Февраля 1944 года. 8 часов утра — КиберПедия 

Биохимия спиртового брожения: Основу технологии получения пива составляет спиртовое брожение, - при котором сахар превращается...

Особенности сооружения опор в сложных условиях: Сооружение ВЛ в районах с суровыми климатическими и тяжелыми геологическими условиями...

Февраля 1944 года. 8 часов утра

2022-11-24 31
Февраля 1944 года. 8 часов утра 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

 

— Как он называется? — спросил майор, отнимая от глаз бинокль.

— Вроде Червонцев. Население — поляки и белорусы… Немцы тоже попадаются. Весёлое будет дело? — стараясь заглянуть майору в лицо, говорил молоденький солдат-пехотинец, только что доставивший пакет из штаба.

— Давно воюешь?

— Почти что месяц, — шмыгнув носом, ответил солдат.

— Ты, главное, не дрейфь! — сказал майор. — Война, она, конечно, не гулянка, но ведь и не похороны. А?

— Так точно! — выкрикнул солдат. — Разрешите идти?

— Иди. — И, глядя вслед фигуре в непомерно длинной, туго перетянутой под грудью шинели и оттого сильно похожей на веник, усмехнулся: «Весёлое дело».

— Командиров машин ко мне, — сказал он радисту.

— Товарищи офицеры, — сказал он, когда командиры собрались. — Как только что сказал вестовой, «будет весёлое дело». Задача: развёрнутым строем по льду реки атаковать в лоб. Ворваться в город и завязать бой. Вопросы есть?

— Разрешите? — хлопая пушистыми ресницами, спросил лейтенант. — На льду с брони всю пехоту собьют.

— А кто говорит про пехоту? — удивился майор. — Братцы, разве я говорил про пехоту? Про весёлое дело говорил, а про пехоту — нет…

— Так как же без пехоты? — не понял лейтенант. — Нас же на улицах фаустники пожгут?

— До улиц ещё дойти надо, — поморщился майор. — Наша задача — атаковать в лоб. Ясно?

— Так точно, — нестройно ответили офицеры.

— Разойдись, — скомандовал майор. — А вы, лейтенант, останьтесь. Курите? — сказал он, отводя молоденького танкиста подальше от машины. — Кости не болят?

— Какие кости? — не понял офицер.

— Человек состоит из разнообразных деталей, в частности из костей… Ну, раз спрашиваете какие, значит, не болят… Мы ведь в железе на морозе… Сколько вам лет?

— Девятнадцать. А вам? — робко спросил лейтенант.

— Двадцать три.

— Я думал, больше.

— А про меня всю жизнь так думают. Я в школе был пионервожатым — так мои пионеры были уверены, что я ужасно взрослый, а я был их старше всего на четыре года… Им по десять, а мне четырнадцать — громадная разница…

— Всё же разница есть… — сказал лейтенант, тихо постукивая валенком о валенок. — Я вот не могу представить, что вам двадцать три… Вы что-то такое понимаете, чего я не понимаю…

— Не намекай! Повоюешь как следует — поймёшь, что говорить про бой «весёлое дело» могут только необстрелянные дураки. Пехота пойдёт в другом месте. Там, где наступать будут.

— А мы, значит, ложный удар?

— Почему ложный? Как следует ударим. Фашист, которого ты убил в январе, не выстрелит в тебя в марте… Читал листовку?

— А если они разгадают? — горячо задышал лейтенант, высовывая голову из воротника полушубка.

— Разгадают — врываемся в город, — стало быть, мы становимся направлением главного удара. Ясно?

— А пехота?

— Подойдёт пехота. Подойдёт. Пехота, она такая…

— Что вы со мной нянчитесь, товарищ майор? — спросил лейтенант.

— Я не нянчусь — я объясняю. Я знаешь как объяснять люблю… Я учителем бы с удовольствием был! У меня и отец был учителем, и дед… Я вот перед «весёлыми делами» всегда думаю: когда я был счастлив? Знаешь когда? Когда пионервожатым был! Мне иногда снится, что войны нет… Светит солнце, гремят барабаны, и шагает мой отряд, двадцать мальчиков подряд, двадцать девочек подряд… Белые панамки, белые палатки. И горн гудит, а горнист неумелый в одну ноту дует, и уши у него от усердия пухнут. И я с ними иду. Ведь это счастье было! «Серёжа, Серёжа!.. Наш Серёжа может всё. Серёжа сказал! Серёжа так считает…» Вот и приходилось всё уметь… А честно сказать, ни черта я не умел! Но старался! Слышишь, лейтенант? Старался. И получалось. А ты говоришь «нянчишься»…

Лейтенант неопределённо хмыкнул — чувствовалось, что ему совсем не нравится сравнение с пионерами… Но майор не обратил на это хмыканье никакого внимания. Может, не заметил, а может, сделал вид, что не заметил…

— У меня знаешь что есть? — спросил он заговорщически. Вот. — Он открыл свой командирский планшет и из глубины его, из-под карты достал аккуратно свёрнутую тряпочку. — Видал? Мой, вожатский!

