Вы все снились мне этой ночью — КиберПедия 

Кормораздатчик мобильный электрифицированный: схема и процесс работы устройства...

Своеобразие русской архитектуры: Основной материал – дерево – быстрота постройки, но недолговечность и необходимость деления...

Вы все снились мне этой ночью

2021-05-27 33
Вы все снились мне этой ночью 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

 

А саднило: «Человек – несовершенная скотина, – думала Staruxa. – Несовершенная, да еще и сомневающаяся. Сомневающаяся и жалкая». Вчера ей стукнуло девяносто два – шутка ли? Поздравили все выжившие (на «раз», на «два») и выживший (на «три») из ума экс‑поклонник (на три…), страдающий от подагры. Остальные удобряли собой почву или мечтали о том на койке страшных домов: ее подруг сдали совсем недавно.

Первую – бывшую красотку‑филологиню – буквально на днях: кудрявое дитятко с большими голубыми глазками, взращенное ею без papa на куче подработок при комнатной температуре. Случайно увидев мать, просящую милостыню в переходе с «Новослободской» на «Менделеевскую», он быстренько подсуетился – да и зачем ему, профессору, широко известному в узких кругах, позор бедной родственницы? Ее пенсии едва хватало на чай и хлеб да самые дешевые макароны землистого цвета. Такое же – землистое – былой ее лицо, испещренное морщинами, в которых мистическим образом прятались самые сокровенные тайны фонем: «Да‑да, не верите?» – удивляется она вашему дурацкому недоумению, и в глазах на секунду вспыхивают искорки. В Страшном доме бывшую филологиню поселили к выжившей из ума бабке, полжизни отсидевшей, объясняющейся исключительно обсценно и, помимо всего прочего, ходившей под себя. Тайны фонем не спасали от зловония, и бывшая хохотушка плакала от бессильной злобы. «Мразь!» – тупо смотрела она в стену, а потом искала потолочные крючки, но их не было.

Вторая – в прошлом врач‑анестезиолог – помирала там же месяца два как, только на другом этаже. Перелом шейки бедра: в таком возрасте обычно не срастается. «Лежачая» палата на десять персон со стойким запахом мочи и кала да слезами, будто б стекающими с ободранных стен. Чтобы не свихнуться, экс‑человек (а ныне никому не нужное существо с пролежнями) вспоминал институтский курс анатомии: латинские названия всей той дряни, имеющейся в двуногом, все же ненадолго отвлекали от нескончаемых стонов, проклятий да ругани санитарок, появляющихся «в номерах» пореже кометы Галлея. Она и не предполагала раньше, пританцовывая в клубах (словно отбрасывая от себя нечто мешающее, не имеющее названия), что сведет счеты с этим мирком таким вот гнусным образом, и от ужаса не могла даже говорить: по ноге полз таракан.

 

Staruxa почти не смотрелась в зеркало, но в то утро ей почему‑то захотелось хорошенько разглядеть себя. Кожа, похожая на сморщенное яблоко и такая тонкая, что, кажется, ткни – и прорвешь, будто бумагу; глаза затуманенные, болотные вместо прежних зеленющих; побелевшие останки ресниц и бровей; спутанные нити волос, подрезанных по мочку уха; зубы серые и – не все, не все… Шутка ли? Девяноста два! Staruxa жила одна с тех самых пор, как погиб Starik – она узнала об этом лет пятьдесят назад.

«Они идут по Солянке. По Маросейке. Покровке. Сворачивают в Потаповский. Выходят к Архангельскому. Попадают на Чистые. На Чистых почему‑то никого нет, хотя весна, и вообще – погода чудная, все еще только начинается; им по двадцать пять, я люблю тебя, а я тебя, если бы нельзя было так смеяться, зачем вообще жить?» – ты так хочешь записать?

– Нет, нет! Все не так! – ворчит полуслепая Staruxa.

– А как? Как? – теряюсь я и откладываю тетрадь: за интимные воспоминания бывшей королевы легкого жанра обещают немалые деньги, но Staruxa почти не видит, поэтому мемуары Нины Корецкой должна писать я.

– Что ты понимаешь, – она задумывается и хватается дрожащими руками за папиросу.

 

Мы идем по Солянке. По Маросейке. Покровке. Сворачиваем в Потаповский. Выходим к Архангельскому. Попадаем на Чистые. На Чистых почему‑то никого нет, хотя весна, и вообще – погода чудная; все только начинается; нам по двадцать пять, я люблю тебя, а я тебя, если бы нельзя было так смеяться, зачем вообще жить?

Город растворен в туманной дымке, он нереальный, светящийся, свистящий! У меня голова кружится от смеха, желудок бурчит от голода, но вместо еды мы покупаем портвейн и пьем на скамейке из глупого пластмассового стаканчика – я люблю тебя, а я тебя, ты прочитаешь мой роман? Твой роман? Да, когда я поднимусь на оставшиеся вершины, я напишу роман…

Мам, а мам…

Просыпаюсь. Больше всего на свете в этот момент я ненавижу свою дочь.

 

– Как это случилось? – спрашиваю я Staruxy.

