Дни семнадцатый – двадцать второй — КиберПедия 

Состав сооружений: решетки и песколовки: Решетки – это первое устройство в схеме очистных сооружений. Они представляют...

Папиллярные узоры пальцев рук - маркер спортивных способностей: дерматоглифические признаки формируются на 3-5 месяце беременности, не изменяются в течение жизни...

Дни семнадцатый – двадцать второй

2022-09-11 66
Дни семнадцатый – двадцать второй 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

 

Эти дни мы провели в Алепине. Но село Алепино, его люди и окрестности могут составить для меня предмет отдельной книги, которую я когда-нибудь обязательно напишу.

Должен сказать только, что рыбалка с участием Петрухи у нас не состоялась. Незадолго перед нашим приходом он умер.

– Удочки тебе отказал, стоят на задах около огорода.

Я пошел на зады и действительно нашел там, где крапива переросла огородный плетень, две удочки, так знакомые мне. Одно удилище из ореховой палки и можжевелового хлыста, другое – целиком березовое. Все в удочках было исправно. Деревенские мальчишки не срезали даже крючки, к которым присохли остатки выползков, насаженных некогда негнущимися пальцами Петрухи.

 

День двадцать третий

 

Если посмотреть вдоль красной сторонки нашего села, то увидишь ржаное поле, над ним в отдалении темную полоску Самойловского леса. Самойловский лес сбегает в низину к реке Езе. С колокольни хорошо видно, как начинаются за ним, пропадая в дымке, голубые холмы.

Я, правда, давно не лазал на колокольню, отчасти потому, что лестницы все обвалились, так что не знаю, какими показались бы мне теперь залесные дали. Виденье осталось с детства. Когда-нибудь, маленький, загляделся я в ту сторону, и навеки отпечатались в памяти голубые холмы.

Сторона для нас нехожая и неезжая. Это помогало голубым холмам сохранять свою сказочную неприкосновенность. В голубизне, в особо солнечные ясные дни, проступали белыми черточками колокольни. Там будто бы стоят села Пречистая гора, Кузьмин монастырь, Абабурово…

Когда я спрашивал у отца, что за колокольни проступают из дымки, он отвечал:

– Кто знает. Суздаль в той стороне, не его ли церкви!

Теперь я понимаю, что он был мечтатель и ему очень хотелось, чтобы из нашего села видно было далекий Суздаль.

И еще помню с детства, как пытался понять и осмыслить слово «Русь». В голову не пришло бы, что наше село и деревни вокруг – Брод, Негодяиха, Останиха, Венки, Вишенки, Курьяниха, Куделино, Зельники, Ратьмирово, Ратислово, – что все это тоже частица Руси, то, что было известно и понятно, не совмещалось с непонятным словом. Голубые холмы – другое дело: неезжая, нехожая сторона, что за деревни – не знаю. Там и есть Русь.

 

Самойловские елки должны были спасти нас от дождя. Туча гналась за нами по пятам. Хорошо было видно, как затуманилось оставшееся позади родное село – совсем завесила его кисея – и как кисея эта, одним концом пристегнутая к двигающейся туче, другим концом волочится по земле, задевая за деревья, дома, заборы. Вот она поволоклась по ржаному полю и, знать, была не такая уж легкая и воздушная, если рожь под нею ложилась, словно приглаживал, ласкал ее кто-нибудь шершавой тяжелой рукой, как приглаживает мужик непокорные, ржаные же вихры сынишки.

Нарастающий шум только подбадривал нас, и мы бежали до тех пор, пока погоня не захлестнула, не смяла, обрушив на плечи бурлящую, по-июльски теплую, ливневую волну.

Бежать дальше не было смысла – не играть же с дождем вперегонки. А если вас окунули в воду, то от второго окунанья вы мокрей не станете.

Ливень шел волнами. Проходила одна волна – и появлялось солнце. В золотистом пару тонула земля. Пар шел и от нас, от наших спин, башмаков, рюкзаков. Потом снова настигла туча. Дорога осклизла, и идти стало плохо. Жирная грязь налипала на башмаки, так что мы обрадовались, когда начался лес с густой травой по сторонам тропинки.

Серега от отца научился подражать птицам и теперь развлекался тем, что со всего Самойловского леса собрал к себе кукушек. Сначала несколько раз он прокуковал впустую. Ошарашенные дождем птицы не отзывались. Потом далеко-далеко раздалось ответное: «Ку-ку». Потом в другой стороне, потом сзади. Серега настойчиво звал, и мы слышали, как все ближе и ближе подлетают обманутые кукушки. Кольцо сжималось, и наконец в кустах со всех сторон послышалось шастанье, шум крыльев, шорохи. Птицы летали над просекой, над нашими головами в недоумении и растерянности. Тогда Серега решил созвать рябчиков, но снова хлынувший ливень помешал этой затее.

Как ни тепел был дождь, вымокшие до нитки, мы начали зябнуть. Кроме того, ливень перешел в мелкую морось, небо затянулось сплошной серой мглой. Верхушки елей рвали, терзали ее, отрывая и оставляя на себе белые мокрые клочья. Такое не могло кончиться быстро.