Алый галстук полыхнул на утреннем морозном ветру. Словно здесь, на измолотом грязном снегу, в искорёженном лесу, вырос пламенный весенний маковый цветок.

Лейтенант опять хмыкнул.

— Ладно, иди, — сказал майор. — В атаке держи дистанцию, но не отставай. Давай за мной! И делай, как я. Понял?

— Так точно.

— Ну иди.

И когда лейтенант отошёл достаточно далеко, майор стал спиною к ветру, немеющими от холода пальцами расстегнул ремень, портупею, крючки полушубка и спрятал алую тряпочку куда-то глубоко-глубоко в нагрудный карман.

— Вот так вот! — сказал он себе, запахиваясь в полушубок… — Вот так вот… — И, глянув туда, за реку, где в морозном тумане темнел озаряемый отблесками разрывов и орудийных залпов город, надвинул поглубже меховой танковый шлем с болтающимся шнуром связи и добавил: — Ну, брат, «будь готов»!

 

Глава семнадцатая

«САМЫЙ ЛУЧШИЙ ИЗ ВСЕХ!»

 

— Вот уже почти вся жизнь прошла, а такого человека я не встретила! — говорила Антонина Николаевна. — Как бы вам это объяснить? Тогда было другое время… Хотя нет, не то! Он был человек на все времена… Вот вы «Тимура и его команду» читали?

— Угу! — сказали мы с Васькой.

— Вот это про нас! Про наше время. Ну, может быть, по возрасту мы были немножечко постарше, но всё равно это довоенная жизнь… Так вот Серёжа был как Тимур. Я эту книжку когда прочла, мне показалось, что она про нас! И уж наверняка про Серёжу… Мне показалось, что Аркадий Гайдар знал Серёжу…

Мы сидели у Антонины Николаевны дома, в маленькой, чистенькой и очень холодной комнате.

Антонина Николаевна сначала ничего не говорила — и когда одевалась во Дворце пионеров, и когда мы по улице шли. Она только прижимала к груди фотографию, иногда на неё взглядывала, словно боясь, что изображение на ней исчезнет…

А когда пришли к ней в квартиру и, не раздеваясь, прямо в пальто уселись за стол, она вдруг стала говорить и говорила не останавливаясь. Говорила, говорила, словно сто лет до этого молчала, а мы с Васькой боялись пошевелиться.

— Он был добрый… — говорила Антонина Николаевна. — Поразительно, как он мог любую, самую маленькую беду заметить и тут же кинуться на выручку. Он жил, чтобы другим людям рядом с ним жилось светлее и легче…

Я была тогда октябрёнком. Да, смешно звучит. Была октябрёнком. Жили мы очень бедно, мой отец рано умер. Мама работала на заводе, и я практически была предоставлена самой себе. И вот однажды перед празднованием Первомая было задумано организовать отряд барабанщиков из октябрят, а мне не хватило барабана… Когда я пошла жаловаться на своего вожатого, это, кстати, был Демидов, Мироненко только рассмеялся и сказал, что ерунда и не девичье это занятие — барабанить… Для меня мир рухнул! Мне так хотелось! И тут вмешался Серёжа.

Я помню, как они ругались с Мироненко. Серёжа кричал, что революция для того и делалась, чтобы люди были счастливы! Социализм — это власть хороших людей! Вот это я запомнила навсегда. Это его слова.

Он был удивительный. Иной человек на такую мелочь, как плачущая девчонка, и внимания не обратил бы, а если бы и обратил, то, в лучшем случае, дал бы конфетку, и всё. Мол, не плачь, девочка. А он решил обучить меня играть на горне!!

И обучил! Это было самое счастливое время. Хоть я и ростом-то была не выше горна и силёнок у меня было маловато, но я старалась изо всех сил…

Я рассматривал Антонину Николаевну. Ну ни за что я бы не сказал, что она была пионеркой до войны. Я бы ей лет двадцать пять дал, не больше. У неё только около глаз морщинки — так ведь это не от старости, а от того, что она часто улыбается! И почему-то мне было хорошо оттого, что она такая молодая! И что она красивая. Правда красивая! Как улыбнётся — прямо светлее становится, я никогда не видел, чтобы человек так улыбался.

— Серёжа жил с отцом в огромной квартире. Его отец был профессором в университете. И ещё с ним жила старенькая Серёжина няня. А мать его была переводчицей в посольстве и была убита, когда Серёжа был ещё совсем маленький. Она сопровождала делегацию дипломатов, и на них напали бандиты — была провокация. У Серёжи над столом висел её портрет. Очень красивая была…

Вот так они и жили. У них с отцом были удивительные отношения — они были как два товарища. Понимали друг друга с полуслова. Я сейчас думаю: как это Тимофей Васильевич, Серёжин папа, только мог вытерпеть нашу музыку?

Ведь за мной весь наш класс стал учиться играть на духовых инструментах. Как загудим, Серёжина нянька сразу в гости собирается… Серёжа отцу говорит:

— Папа, мы тебе не мешаем?

