Начало 1960-х. Фото Б. Шварцмана — КиберПедия 

Индивидуальные очистные сооружения: К классу индивидуальных очистных сооружений относят сооружения, пропускная способность которых...

История создания датчика движения: Первый прибор для обнаружения движения был изобретен немецким физиком Генрихом Герцем...

Начало 1960-х. Фото Б. Шварцмана

2022-10-28 33
Начало 1960-х. Фото Б. Шварцмана 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

В экспедиции. Начало 1960-х

 

Помню симпатичные строчки, написанные Борисом Стависким по поводу чьих-то виршей на рабочую тему (что-то про мостовой кран и его крюк), которые просто напрашивались на издевательское обращение:

 

Друг, друг, друг, не пиши стихов!

Крюк, крюк, крюк для тебя готов!

 

Я тоже включилась в игру и что-то послала в президиум (не помню ни имя жертвы, ни подвергнувшиеся операции стихи, ни собственную придумку). Когда выступления закончились, были подведены итоги конкурса — билеты на «Орфея» достались мне. Обмирая от ужаса, отправилась на сцену, в первый и последний раз в жизни представ на всеобщее обозрение. И этот единственный случай эксгибиционизма обернулся главным подарком моей жизни.

Потому что в этом свете рампы Иосиф меня и заприметил, и когда все начали расходиться и мы с Ирой стали спускаться по огромной всегеишной лестнице, Иосиф нас уже ждал внизу с другим молодым человеком, назвавшимся Эдиком. Вчетвером вышли мы из института и пошли гулять по набережной Невы уже в качестве добрых знакомых, как это бывает в двадцать лет. И здесь я получила от Иосифа свой первый реприманд! Потом-то их было много, но чтобы через полчаса после знакомства! И, главное, поделом. Разговор шел, конечно, о стихах. Сначала о только что вышедшей маленькой серой, «орловской» Цветаевой, в тот момент — и надолго — главной для меня книжке, которую я выучила всю наизусть и могла продолжить чтение с любой строчки. Потом — о делах сегодняшних: кто что где читает в разных ЛИТО в ближайшие дни. Я спешу поделиться информацией, вроде: завтра у Глеба Семенова читает Лена Кумпан. И вдруг слышу какие-то негодующие интонации, не сразу постигаю смысл, оказывается, это Иосиф мне выговаривает: «Ну как можно подряд, одними губами — Цветаева и тут же — Кумпан». Вот это «одними губами» мне запомнилось точно и навсегда.

Первой проводили меня — я жила практически на Дворцовой площади, рядом с Капеллой. Показала свою парадную, пригласила заходить в гости: «Адрес запомнить легко, — всегда говорили мы новым знакомым, — Мойка 18, квартира 27: дважды девять — трижды девять». В ответ Иосиф, на секунду задумавшись, произнес: «У меня тоже простой адрес — Литейный 24–28, четырежды шесть — четырежды семь». В тот момент мне не пришло в голову удивиться этому математическому подходу, уже потом Мария Моисеевна мне рассказывала, что от Иосифа можно было услышать «семьдесят процентов на сорок», или, получив рубль на хлеб и кефир, он озабоченно спрашивал: а мне хватит?

После смерти Иосифа, мысленно перебирая наши встречи, я вспомнила и про самое начало знакомства, про эти цифры, которые внезапно получили новое, горькое, значение: ведь это даты его жизни. 24 мая и 28 января…

А вот и еще примеры арифметической путаницы. Поскольку все стихи Бродского, начиная с 1962 года, я получала только от него самого и тщательно, соблюдая все особенности оригинала, их перепечатывала, то здесь не может идти речи об ошибке памяти: в моем собрании стихотворение «Так долго вместе прожили, что вновь…» носит название «Семь лет спустя». Наверное, потом кто-то из читателей-крохоборов или (почти анаграмма) доброхотов заглянул в «вечный календарь» и доложил, что 2 января приходилось на вторник в 1962-м и 1968 годах, то есть с интервалом в шесть лет. Так что отныне оно публикуется под названием «Шесть лет спустя», хотя даже в московский сборник «Часть речи» попало с прежним заголовком.

В письме ко мне из Норенской Иосиф пишет: «Сегодня 13 мая, а арестован я был 13 февраля. Никак не могу понять, сколько месяцев прошло: 3 или 4»!

В недатированном наброске автобиографии «Я хочу рассказать тебе о самом себе…» Иосиф пишет М. Б., что родился «там же, где и ты: в Ленинграде, почти на десять месяцев позже тебя», и чуть дальше: «тебе было уже почти десять месяцев, когда я впервые завопил, но ты этого не слышала, и я тоже о тебе ничего не знал. Понадобилось 22 года, чтобы мы познакомились». Эти «десять месяцев» — плод подсчета Иосифом разницы между июлем 1938 года и маем 1940-го! Сама М. Б. считала гораздо лучше. Однажды мы с ней говорили о бесстрашии Иосифа, его не показной, а внутренней независимости от режима, и она мне сказала: «Понимаешь, он почти на два года младше меня, так что когда Сталин умер, Жозефу еще не было тринадцати, а мне — почти пятнадцать. Это большая разница».