К деревне Корнево мы подошли с задворок. Долго искали прогон, чтобы попасть на улицу. Прогона все не было, и мы, решившись, открыли калитку в огород, прошли мимо гряд с луком (как сейчас вижу – матово-зеленые жирные стрелы с крупными каплями дождя на них), но огород уперся в бревенчатую стену двора, а двор оказался запертым. На наш стук дверь приоткрылась, и оттуда выскочил пудовалый поросенок, а за ним уж парень. Парень не обратил на нас никакого внимания и стал гоняться за поросенком по грядкам с луком. Мы тем временем прошли через двор, залитый навозной жижей, пришлось ступать по редко брошенным кирпичам, и очутились в самом Корневе.

Выбрав крыльцо попросторнее, расположились на нем. На ходу было теплее, а теперь губы у нас посинели, и сухая одежда в теплой комнате стала казаться верхом человеческого блаженства на земле.

День только начинался, и, значит, неприятного впереди было больше, чем его осталось позади.

Деревня просматривалась насквозь, зеленая и пустая, как футбольное поле во время перерыва. Только гуси и куры ходили там и тут. Это был дурной признак. При коротком дожде куры прячутся и пережидают, а уж если они вышли в дождь, значит, пережидать бесполезно.

Распугивая кур и гусей, расплескивая лужи, кидая вверх комья грязи, мчался по деревне «газик». Он готов был проскочить в прогон и скрыться за околицей, как длинноногий озябший Серега бросился наперерез ему, подобно вратарю, спасающему верхний левый угол ворот. «Газик» остановился, а нам в нашем положении было, право, все равно, куда и зачем он едет.

В автомобиле, кроме водителя, белобрового паренька в клетчатой рубашке, сидели еще старичок и женщина лет сорока пяти, со спокойным лицом, тоже, как мы, попутчики. Водитель, казалось, рожден был для таких дорог. Ему, видимо, нравилось даже круто поворачивать баранку, когда автомобиль становился поперек дороги и юзом начинал сползать вниз под крутой уклон или когда на критической точке подъема нужно было свернуть на сторону, наискось, чтобы вскарабкаться на осклизлый пригорок. Мотор урчал, работали оба сцепления, потоки грязи выбрасывались из-под колес и колотили по тенту.

– Значит, москвичи, – почему-то правильно решил водитель. – Ну что ж, у нас тоже все как в Москве, только дома пониже да асфальт пожиже. Радуйтесь, что на мою машину попали. Сейчас в радиусе ста километров все грузовики стоят по дорогам, где дождь застал. Ехать им невозможно. Только нам дорога открыта. – И он лихо подавал вперед рычаг скоростей, как будто непосредственно этим движением толкал машину вперед.

– Ничего, хорошую машину сделали, без нее – гроб.

– Водитель вы тоже, видимо, классный!

Белые брови сошлись на переносице. Парень поморщился.

– Водить всяк может. У нас в школе был один балбес, инструктора отступились. Я говорю: «Дайте мне, не может быть, чтоб не научился, медведей и то всему научают». Отстажировался за милую душу. Теперь тоже где-нибудь сидит на дороге…

Автомобиль проскакивал какие-то деревни, села, перелески. Все это были мои голубые холмы, запеленатые водяной пылью.

– А что, правда ли, в Москве, – вдруг подал свой голос старичок, – есть магазины, товары на дом приносят? Чего тебе надо – сейчас, пожалуйста.

– Там, дедушка, не то есть, – опередил с ответом водитель. – Заходишь в магазин, а продавцов нет, бери чего хошь и ступай.

– А ты не бреши! – рассердился старик. – Молод еще над стариком смеяться. И вопрос тебя не касается…

…«Газик» въехал в большое село. Длинная прямая улица была куда грязнее, чем дорога в поле или в лесу. Телега, уступившая нам путь, вязла по ступицы в размешанной жибели. Несмотря на столь мягкую подстилку, автомобиль трясло и кидало, как будто под грязью скрывались пни.

– Все. Заехали на Громовский проспект, – сообщил водитель. – Говорю, как в Москве, только дома пониже да асфальт пожиже.

– Почему же Громовский, в честь летчика?

– Председатель райисполкома здесь Громов, вот и зовем. Видите, замостил как… Вас в райком или в чайную?

– К Дому колхозника. Обсохнуть нужно.

– В нашей власти. По трешнице, чай, заплатите? Такси дороже берет. Эх, родимая!..

Село, куда мы приехали, называлось Небылое – районный центр того самого района, в котором, по словам ратисловского председателя, нет ни одного захудалого экскаваторишка.

В Доме колхозника оказалась свободной только одна койка. Серега определился на ней, а мы попросились на постой в домик поблизости. Там нашелся летний чуланец с маленьким квадратным окошком и огромным количеством бутылочек и склянок на полу. Хозяин дома был ветеринар.