— Нисколько, — отвечает отец. — Духовой оркестр, знаете ли, бодрит… — А у самого из ушей вата торчит — спасение от нашей музыки…

А иногда он сам садился за пианино и они с Серёжей играли в четыре руки. Или Серёжа играл на трубе, а отец ему аккомпанировал…

Но самое лучшее время было, когда после репетиции мы садились в Серёжиной комнате разговаривать. Господи, о чём мы только не говорили! Обо всём на свете… У него комнатушка была узенькая-узенькая, да ещё верстак там стоял и книги, — как мы там только умещались. Набьёмся как шпроты в банку и разговариваем, мечтаем…

Антонина Николаевна улыбнулась, и снова словно вся комната осветилась, но тут же она опустила голову.

— А потом война в Испании. Серёжа пришёл мрачный-мрачный. Никогда он таким не был… «Это, — говорит, — ребята, начало…»

Вот удивительно он вперёд смотрел… Ему ещё семнадцати не было. «Фашистов, — говорит, — нужно встречать во всеоружии…» Мечтал быть музыкантом, изобретателем… Он очень хорошо во всякой механике разбирался… Собирался батискаф подводный сделать, а пошёл в танковое училище… Оставил меня заместителем… Сагитировал почти всех мальчишек своего класса и — в танковое училище… Какие они тогда приехали! Красивые! Сильные! Это после боёв на Баин-Цаган…

«Какие же красивые? — подумал я. — У лейтенанта Иванова всё лицо забинтовано — какие красивые?»

— Я тогда училась в седьмом классе и была пионервожатой. Я старалась быть во всём на Серёжу похожей… У меня так всю жизнь. Когда нужно какое-нибудь решение принимать, всегда глаза закрою, его себе представлю и думаю: а как бы он поступил? И сразу легко на душе делается…

Весь сорок первый год была сандружинницей, потом окончила курсы радисток. И пошла на фронт…

На прощание зашла к Серёжиному отцу, узнать: нет ли от Серёжи известий? Я его не узнала. Он весь опух от голода. Очень возмущался, что его отказываются брать в ополчение. А какое там ополчение… еле ходил. Через месяц умер от истощения… Но об этом я уже после войны узнала…

И он мне тогда сказал: «Был такой учёный Фарадей. Он сказал замечательную фразу: «Я видел дальше других, потому что опирался на плечи титанов…» А вот сейчас мир наш, землю нашу поддерживаете вы с Серёжей… И не просто мир, а все грядущие поколения… И мы победим! Мы сильнее всех, потому что мы защищаем справедливость и милосердие…» Справедливость и милосердие! — повторила она.

Я не хотел говорить, но у меня как-то само выскочило:

— А что с ним дальше было?..

И я понял, что ерунду сказал, что, наверное, не надо было спрашивать. Потому что Антонина Николаевна встала, подошла к столу и достала из верхнего ящика узенькую серую полоску и письмо треугольником.

 

«На ваш запрос сообщаем, что майор Иванов Сергей Тимофеевич 1920 г. р., уроженец г. Ленинграда, проявив мужество и героизм, пал смертью храбрых в боях с немецко-фашистскими оккупантами 15 февраля 1944 года при взятии города Чернецова. Представлен к ордену Боевого Красного Знамени (посмертно).

(неразборчиво) июля 1944 г.

Начальник архива (неразборчиво) танковой армии майор Баранов».

 

«Дорогой наш товарищ!

Дорогая Тоня!

Пишут к Вам боевые однополчане Сергея Тимофеевича Иванова. Вы просите нас рассказать о том бое, где, героически сражаясь, майор Иванов пал смертью храбрых.

Дело было так: наш танковый батальон под командованием товарища Иванова форсировал по льду водную преграду и под огнём противника ворвался в город Чернецов. Мы натолкнулись на плотную оборону. До улиц города добрались только две машины. Майора Иванова и наша. Командир отдал приказ — крушить оборону противника. Несколько часов мы утюжили фашистов, но силы были неравны. Немцы подтянули противотанковую артиллерию. Танк майора был подбит и загорелся. Сергей Тимофеевич приказал экипажу перебраться в нашу машину и пробиваться к своим, а сам снял пулемёт, взял гранаты и остался прикрывать наш отход.

Мы видели, как он отстреливался, прячась за горящим танком в центре площади, как фашисты расстреляли танк из пушек, в упор. Дорогая Тоня, Вы пишете, что были пионеркой в отряде нашего командира, сообщаем Вам, что перед боем он вспоминал о своих пионерах. В планшете он возил пионерский галстук.

Дорогой наш боевой товарищ! Мы никогда не забудем нашего командира! Страшно отомстим мы фашистам за его гибель и за сотни смертей, что принесли они на нашу землю.

 

Клянёмся!

Смерть немецким оккупантам!

Лейтенант Дубинин,

сержант Титов,

младший сержант Товпека,

рядовой Мингалимов».

 

 

Глава восемнадцатая

ВОТ ТАК ВСЕ И КОНЧИЛОСЬ

 

Васька плакал. Он сидел на корточках, прижавшись спиной к гранитному парапету набережной, уткнув лицо в колени, и плакал. Я стоял рядом как столб. Когда он стал всхлипывать, я растерялся, потому что разве можно реветь в шестом классе, да ещё мальчишке?