– Трос полетел, – она отворачивается.

– Но ведь ты была замужем все эти годы, и…

Staruxa перебивает:

– Что ты знаешь о замужестве? Что ты вообще можешь знать, тебе сколько лет? – она явно нервничает. – Я сделала это назло. И мать твою родила ему назло.

– Ты разве не хотела… – нелепый вопрос повисает в воздухе.

– Просто хорошо скрывала. Ребенок ни в чем не виноват. Но ребенок от человека, который тебе нужен лишь отчасти… от самой меньшей части…

Я ничего не говорю и только смотрю на ее огромный платиновый перстень с черным жемчугом: на сухой морщинистой руке он смотрится карикатурно.

 

Когда Staruxa позвонила в Страшный дом, ей нехотя сообщили (новенькая служка, по неопытности), что филологиня повесилась, а та, что с переломом шейки бедра, Олечка, отказалась есть и отмучилась‑таки истощением.

На похороны последней Staruxa все же успела: хорошо, когда есть внучка, оплачивающая такси. Только благодаря внучке, оплачивающей такси, Staruxa живет в своем доме, а не в Страшном, где со стен незаметно стекают слезы, а по конечностям лежачих ползают тараканы.

Олечка долгие годы была его любовницей, а потом – Staruxi, которую звали тогда, в прошлой жизни, Ниной Корецкой: полстраны зачитывалось ее не самыми плохими детективами, хотя на Агату она, конечно же, не тянула.

Недурственно много денег: так появляется платиновый перстень с черным жемчугом.

Staruxa отомстила ему, отобрав самое дорогое (самое дорогое, разумеется, после гор). Оказалась слишком гордой для того, чтобы «быть брошенной» – «придуманное слово!». Так, насилуя свою природу, королева легкого жанра влюбила в себя Олечку, и та оставила его ради нее. Их отношения – сначала осторожные, потом все более и более открытые, завершились в конце концов пятном красного вина на белоснежной простыни.

Странным образом две женщины – серо‑ и зеленоглазая – оказались спаянными. Чтобы. Забыть. О боли. Он ничего не понял, увидев их спящими: у него ведь были ключи. Не понял, что это всего лишь месть. А потом, через год, разбился. И превратился в Starika. Сразу. С седой бородой и белыми бровями. Потому что навсегда остался в снегу. Его не нашли и не закопали, как всех. И Нина сразу превратилась в Staruxy, а роман с Олечкой как‑то сошел на нет: да и что такое Олечка, когда его больше не существует? Но Олечка привязалась к Нине, а теперь – навсегда – к Staruxe. Она как‑то выдохнула… с ферматами: «Какое. Счастье. Что. Ты. Жива». Нина неловко оттолкнула ее, отвернулась, а потом села за очередной детектив. Но успеха тот не имел: боль задавила профессионализм. Вместо «Убийства в ущелье» на свет появился мини‑роман, который издатели сочли некоммерческим, напечатав мизерным тиражом, и то благодаря имени Staruxi. С тех пор Нина Корецкая не написала ни строчки.

Город растворен в туманной дымке; он нереальный, светящийся, свистящий! У меня голова кружится от смеха, желудок бурчит от голода, но вместо еды мы покупаем портвейн и пьем на скамейке из глупого пластмассового стаканчика – я люблю тебя, а я тебя, ты прочитаешь мой роман? Твой роман? Да, когда я поднимусь на оставшиеся вершины, я напишу ро…

Мам, а мам…

Просыпаюсь. Больше всего на свете в этот момент я ненавижу свою дочь.

 

Что вы хотите услышать? Кто вы такие? Мать никогда не любила меня по‑настоящему. Что вы еще хотите? Какие такие слова? То, что моя дочь общается сейчас со Staruxoi, – ее личное дело и меня не касается. Не ка‑са‑ет‑ся! Мать всегда претворялась – с отцом, со мной, с друзьями… Мне кажется, она всю жизнь прожила в каком‑то сне; весь ее мир был выдуманный, ненастоящий! Я ее обожала, но она обожала только свои сны и… украшения. У нее их много было: потом все распродала, только перстень платиновый – ну, с таитянским жемчугом черным – оставила. Бог ей судья, но… еще этот ее роман с Ольгой Андревной… Они думали, будто я ничего не вижу, не понимаю… Потом разбился: он никогда не любил известную на всю страну детективщицу, предпочитая простого врача: в больнице и познакомились, когда его оперировали. Матери было всего сорок два, когда он погиб: она никогда не произносила его имени вслух, словно боясь испачкать свое чувство чем‑то реальным, а после его гибели перестала видеться и с Ольгой Андревной. Я помню, как она бросала трубки. Но через полгода все началось сначала – они уже ведь не могли друг без друга, это стало наркотиком. Отец запил окончательно; развелись…

 

Что вы еще хотите услышать?.. Кому сейчас нужна ее биография? Все, что она написала, – текст одного дня. И она прекрасно это осознавала. Но Нина Корецкая – правда, красиво? – прожила то, что называется жизнью. Во всяком случае, это никак нельзя назвать «существованием». Существую как раз я. Вам ведь знаком термин «недолюбленные дети»?

