,

и безделье, такое безделье –

как спасать это, как описать?

 

Гарнизонная библиотека,

желтый Купер и синий Марк Твен,

без обложки «Нана» у Олега…

Был еще «Золотистый» портвейн,

 

мы в пивной у Елоховской церкви

распивали его, и еще

вдруг я вспомнил Сопрыкину Верку,

как ее укрывал я плащом

 

от дождя, от холодного ливня

и хватал ее теплую грудь…

И хэбэшку, ушитую дивно,

не забудь, я молю, не забудь!

 

Как котенок чужой забирался

на кровать и все время мешал,

как в купе ее лик озарялся

полустанками, как ревновал

 

я ее не к Копернику, к мужу,

как в окошке наш тополь шумел,

как однажды, обрызган из лужи,

на свидание я не успел.

 

Как слезинка ее золотая

поплыла, отражая закат.

Как слетел, и слетает, слетает

липов цвет на больничный халат…

 

Все ты знаешь… Так что ж ты?.. Прощай же!

Ухожу. Я уже завязал…

Не молчи, отвечай мне сейчас же,

для чего ты меня соблазнял?

 

Чтоб стоял я, дурак, наблюдая,

как воронка под нами кружит,

чтоб сжимал кулачонки, пытаясь

удержать между пальцами жизнь?..

 

Был у бабушки коврик, ты помнишь –

волки мчались за тройкой лихой,

а вдали опускался огромный

диск оранжевый в снег голубой?

 

Так пойми же – теперь его нету!

И не надо меня утешать.

Волки мчались по санному следу.

Я не в силах об этом сказать.

 

Значит, все‑таки смерть неизбежна,

и бессмысленно голос поет,

и напрасна прилежная нежность.

Значит, все‑таки время идет…

 

На фига ж ты так ласково смотришь?

На фига ты балуешь меня?

Запрети быть веселым и гордым –

я не справлюсь, не справился я!

 

На фига же губой пересохшей

я шепчу над бумагой: «Живи!» –

 

задыха… задыхаясь, задохшись

от любви, ты же знаешь, любви?

 

И какому‑то гласу внимаю,

и какие‑то чую лучи…

Ты же зна… ты же все понимаешь!

Ты же знаешь! Зачем ты молчишь?

 

Все молчишь, улыбаешься тихо.

Папа? Дедушка? Кто ты такой?..

Может, вправду еще одну книгу?

Может, выйдет?.. А там, над рекой,

 

посмотри же, вверху, над Коньково,

над балхашскою теплой волной,

над булунскою тундрой суровой,

надо мной, над женой, над страной,

 

над морями, над сенежским лесом,

где идет в самоволку солдат,

там, над фабрикой имени Лепсе,

охуительный стынет закат!

 

Конец

 

 

Сортиры

1991

 

Е. И. Борисовой

 

Державин приехал. Он вошел в сени, и Дельвиг услышал, как он спросил у швейцара: «Где, братец, здесь нужник?»

А. С. Пушкин

 

 

1

 

Не все ль равно? Ведь клялся Пастернак

насчет трюизмов – мол, струя сохранна.

Поэзия, струись! Прохладный бак

фаянсовый уж полон. Графомана

расстройство не кончается никак.

И муза, диспепсией обуяна,

забыв, что мир спасает красота,

зовет меня в отхожие места –

 

 

2

 

в сортиры, нужники, ватерклозеты,

etc. И то сказать, давно

все остальные области воспеты

на все лады возможные. Вольно

осводовцам отечественной Леты

петь храмы, и заимки, и гумно,

и бортничество – всю эту халяву

пора оставить мальчикам в забаву.

 

 

3

 

Равно как хлорофилл, сегмент, дисплей,

блюз, стереопоэмы – все, что ловко

к советскому дичку привил Андрей

Андреич. Впрочем, так же, как фарцовку

огарками ахматовских свечей,

обрывками цветаевской веревки,

набоковской пыльцою. Нам пора

сходить на двор. Начнем же со двора.