Стихи тогда запоминались мгновенно, тем более что все вокруг знали и упоенно скандировали все те же любимые строчки: «Когда теряет равновесие твое сознание усталое…» или «Прощай, позабудь и не обессудь…», «Теперь все чаще чувствую усталость…» и, конечно, «Пилигримов». Вообще, нас, выросших на словаре советских поэтов, помимо нутряного восторга от поэтического чуда, совершавшегося здесь и сейчас, поражала, даже у раннего Бродского, еще и его лексика. С воодушевлением открывали мы для себя какие-то нездешние слова: «Над утлой мглой столь кратких поколений…». «Утлый» — пришло прямо из Пушкина, теперь, казалось нам, подобные слова вообще упразднены! Он произносил слова, которые стены домов и дворцов советской культуры, думаю, слышали впервые: «Богоматери предместья, святые отцы предместья, святые младенцы предместья…».

Конечно, я и до знакомства с Иосифом неоднократно видела его на различных выступлениях, его нельзя было не заметить, настолько он отличался от всех других, читавших свои стихи. При его казавшейся поначалу нарочитой манере чтения, он производил впечатление человека исключительно, предельно естественного. Не помню, чтобы он хоть каким-то образом реагировал на нападки Куклина и иже с ним, по сути, он вообще не удостаивал таких людей дискуссией или ответами, но и это делал совсем не обидным образом.

До нашего знакомства бледные копии его текстов поступали ко мне от разных людей, передавались из рук в руки на поэтических вечерах. Все это отдельные листы и листочки: «Мы не пьяны. Мы, кажется, трезвы…», «Зачем опять меняемся местами…», «Памяти Феди Добровольского». Были там и эти два стихотворения: «Лирика» («Через два года…») и «Я как Улисс» («Зима, зима, я еду по зиме…»). С их адресатом я познакомилась несколько лет спустя, встречи были редкими, но отношения дружественными, мы поддерживаем их и сейчас. Много лет спустя в 4-й (Зимней) Эклоге Иосиф называет два дорогих ему имени, «произносимых с нежностью только в детстве и в тепле», ее имя стоит первым.

Познакомилась я и с Алей Друзиной (адресатом стихотворения «Письмо к А. Д.», которое он читал во ВСЕГЕИ) и была счастлива получить от нее поэмы «Гость» и «Петербургский роман», тут же, конечно, мною перепечатанные и размноженные.

Сначала Иосиф больше общался с Ирой, приносил ей стихи, свои и чужие, а она — мне. Так, от нее я узнала «Зофью» и «Шествие». Потом он и к нам с Эдиком стал приходить с разными листочками.

С тех пор я смогла получать прямо от автора все новые, только что написанные стихи. Так что ко времени отъезда Иосифа у меня скопилось большинство стихотворений 1958–1972 годов.

Наше знакомство пришлось как раз на пик популярности «Рождественского романса», в котором мне все казалось волшебным: и мелодия, и повторы, и даже посвящение «Жене Рейну, с любовью», именно «Жене» в моем экземпляре, не «Евгению». Стихов же Рейна я совсем не знала, как-то они мне не попадались, а имя его услышала впервые в связи со ссорой или даже дракой в Доме писателей на Воинова, когда его отправил в нокаут ленинградский поэт Марк Троицкий, высоченный красавец, любитель Синьяка и Александра Грина. Троицкому этот нокаут дорого обошелся: Иосиф не хотел читать его стихи и даже слышать о нем не хотел, лишь повторял обиженно и запальчиво: да-а, а зачем он ударил Женю?

Мне сложно передать впечатление, которое Иосиф тогда производил. Он, безусловно, было кем-то a part, очень от всех отличался. Но я не буду утверждать, что была в то время так прозорлива, что распознала его гениальность, его уникальное дарование. Я видела, что он «выламывался» из поэтического окружения, но, как это ни странно, для нас Иосиф входил пока еще не «в одне», а «в тыщу». Очень вскоре после знакомства Ира поехала с ним в Москву и, вернувшись, с удивлением мне рассказывала, какой прием оказал ему Алик Гинзбург (поместивший Осины стихи в своем самиздатском журнале «Синтаксис») — ее поразил пиетет, с которым отнеслись к Бродскому московские поэты и окололитературные люди, в большинстве старше Иосифа.

Однажды Ира пришла с новостью: «Знаешь, что Иосиф сказал? „В Раде есть что-то декадентское"». — «Ну и что это значит? Это хорошо или плохо?». — «Не знаю, — сказала Ира, — но он еще добавил: „И это ей идет"». Ну и ладно, я предпочла счесть это комплиментом.