 

День двадцать четвертый

 

Просыпаясь ночью, прислушивались… Шумит! Жестоко барабанит по железной крыше дома, смягченно шебаршит по тесовой крыше двора, шлепает, как ребенок ладошками, по земле и лужам. Утро походило на сумерки, июль походил на осень.

– Пока еще все в сусек, – слышался за стеной разговор. – Пока еще миллионы подваливает. И травам не без пользы, и хлебам, и грече, а пуще всего картофелю. Однако сенокос на носу, ну как затянется… Все сгниет!

– Не каркай раньше сроку. Все лето ждали да молили, а два дня полил – и напугал, и надоел!

– И то два дня! Кажется, что неделю!..

После завтрака отряд наш в полном составе собрался на совет, что делать: сидеть целый день в избе и глядеть на заплаканные стекла – скучно, идти дальше – нельзя. Обязательно нужно побывать в двух деревнях: до одной из них три километра, до другой – семь. Идти туда под дождем и Серега и Роза отказались. Впервые команда взбунтовалась.

– А если я достану длинные плащи?

– Где ты их достанешь, родственников у тебя здесь вроде нет.

– В милиции, конечно. Где еще могут быть лишние плащи!

Три фигуры, завернутые в брезент, напугали дождик, и он вдруг перемежился. Около горизонта в седой низкой мгле образовалась голубая прореха. Края ее рвал ветер, задирая их все больше и больше. Он сдирал с неба облачность, словно картофельную шелуху. Окрестности прояснились, как проясняется на бумаге детская переводная картинка. Стало жарко. Плащи пришлось свернуть и нести под мышкой.

Мы шли в Кобелиху. Дело в том, что Небыловский район искони чуть ли не на всю среднюю Россию поставлял пастухов. «Район потомственных пастухов» – так его теперь именуют даже в газетах. Значит, здесь, в этих местах, и живут прославленные владимирские рожечники. Больше всех других деревень славилась рожечниками Кобелиха, вот почему мы шли туда. Придем, попросим сыграть две или три песни и уйдем обратно. Такова была цель похода.

Тропа вела то лугом вдоль речки Тумки, то частым лесом, то гречневым полем. Везде хорошо было идти. В лугах попадались кочки, сплошь покрытые гвоздичкой, этакие пурпурные островки среди зелени. В лесу, у самой тропинки, росли огромные лесные колокольчики, так что каждый колокольчик был чуть ли не по куриному яйцу, про гречу и говорить нечего, она цвела, и самый воздух над ней был как бы розов.

Правильно говорит пословица: «Летом два дня льет – час сохнет, осенью – час льет, две недели сохнет». Теперь было лето, и, пока мы шли до Кобелихи, тропинка обветрилась, траву обдуло, только земля сама была черная и рыхлая.

После дождя легко полется, этим и воспользовались кобелихинские крестьянки. Все они высыпали на усадьбы полоть лук. Лука здесь были поля.

– Как же, спокон веку луком держимся, – пояснила нам женщина, мимо которой проходили. Распрямившись, она поправила волосы тыльной стороной ладони (руки в жирной земле), проводила нас взглядом и снова принялась за дело.

Двумя вереницами дома Кобелихи бегут к реке Колокше, но перед самой рекой останавливаются у крутой зеленой горы, не решаясь сбежать с нее на прибрежную луговину.

Над одним домом, вернее – над огородом этого дома, собирался к отлету пчелиный рой. Шум слышался издалека. Разреженное облако роя клубилось, клубилось, клубилось, становясь все меньше, но гуще и чернее.

– Манькя, чего глядишь? – закричал старик из соседнего дома. – Беги, ищи Катерину. Скажи, рой уходит, а я постучу покуль.

Манька, девочка лет двенадцати, побежала вдоль деревни, а старик ушел в дом и возвратился с ведерком и палкой. Как известно, всевозможный звон вызывает у пчел тревогу, и они торопятся сесть, привиться поблизости. Но стучать старику не пришлось. Пока он бегал в избу, рой оклубился окончательно и, приняв форму дырявой овчины, полетел навстречу солнцу. Старик проводил его, приставив ладонь к глазам, несколько присев при этом и все держа в руке ненужное теперь ведро.

– Ишь ты, ушел, подосадует Катерина-то! А кому-нибудь – находка. Или в лесу, в дупло сядут.

Около правления колхоза «Красное заречье» на траве, на бревнах, на чем попало сидели колхозники. Мы подошли и присели тоже. Народ ожидал начала колхозного собрания. Парень лет двадцати трех стоял на коленях перед сидящими на траве мужиками и рассказывал:

– Да… А то еще барана видал. Весу сто тридцать килограмм. Рожища – во! – Парень покрутил пальцами около ушей, отводя пальцы все дальше в стороны. – Харя – в шерсти!

– Ну-у…

– Провалиться на этом месте!

Из правления вышла девушка и сказала:

– Председатель велел заходить. Начинать пора.

Никто и не шелохнулся.