 

 

4

 

О, дай Бог памяти, о, дай мне, Каллиопа,

блаженной точности, чтоб описать сей двор!

Волною разноцветного сиропа

там тянется июль, там на забор

отброшена лучами фильмоскопа

тень бабочки мохнатой, там топор

сидит, как вор, в сирени, а пила

летит из‑за сарая, как стрела.

 

 

5

 

Там было все – от белого налива

до мелких и пятнистых абрикос,

там пряталась малиновая слива,

там чахнул кустик дедушкиных роз,

и вишня у Билибиных на диво

была крупна. Коротконогий пес

в тени беседки изнывал от скуки,

выкусывая блох. Тоску разлуки

 

 

6

 

пел Бейбутов Рашид по «Маяку»

в окне Хвалько. Короче, дивным садом

эдемским этот двор в моем мозгу

запечатлен навеки, вертоградом

Господним. Хоть представить я могу,

что был для взрослых он нормальным адом

советским. Но опять звенит оса,

шипит карбид, сияют небеса

 

 

7

 

между антенн хрущевских, дядя Слава,

студент КБГУ, садится вновь

в костюме новом на погранзаставу

из пластилина. Выступает кровь

после подножки на коленке правой.

И выступают слезы. И любовь

першит в груди. И я верчусь в кровати,

френч дедушкин вообразив некстати.

 

 

8

 

Но ближе к теме. В глубине двора

стоял сортир дощатый. Вот примерно

его размеры – два на полтора

в обоих отделеньях. И наверно,

два с половиной высота. Дыра

имела форму эллипса. Безмерна

глубь темная была. Предвечный страх

таился в ней… Но, кстати, о горшках

 

 

9

 

я не сказал ни слова! Надо было

конечно же начать с ночных горшков

и описать, как попку холодило

касание металла. Не таков

теперь горшок – пластмасса заменила

эмалевую гладкость, и цветов

уж не рисуют на боках блестящих.

И крышек тоже нету настоящих.

 

 

10

 

Как сказано уже, дышала тьма

в очке предвечным ужасом. В фольклоре

дошкольном эта мистика дерьма

представлена богато. Толстый Боря

Чумилин, по прозванию Чума,

рассказывал нам, сидя на заборе,

о детских трупах, найденных на дне,

о крысах, обитавших в глубине

 

 

11

 

сортира, отгрызающих мгновенно

мужские гениталии… Кошмар…

Доселе я, признаюсь откровенно

(фрейдист, голубчик, ну‑ка не кемарь!),

опаску ощущаю неизменно,

садясь орлом… В реальности комар

один зудел. Что тоже неприятно…

Еще из песни помнится невнятно

 

 

12

 

смерть гимназистки некой… Но забыл

я рассказать о шифере, о цвете,

в который наш сортир покрашен был,

о розоватом яблоневом цвете,

который вешний ветер заносил

в окошки над дверями, о газете

республиканской «Коммунизгме жол»

на гвоздике… а может, жул… нет, жол.

 

 

13

 

Был суриком, словно вагон товарный,

покрашен наш сортир. Когда бы Бог

мне даровал не стих неблагодарный,

а кисть с мольбертом, я бы тоже смог,

как тот собор Руанский кафедральный

живописал Моне, сплести венок

пейзажный из сортира – утром чистым,

еще не жарким, ярким и росистым,

 

 

14

 

когда пирамидальный тополь клал

тень кроны на фасад его, и в жгучий

июльский полдень – как сиял металл

горячих ручек, и Халид могучий

на дочку непослушную орал,

катавшуюся на двери скрипучей,

и крестовик зловещий поджидал

блистающую изумрудом муху

под шиферною крышей, и старуху

 

 

15

 

хакуловскую медленно вела

к сортиру внучка взрослая и долго

на солнцепеке злилась и ждала.