Вскоре он начал приходить к нам довольно часто, один или с кем-то еще. Однажды дал мне телефон, где его искать: там живут такие близнецы — Маша и Инна, и протянул «Ма-а-ши- нна». Так я познакомилась с сестрами Голынко, с которыми он некоторое время дружил — вместе и по отдельности.

В другой раз он был у меня с нашим общим знакомым поэтом, сидели за столом, разбирали его стихи, которые мне очень нравились, и я до сих пор многое помню наизусть. Я сначала следила за разговором, который касался одной из строчек, потом пошла в кухню, вернулась где-то через полчаса и выясняю, что они все еще рассуждают про эту строчку, правда, уже заканчивают. Завершил беседу Иосиф: я потому про эту строку говорю, что остальные никуда не годятся, а ее еще можно спасти!

Передавать реплики Иосифа я стараюсь повсюду как можно точнее. Все, что заключаю в кавычки, — помню дословно, но и остальное — очень близко к тексту, никакой отсебятины. Очень не хочется уподобляться тем воспоминателям, что на первом ленинском субботнике держались с вождем за одно бревно — по чьим-то подсчетам их оказалось двести пятьдесят человек. Поэтому все, что я сейчас вспоминаю, может быть подтверждено сохранившимися его письмами ко мне, записочками, шуточными стихами. Почти всегда я старательно привожу только те эпизоды, где присутствовали еще, кроме меня, и другие люди, которые тоже слышали те же слова, что и я, видели Иосифа в те же минуты и могут меня дополнить или поправить.

Вообще, как я сейчас вспоминаю, наедине мы виделись с Иосифом чрезвычайно редко, может быть, десяток раз. Так что, к счастью, у меня имеются свидетели, которые могут подтвердить мои впечатления, и это меня очень устраивает. Как правило, на наших встречах почти всегда был кто-то еще: либо мои подруги, либо мои мужья, либо М. Б.

Совершенно не помню, когда Иосиф привел ее к нам впервые, но прекрасно помню первое впечатление, вернее, удовлетворение ее видом, ибо, будучи безоговорочной поклонницей Цветаевой, тут же решила, что все правильно, как и быть должно: первый — на первой. Главный поэт и главная красавица. В тогдашнем Ленинграде не было недостатка в красивых девушках, они украшали собой громадный коридор здания Двенадцати коллегий, прогуливались в полном сознании своей красоты по Невскому или в фойе Большого зала филармонии. Гета Яновская, Лена Лазаретина, Лора Степанова, Ася Пекуровская… Но М. Б. отличалась особым типом красоты, пронизанной безмятежностью — может быть, это было следствием отсутствия мимики; лицо было всегда спокойным, не выдававшим никаких эмоций. Кажется, еще в то время я сформулировала для себя постулат: красивые женщины молчат, некрасивые разговаривают. Он оправдывает себя почти всегда. (Сейчас подумалось, что, может быть, именно эта формула отвечает на вопрос, почему нам до сих пор не представили мемуары ни Лора, ни Эра, ни Вероника, ни Мария!)

Бесстрастность, неподвижность внешности М. Б. притягивали взгляд, которому так хорошо было покоиться на этом лице, снова и снова описывать глазом его безупречный овал, любоваться, как произведением искусства. Не случайно же никто, говоря о ней, никогда не пользовался другим определением, кроме «красавица». Как правило, восхищенные взгляды оставляют следы, и красавица, слишком хорошо знающая, что хороша, перестает ею быть. Но здесь другой случай: от лица М. Б. такие взгляды отражались, отскакивали, и лицо оставалось неизменно прекрасным, постоянно вызывающим новое поклонение, готовым для нового любования, и это было поразительно. Она не могла не знать о производимом ею впечатлении, но это осознание никак не сказывалось на ее поведении. Лишь однажды она мне сказала: «Знаешь, слово „мадонна" мне кажется уже полуприличным». Отсюда ясно, хотя это и трудно представить, насколько этот комплимент ей надоел. Можно понять человека, которому такое сравнение беспрестанно повторяют. Я ни в каких мадоннах М. Б. не узнавала — во-первых, немного их и видела, а во-вторых, любила северные лица: например, у Мемлинга. А М. Б. была темная шатенка с безукоризненным овалом лица. Только совсем недавно, в этом году, на выставке Фердинанда Ходлера я вдруг увидела портрет, написанный в 1917 году, «Гертруда Мюллер в саду». С него смотрела на меня двадцатилетняя М. Б., на портрете было точно такое лицо, какое осталось в моей памяти.