– Да… А ноги мохнатые, одни копыта видать! Шестнадцать килограмм шерсти с него, черта, стригут.

– Неуж?.. Нам и с пятнадцати столь не настричь…

– Да… А то еще баран, хвост-то на тележку пристроен, а в нем – пуд!

– В баране?

– В хвосте!

Спрашивающий задохнулся махоркой, от такого чуда закашлялся, отвернувшись в сторону и к земле.

– Да… А то еще идешь – шестнадцать баб золотых, а то рыбина каменна, а изо рта – струя! Спереж-то я все один ходил. Подойдешь к избе, думаешь, люди живут, а там поросята. И все лежат или на задних ногах сидят, как зайцы. Дворы конные тоже гожи. Одна лошадь… да вы все одно не поверите…

– Чего она?

– Семнадцать тонн подняла – вот чего!

– Ну это, парень, того, загнул…

– Да вот чтобы мне провалиться на этом месте! – и даже вскочил от волнения.

Тут подкатил к правлению грузовик – полный кузов женщин да девушек. Из Пречистой горы на собрание приехали. Вместе с ними и наши мужички потянулись в избу.

За столом, покрытым кумачовой скатертью, стоял председатель, постукивая карандашом по бутылке с чернилами. Был он невысокого роста, полный и, что называется в народе, с бабьим лицом.

Понравилось нам уж то, что председатель начал не с международного положения, как это бывает на всех собраниях, он начал с дела: «Завтра начинаем покос! Давайте решим спереж, откуда начинать – от Лыковой межи или с Дмитрова луга?»

Тут поднялся шум. Каждый захотел высказать свое мнение. Это по отвлеченному вопросу не сразу заставишь колхозников произносить речи. А что касается Лыковой межи или Дмитрова луга, тут колхознику пальца в рот не клади, тут он первый специалист и знаток.

Решено было начинать с Дмитрова луга, но выяснилось, что у половины людей не хватает кос.

– В сельпе разве нету?

– В сельпе! – послышались издевательские голоса. – В сельпе к сенокосу гвоздей ящик привезли да навески – ворота навешивать.

Собрание решило командировать человека в Москву за косами.

– Теперь вот что надо решить. Многие на делянках недобросовестно относятся к работе, сшибают верхушки, не прокашивают рядки. Как будем поступать с такими: пусть перекашивают снова или же начислять за работу им только пятьдесят процентов? Короче, чем бить их будем: горбом или рублем?

– Ты подожди бить-то! – выкрикнул, а затем и поднялся один колхозник. – Верно, не прокашивается трава, а почему? Тоже надо обратить на свое орудие, то есть который вручен нам струмент. Струментина, она ведь что, в ней все может проявиться, а ты бить. Надо бить, да с разбором.

Эта речь, смысл которой заключался, видимо, в том, что не всегда косарь, бывает и коса виновата, произвела сильное впечатление. Председателю пришлось снова стучать по бутылке с чернилами.

– У себя на усадьбах тем же инструментом работаете, а качество? Небось ни травинки не остается.

– Так ведь у себя-то мы ни за чем не гонимся, кроме как траву скосить, а на колхозных делянках – за трудоднем.

Потом стали зачитывать длинные побригадные списки колхозников. Пока их читают, я успею сказать, что деляночная система эта во время сенокоса мне не нравится.

Почему с давних пор самой любимой работой и самой любимой порой в деревне был сенокос? Потому, что он из всех крестьянских работ проводился сообща, объединял всех, сдружал, коллективизировал. Весь год копались крестьяне каждый на своем клочке, а в сенокос выходили в одно место всем селом, или, как это называлось, всем миром, становились друг за дружкой, тягались (соревновались) друг с дружкой, в минуты отдыха балагурили, и это было как праздник. В полдень тоже все вместе выходили бабы разбивать валки, ворошить сено. Туда и обратно шли с песнями. И вот эту самую коллективизирующую, самую сдружающую, самую объединяющую страду решили проводить по-новому: получай каждый свою делянку и вкалывай на ней в одиночку.

Система эта считается более производительной, но, выигрывая в одном, мы проигрываем в другом, в духовном, не менее важном. Система эта введена для того, чтобы не осталось нескошенной травы, чтобы убрать ее всю. Но при прежнем, коллективном труде не оставалось в лугах ни одной не убранной сенинки.

После зачтения списков разбиралось заявление пастуха. Он просил прибавить ему по десяти рублей с череда. Видимо, пастух за это время успел завоевать авторитет и решил попросить прибавки.

– Дать, дать! Такому пастуху да не дать!

– Есть еще вопрос. Нужно выделить помощника бригадиру. Какие предложения?

– Петра Палыча, он уж работал, лучше его не найти.

Поднялся Петр Павлович, лет пятидесяти, высокий и худощавый. В руках он тискал фуражку.

– Не дело это, вот что скажу. Был я помощником бригадира, перевели меня на телят. Пасти, значит, их. Оченно я к телятам привык, и они ко мне, значит, тоже зачем меня отрывать?