Он ещё там, у Антонины Николаевны, стал мокрыми глазами поглядывать, когда она нам извещение и письмо показала и, спохватившись, кинулась Ваську умывать и поить нас чаем.

Мы больше не говорили ни про Мироненко, ни про Демидова, ни про Серёжу Иванова. Что говорить? Учились все вместе в школе, пошли вместе в танковое училище, вместе воевали, и все трое погибли…

Фотографию Антонина Николаевна положила на стол лицом вниз, чтобы на неё не смотреть, а то она от неё оторваться не могла, всё оглядывалась, гладила рукой, и замолкала на полуслове…

И ещё я заметил, что она на меня старается не смотреть.

Она захлопотала, доставая из серванта чашки, сухари ванильные да конфеты… Но Васька ни к чему не притронулся и весь как-то обмяк. А когда Антонина Николаевна повела его умывать, и потом он был весь как тряпка, только глазами мокрыми по стенкам водил…

 

А когда мы простились и ушли, он и двух кварталов не отошёл, свернулся калачиком и зарыдал.

— Пойдём домой! Ну что ты… — говорил я, стараясь поднять его, но он отмахивался:

— Сейчас, сейчас, — и не вставал…

— Ну что ты как девчонка разревелся! Ну погибли. Уже тридцать лет прошло со дня Победы… Что же всё плакать?

— Да пусть хоть сто лет пройдёт! — закричал Васька. — Пусть хоть миллион — всё равно их жалко будет… Тебе-то хорошо! — всхлипнул он. — У тебя дед живой, а мой без вести пропал! А мамин отец от ран умер! Ни одного деда у меня нет и ни одной бабушки… — И плечи у него опять затряслись.

— Ага! — Я не хотел его дразнить, мне самому плакать хотелось, но нужно же было, чтобы Васька перестал реветь. Хорошо ещё, что было поздно и никого из прохожих мы не видели. А то бы уже пристали: «Мальчик, кто тебя?» — Ага, — сказал я Ваське, — так это ты не дедов своих жалеешь, а себя, потому что у тебя дедов нет. Дед — это не игрушка…

Я не успел договорить, потому что Васька вскочил и двинул меня в глаз кулаком. Ещё хорошо, что я увернуться успел, а то бы синяк был… Ну, я ему, конечно, тоже… Мы катались по тротуару, и Васька как сумасшедший кричал:

— Дурак! Не понимаешь ничего! Она же его до сих пор любит! У неё же никого нет… Дурак! У неё ни детей, ни родственников!

Драться было трудно, потому что мы были в зимних пальто, да и вообще — чего драться-то? У меня на Ваську совсем зла не было, да и он, наверно, ударил меня потому, что очень расстроился. Ну, на нервной почве, значит…

Мы запыхались и перестали драться…

— Ну ладно, — сказал я. — Что ты взъелся-то?

— Дурак! — дулся Васька. — Ты понимаешь, кто для Антонины Николаевны этот Сергей Иванов? Самый лучший человек на свете. Она его любит, а его убили… Его нет! Понимаешь, нет! Убитый он!

— Чего ты орёшь? — закричал я на Ваську. — Ты думаешь, я вообще…

— Я всё удивляюсь, — бормотал Васька. — Как ни придёшь во Дворец, она там: с утра до вечера! А у неё нет никого! Ей идти некуда! Она и музыкальное училище, наверное, кончила, чтобы на этого Иванова походить… У неё в доме видал какая холодина? Она туда только ночевать приходит!

Снег сыпался на нас, блестел в свете фонарей, словно вокруг каждой лампы был намотан прозрачный сверкающий шар света и снежинок.

— Хочешь, — сказал я Ваське, — я в оркестр запишусь?

— Врёшь? — не поверил он.

— А что? — сказал я. — Из следопытов я ушёл, да теперь и искать некого: убиты они все трое… Дома мне тоже делать нечего. Давай запишусь?

— Нормально! — сказал Васька. — У нас, знаешь, в группе ударных всегда есть вакансии — хочешь в большой барабан бить или в тарелки, а потом на трубу перейдёшь? Или на корнет? А? И будем вместе ходить и возьмём над Антониной Николаевной шефство…

— Ладно! — сказал я.

— А то Сергея этого убили, детей у неё нет… За неё и заступиться некому.

— Её обижает кто?

— Обижают не обижают, а всё равно она одна! — сказал Васька. — А этот Сергей Иванов, наверное, и не знал, что она его любит.

— Почему это не знал?

— Да потому, что на той фотографии ему двадцать лет, а ей не то двенадцать, не то тринадцать… Она бы ему сказала: я вас люблю! Он бы ей: иди в куклы играть… А потом они и не виделись!

— Да! — сказал я. — Я раньше думал, что такая любовь только в кино… А у меня, знаешь, тётя Ага тоже до сих пор своего мужа вспоминает и любит…

— Они, наверное, были очень хорошие, — сказал Васька. — Этот Иванов так вообще как Тимур…

— И почему это хорошие всегда погибают? — сказал я.