 

– Но неужели ты спала с Олечкой только из‑за мести? – не отстаю я. – Неужели…

– Что ты хочешь спросить? – Staruxa смотрит на меня в упор своими подслеповатыми глазами.

– Ты действительно любила его, а не ее?

– Не знаю, – ее руки опять трясутся. Она только что с кладбища. Наверное, я не имею права на эти вопросы. Однако не каждый же день узнаешь от Staruxi о подобных опытах.

– Это не опыты!! – Она изо всех сил трясет головой. – Ты никогда не поймешь. Они оба стали мною. Мы срослись, – она опять курит, она прокурила весь дом, Staruxa! – Я хотела почувствовать ее так, как чувствовал ее он. Стать им. Хотя бы таким образом…

Все‑таки она удивительная! Но мать считает по‑другому; они не пересекаются нигде, никогда. Staruxa до сих пор не может простить ей какой‑то сон, а мать – «роль второго плана»…

 

Почему я выбрала ее, а не его? Он всегда уходил в горы, а Нина стояла на земле, и – крепко. Мне нравилось курить с ней кальян и говорить не о болезнях, как бывает обычно среди врачей (особенно за столом), а о книгах. Украшениях. Путешествиях – она много где побывала. О том, что такое стиль и жанр, я тоже, по большому счету, узнала от нее. Мне было с ней гораздо интереснее, чем с ним. А потом я вдруг сдалась. Не знала, что она ему – через меня, мной!! – мстит за собственную отверженность. Об этом было очень страшно узнать, очень больно, но я проглотила: влюбилась, как девчонка в учительницу. Она мне снилась. Будто мы идем по Маросейке и чему‑то смеемся, а потом садимся в машину, и та увозит нас далеко‑далеко – за горизонт, и вот мы уже летим… а потом разбиваемся.

Разбивались всегда, каждой ночью.

У него были ключи от моей квартиры. Он появился внезапно и увидел нас. Спящих. И Нина рассмеялась, проснувшись. А он ушел.

После его гибели она полгода была сама не своя и никого не хотела видеть. Меня в том числе. Я оказывалась лишь предлогом, лишь звеном, помогающим ей ощутить его. Даже с того света. Я это поняла не сразу, а когда поняла, остановиться уже не могла. Все слишком далеко зашло. Но в конце концов я от нее уехала: двадцать лет быть чьей‑то тенью – не много ли? А потом – Страшный дом. Надя там на крючке удавилась, в туалете; я есть перестала, чтоб быстрей… Пролежни с ума свели; тараканы по мне ползали – а я до щиколотки уже дотянуться не могла, чтоб стряхнуть… Со стен, ей‑черту, слезы стекали – только, кроме лежачих, их никто не видел… Так подумать: детенышей заводить, чтоб они тебе в старости «стакан воды»… – нет большей глупости! Надин сынуля вон сам ее сдал, на собственной хонде привез… Весь архив чуть ли не на помойку… А она крупный филолог… Вот и вся «жисть». Никакого чуда.

– Что есть чудо?

– Отсутствие тела.

Ее он ценил больше. Она – меня. Потом, после… Я затеяла все из‑за мести. Но Олечка в меня влюбилась и его забыла. А потом он разбился.

Останавливаю мысли. Бросаю мерзлую землю на домовину. Нина Корецкая – всего лишь имя.

Олечка лежала в страшной палате… Чем я могла ей помочь? Взять к себе? И Надю взять? Куда? Это жестоко, жестоко! Господин Бог, зачем ты сделал жизнь такой длинной и грустной? Мне девяносто два! Шутка ли? Что сделать, чтобы оказаться не здесь? НАД‑ЗДЕСЬ?

 

Мы идем по Солянке. По Маросейке. Покровке. Сворачиваем в Потаповский. Выходим к Архангельскому. Попадаем на Чистые. На Чистых почему‑то никого нет, хотя весна, и вообще – погода чудная; все только начинается; нам по двадцать пять, я люблю тебя, а я тебя, если бы нельзя было так смеяться, зачем вообще жить?

Город растворен в туманной дымке, он нереальный, светящийся, свистящий! У меня голова кружится от смеха, желудок бурчит от голода, но вместо еды мы покупаем портвейн и пьем на скамейке из глупого пластмассового стаканчика – я люблю тебя, а я тебя, ты прочитаешь мой роман? Твой роман? Да, когда я поднимусь на оставшиеся вершины, я…

Мам, а мам…

Просыпаюсь. Больше всего на свете в этот момент я ненавижу свою дочь.

 

Я обожал горы. Любил Ольку. Нина же постоянно была где‑то рядом; иногда это раздражало. Потом все чаще. Ее красота и известность не поразили. Поразило, что Олька бросила меня ради Нины. Я чувствовал подвох, но не мог ничего объяснить. Нина же продолжала жестокие игры. Я знал ее лет десять; через семь она зачем‑то вышла замуж и родила. Я‑то знал, что все это было ей чуждо.