Будучи, стало быть, красавицей, она, согласно моему постулату, говорила очень мало. И очень тихо, буквально как-то шелестела, правда, и не настаивала, если ее реплику никто не расслышал. Яша Гордин еще помнил начало этого романа и рассказывал мне, что тогда Иосиф даже прикрикивал на М. Б.: «Говори громче!» Но я ничего подобного не застала — в мое время (всего через полгода) он был уже полностью покорен и готов весь обратиться в слух, если она что-то произносила. Но это, повторяю, было редкостью. Иногда они все же обменивались между собой короткими репликами, и то сказать — трудно было, наверное, вести пространные беседы на том языке, которым они, как правило, пользовались. Язык был кошачьим: какое-то мурлыканье, мяуканье. К кошкам я была совершенно равнодушна, и это кошачье общение — шипение и легкое посвистывание — меня только смешило, и я не верила, что таким способом можно передавать информацию. Они, однако, умудрялись. Друг друга они наделили специальными кошачьими именами. М. Б. была мисс Мэри Мур, изящная леди, а Ося — Джозеф О'Кисс, отважный мореплаватель и автор поэмы «Встреча со шхуной 'Etc'.». Шхуна эта была приписана к порту Kisstown, штат Mooryland, но всегда обреталась anywhere in Pacific. Иногда он так и подписывал свои записочки к нам.

 

Е. Фото М. Лемхина

 

Магнитофонных записей, к счастью, сохранилось очень много. Они разного качества, но и на старых лентах звучит все тот же моментально узнаваемый голос. По молодости я, конечно, совсем не понимала ценности этих магнитных лент. При том что Иосиф читал охотно и я имела возможность составить полную фонотеку его стихов 1962–1972 годов. Но, увы, этой возможностью не воспользовалась — тогда казалось, что Ося будет всегда и всегда будет читать, как только придет в гости, и снова, как часто бывало, будет смешно повторять название стихотворения, как будто с первого раза он не «заводился»: «Другу стихотворцу. Хм. Другу стихотворцу». Или «Одной поэтессе. Ну да — одной поэтессе».

Когда Иосиф сделал перевод «Лили Марлен» — он тоже с удовольствием пропел ее на магнитофон, запись благополучно перебралась в Париж, и когда Вероника поехала в Стокгольм на церемонию вручения Нобелевской премии, я попросила ее передать Иосифу эту памятную кассету. Сейчас она уже широко распространена, но тогда это был, думаю, единственный экземпляр. Судя по всему подарок пришелся Иосифу по вкусу: как сказала Вероника, прослушав запись, он тут же перемотал пленку, чтобы послушать вторично.

Я всегда опасалась, что частое чтение вслух может «износить» стихотворение, изменить отношение к нему автора и поэтому прозвучать не так, как при первом с ним знакомстве. Сплошь и рядом это случалось у бардов — уже не так (и, честно говоря, много хуже) пел на поздних концертах Высоцкий свои песни десятилетней давности. И Галич на выступлениях в Париже уже не доносил до слушателя ни «Леночку», ни «Тонечку», ни «товарищ Парамонову», хотя по-прежнему великолепно исполнял недавно написанные песни. Поэтому я всегда предпочитаю записи, сделанные как можно ближе ко времени сочинения. И Иосиф тоже не исключение: могу сравнить два его чтения стихотворения «Волхвы забудут адрес твой…» с интервалом в 25 лет! Безоговорочно отдаю предпочтение первой записи.

На Мойке в 1962 году у нас был огромный, неповоротливый магнитофон марки Гинтарас, разумеется, пленочный. Пленка все время рвалась, ее склеивали — смазывали ацетоном концы и соединяли внахлест, она снова рвалась по месту склейки, приходилось обрезать концы все больше и больше, пока в конце концов терялся слог или даже целое слово. Как-то Иосиф пришел к нам настроенный читать и записать стихи. Но мы в тот вечер уходили в гости, в очередную геологическую компанию, отменить свой поход не могли, да и не хотели — табель о рангах тогда еще совсем-совсем не установилась. Так что мы просто включили магнитофон в сеть и оставили ничего не понимавшего в технике Иосифа одного на мою сестру, которой тогда было шестнадцать лет, поручив ей «держать уровень записи вот на этой отметке», — и ушли.

Тогда Иосиф прочел «Северный край», «Садовник в ватнике, как дрозд…», «Обоз», «Сжимающий пайку изгнанья…», «Нет, не посетует муза…». Запись жива и посейчас, сделана она из рук вон плохо, в «Обозе» вообще свист мотора перекрывает голос, но когда я ее слушаю, всякий раз вспоминаю этот вечер и очень явственно передо мной встает Иосиф. Впору добавить: красивый двадцатидвухлетний, но как раз красивым он мне никогда не казался, он имел не тот тип внешности, который производил на меня впечатление. И это обстоятельство меня чрезвычайно устраивало — не дай бог было бы наоборот.