— Всякие погибают, — возразил Васька. — Только хороших помнят, а плохих нет… Вот и всё.

— И ещё потому, что они везде первые идут! Такой молодой был и столько всего успел…

— А ты бы хотел с ним встретиться? — спросил Васька.

«Я бы не хотел! Ещё как бы хотел! — подумал я. — Ваське-то что, у него всего и забот — тройки, двойки да хомячки… А у меня…»

И я как вспомнил про следопытов, про то, как меня выгнали, и про то, как дед шутит, да вообще про всю свою жизнь… И такая взяла меня тоска…

 

Глава девятнадцатая

НУ И ПУСТЬ!

 

— Макаров! — нагнал меня в коридоре Роберт Иванович. — Что, голубчик, на занятия кружка не ходишь?

Я чуть на пол не сел.

— Так меня же исключили!

— Ничего подобного, — сказал Роберт Иванович. — Совсем не так. И это зафиксировано в протоколе. Тебя переизбрали. Ты не председатель кружка, но из кружка тебя никто не исключал и не может исключить… Потому что ребята против этого!

— Ха! — сказал я. — Это Пантелеева, что ли?

— Не только, не только.

— А кто ещё?

— Да процентов сорок.

— Ну?

— Вот тебе и «ну»! — И, подмигнув мне из-за очков, директор добавил: — А ты как думал? Ты вообще, Макаров, меня удивляешь. У тебя поразительная способность жить совершенно обособленно. Как это у тебя получается?

— Ничего не обособленно, — сказал я. — Учусь нормально, все поручения выполняю…

— Да брось ты! — похлопал меня по плечу Роберт Иванович. — Ничего в твоём способе жить хорошего нет. Иной раз так одиноко станет. А?

— Ничего не одиноко… — пробурчал я.

— Кстати! — не слушая меня, сказал Роберт Иванович. — К нам же сегодня приезжает профессор Субботин. Как раз по твоей теме!

— Какой ещё Субботин?

— Ох, Макаров, Макаров… Да письмо который прислал! Которого Иванов и Мироненко раненого выносили… Вспомнил? У него командировка, вот он и к нам забежит на минуточку…

Ничего себе «забежит», ещё хорошо, что наш директор этих слов при самом профессоре Субботине не сказал! «Забежит»! Он минут пять из «Волги» вылезал. Потом выпрямился, что-то на бедре у себя защёлкнул и стал тяжело подниматься по лестнице. Эмлемба с другими девчонками его у входа встречала с цветами, а я за колонной стоял, чтобы особенно в глаза не бросаться.

Я никогда живого профессора не видел, но точно знаю, что этот Субботин на профессора совершенно непохож. Настоящий профессор должен быть седенький, и в такой чёрной шапочке, и с бородкой… У нас в кабинете химии портрет есть. Академик Зелинский — изобретатель противогаза. Вот это профессор. А тут идёт здоровенный дядька, молодой и румяный, в американских очках, и волосы на голове, как два вороньих крыла, на виски разваливаются… Совершенно на вид никакой не профессор.

И вообще он вёл себя не так, как я думал. Я думал, он станет рассказывать про танковый таран, про то, как они через линию фронта прорывались… Прожектора кругом! Пули свистят, и они ползут! Фашист из окопа — раз, а они его — ты-ты-ты из автомата или кинжалом… Ну я же про войну всё знаю! Я же все фильмы про войну смотрю… А этот профессор Субботин поднялся на сцену в актовом зале, взял стул. Опять чего-то на бедре защёлкнул и, пока мы ему хлопали, на стуле примостился. Потом руку поднял и говорит:

— Давайте, ребята, мы без этих «ура» и без оваций… Я же не Алла Пугачёва…

Все засмеялись. Он говорит:

— Ну вот и хорошо. А теперь будем говорить о вещах тяжёлых. Я приехал сюда, потому что Сергей Иванов, которого вы разыскиваете, самый дорогой для меня человек! Да. Вы, конечно, заметили, что я инвалид. У меня нет обеих ног… — Он постучал по голеням, и раздался деревянный пустой звук.

 

ОКТЯБРЯ 1941 ГОДА

 

Они шли вторую неделю. И вот уже четыре дня слышали за спиной лай немецких овчарок. Раненый был в забытьи. Время от времени он приходил в себя и требовал, умолял, чтобы его бросили, чтобы его добили, не мучали, не тащили по болотам и бурелому.

— Ребята! — говорил он, облизывая распухшие, растрескавшиеся губы. — Бросьте меня! Вы к своим выйдете! Будете воевать, а я куда? Ноги-то нет! Куда я годен?

— Ты что, балерина? — говорил лейтенант Иванов. — Не смеши ты меня! Я смеяться не могу…

Во время танкового тарана он ударился о казённик пушки и выбил все передние зубы. Вероятно, были сломаны нос и скула, оттого лицо было раздуто, как футбольный мяч.

Однажды, придя в себя, Субботин увидел, как Сергей, обхватив руками голову, тихо стонет и раскачивается из стороны в сторону.