А потом трос оборвался. Я видел, как Нина скрежетала зубами. Но думал об Ольке: только о ней и о горах.

 

Они приснились мне этой ночью. Мы шли втроем по «Китайскому кварталу» и дико, неестественно смеялись.

– Мне стукнуло в тот день сорок два, – Staruxa берет папиросу. – Все десять лет до и пятьдесят после он мне снился. И твоя мать, будучи еще девчонкой, постоянно будила меня на том поцелуе.

– Она не виновата… – пытаюсь защитить мать, но Staruxa не слышит: – Это было ужасно, понимаешь? У‑жас‑но!!

…Я понимала. А потом она сказала, что все придумала, и я обалдела:

– Как это – придумала? Зачем?

– А так… – руки ее опять затряслись. – Я‑то его… да что теперь говорить! Ему все равно было: он – с Олечкой. Тут‑то я ее и закружила, отомстить хотела: а она «би» оказалась, я не знала. Тогда все было сложнее, все прятались… такой запретный плод… Это сейчас все можно, – она вздохнула, подумала о чем‑то, а потом продолжила: – Я детективы писала, книжку за два месяца – это по большому счету не литература, ты понимаешь… но по малому… и мне нравилось. Азарт такой… Да и деньги. Потом Олечка… У нас все получилось, в общем‑то, чудно, но мне‑то не женщина нужна была… Все мучились – он из‑за нее, она из‑за меня, я из‑за него… Дурь такая, знаешь… треугольник… А я только во сне жила, когда с ним по Маросейке гуляла… Понимаешь? Ведь на самом деле мы там никогда не проходили и никакого портвейна из пластмассового стаканчика на Чистопрудном не пили… А твоя мать меня будила, всегда, много лет – и этого пространства, единственно мне нужного, лишала… Как я мечтала сон досмотреть!! Вся жизнь – каждый шаг, каждый вздох – подчинялась одному: быть достойной. Даже с того света он смотрел, будто оценивая… Мне девяносто два. Шутка ли?

 

Все вы приснились мне этой ночью… Он, Олечка, твоя мать, дед и еще Надя: так с веревкой и приснилась… Вы нам завидовали… а мы над вами смеялись! Нам было по двадцать пять, мы были моложе всех вас ого‑го на сколько!!.. Мы шли по Архангельскому переулку – он тихий! – и под нами плыла весна, а он сжимал мою маленькую руку в своей большой – и я не просыпалась, не просыпалась… Не просыпалась никогда больше, потому что такого никогда не могло быть на самом деле, ни‑ког‑да…

 

Через два дня она умерла, оставив мне права на свои – никому теперь не нужные – тексты: на ее морщинистом лице играла, конечно же, улыбка.

 

Ljuba‑Ljubonka

Istérija

 

Вне текста ничего нет.

Жак Деррида

 

– Ну ее k ляду, sobаку эtу! – дуmаlа Ljubonka, коrчаsь от бoli. Лица на Ljubonkе nе быlо, как nе было руk, ноg, глаz и пpочiх полезnых в трехмерноsти приsпоблений. – К ляdу!

Ljubonka, извиvаяsь на чем kто tолько можеt преdstавить, вsя извелась: и nебо оt моря не отliчается, и моrе – от неbа; кругом – куdа нi умри – ни неbа, ни моря, ни гаdоv его, одни пяtна nа sолнце.

Вокруg Ljubonkи сноваli желаtиновые предmеты, не жеlающие знаtь подлиnnоgо своего sosтаvа: они заменяли «желаtин» nа выsокопарное «плоtь & krоvь». Ljubonka, залечиvая раны нездоровым тусклыm sном, зализывая, nаправляя руки чьи&то – к deltovidus myskylis – чьим‑tо, неодобрительно поgлядывала на sнующих туда‑сюда: вне иных целей и умы$лов (sмыsлов), кроме как получить, их nе sуществовало.

Аааааааааааааааааааааааааа! – это Ljubonka закричала.

– Почему? – Фальшива. – Фальшива? Но что тогда ты? – Я? Плоть & кровь.

 

Ljubonka словёшки‑то свои прикоробчила. Коробочка наша! Ни одно просто так не отдаст. Только не в сундуках прячет, не в погребах: в застеколье‑зазеркалье музейное снесла. Ни одна буковка ее там не услышит! Ни к одной не притронуться: все пыль, аннотации да бабки в бахилах, стерегущие мертвечину. Буковки Ljubonkины теперь – для нее же самой – экспонаты. Вот бы на волю их: в снег швырнуть – кубарем пусть катятся, в прорубь окунуть, пока судороги их не сведут, в песке извалять, под дождь без зонта выгнать, под солнце – тоже без зонта, а потом опять – в прорубь, и так – тысячу раз и одну ночь: только тогда Шехерезада новую сказку и выплюнет. Только тогда Ljubonka болеть перестанет!

 

– Все! Хватит! Нельзя это больше терпеть, невозможно! Слова уценили, буквы обесценили, Ljubonka еще, смешение азбук… Споемте‑ка, друзья, здоровее будем! «Гаудеамус игитур…» – бас из недр толстого серого костюма.