Кстати, никогда я не обращала внимания на цвет его волос — сейчас только и читаешь: «рыжий», «рыжий». А я этого не видела, во всяком случае, для меня это вовсе не было главным. Да, волосы были рыжеватые и ресницы тоже, но его общий вид вовсе не напоминал «циркового рыжего». Прежде всего поражал его взгляд («каждый глаз, как лист березы!») — удивительно прямой, настойчивый, открытый, очень зоркий: он целиком вбирал открывавшуюся ему картину и одновременно различал мельчайшие детали, ее составляющие. Однажды ранней весной мы поехали вчетвером в Стрельну, просто на несколько часов, поглядеть на только-только начинающийся ледоход. Было яркое солнце, ослепляюще отражавшееся от льда и корки наста. Глядеть вокруг было просто невозможно, но Иосифу это было явно нипочем: он смотрел прямо на горизонт, показывая нам все новые полыньи и застрявшие во льду обломки деревьев. И так странно мне было годы спустя увидеть Иосифа в очках: «Куда все делось, где ориентир?»

Он легко заливался краской (не румянцем — красными становилось все лицо и шея), и так же быстро она отхлынивала. Ситуации могли быть разные, но вот помню, как он зарделся в ответ на обращенные к нему слова: Иосиф, вы гений! Правда, было это еще года за три до эмиграции, но уже после ссылки.

Однако были минуты, когда лицо Иосифа становилось абсолютно бескровным, белым как бумага. Таким я его видела по меньшей мере трижды. Впервые — когда после вынесения приговора суда к воротам здания на Фонтанке пригнали «воронок», почти вплотную: от створок машины до стены оставалось меньше метра, так что только стоявшие совсем рядом могли видеть осужденного. В этой щели всего лишь на мгновенье показался Иосиф и скользнул глазами по собравшимся, вряд ли кого-либо среди них различив, прежде чем скрыться в глубине «воронка». Запомнилось совершенно белое лицо, стиснутые челюсти и немигающий взгляд. Таким же белым, как полотно, было лицо Иосифа на похоронах Ахматовой. И наконец — так же он выглядел в аэропорту, перед тем как Эра Коробова крикнула ему «Иосиф!» и показала «V», победный жест Черчилля. Тогда он улыбнулся, жест повторил, и это был последний запомнившийся мне стоп-кадр, завершавший один период его жизни и возвещавший совсем о другом.

Незадолго до эмиграции мы с Володей познакомились с американским аспирантом-филологом из Мичигана. Он писал в Ленинграде диссертацию, и ему дозволялось вывезти некоторое количество рабочих материалов. На его любезное предложение о помощи мы ответили семью переплетенными в веселый ситчик тяжеленными томами: стихи и проза Иосифа. Сюда вошли его вещи, написанные с 1958-го по 1972-й: практически все, что за этот период перечислено в «Хронологии жизни и творчества». Есть и несколько, в нее не вошедших. Так, я не нашла в «Хронологии…» рассказ «Ужас» («Эту историю рассказал мне солдат-шофер…»), эссе «В наше время читатели стихов в обоих полушариях…», «В те годы со мной чуть было не случилась та же беда…», набросок к биографии («Я хочу рассказать тебе о самом себе…»). Есть и несколько английских стишков: главным образом, лимериков, но не только: "You know, I was never in France…", "The writing of limeriks is…", "Don't talk about yours losses…", "Poem" ("I felt myself this night too bad…"), "Poem" ("The postcard's sky is always blue…"), "Beware the young girl called Amanda…", "Lines on sending Jane Carlyle's Journals to K. Ch." ("Though Tom Carlyle…"), "The day which efforts change one season…", "There was earnest true friend of Korea…".

В томе, где были собраны детские стихи, посвящения, прозаические отрывки и так далее, находились и десять машинописных страниц через один интервал, без заглавия, начинающиеся строками: «Второй век после нашей эры. Тюрьма — многоэтажная башня, уходящая за облака, вся из хромированной стали». Диалог действующих лиц — Публия и Туллия — обрывался на тираде Публия про легионера, который в этой башне занимался йогой, «мышцы развивал. Брюшной пресс был — во!», и реакцией Туллия: «Кретин». Ну а дальше-то что? Как хочется узнать продолжение! Вот я и сказала Иосифу при встрече в Париже, что у меня хранится набросок пьесы, и неожиданно он заинтересовался — совершенно про нее не помнил — и попросил прислать копию. Это не так-то легко было сделать, поскольку тома были переплетены и с трудом раскрывались для укладывания на плоскость копировальной машины. Но как-то скопировала, отправила и была в восторге от того, что на этой основе Иосиф написал пьесу «Мрамор», которая в 1984 году вышла отдельным изданием. Эта ситуация меня сильно вдохновила, настолько, что я еще раз предложила Иосифу свои услуги и послала ему из своего собрания другой драматический отрывок, носящий название «Дерево». Это прелестная абсурдистская пьеса, оставшаяся неоконченной посредине второго действия.

Но увы! Чудо не повторилось, «Дерева» Иосиф, насколько я знаю, не закончил, и мой вклад в русскую словесность ограничился сохранением и переправкой на Запад черновиков к «Мрамору»!