А на закате лучик, ярче шелка

китайского, и тонкий, как игла,

сочился сзади сквозь любую щелку,

и остывал спокойный небосвод

в окошке с перекладиной. Но вот

 

 

16

 

включали свет, и наступала темень

в окошке и вообще во всем дворе.

И насекомых суетное племя

у лампочки толклось, а у дверей

светились щели… Впрочем, эта тема

отдельная. Любимый мой хорей

тут подошел бы более… В Эдеме,

как водится, был змий. В моей поэме

 

 

17

 

его мы обозначим Саша Х.

Ровесниками были мы, но Саша

был заводилой. Не возьму греха

на душу – ни испорченней, ни гаже

он не был, но труслива и тиха

была моя натура, манной кашей

размазанная. Он же был смелей

и предприимчивей. И, может быть, умней.

 

 

18

 

Поэтому, когда пора настала,

и наш животный ужас пред очком

сменился чувством новым, он, нимало

не медля, не страшась, приник зрачком

к округлым тайнам женского начала,

воспользовавшись маленьким сучком

в сортирной стенке… И боренье долга

с преступным чувством продолжалось долго

 

 

19

 

в моей душе, но наконец я пал

перед соблазном Сашкиных рассказов

и зрелищ любострастных возалкал.

Лет семь нам было. В чаяньи экстазов

неведомых я млел и трепетал.

В особенности Токишева Аза

(я вынужден фамилью изменить –

еще узнает, всяко может быть)

 

 

20

 

влекла нас, очевидно, потому,

что мы чутьем звериным уловляли

вокруг нее таинственную тьму

намеков, сплетен. У Хохловой Гали

она квартировала. Почему

в греховности ее подозревали –

неясно. Разведенкою была

она. К тому ж без своего угла.

 

 

21

 

От тридцати до сорока, а может,

и меньше было ей. Огромный бюст,

шиньон огромный, нос огромный тоже.

Тугой животик, нитка алых бус.

Метр пятьдесят с шиньоном. На «Искоже»

она была бухгалтершей. Но пусть

читатель лучше вспомнит крышку пудры

с портретом Карменситы чернокудрой.

 

 

22

 

И мы подстерегли ее! Когда

она, как мусульманке подобает,

с кувшином серебристым (лишь вода,

отнюдь не целлюлоза очищает

ислама дочерей) вошла туда,

куда опять, увы, не поспевает

тройная рифма, я за Сашкой вслед

шмыгнул в отсек соседний… Сколько лет

 

 

23

 

прошло, а до сих пор еще мне страшно

припомнить это – только Сашка смог

сучок проклятый вытащить, ужасный

раздался крик, и звон, и плеск! Мой Бог!

Остолбенев, я видел, как напрасный

крючок был сорван бурей, как Сашок

пытался мимо проскользнуть взбешенной

бухгалтерши, как оживлялся сонный,

 

 

24

 

залитый солнцем двор… Я был спасен

каким‑то чудом. Почему‑то Аза

заметила лишь Сашку… Как же он

был выпорот! Никто меня ни разу

так не порол. А после заточен

он был в сарай до ночи. Впрочем, сразу

уже под вечер следующего дня

к окошкам бани он манил меня.

 

 

25

 

Но тщетно… Представляю, как злорадно

из «Обозренья книжного» О. М.

посмаковал бы случай этот. Ладно.

Неинтересно это. Между тем

есть столько интересного! Отрадно

Пегасу на раздолье свежих тем

резвиться и пастись – пускай немного

воняет, но уж лучше, чем дорога

 

 

26

 

шоссейная, где тянется обоз

усталых кляч… И кстати, о дорогах!