— Серёжа, — позвал он. — Лицо болит?

— Да нет, — ответил тот, поднимаясь. — Это я так, шея затекла.

И опять они поднимали носилки на плечи и несли раненого дальше.

— Была жизнь, были планы… собирался институт закончить в сорок втором… — говорил Субботин. — А теперь всё к чёрту.

— До чего ты мне надоел! — отвечал Сергей. — Закончишь свой институт! Может, даже в сорок втором. Радоваться должен, что только ногу потерял там, где другие головы оставили!

Субботин был в жару и поэтому не страдал от голода, а вот Иванов и Мироненко давно съели последний сухарь.

С каждым днём Мироненко становился всё молчаливее и мрачнее…

— Всё что угодно! — услышал однажды ночью его шёпот Субботин. — Всё что угодно я готов принять! Но только не этот идиотский голод!

— Витя, ты что… — шептал ему в ответ Сергей. — Ты о хорошем думай. Держись! Вот выйдем к своим…

— Где они? Где они, свои? — зло всхлипнув, ответил Мироненко. — Вторую неделю идём, а фронта и не слышно. Где они? Что это такое?

— Это война! — сказал Сергей. — Это война! Мне отец говорил: «Война — противоестественное состояние человека!»

— А куда мы этого тащим? Куда?

— Что же, по-твоему, его бросить? Да ты что говоришь! Ты же сам потом от угрызений совести в петлю полезешь!

— Некогда будет совестью мучаться!

— Я тебя не держу! — сказал Сергей. — Я тебе не командир. Ты волен поступать, как хочешь. Но я раненого не брошу!

— Ты не командир? Ты всю жизнь командовал! — закричал Мироненко. — Вожатый вечный! Всю жизнь долдонил: «Надо, надо!..»

— Да брось ты, — сказал Сергей — Это уж так вышло, что я вожатым стал! А надо — действительно надо… Ты что, забыл, как мне в училище доставалось — я же самый дохлый в роте был… Да если хочешь знать, после войны… Я бы музыкантом стал…

— Ты — станешь! Ты как отбойный молоток!

— Нет, — сказал грустно Иванов. — Теперь трубе, извини за шутку, труба… зубов-то нет! Так что закончилась моя музыкальная история… Ты лучше поспи. И пусть тебе приснится королевский ужин…

 

Им повезло. Они наткнулись на избушку лесника. Лесник сказал, что фронт всего в двадцати километрах, да они и сами это видели по сполохам над лесом, по тому, как упорно шныряла вокруг немецкая полевая жандармерия.

— Двадцать километров! — мечтательно говорил, напившись молока и наевшись картошки, Мироненко. — Неужели только двадцать? Да на карачках проползём, а у своих завтра будем…

Лесник говорил, что здесь фронт не сплошной, пройти можно, и обещал показать дорогу через топь…

Но Сергей был невесел. Он перевязывал раненого и вдруг сказал:

— Ну-ко посмотри…

Мироненко, подавляя отвращение, глянул на культю.

— Да не сюда, — досадливо сказал Иванов. — Эта рана чистая. Ты вот куда гляди…

Вторая нога распухла, и ступня была похожа на студень — серая и холодная, с фиолетовым отливом…

— Узнаёшь? Она самая. Гангрена.

— Ты чего придумал? — со страхом прошептал Мироненко.

— Надо ступню отнимать! — сказал Сергей. — Я на Халхин-Голе в госпитале насмотрелся на эту прелесть. Он у нас к утру умрёт, если мы этого не сделаем.

Это было так страшно, что Мироненко даже не спорил.

— Ничего. Он без сознания. Не почует. А выхода у нас нет! — бормотал себе под нос Сергей.

— Он и так умрёт, — сказал лесник.

— Умрёт так умрёт. Мы сделали всё, что могли, — вздохнул Сергей. — Ставь, старик, таз на плиту и часа два кипяти нож сапожный и пилу… Есть у тебя ножовка?

 

— Под утро я пришёл в сознание! — говорил профессор. — И я видел, как погиб Мироненко. Мы уже почти что были у своих. К нам от кустов ползли наши разведчики. Он не выдержал и встал… И сразу сзади ударил пулемёт…

Наш гость замолчал и опустил голову. И весь зал, все ребята молчали…

— Я прошу вас, — сказал дрогнувшим голосом профессор Субботин, — найдите его! Найдите Серёжу! Я пытался, но я один, а вас много… Вам это под силу. Если бы вы знали… Если бы вы знали… — пробормотал он. — Он мне в госпитале говорил: «Гриша! Ты видишь, что творится. Ты видишь, сколько ребят полегло! Вот и Коля! Ведь он погиб, чтобы ты жил! А ты нюни распускаешь! Ног нет — горе! Но ведь это ещё не всё! Тебе же двадцать два года! Ты молодой, образованный человек. Ты обязан жить и так работать, чтобы не стыдно было самому себе сказать: «Я наших ребят не подвёл». Как бы мне хотелось… — сказал профессор, поднимаясь. — Как бы мне хотелось ему сказать: «Серёжа, я тебя не подвёл!»