Когда мы с Володей прибыли в Рим (в конце 1975 года), туда вскоре приехал Иосиф, чтобы встретиться с Лешей и Ниной Лифшиц, которые эмигрировали в это же время. И еще с одной парой — Сашей и Аленой М.: в последние месяцы перед эмиграцией они дружили с М. Б., и Иосиф хотел от них узнать о ней последние новости. Нам, увы, нечего было рассказать. Когда мы устраивали отвальную, за несколько дней до отъезда, то специально всех просили: приходите с фотографиями, своими и детей, это разрешалось взять с собой, и мы хотели увезти память (ведь тогда все были уверены, что навсегда расстаются). Народу собралось очень много, набились в небольшую комнату на Гончарной человек сорок, складывали фотоснимки в большую папку, которая потом благополучно осела в Париже. Пришли даже люди, которым вообще-то не полагалось по чину засвечиваться среди отъезжантов. Не было только М. Б. Она пришла на другой день, когда атмосфера уже не была вчерашней приподнятой, была одна только грусть перед неминуемой разлукой, праздник кончился. М. Б. посидела часок, такая же красивая, как всегда, и такая же немногословная. Извлечь какую-либо информацию о ее жизни не удалось ни мне, ни Володе. Тогда, в октябре 1975-го, я видела ее в последний раз. Просимых фотографий она не принесла — единственная. И в Париж, как я ни приглашала, — пока так и не приехала.

С Иосифом мы договорились о встрече в гостинице, он назвал номер своей комнаты. Но когда мы туда пришли, нам сказали, что к постояльцам в номера не пускают, можно только позвонить, чтобы он сам спустился. Через несколько минут Иосиф сбежал по лестнице и на ходу кинул клерку: «I never heard about it». Я онемела — впервые услышав Иосифа, говорящего не по-русски, хотя, конечно, знала, что это давно для него не проблема. Но увидев эту двуязычность, немедленно спросила, неужели он получает такое же удовольствие от чтения Набокова по-английски, как по-русски. И попала пальцем в небо. За эти три года он совершенно охладел к Набокову, потому и ответил: «Я ни на каком языке не получаю от него удовольствия». Мы тогда только-только открыли для себя «Дар» и «Лолиту», и для нас такое заявление было большой неожиданностью.

Я познакомила Иосифа с Володей и почему-то сразу сообщила, что он написал замечательные пародии на некоторые его стихи, в том числе «Одной поэтессе», и прочла несколько строчек. Иосиф от души рассмеялся. Но все-таки я не решилась посягнуть на святое для него имя и прочесть лучшую, на мой взгляд, Володину пародию, которая начиналась словами «Мыла руки под темной вуалью». Мы пошли гулять по городу, который я еще не успела полюбить (это пришло чуть позже и уже навсегда), ибо только что сюда приехала и была верна Вене, первой любви, которую Рим ничуть не напоминал.

Вообще, в первые месяцы эмиграции, под градом обрушившихся впечатлений, я постоянно их регистрировала в уме, чтобы вечерами долго и подробно передавать в письмах сестре и друзьям. Так что все время была сосредоточена, любила ходить одна и часто даже не слышала обращенных ко мне слов. Вот и из этой прогулки помню только, как Иосиф широким жестом указал мне на витрины: какие шмотки, а, Радка? Вот бы их отправить нашим чувихам, да? Я страшно тосковала по своим подругам, и эта идея не вызвала у меня энтузиазма, поэтому ответила: нет, я бы предпочла, чтобы они все приехали сюда, сами все это увидели и носили здесь. Он это понял. Потом рассказал про беседу с неким чиновником в Вене, в аэропорту или, может быть, в каком-то учреждении иммиграционной службы. Оформляя документы, тот спросил, есть ли у Иосифа дети. «Я ответил, что есть сын, но это, к сожалению, не может быть подтверждено документально». И тогда чиновник сказал: давайте все-таки впишем его, вы знаете, времена меняются, все может измениться и в вашей ситуации. «Я готов был его расцеловать», — заключил Иосиф. (Интересно, как он справился с данными метрики — однажды я поздравила его: ведь сегодня день рождения Андрея, если я правильно помню? Иосиф смущенно потер рукой подбородок: «Вот всегда забываю эту дату… Седьмого? Девятого?»)

В Риме уже не нужно было просить стихи, мы получили доступ к журналам: «Континенту», «Вестнику РХД», «RLT», где были опубликованы замечательные, новые для нас вещи: «На смерть друга», «Двадцать сонетов к Марии Стюарт», «Венеция», «На смерть Жукова».

Тем не менее, когда мы сели в кафе выпить кофе, я по привычке спросила про новые стихи. «Сейчас», — отозвался Иосиф. Мы вышли из-за столика, сделали несколько шагов по улице и заглянули в какую-то лавку. Через пять минут Иосиф протянул нам теплые и слабо пахнувшие аммиаком листочки: пятнадцать стихотворений из будущего цикла «Часть речи» и только что написанный «Мексиканский дивертисмент». Это была наша первая встреча с чудом ксерокопии. Пусть машины были еще несовершенными, требовали специальной бумаги, мазали, выдавали нечеткий, сероватый шрифт, — но боже мой, какое счастье мгновенно получить точную копию текста! Храню эти листочки наряду с автографами, хотя они уж вовсе не рукотворное изделие, но все-таки — авторская машинопись, и кроме того, лишь первые три главки имеют напечатанные названия, а заглавия остальных еще надписаны от руки: «В отеле Континенталь», «Мексиканский романсеро», «К Евгению», «Заметка для энциклопедии».