– Давайте так, – предложил председатель, – попросим Фаю. Если Фая согласится, то оставим Петра Павловича на телятах.

– Нет! Его просить, Петра Палыча просить. Бабы, чего сидите, просите Петра Палыча! Просим, просим! – закричали со всех сторон.

Петр Павлович вскочил, возбужденно огляделся вокруг, и на лице его отразилась короткая, но острая борьба: тяжело было бросать телят. Потом он отчаянно ударил фуражкой об пол.

– Ладно, давайте…

Не вынесло, значит, мужицкое сердце, что его столько народу просило, да так дружно.

Собрание продолжалось.

– Как вы помните, мы посылали письмо дедушке Махмуду Айвазову, правда ли, ему сто сорок семь лет?

Колхозники вспомнили про письмо, оживились, заинтересованно зашумели.

– Вот пришел ответ от дедушки Махмуда. – И председатель стал читать письмо, где азербайджанский старожил благодарил за внимание, желал успехов.

Видно, что писал не сам, и написали за него казенно, сухо. Но вся эта история была хороша и трогательна: заинтересовались, написали письмо, получили ответ, занимались этим на колхозном собрании. Что-то теплое и человеческое было тут. И то хорошо, что старика председатель называл не товарищ Магомед Иванович Айвазов, а просто дедушка Махмуд.

В начале собрания мы послали председателю записку, и теперь он объявил:

– Вот какое дело! Пришли к нам люди, интересуются нашими рожечниками. Так что, у кого есть рожки, большая просьба сбегать за ними и, так сказать, продемонстрировать.

Собрание кончилось, и народ повалил из правления. Но ушли не все. Человек пятнадцать мужиков осталось в правлении. Тут же мы завели с ними разговор без посредства председателя.

– Да, были трубачи у нас, были! Шибровы, бывало, на коронацию ездили, царю, значит, играть.

– Где же они сейчас?

– Примерли. Сын их здесь. Тоже мастер. Ванька, сбегай-ка за Шибровым.

– А то еще Петруха Гужов – Горькому в Москве трубел. Правда ли, нет ли, плакал Горький-то, слезу, значит, прошибло. Подарил он Петрухе чего-то там, а Петруха ему – рожок.

– Где ваш Петруха?

– В Ногинске живет. Их ведь три брата, и все трубачи. Иван теперь полковник, чай уж, забыл, какой рожок бывает, а Павлуха – дома. Васька, верни Павлуху, да чтоб рожок захватил.

– Братья Беловы, те все по радио из Москвы трубели!! Да рази мало было?! И Мишка Шальнов трубел, и Шохины… Побило много трубачей-то. В войну.

– Да сейчас-то кто трубит ли?

– Трубят понемногу: и Коркин и Шишкин. Много бы трубело, да зубов не осталось – года.

– А зубы при чем?

– Как же, зубы – первое дело. Дух-то ведь нужно выпускать не как-нибудь, а систематически. Значит, без зубов – шабаш.

– Вот у меня возьми, – заговорил мужик лет сорока – сорока пяти. Было странно видеть на его небритом, запущенном лице большие печальные глаза. – Вот у меня зуб-то осколком в войну выбило. – И он постучал желтым от махорки ногтем по желтым передним зубам. – Вернулся с войны – снова за пасево. А какой я пастух без рожка. Не так приучены. Теперь вон и в бутылку ходят дудят, а мы, бывало, нет, рожок подай, да еще пальмовый, кленовый так и не возьму. Ну, рожок у меня был, всю войну хозяина дожидался. Взял я его, дуюсь, пыжусь, а игры не выходит. Не от зуба ли, думаю, все это? Вырезал я из липы деревяшечку, обстругал, вставил наместо зуба. Что ты, пошло. Так и носил его в кармане – деревянный-то зуб. Поиграю – в тряпочку и в карман.

Да. Бывало, в Лежневе по четвергам рядиться. Собиралось нас, пастухов, видимо-невидимо, с разных деревень и мест. Мы, рожечники, садимся в рядок, человек сто двадцать, и ну играть. Без рожков пастухи тут же околачиваются. Но он поди докажи, что хороший пастух. А я как заиграл – товар лицом. Мужики из разных деревень ходят вдоль рядов, прислушиваются, выбирают. Спор из-за хорошего трубача разгорится, чуть не драка. Хорошему трубачу и платили больше, потому что бабы наши игру любят. Заведешь на зорьке, к примеру, «Во лесах», или «Коробочку», или пожалостливей чего, – по росе куда как далеко отдается. Бабы сейчас просыпаются коров доить, а ты все играешь. Оно и приятно. Красиво, одним словом. Можно, конечно, и в бутылку подуть. И дуют теперь многие, да слышал я осла на войне, краше орет, ей-богу, краше. – Все засмеялись. – А звук какой-никакой все одно производить надо. Потому без звуку пастуху нельзя.

– Вот и сыграли бы нам. С детства слышать не приходилось, а они, – я показал на спутников, – и никогда не слышали.