 

A Ljubonka лежит на чем кто мог себе представить, и кровь у нее под «Гаудеамус» горлом идет. Горло как приспособление – осталось; «кровохарканье по собственному желанию» – звучит почти также гордо, как и «человек», да только Ljubonka пожить еще хотела, а ее раз – и скрутили, и почти всех необходимых для трехмерности конечностей лишили, оставили самую малость. Но главное – слова красивые украли, в комиссионку сдали, да и уценили. Теперь слово ее красивое за бесценок на казенной вешалке пылится, но его и так не берут: пыль‑то смахнуть некому! Плачет Любонька, рыдает чем осталось, кровь вместо слюней пускает – и вот уже весь мир красный вокруг, как в пионерском детстве, и горят, и пылают знамёна, a Ljubonka вместо салюта крестится в виртуальности – руки‑то ей пообломали.

Аааааааааааааааааааааааааааааааааа! – это опять Ljubonka кричит. Через инtернet.

 

– Тебе ску… – Нет, тебя я… – Как будто некролог чита… – Да нет, надо толь… – Перестань, не будет по‑преж…

По смерти, обрелось у него никому неведомое богатство.

 

Ljubonka чем могла огляделась, а как огляделась… – костыли‑скороходы стоят. Ого! – думает, – вот они‑то мне в самый раз! Аккурат мой размерчик, и фасон что надо, и цвет нейтральный… старое дерево… Всё впору! Собрала Ljubonka что от сил осталась, приподнялась, да и – р‑раз!

Побежала быстрехонько, но уродство свое в луже разглядев, заплакала, вспомнила себя – красавицу писаную: кожа нежная, персиковая, глаза блестючие, губы алыя, волосы шелковистыя, грудь бела… Не признала Ljubonka в старухе себя: друг сердечный, таракан запечный! – что ж со мной сотворили?

А таракан возьми да ответь по слогам: «За‑му‑ча‑ли». Ljubonka удивилась, но виду не подала и пошла танцевать от печки на костылях‑скороходах:

 

Нескладушки‑невладушки, нескладуха у меня.

Думала, всё королева, а гляжу – старуха я!

Ух!

 

Закрутилась волчком Ljubonka, змеей заползала, птицей запела, в человеческий голос завыла: «Вернись, я все прощу!»

И проснулась.

 

А человече спит себе, на нее внимания – ноль. Похрапывает его плоть & кровь, бровью поводит, бормочет что‑то. Любонька думает: не так живу я, не так дышу, и в скором времени ни на кого не смотрит – не нужен ей никто уж. А как чёренмесяц‑белснег прошел, заскучала, затосковала, сон рассказывать побежала: «Друг сердечный, таракан запечный!» – только ни печки, ни et cetera. Открыла Любонька форточку, носом воздух втянула, поёжилась – свободно и грустно ей… Можно, в общем, и так и эдак, и переиначить‑перекроить, подшить, и даже купить, а может, одолжить или получить в подарок – но все одно: свободно и грустно…

Огляделась. Смотрит – костыли‑скороходы. Значит, не сон, думает? Не сон и… et cetera?

Встала Ljubonka на костыли‑скороходы, побежала – одна нога здесь, другая – в могиле. Бежит‑бежит: ничто‑никто ей не приглянется, все тошно, все постыло. Добежала до горизонта, за линию перешла, а там – Красавица живет‑поживает между небом и землей: никогда таких чудес Ljubonka не видывала.

– Здравствуй, чудовище! – говорит Красавица Ljubonke.

– Это вы мне? – Ljubonka удивляется, вспоминая «Красавицу и чудовище».

– Тебе‑тебе. Что, страшно?

– Страшно немного, – Ljubonka пытается сделать книксен, но безуспешно: теряет равновесие и падает.

– Ха‑ха‑ха! – заливается звонким смехом Красавица. – Ха‑ха‑ха!

– И чего вы смеетесь? И меня вам не жалко? – Ljubonka обижается.

– Ха‑ха‑ха! – не может остановиться Красавица. – Не жалко!

– Да почему ж вам меня не жалко? Я разве не живая душа? – Ljubonka негодует.

– Ты теперь душа мертвая. Кто линию горизонта пересек, тот уж назад не вернется, – улыбается Красавица.

– Погодите‑погодите. Ничего я специально не перебегала. Это костыли‑скороходы меня сюда занесли, я не сама. Мне бы пожить еще…

– А тебе для чего жить, чудовище? – спрашивает Красавица, заглядывая Ljubonke в глаза.

– Ну…

– Понятно. И все?

– Ну…

– Ага, – Красавица берет китайские палочки и протыкает одной из них свою огромную прическу: внутри вши. – Ага. Что ж, ты больше не станешь просить невозможного и будешь всем довольна?

– Всем не всем… – Ljubonka мнется.

– Ладно, проваливай. Забирай свою дурацкую историю и проваливай. – Красавица опять протыкает палочкой прическу, но на этот раз отворачивается: закончена аудиенция. Страницы Ljubonkinoi книги, перелистываемые шепотом ветра, катятся по большой дороге. Ljubonka скачет с того света – опять на этот: не ведает только особливо зачем. Прыг‑скок, прыг‑скок!