Вот бы в советскую нашу жизнь такую машинку!

В институте, где я работала, нечто подобное было. Занимала машина целую комнату, которую запирали на замок. Когда заведующий лабораторией поручал мне скопировать для него какую-нибудь статью, он представлял обращение в первый отдел, тамошняя тетка шла вместе со мной к машине и следила за каждым жестом. О каком самиздате могла идти речь в таких условиях!

Приходилось закладывать копирку и стучать на машинке. Сразу же после отъезда Иосифа мне попали в руки его черновые тетради. Я была очень далека от архивной науки и мне даже не пришло в голову их описать: мол, черная клеенчатая или что- то в этом роде, сброшюрованная или переплетенная. Когда много лет спустя Гарик Суперфин взял у меня на выставку Самиздата какие-то тома стихов и письма Иосифа, он представил мне пространное описание взятого, где были заприходованы даже почтовые штемпели! Я же, увы, ничего подобного не сделала, и внешний вид тетрадей, действительно, забылся. Зато я перепечатала их, все подряд, и была счастлива видеть и сличать варианты, разбирать заметки на полях, зачеркнутые строчки, иногда столбики рифм. Старалась распределять на листе строки так, как их написал Иосиф, понимая, что больше этих тетрадей никогда не увижу: твердо помню, что Иосиф перед отъездом распорядился все это отдать М. Б. Совсем недавно я узнала от Льва Лосева, что на самом деле они оказались в одном из западных архивов и, значит, доступны исследователям. Но тогда я даже не подозревала, что сама окажусь в Европе всего через три года.

 

Начало 1960-х. Фото Б. Шварцмана

«Для человека частного…», но кто, кроме великих поэтов, может утверждать предпочтение этой частности какой-либо общественной роли? У человека же общественного, государева, человека шестидесятых годов, которые только ленивый не обзывал всякими нехорошими словами, заголовок немедленно вызовет в памяти название радиопередачи, которая выходила в эфир каждое воскресное утро под бодрый мотивчик. И лишь последние осколки стократно обруганной шестидесятнической интеллигенции опознают в этом названии свидетельство Марины Цветаевой об Осипе Мандельштаме.

На мой взгляд, оно очень подходит и к Иосифу Бродскому, о котором уже написано множество книг и диссертаций, монографии, воспоминания, эссе. Их авторы — собраты-поэты, поэты-соперники, критики, геологи, священники, музыканты, художники — пишут о человеке, каким они его знали. Книг — сотни, а знакомых у Бродского были, наверное, тысячи. И я бы хотела, чтобы все эти тысячи оставили каждый свое свидетельство, процитировали его слова, рассказали о его вкусах и пристрастиях — мне никогда не скучно и не надоедает читать про него! Конечно, всякий раз это будут совсем разные ракурсы, которые дадут искаженное отражение. Ну и что? В знаменитой притче про слона и слепцов каждый описал какую-то часть и счел ее за целое. И хотя мы знаем, что слон — это не толстая веревка и не большой лист, но и эти свидетельства тоже его как-то характеризуют. Да, ни один не охватил полноты объекта, но ведь некую часть картины все-таки отразил, встроил что-то в нее, внес свой кирпичик, которого недоставало. Этот мозаичный подход механистичен и плох, как и всякий иной. А с другой стороны, именно фасеточное зрение обеспечивает стрекозе невероятную зоркость глаза!

Мой кирпичик рассказывает о человеке, который в течение десяти лет, вплоть до самой эмиграции, читал в нашем доме свои новые стихи. Весь его «барочный», как квалифицируют литературоведы, период: 1962–1972 годы.

Как известно, кошке не возбраняется смотреть на короля. Вот я и смотрела. Была внимательна к деталям, обладала цепкой памятью, бережно хранила письма и фотографии, была молчаливым свидетелем той части его жизни, в которую он считал нужным меня посвящать.

Мы были ровесниками, мы были на «ты», мы встречались в Париже, Риме и Нью-Йорке, дважды я была его конфиденткой, он был шафером на моей свадьбе, навещал нас по всем адресам, что мы сменили в Ленинграде, я присутствовала в зале во время обоих над ним судилищ, переписывалась с ним, когда он был в Норенской, а 4 июня 1972 года провожала его в Пулковском аэропорту.