– Так ить струбаться надо. Без струбания не выйдет. Давно уж не играл никто из нас. Зубов тоже нет.

– А молодежь?

– Куды!.. Никто не может. Да и рожки перевелись. Бывало, мастер в Пречистой горе жил, под боком. Хошь тебе пальмовый, хошь какой! Все кончилось.

– Да вы без струбания!

– Нельзя. Один должон на басу, другой – на толстой вести, третий – на ровной, четвертый – на подвизге.

– Что это такое?

– Подвизгивать, значит, в лад, для рисунку.

– Пастухами все врозь ходили, каждый сам себе играл. И теперь кто-нибудь один попробовал бы. Тряхнул стариной, вспомнил молодость!

В это время стали приносить рожки. Вот он у меня в руках – немудреный инструмент, сделанный из куска пальмы.

Длины в нем не больше двух четвертей. Толщиной он с узкого конца – в большой палец, а в раструбе – с донышко бутылки. Пожалуй, и поуже. Дырочки вдоль него – ладить. Кое-где вокруг резным украшением опоясан: или зубчики вырезаны, или просто луночка к луночке пущена. Весь он до темноты отполирован за долгие годы. Звуки, льющиеся из этой деревяшки, могли изумлять заграничный люд (ездили и в Лондон владимирские рожечники!), заставили плакать Горького, наводили отраду на русских баб потому, что по окраске звука, по его колориту и своеобразию нет больше ничего подобного этому.

Шибров приставил рожок к краю рта, встал, надулся до покраснения, потом надулся еще сильнее, потом еще сильнее, казалось, нужно было ему довести себя до определенной степени багровости, чтобы получилась песня, и когда довел, прозвучал в правлении хриплый стон.

– Погодь, не попало ли чего, да помочить надоть. В моченый легче!

В рожке, правда, что-то было. Соломиной прочистили его, оказался там дохлый таракан. Принесли ведро воды и стали окунать рожки. Бывалые рожечники, то один, то другой, пробовали вывести песню, но вырывались из дерева только нелепые обрывки мелодий, совсем негармоничные, то визгливые, то хрипящие звуки. Когда же решили попробовать вчетвером: то есть и бас, и толстая, и ровная, и подвизг – получилась такая какофония, что мог бы позавидовать и американский джаз.

– Нет, ничего у нас, видно, не выйдет. Совсем отвыкли. Да и зубов нет, да и вообще без струбанья-то… Отошло.

Здесь я должен забежать на несколько дней вперед и рассказать, как нам привелось услышать все же настоящую игру владимирского рожечника. Дело было под Суздалем. Серега остался писать разные суздальские уголки, а мы пошли посмотреть на Кидекшу. Известно, что в четырех километрах от Суздаля, у впадения Каменки в Нерль, на зеленом берегу стоит древнейшая, самая первая белокаменная постройка северо-восточной Руси – церковь во имя князей Бориса и Глеба. Юрий Долгорукий похоронил там дочь Ефросинью, сына Бориса и жену его Марью.

Мы нашли церковь не только сохранившейся, но и восстановленной, в прекрасном состоянии, словно строили ее не в 1152, а в 1952 году. Свежепобеленная, она стояла, как игрушка, среди прибрежной зелени, отражаясь в спокойной светлой Нерли. От церкви с высокого места далеко проглядываются занерльские дали. Низкий дощатый мост перегораживал реку как раз под нами. Время от времени по нему осторожно пробирались грузовики.

День шел к концу, да к тому же находила туча. Становилось сумрачно. Только церковь еще ярче светилась на фоне грозового неба. Замечали ли вы, как ярко горят фарфоровые стаканчики на телеграфных столбах, когда находит гроза, а тут не стаканчик – большое и красивое сооружение.

Как бывает всегда перед дождем, мир затихал. В такое время случайный звук в соседней даже деревне (звякнет ведро у колодца, крикнет гусь, скрипнет тележное колесо) слышен всеми в окрестностях.

В такую вот тихую минуту в занерльских далях и заиграл рожок. Казалось, он поет совсем близко за холмом. Нужно только перебежать реку и взобраться на холм, как тотчас увидишь, кто играет. А пел рожок переливчатую песню «В саду ягода-малина».

Мы перебежали реку по дощатому мосту и, стараясь сохранить направление (рожок перестал играть), пошли по луговым травам. За холмом оказался широкий и глубокий овраг с глинистыми склонами. Ручьи дождевой воды нарыли по склону оврага множество извилистых руслиц, дно которых усыпано мелкими разноцветными камешками. Кругом следы коров, овец, коз. Направо овраг расширялся и выходил к той же Нерли, налево терялся в кустах, уводил к дальнему лесу. Мы пошли налево.

Кто-то изорвал находившую тучу в клочья, как неприятное письмо, и выбросил эти клочья на ветер. Теперь они летели по небу, кувыркаясь и перегоняя друг друга. Несколько капель упало на нас, но большого дождя можно было не бояться. Стало заметно светлее.