Я сидел в самом конце зала и всё думал, как же мне сказать, что Иванова нет в живых! Васька, конечно, ни про какое собрание не слыхал, и его в зале не было… Так что о том, что Иванов убит, знал только один я.

Опять так могло получиться, что я скрыл от кружка свою находку, но я смотрел на ребят, как у них глаза горели и как они со всех сторон к этому профессору подступали, а Эмлемба вообще вцепилась ему в руку и глядела снизу вверх, как Пудик, — и я не мог им ничего сказать! Не мог.

 

Глава двадцатая

НЕВОЗМОЖНЫЙ ДЕНЬ РОЖДЕНИЯ

 

— Где ты шатаешься по ночам! — сказал папа, когда открывал мне дверь, и я увидел, что он страшно злой и расстроенный.

В квартире гудели мужские голоса. В столовой было полно людей. Мне в глаза сверкнули золотом широкие погоны на спинке стула, и я увидел широченный генеральский лампас на брюках толстоногого человека, который стоял посреди столовой на коленях, а багровое от напряжения лицо его щекой лежало на полу.

— Давай на меня! — сипел он. — Давай на траках и сразу на ходку переводи.

Ещё человек пять мужчин сидели на корточках на полу, стол был отодвинут к стене и ковёр с пола снят.

— Вперёд! — услышал я голос деда.

Я вытянул шею и увидел, как из его комнаты показалось что-то металлическое, поблёскивающее и шустро покатилось мне навстречу.

— Направо! — скомандовал дед. И железная каракатица повернула направо.

— Налево! — И она двинулась налево.

— Преграда! — закричал генерал и подтянул свёрнутый в рулон ковёр.

— Не ори! — сказал дед. — Говори спокойно, в определённом ритме.

— Преграда! — послушно сказал генерал.

Каракатица остановилась. Её гусеницы перестали вращаться. Откуда-то высунулись тонкие усы-антенны. Машина ощупала ими преграду, снизу у неё вдруг выросли ноги, много-много, как у сороконожки, и она вдруг полезла на ковёр…

— Лезет! — закричал генерал. — Лезет! Во! Лезет!

И он пополз за машиной на коленях, и другие дядьки полезли за ними гусиным шагом.

— И давление! Давление минимальное! — сказал самый молодой. — В тундре не будет ягель мять.

— Ну! — выкатил глаза генерал. — Сколько на сантиметр?

— Десять граммов, в модели — полграмма.

— Врёшь! — крикнул генерал. — Не может такого быть!

— Не веришь — гляди! — сказал дед, перекидывая в другой угол рта окурок самокрутки. — Ещё не верит!

У тёти Аги лицо стало белее потолка, когда дед схватил фарфоровые блюдечки и стал раскладывать их на полу.

— Вперёд! — рявкнул генерал. Машина полезла через посуду, чуть поскрипывая и сосредоточенно водя антеннами. — Колоссально! Фу, даже сердце прихватило. Это же то, что надо! Гиганты!

Машина подошла к моим ногам, ощупала их какими-то палками и равнодушно перелезла через ботинок.

— Во! — сказал генерал. — Это твой внук? Слушай, такое впечатление, что вас в одной форме отливали, — сказал он, тыча в меня пальцем. — Вылитый дед! Лет сорок назад вот этот бородатый был как этот конопатый.

«Ничего я не конопатый», — подумал я, хотел вывернуться из-под его руки, но тут глянул на его китель и ахнул. Дважды Герой Советского Союза! Я и Героя-то никогда так близко не видел, а тут дважды. У меня даже рот открылся.

— Давай знакомиться! — Моя рука утонула в его горячей огромной ладони.

— Ему завтра рано в школу! — криво улыбаясь, сказала мама. — Иди, иди…

— Ничего мне не рано… — попробовал я возразить.

— Константин! — сказал папа ледяным тоном.

— Иди, иди! — насмешливо прищурился дед. — У тебя режим, расписание, а то, не дай бог, двойку схватишь…

— Товарищи! — сказал генерал. — Да разве мальчишку можно такого удовольствия лишить? Дед такую машину построил, а внука на день рождения этой машины не приглашают… Да вы что?

— Его это не интересует! — усмехнулся дед. — Он у нас больше по джинсам специалист… Товаровед…

Я постарался сделать презрительное лицо, чтобы дед видел: мне на день рождения его машины совершенно наплевать!

Но, между прочим, мне было не наплевать. И я никак не мог заснуть, всё слушал, как они там в столовой шумят. Вон, оказывается, что дед паял по ночам у себя в комнате. А все эти дядьки — его бригада? «Он у нас по джинсам специалист!» Ну и что? Я, может быть, когда вырасту, то и по машинам специалистом буду! Между прочим, я — отличник. А пятёрка, если вдуматься, это оценка за отличные знания, — значит, кое-что я всё-таки знаю!

Сразу загнали спать! Мне, может, так нужно было бы с этим генералом поговорить! Может, он генерал танковых войск! Может, он Сергея Иванова, и Демидова, и Мироненко знал. Может, он воевал с ними вместе! Может, он согласится к нам в школу прийти и про них рассказать!