Пыхтит и пахнет сажей паровоз,

не списанный еще. Давай‑ка трогай,

и песню не забудь, и папирос

дым голубой в вагоне‑ресторане

ты не забудь, и жидкий чай в стакане

 

 

27

 

с барочным подстаканником, и взгляд

в окне кромешном двойника смешного,

и как во тьме мучительно храпят

в купе соседнем, как проходишь снова

в конец вагона, и бредешь назад,

прочтя дугой начертанное слово

безжалостное «Занято». Но вот

свободно наконец. И настает

 

 

28

 

блаженства миг. И не забудь про ручку

удобную на стенке, чтобы ты

не грохнулся со стульчака, про тучки

в приспущенном окошке, красоты

необычайной, мчавшиеся кучно

со скоростью экспресса из Читы,

покуда ты, справляя напряженно

нужду большую, смотришь удивленно

 

 

29

 

на схему труб и кранов на стене.

Так не забудь! Клянусь, что не забуду!

Теперь нажми педаль. Гляди, на дне

кружок открылся, стук колес оттуда

ворвался громкий и едва ли не

тревожный ветер странствий… Но кому‑то

уже приспичило… Ты только не забудь

мельканье шпал в кружочке этом… Путь

 

 

30

 

воздушный ждет теперь нас. Затхлый запах,

химически тоскливый, на борту

Аэрофлота ожидает. Трапы

отъехали. И вот гудящий Ту

парит над облаками. Бедный папа

идет меж кресел, к моему стыду,

с моим гигиеническим пакетом

в конец салона… Этим туалетам

 

 

31

 

я посвящу не более строфы.

Упомяну лишь дверцу. И конечно,

цвет жидкости, смывающей в эфир

земные нечистоты плоти грешной.

И все. Немного северней Уфы,

внедрившись внутрь равнины белоснежной,

идем мы на сниженье. Силуэт

планёра украшает мой пакет.

 

 

32

 

Сестра таланта, где же ты, сестрица?

Уж три десятка строф я миновал,

а описал покамест лишь крупицу

из тех богатств, что смутно прозревал

я сквозь кристалл магический. Вертится

нетерпеливый Рубинштейн. Бокал

влечет Сережу. Надо бы прерваться.

Итак, антракт и смена декораций.

……………………………………

 

 

33

 

Ну что ж, продолжим. Вот уже угри

язвительное зеркало являет.

Они пройдут нескоро. Но смотри –

полярное сиянье разливает

свой пламень над поселком Тикси‑3,

и пышный Ломоносов рассуждает

о Божием величии не зря,

когда с полночных стран встает заря!

 

 

34

 

На бреге моря Лаптевых, восточней

впаденья Лены, гарнизон стоял.

Приехали туда мы летом. Сочный

аквамарин соленый оттенял

кумач политработы и сверхсрочный

линялый хаки. Свет дневной мешал

заснуть, и мама на ночь прикрепляла

к окну два темно‑синих одеяла

 

 

35

 

солдатских. Мы вселились налегке

в барак длиннющий. За окошком сопки

из Рокуэлла Кента. Вдалеке

аэродром. У пищеблока робко

вертелся пес мохнатый, о Клыке

напомнив Белом. Серебрились пробки

от питьевого спирта под окном

общаги лейтенантской, где гуртом

 

 

36

 

герои песен Визбора гуляли

после полетов. Мертвенный покой

родимой тундры чутко охраняли

локаторы. Стройбат долбил киркой

мерзлоты вековечные. Пылали

костры, чтоб хоть немного ледяной

грунт размягчить. А коридор барака

загроможден был барахлом. Однако

 

 

37

 

в нем жизнь кишела: бегали туда –

сюда детишки, и со сковородкой

с кусками оленины (никогда

я не забуду этот вкус!) походкой

легчайшею шла мама, и вражда

со злыми близнецами Безбородко

мне омрачила первые деньки.

Но мы от темы слишком далеки.

 

 

38

 

Удобств, конечно, не было. У каждой

двери стояла бочка с питьевой

водою. Раз в неделю или дважды

цистерна приезжала с ледяной,

тугой, хрустальной влагою… Пока что

никак не уживаются со мной

злодейки‑рифмы – две еще приходят,

но хоть ты тресни – третью не приводят!..