Кидекша, а сзади нее и суздальские луковки да купола от нас, как будто мы перевернули бинокль. Они стояли, словно сахарные игрушки, за пологом темной тучи.

Уж километра за три ушли мы от Кидекши, а никакого стада не попадалось. К тому же, углубившись в частый кустарник, мы теперь не видели ничего вокруг дальше чем на десять шагов. Когда кустарник кончился, оказалось, что прямо перед нами сосновый лес, а левее, над ржаным полем, соломенные крыши неведомой деревеньки.

Наверно, мы решили бы ночевать в ней, потому что наступал вечер, но снова заиграл рожок, на этот раз сзади, в овраге. Через четверть часа с пригорка открылась картина: по сумеречному полю идет человек в брезентовом плаще и брезентовой фуражке. Идет он тихо, не оглядываясь, а за ним, рассыпавшись по полю, также тихо движется стадо. Наше появление было неожиданностью для пастуха, ведь поблизости нет ни тропы, ни дороги.

– Заплутались, что ли? Наверно, на Суздаль пробираетесь?

– На Суздаль. Мы не заплутались, да услышали рожок, больно хорошо играет, вот и свернули послушать. Идем, идем, а никакого рожка нет.

– Ишь ты, – усмехнулся пастух и покосился на свою сумку, из которой торчал конец пальмового рожка. (Теперь мы ведь разбирались в них!) Что же, любители нашей музыки?

– Как же любители, если сроду не слышали. Любопытство разобрало.

Разговаривая, мы все шли да шли впереди стада. Пастух торопился в село до захода солнца. Но дождь все-таки прыснул, и нам было предложено спрятаться в кусты. Мы сели, почти легли на влажную траву.

– Ничего, – пошутил наш новый знакомый (звали его Василий Иванович Шолохов), – лиса от дождя под бороной скрывалась: все, говорит, не каждая капелька попадет. Большого не будет, разогнало главную тучу.

В кустах было безветренно, дым от шолоховской цигарки висел возле нас, как если бы мы сидели в комнате.

– С восьми лет вот так-то пасу, – рассказывал Василий Иванович, вызванный нами на откровенность. – Где только не пас: и в Ярославской, и в Костромской, и в Московской, и в Ивановской, и в Горьковской… Другую работу давай – не возьму. А на рожке я и в Москве игрывал.

– Где же?

– И в Доме ученых игрывал, и в Доме писателей, по разным залам да театрам. Слушали нас очень здорово. Ну, да и мы старались. Им, значит, скрипки все надоели, наш инструмент в охотку, вроде как после печения хлебушка черного поесть!

– Как в Москву-то попал?

– Это целая история. – Он вдавил в землю окурок, вытер от земли пальцы и поднялся. – Пойдемте, дорогой расскажу, поздно… Был я молодой парень, и взяли меня в армию. Заскучал я тогда по родной стороне и попросил письмом, чтобы выслали мне мой рожок: сыграю, дескать, иной раз, душе и полегчает. Так-то вот, на привале, после купанья отдыхала рота. Кто загорает, кто так лежит! Достал я из ранца свой инструмент и ну играть. Что тут было! Сбежались все, окружили, слушают. А я как внимания не обращаю, веду да веду свою линию. Вдруг расступились все – комиссар идет. Послушал, взял рожок, в руках повертел. «Что это такое, где взял, откуда?» – «Так и так, – говорю, – из дому выписал». – «А ну, еще играй чего умеешь!» – «Уши, – отвечаю, – при мне, что прикажете, то и будет». – «По долинам, по взгорьям» валяй». Сыграл я «По долинам, по взгорьям». – «Молодец! А земляков у тебя нет, чтобы так же умели?» – «Как не быть». Назвал ему фамилии. Командировали их домой за рожками, и собрался нас квартет. Где самодеятельность какая, вечер отдыха или подшефные мероприятия – сейчас нас на сцену: «Владимирские рожечники исполнят на своих инструментах». Комиссар тем временем выписал из Москвы артиста – гусляра Северского. Приставили его к нам для обучения. Ну и поманежил он нас, ну и поманежил! Одну и ту же ноту по семьдесят раз заставлял тянуть.

Начались маневры, и приехали в нашу часть Ворошилов с Буденным. Ну, понятно, в честь этого большой праздничный концерт по всей форме. Вышли мы на сцену, смотрим, сидят они в первом ряду. Робость на нас напала. Потом прошло. Когда дело делаешь, никакой робости быть не может. Мы играем, а они, Ворошилов с Буденным, значит, хохочут, за животы ухватились! После этого и вызвали нас в Москву. Два года выступали мы по разным концертам. Принимали – спасу нет, лучше чем Лемешева с Козловским. Я, может, так в артистах бы и остался: дело не пыльное, а денежное. Однако к земле, на родину потянуло.

– Что ж, во всей округе вы один играете или еще рожечники есть?