Вот если бы случилось чудо — пришёл бы сейчас сюда этот Сергей Иванов, я бы ему всё, всё рассказал! И он бы всё понял! Все ко мне относятся несправедливо… Всё-таки фамилии танкистов я искал, и это было трудно… Даже двойки получал. И ничего я не специалист по джинсам — я, может, про них и забыл давно.

Я стал думать о Сергее Иванове. Сколько уже про него людей говорило, и только хорошее. Вот уже тридцать с лишним лет, как он убит, а его всё вспоминают… А если бы я погиб, меня как бы вспоминали? Может, только Ага вспоминала бы, ну ещё Васька, родители, конечно, и, наверное, Эмлемба… Хотя ей-то я ничего хорошего не сделал.

А этот Иванов сколько успел всего сделать! Пионервожатым был, оркестр организовал! Воевал на трёх войнах, сколько людей спас, а был всего вдвое меня старше. Мне тринадцать, а ему двадцать три было, когда он погиб. А пионервожатым он был, когда был моим ровесником. А у нас в классе вообще уже второй год пионервожатого нет. Приходили какие-то, да всё ненадолго… Интересно: а вот я смог бы стать пионервожатым? Ну, в каком-нибудь малявочном классе, во втором или в третьем. Малявки бы меня любили! Я бы всё-всё для них делал: и в походы с ними ходил, и штуки всякие мастерил… Вот был бы у нас в классе хороший пионервожатый, и моя бы жизнь по-другому сложилась… От пионервожатого многое зависит.

Я смотрел, как по потолку проплывают тени от автомашин, что иногда проходят по нашей тихой улице, и думал: «А вот сейчас пойду и всё у этого генерала расспрошу! Может, он и правда с Ивановым вместе служил?»

Я вышел в столовую. Все уже разошлись, только на кухне из-за неплотно прикрытой двери выбивался свет и слышались голоса. Я подошёл и заглянул в щёлку. Генерал и дед вытирали полотенцем тарелки и ставили в сервант…

— Я поражаюсь тебе и завидую! — говорил деду генерал. — Ни одного срыва! На одном дыхании живёшь!

— Это так только со стороны выглядит, — ответил дед, и я удивился, потому что никогда не слышал у него такого грустного голоса.

— Ну да, со стороны. Я тебя с тридцать пятого года знаю, ты всегда был на острие движения… Мы за тобой только поспевали… Ты же по характеру вожак! Тебе всё удаётся!

— Не всё, — вздохнул дед. — Закурим?

Они сели, дед ловко свернул самокрутку.

— И мне сверни, — сказал генерал. — А то, знаешь, у меня пальцы стали неуклюжие, не то что в двадцать лет.

Долго шипела спичка.

— Вот ты говоришь: всегда впереди… — начал дед. — А кто за тобой? Мы с тобой сколько не видались?

— Да лет двадцать пять. Я в академию поехал, а ты вдруг демобилизовался. Кстати, я никак понять не могу: почему?

— Не военный я человек, — сказал дед.

— То есть как? — ахнул генерал, и стул под ним удивлённо заскрипел. — До таких звёзд дослужился — и не военный…

— А вот и не военный! — сказал дед. — Когда Родину защищать — другое дело… Я учиться хотел… чему-нибудь такому мирному, чтобы войной и не пахло… Я чуть кондитером не стал.

— Ну тебя! — отмахнулся генерал. — Наплетёшь всякого.

— Я с войны пришёл и ни о чём так не мечтал, как мундир скинуть и за мирное дело приняться… А вот некая известная тебе особа спланировала свою жизнь, естественно за счёт моей, так, чтобы я в большие чины вышел… Я думал, она меня любит, а она, оказывается, мои звёзды любила…

— Это ты про жену?

— Именно.

— Красивая была женщина. Как артистка.

— Это точно. Вот я пять лет на эту красоту полюбовался да и рванул на Север. Сначала водителем вездехода, потом начальником колонны…

— А она что?

— Она — прекрасно. Отвоевала эту квартиру, набила её всяким барахлом. Вот только счастья тут нет… Злая стала, всё меня винила, что я ей жизнь отравил. А мы и виделись за двадцать лет совместной жизни — раз, два и обчёлся…

Они опять зазвенели посудой.

— Может, и правда жизнь заела? — сказал дед. — Так я ей и не сумел объяснить, что человек счастлив не когда у него всего много, а когда он доволен тем, что имеет… И довольство это не в вещах.

— Так ты что — несчастлив? — спросил генерал.

<


Поделиться с друзьями:

Кормораздатчик мобильный электрифицированный: схема и процесс работы устройства...

Автоматическое растормаживание колес: Тормозные устройства колес предназначены для уменьше­ния длины пробега и улучшения маневрирования ВС при...

Особенности сооружения опор в сложных условиях: Сооружение ВЛ в районах с суровыми климатическими и тяжелыми геологическими условиями...

История развития хранилищ для нефти: Первые склады нефти появились в XVII веке. Они представляли собой землянные ямы-амбара глубиной 4…5 м...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.176 с.