 

 

39

 

А туалет был размещен в сенях.

Уже не помню, как там было летом.

Зимою толстый иней на стенах

белел, точней, желтел под тусклым светом.

Арктический мороз вгрызался в пах

и в задницу, и лишь тепло одетым

ты мог бы усидеть, читатель мой,

над этой ледовитою дырой.

 

 

40

 

Зато зловонья не было, и проще

гораздо было яму выгребать.

Якут зловещий, темнолицый, тощий,

косноязычно поминавший мать

любых предметов, пьяный как извозчик,

верней, как лошадь пьющий… Я читать

тогда Марк Твена начал – он казался

индейцем Джо, и я его боялся…

 

 

41

 

Он приходил с киркой и открывал

дверь небольшую под крыльцом, и долго

стучал, и бормотал, и напевал,

а после желто‑бурые осколки

на санки из дюраля нагружал

и увозил куда‑то, глядя волком

из‑под солдатской шапки. Как‑то раз,

напившись, он… Но требует рассказ

 

 

42

 

введенья новых персонажей. Пара

супружеская Крошкиных жила

напротив кухни. Ведал муж товаром

на складе вещевом. Его жена

служила в Военторге. Он недаром

носил свою фамилью, но жирна

и высока была его Лариса

Геннадиевна. Был он белобрысый

 

 

43

 

и лысоватый, а она, как хром

навакшенный. Средь прапорщиков… Здрассте!

Какие еще прапоры? Потом,

лет через десять, эта злая каста

название приобретет с душком

белогвардейским. А сосед очкастый,

конечно, старшиною был. Так вот,

представь читатель, не спеша идет

 

 

44

 

в уборную Лариса. Закрывает

дверь на щеколду. Ватные штаны

с невольным содроганием снимает.

Садится над дырою. Тишины

ничто не нарушает. Испускает

она струю… Но тут из глубины

ее за зад хватают чьи‑то руки!..

И замер коридор, заслышав звуки

 

 

45

 

ужасные. Она кричала так,

что леденела в жилах кровь у самых

отважных офицеров, что барак

сотрясся весь, и трепетные мамы

детей к груди прижали! Вой собак

напуганных ей вторил за стенами!

И, перейдя на ультразвук, она

ворвалась в коридор. В толпе видна

 

 

46

 

была мне белизна такого зада,

какого больше не случалось мне

увидеть никогда… Посланцем ада,

ты угадал читатель, был во сне

обмоченный индеец Джо… Громада

Ларисиного тела по стене

еще сползала медленно, а Крошкин,

лишь подтянув штаны ее немножко,

 

 

47

 

схватил двустволку, вывалился в дверь

с клубами пара… Никого… Лишь вьюга

хохочет в очи… Впрочем, без потерь

особенных все обошлось – подруга

сверхсрочника пришла в себя, теперь

не помню, но, наверно, на поруки

был взят ассенизатор. Или суд

товарищеский претерпел якут.

 

 

48

 

А вскоре переехали мы в новый

пятиэтажный дом. Мела пурга.

Гораздо выше этажа второго

лежал сугроб. Каталась мелюзга

с его вершины. И прогноз суровый

по радио нас вовсе не пугал,

а радовал – занятья отменялись.

И иногда из школы возвращались

 

 

49

 


Поделиться с друзьями:

Археология об основании Рима: Новые раскопки проясняют и такой острый дискуссионный вопрос, как дата самого возникновения Рима...

История развития пистолетов-пулеметов: Предпосылкой для возникновения пистолетов-пулеметов послужила давняя тенденция тяготения винтовок...

Адаптации растений и животных к жизни в горах: Большое значение для жизни организмов в горах имеют степень расчленения, крутизна и экспозиционные различия склонов...

Семя – орган полового размножения и расселения растений: наружи у семян имеется плотный покров – кожура...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.832 с.