 

Тик‑ток, тик‑ток,

Seven o'clock, – говорят часы.

Vstavai, Pete, sem' 4asov.

 

– Если б знать, что между небом и землей сидит эта вшивая сука‑любовь! Эх, друг сердечный, таракан запечный…

 

Как бы женский роман

 

Напиши женский роман да напиши.

А мне летать охота!

Напиши женский роман да напиши.

Я долго отмахивалась, но наконец все же написала о том, как иногда стряпается «женский роман» – в извращенной малой форме, напоминающей кухню, где всегда только пьют.

Напиши женский роман да напиши…

 

– Что сейчас нужно женщине? Чего хотят наши читательницы?

– Денег!

– Ага. И побольше!

– Ибо чего хочет женщина, того хочет Бог!

– Не упоминайте всуе.

– Всем нужны деньги. Вот мне, например, давно должны были пересчитать зарплату…

– Зачем все сводить к меркантильности, неужели нельзя писать о чувствах, основополагающей линией которых не служат купюры?

– Чего?

– А того! Все эти «Как выйти замуж за миллионера» – полная туфта. Фуфло‑с! Российским дамочкам нужны не только бабки! У них – тужур, лямур, мать их, – душа еще раскрывается, а потом не сворачивается долго. Как кровь, например.

– Это каким таким дамочкам кошельки не нужны, а только загадочная русская душа? Нет, коллега, к душе сейчас платное приложение требуется!

– Действительно. Не надо идеализировать женщин, девятнадцатый век…

– Эти хищные особи…

– Господа! О чем мы вообще говорим?

– О новой женской серии, только что в ней нового – непонятно…

– Принципиально другое позиционирование…

– Нужно зарегистрировать брэнд…

– Да нет еще никакого брэнда, неужели вы не понимаете?!

– Лучшие книги для тех, кто умеет – от природы – рожать.

– …и кроме этого ничего не может. От природы.

– Это хамство!

– Со «вкусовой» скидкой на регионы.

– …и другие не столь отдаленные места нашей необъятной родины…

– Все шутите, господин заглавный редактор!

– Вы про обложки?

– И про них тоже.

– Да это те же яйца, только вид сбоку! В новый формат запихнуть то, что уже было…

– Кстати, какой формат?

– 84x108/32 для сумочки перебор. Наверное, все‑таки 70x90/32, блок чэ‑бэ, мягкая обложка… Традиционно… Идеальное красно‑желто‑черное сочетание, как у Донцовой… с вариациями, конечно… Не плагиат, упаси Люцифер…

– А вы знаете, что на Большой Садовой в доме номер 10 прикрыли «нехорошую» квартирку? Говорят, там теперь офис. Представляете?

– Да вы что?

– Должно быть, дела в этом офисе пойдут замечательно!

– Товарищи, к черту Воланда!

– Мы теперь не товарищи, мы теперь партнеры.

– Не переходите на личности, коллеги. Интимная жизнь не всегда может являться достоянием коллектива.

– То есть, я не понял, Воланда надо отдать самому себе?

– До вас всегда все в последнюю очередь доходит…

– Попрошу…

– Коллеги! Мы отклонились от темы. Надеюсь, никто не хочет задерживаться после шести?

– Название серии должно быть броским, должно цеплять…

– Всё уже было.

– Вы слишком мрачно смотрите на мир, коллега.

– Отчего же! Царь Соломон был далеко не дурак‑с!

– Детский сад какой‑то, а не редсовет!

– Да‑да!

– Господа! Не отвлекайтесь. На повестке дня все тот же вопрос: печатаем Катю Высокую «мыльной оперой» или ее гребаный синопсис переписываем для того, чтобы она из пяти дурацких книжек собрала одну чуть лучше?

– Лучше «мыло». 1000 и одна сказка Шехерезады… Дошло до меня, о великий калиф… Законы сериала как жанра…

– Сериала как жанра? Я вас умоляю!

– Господа, не стебитесь. Итак…

– «Не стебитесь» – это сленг?

– Печатный.

– Целевая аудитория – женщины, которым нравятся «мыльные оперы» и которые привыкли видеть развитие сразу нескольких параллельных сюжетных линий.

– Что касается синопсиса третьей книги, то мне кажется очень сомнительным делать причиной расставания героини с бой‑френдом его бывшие гомосексуальные пристрастия. Героиня для этого слишком современна.

– Да, если уж сюжетец прописан, то пусть этот парень СЕЙЧАС полюбит мужчину и вообще – осознает себя геем. Тогда его разрыв с женщиной – нашей героиней – будет логичен.

– А может, вообще конкретно про пидаров чего‑нибудь издадим?

– Фу…

– …ага, или про лесби, это сейчас модно.

– Какая разница – о ком? Главное – как! Литература ведь…

– Не ругайтесь! В нашем издательстве литературы нет, не было и никогда не будет! Мы выпускаем книги для женщин.

– Умственно отсталых.

– Особая категория!

– Перестаньте. Если вы такая одаренная, то почему сидите здесь?