– Зачем один? Есть кое-где. Недавно областной смотр самодеятельности был, нас тоже позвали. Известный артист приезжал. Понравились мы ему. Повел он нас в «Клязьму», в ресторан то есть. Выпьем, выпьем, опять играть. Оченно ему понравилось. «Я, – говорит, – вас, ребята, в Москву забираю. Надо, чтобы все вас слышали, а то помрете, и концы в воду. Я, – говорит, – вас на пленку запишу. В кино, – говорит, – вас снимем, чтобы память потомству осталась…»

– И что же?..

– Неловко получилось. Смешно, можно сказать. Выдал он нам командировочные на поездку, ну, а наши их пропили. А пропили – неловко стало, совестно. По деревням все и разбежались. Поди теперь собери. А может, кто и не пропил, да тратить пожалел. Дармовые деньги, как с неба свалились. Ну, чтобы вам еще-то сыграть, вот это разве? – И Василий Иванович бойко заиграл краковяк.

Играл он очень хорошо, но нужно сказать, что рожок создан для того, чтобы слушать его на некотором отдалении, из-за пригорка, из-за перелеска, через луг, через поле. А особенно на ранней заре. Вблизи игра его несколько громковата и пронзительна.

Историю эту я рассказал, забежав на несколько дней вперед, пока мы прощались с кобелихинскими рожечниками, из которых ни один уж не мог сыграть как следует. «Ничего, – сказали, – у нас не выйдет, совсем отвыкли, да и зубов нет, да и вообще без струбанья-то…»

Однако нельзя сказать, что мы проходили зря. Во-первых, послушали колхозное собрание, во-вторых, познакомились с хорошими людьми и многое узнали, в-третьих, унесли на память по отличному пальмовому рожку, которые лет через двадцать так же трудно будет достать на земле, как и живого мамонта.

 

День двадцать пятый

 

Каждому дереву своя цена!

Нанесет ветерком, и за версту услышишь, как цветет липа! Незримая река медового аромата льется от нее по яркому июльскому разнотравью. В тихую погоду несметное количество пчел слетается сюда на работу. Старое дерево, посветлев от цветения, гудит, шумит пчелами, мелькающими, мельтешащими среди цветов и листьев. С одной липы больше собирается меда, чем с гектара цветущей гречихи.

От черемухового цвету нет подобного проку, но цветет она рано, в пору весеннего пробуждения и буйства всех земных сил и соков. Поэтому и связана с ней лирика тайных встреч, первых свиданий, горячей девичьей любви.

Но отцветают черемуха и сирень, жухнут травы, желтеют листья. Уж и пчел уносит в теплые душноватые омшаники. Краски увяданья господствуют в осенних окрестностях, и ни одно из деревьев, празднично украшавших нашу землю в летние дни, не в силах теперь быть украшением. Кто заметит в сентябре ту же черемуху, кто обратит внимание на жасмин, кто не пройдет равнодушно мимо зарослей шиповника!

Но есть иное дерево. Мы, пожалуй, не замечаем его весной, оно не бросается нам в глаза в июле. Оно создает вместе с другими неяркими деревьями тот нужный зеленый фон, на котором и праздновали свое цветение и выделялись и буйствовали пышноцветущие.

Чем ближе осень, тем заметнее и ярче становится это дерево, и когда совсем обеднеет земля и нечем ей будет порадовать глаз человека, вспыхнут среди долины яркие костры рябин, и люди сложат об этом дереве лучшие свои лирические песни.

То янтарные, то оранжевые, то ярко-красные проглядывают гроздья сквозь резную филигранную зелень, и, глядя на них, мы изменяем красоте шиповника и жасмина.

Едва-едва пожелтеют ягоды, как дети рвут их себе на игрушки. В августе все деревенские девочки украшаются в янтарные бусы из сочных рябиновых ягод. Но бывает, что захочет девочка сорвать тяжелую кисть, а другая, постарше, остановит ее: «Разве можно обрывать эту рябину, она ведь невежинская».

В детстве разгорались у нас жестокие споры. Один говорил: «рябина невежинская», другой говорил «нежинская». Пойдем спрашивать у старых людей, те говорят «невежинская». Пойдем в магазин смотреть бутылки с наливками, там написано: «нежинская». Вот и разбери тут, кто прав, а кто виноват.

Споря таким образом, мы не подозревали двух обстоятельств: во-первых, того, что спорят на ту же тему и ученые люди, во-вторых, что село Невежино, в честь которого называется эта рябина, всего от нас в двадцати километрах.

Одни ученые писали, что в «окрестностях города Нежина издавна культивируется сладкая нежинская рябина, и<


Поделиться с друзьями:

Двойное оплодотворение у цветковых растений: Оплодотворение - это процесс слияния мужской и женской половых клеток с образованием зиготы...

Индивидуальные очистные сооружения: К классу индивидуальных очистных сооружений относят сооружения, пропускная способность которых...

История создания датчика движения: Первый прибор для обнаружения движения был изобретен немецким физиком Генрихом Герцем...

Механическое удерживание земляных масс: Механическое удерживание земляных масс на склоне обеспечивают контрфорсными сооружениями различных конструкций...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.134 с.