Но только вот: весь этот горделивый перечень ровным счетом ничего не означает. Это простая цепь случайностей, и никакого, ни малейшего места в жизни Иосифа я не занимала. А вот он в моей, разумеется, огромную. Если уж, по Милошу, явления Бродского в двадцатом веке «ничто не предвещало», то тем более ничто не предвещало появления его в моей жизни, которая к этому вовсе не была предназначена.

Тут можно вспомнить давний рассказ про 90-летнюю Яблочкину, ветерана сцены, которая спросила молодую актрису: «Галочка, говорят, вы вышли замуж! Кто же этот счастливец?» И услышав в ответ: физик, инженер, «а-а, — равнодушно протянула старуха, — из публики…»

Вот и я была «из публики» — не только когда Бродский стоял на сцене, но даже когда пил чай у меня дома. Он дружелюбно извинял мою бесталанность и умственную заурядность, милостиво прощал, когда я оказывалась не на высоте. Со мной ему не было нужды настаивать на своем интеллектуальном превосходстве: оно было очевидно. Ему не нравились только те, кто не хотел понимать и не хотел учиться: от этого все зло — считал Иосиф.

Совершенно очевидно, что эти заметки носят восторженный характер, полностью отражая мое к нему отношение. Если Татьяна Яковлева говорила, что встретила в своей жизни двух истинно гениальных людей, и одним из них назвала Бродского, то в моей жизни — это единственный настоящий живой гений, и я всегда, почти с самого начала знакомства, это понимала.

Наиболее адекватным образом наши отношения с Иосифом можно, думаю, сформулировать так: он ко мне всю жизнь снисходил, а я ему за это всю жизнь была благодарна. Такое положение вещей меня донельзя устраивало.

Что другое, кроме снисхождения, могла вызвать фигура, вышедшая, по выражению Мандельштама, из «бездны ИТР»? Именно радиоточка с ее «веселым спутником» была для меня первичным источником информации. Это уже потом вышли мемуары Эренбурга, с разбросанными на их страницах поразительными строчками неведомых поэтов, откуда такие, как я, впервые узнавали знаковые — в прошлом и будущем — имена.

Примерно в то же время выяснилось, что вся страна, во всяком случае молодежь, поголовно влюблена в поэзию, жадно ее поглощает и боготворит ее создателей. Конечно, я отдала дань «поэзии стадионов»: бегала на концерты Вознесенского, Рождественского и Евтушенко. Сборники Евтушенко 1950-х годов, «Третий снег» и «Шоссе энтузиастов», вошли в мою копилку, а сам он, когда стоял на эстраде, казался мне, семнадцатилетней, реинкарнацией Маяковского. Даже в огромные залы билеты достать было непросто — спрос сильно превышал предложение. (По какой-то длинной цепочке знакомых мне нужно было зайти за билетом к Татьяне Галушко, которую я не знала. Такой молодой, белозубой, сияющей — я ее с тех пор и запомнила, стихи прочла потом и до сих пор скорблю о ее ранней кончине.)

Стихи тогда запоминались с лёта, с одного-двух прочтений, с голоса. В этой всеобщей эйфории нашли свое место и советские поэты: Луговской, Тихонов, Слуцкий, Мартынов. Теперь мне трудно оценить, какое количество стихотворных строк я знала наизусть, но было их много, и я любила собирать однокурсников у себя на «тематические вечера», посвященные всякий раз какому-то одному поэту. Большинство этих стихов, с упоением читанных вслух наизусть, я благополучно забыла, но и сейчас меня еще достигают воспоминания моих тогдашних слушателей, вгоняя меня в краску, — по их сведениям, я читала даже Елену Рывину, не могу себе этого представить, но не верить им нет оснований. Все это длилось, к счастью, недолго. Буквально из ниоткуда вдруг появились бледные машинописные копии или хрупкие тоненькие сборники 1920-х годов со стихами совсем иного рода: серебряный век, символисты, акмеисты, обэриуты целый океан совершенно для меня новой поэзии, ни на что ранее читанное не похожие стихи.

И особым, новым опытом стало осознание того, что вот живы и здравствуют молодые люди, студенты, ровесники, которые стихи пишут здесь и сейчас, в моем городе. Их можно было послушать на многочисленных литературных объединениях — ЛИТО — при различных Домах культуры (Пищевой промышленности, Промкооперации, Первой пятилетки) и многих НИИ, куда прорывались без пропуска, по знакомству.

Еще через пару лет, в 1961 году, на Полтавской улице открылось «Кафе поэтов». Название было неофициальное, просто точка общепита, но очень скоро оно привилось. <


Поделиться с друзьями:

Археология об основании Рима: Новые раскопки проясняют и такой острый дискуссионный вопрос, как дата самого возникновения Рима...

Таксономические единицы (категории) растений: Каждая система классификации состоит из определённых соподчиненных друг другу...

Историки об Елизавете Петровне: Елизавета попала между двумя встречными культурными течениями, воспитывалась среди новых европейских веяний и преданий...

Общие условия выбора системы дренажа: Система дренажа выбирается в зависимости от характера защищаемого...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.055 с.