– От такого же слышу.

– Господа, прошу внимания!

– А хорошо, что Риту Смехову на Катю Высокую заменили. Так интересней. Помните, были такие «сестры Голубей»? Все романы для девочек писали, без слез не взглянешь, – издавали, кажется, в том издательстве, у которого этот дурацкий логотип со шляпой.

– У нас логотип не лучше, я вас умоляю.

– Интересно, наследники Ерофеева попросят бабки за использование фразы «Я вас умоляю»?

– Не думаю. Там было что‑то вроде «закуска типа я вас умоляю».

– Господа! Давайте все‑таки определимся с текстами, которые будут издаваться под именем Кати Высокой…

Рита проснулась в холодном поту: слава богу, это был только кошмарный сон из прошлой жизни. А прошлая жизнь была очень и очень пошлой: пять дней в неделю Рита вставала в 8.15 и, осторожно пиная будильник (все‑таки нужен!), шла на кухню, чтобы сварить кофе и идти в издательство. Издательство было не самым крупным, но на книжном рынке засветилось довольно давно. Рита сидела в нем уже несколько лет и тихо, привычно ненавидела – прежде всего, за бесцельно потраченное в его стенах время. Многочисленные серии так называемых «женских романов», одну из которых вела Рита, она называла «чтивом для даунят» и работала исключительно из‑за зарплатки, которая, по московским меркам, была хотя и не самой маленькой, возможности ежегодных турне по миру явно не предоставляла.

Когда‑то Рита писала сама, и лет десять назад ее пару раз напечатали в «Юности». Но юность уходила, журнал с одноименным названием покупал кремы от морщин, не замечая, что ему требуется пластическая хирургия. Рите исполнилось сначала тридцать два, потом тридцать три… В общем, работая редактором, писать сама Рита перестала: вид букв вызывал у нее порой отвращение, а преимущественно дамский коллектив, распинающийся о новых кастрюльках или духах – кто что больше любит, – не внушал ничего, кроме не всегда хорошо скрываемого презрения.

С личным у Риты было все относительно неплохо. Его звали Андрей. Он работал финансовым директором какой‑то страховой компании и занимался, с точки зрения Риты, неизвестно чем.

 

Рита прочитала написанное и поморщилась. Мало того, что героиню назвала своим именем, так еще и сушеную редактриссу из нее сделала! Не пойдет.

Удалить? Ок.

Она проснулась в холодном поту. Слава богу, это был только ночной кошмар. Рита повернула голову и увидела Андрея: он безмятежно спал.

 

Рита повернула голову и увидела Эндрю: он безмятежно спал. Рита снова повернулась к компьютеру. Пальцы с удовольствием ощутили удобство клавиатуры, но, как только Рита перечитала три последних предложения, руки ее опустились. Может, все‑таки оставить редактриссу? Но ведь кли‑ни‑ка же… не думать, не думать! Это же просто заказ, надо и относиться к нему, как к заказу. Приготовить съедобный – для обделенных полушариями двуногих дам‑с – сюжетец. Любовь и разлука, непечатно, карьерный рост, непечатно, измены, непечатно, походы по магазинам и хэппи энд, крашеные блондинки, непечатно, высокие парни в кожаном… Брр! Рита поморщилась. А потом довести все это до десяти‑пятнадцати авторских, отправить по мылу и ждать денег: тираж большой, договор нормальный, тема для кого‑то актуальна… Востребованный автор!

 

Рита проснулась в холодном поту: слава богу, это был только кошмарный сон из прошлой жизни. А прошлая жизнь…

 

Рита зачеркнула «была очень и очень пошлой» и написала «была еще та». Рита снова посмотрела на спящего мужчину, поймав себя на мысли, что ей хочется, чтобы тот не просыпался как можно дольше. Последние несколько лет жить «для себя» не получалось в принципе, и те редкие часы, украденные… Она заставила себя остановиться.

«Миссис Дэллоуэй сказала, что сама купит цветы…» Интересно, Вирджиния Вульф смогла бы написать «женский роман» по заказу? Но Рита не Вирджиния Вульф. Рите нужны деньги.

 

Пальцы легко и привычно бегали по клавиатуре; простые предложения чередовались со сложноподчиненными, но больше было все же именно простых, рассчитанных «на регионы». Во всяком случае, так позиционировало макулатурку этой серии само издательство. В глубине души Рита обиделась за «регионы», но договор подписала. Осталось только создать настольный шедевр для барышень, не отягощенных интеллектом. Это было не просто: когда‑то Рита читала не только книги, выходящие в их издательстве.

 

Однажды Андрей сказал Рите, что собирается на рыбалку, – усмехаясь, набирала она текст. – Еще он сообщил, что, вероятно, будет уезжать каждые выходные: «Клёв хороший».

Так‑так, – думала Рита, уставясь в экран. – Так‑так. Измена, разъезд, немного депрессии, знакомство по Интернету с предварительной долгой перепиской и душещипательными разговорами с подругой, неожиданный новый роман, пляж, Турция, какая‑нибудь белая собачка, Мендельсон, все будет хо‑ро‑шо… Так‑так…

Эндрю повернулся на другой бок. Неужели проснется? Рита так мечтала побыть в этот день одной! Еще ей совсем не хотелось писать этот идиотский женский роман.

Но Эндрю все же проснулся, и Рита вымученно улыбнулась: иногда он замечал это ее еле припудренное отчаяние – тогда обоим становилось грустно, как в самом настоящем бульварном романе, а миссис Деллоуэй все покупала и покупала цветы…

 

– Маргарита Сергеевна! – чужой голос с придыханием. – Я поклонница вашего творчества. Я прочитала все ваши книги! Я даже знаю, что Катя Высокая – ваш псевдоним! Да‑да, не удивляйтесь, я с таким трудом добывала информацию! Вы прекрасно пишите, все так жизненно, так прописаны характеры… Вот только не могли бы вы объяснить мне, что значит фраза «сон из прошлой жизни»? Никак не могу перевести на русский!

 

Короткометражные чувства

 

Правдивейшая из трагедий – самый обычный день.

Эмили Дикинсон

 

Карлов мот

 

Гертруда Генриховна – далее Г.Г. – стоит на Карловом мосту и плачет. В самом центре, у святой Людмилы плачет! Что, (не) были на Карловом? О! До восемнадцатого века на нем лет триста проторчал один‑единственный крест, и вот – поди ж ты – стоило поднапрячься иезуитам – уж тридцать статуй: все – мощь и изящество, господа! Да‑да, мощь от Брокофа и изящество от Брауна. Впрочем, Гертруде Генриховне плевать. И то: шутка ли думать о чьих‑то мастерских, когда ты, без пяти пенсионерка, стоишь на Карловом мосту и плачешь?

Когда‑то Г.Г., будучи еще Герой, приехала сюда да и влюбилась в экскурсовода – высокого шатена, забывавшего по утрам бриться: потом на щеках долго горели красные пятна, но это – потом, да и думаешь разве о каких‑то пятнах, когда влюбляешься? Звали того, как Кундеру, но Кундерой он, как в перерывах между работой ни старался, не стал, а потому с Герой после нескольких мучительных лет, отяжеленных соцрежимом, расстался: госпожа Проза вытрясла души из их сплетенных тел, да и придавила могильной плитой то хрупкое, ради чего живут на земле иные чудаки – «пражская весна», сменившаяся «нормализацией»: свобода, раздавленная танками. Впрочем, Кундера, как всегда, написал об этом лучше Милана, и в конце концов последний швырнул тетрадь в самый дальний угол комнаты, где давным‑давно уже не спала Гера.

Потом это как будто затянулось, как будто перестало кровоточить, но на душе саднило и во время марша Мендельсона, и во время криков обеих новорожденных, и… Перечислять Г. Г. не любила и, даже став снова в конце концов «выездной» (а занималась она, ни много ни мало, межвидовыми гибридами), от Праги руками‑ногами открещивалась, как будто и не существовало той никогда: Праги.

Но Прага – «Так мне и надо!..» – оказалась такой реальной, такой одуряюще настоящей, что, как только Г.Г. вышла из самолета и повела носом, испытала нелегкое головокружение: да‑да, все тот же «острый» воздух… Светлый аэропорт Ruzyne, автобус до Dejvicka, десять минут в метро, и – вот он, центр мира: вечный Вацлав на вечном своем коне, предмет шуток и гордости чехов, впрочем…

– Odvezte me, prosim, do hotelu «АХА», – просит Г.Г. таксиста; главное, забыть на время русский. – Dekuju.

В холле Г.Г. отражается во множестве зеркал. В холле слишком яркий свети китчевые пластиковые цветы. В номере как‑то спокойнее. Даже несмотря на то, что их кем‑то занят.

Г.Г., сцепив зубы, обходит всю Прагу (ноги уже не те), достопримечательности которой добротно описаны во всевозможных путеводителях, а потому опущены в этом тексте намеренно.

«Я искала любимого и не нашла, – царапнет Г.Г. на билете и перестанет наводить любые справки. – Не нашла». Она может рассказать пожирателям подробностей о прошлой своей жизни, но, похоже, ее ломает, как ломает и пишущего расписывать в хронологическом порядке этапы существования героини:

– Прошлой жизни? Что вы имеете в виду? Семью? Любовника? Диссертации? Друзей? Межвидовые гибриды?

– Милана, – получается как будто уточнение.

– Милана?.. – боль как будто уточняется и, осекаясь, п<


Поделиться с друзьями:

Наброски и зарисовки растений, плодов, цветов: Освоить конструктивное построение структуры дерева через зарисовки отдельных деревьев, группы деревьев...

Биохимия спиртового брожения: Основу технологии получения пива составляет спиртовое брожение, - при котором сахар превращается...

Типы сооружений для обработки осадков: Септиками называются сооружения, в которых одновременно происходят осветление сточной жидкости...

Опора деревянной одностоечной и способы укрепление угловых опор: Опоры ВЛ - конструкции, предназначен­ные для поддерживания проводов на необходимой высоте над землей, водой...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.178 с.