Строки, написанные в минуту уныния — КиберПедия 

Адаптации растений и животных к жизни в горах: Большое значение для жизни организмов в горах имеют степень расчленения, крутизна и экспозиционные различия склонов...

Поперечные профили набережных и береговой полосы: На городских территориях берегоукрепление проектируют с учетом технических и экономических требований, но особое значение придают эстетическим...

Строки, написанные в минуту уныния

2022-08-21 41
Строки, написанные в минуту уныния 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

 

Когда же я глядел в последний раз

На черных леопардов под луной,

На волны длинных тел и зелень глаз?

И вольных ведьм на свете — ни одной,

Сих дам достойнейших: ни метел их, ни слёз,

Сердитых слёз их больше нет как нет.

Святых кентавров не сыскать в холмах,

И я жестоким солнцем ослеплен.

Воительница-мать, луна, вернулась в прах.

На рубеже пятидесяти лет

Я боязливым солнцем ослеплен.

 

Lines Written in Dejection

 

When have I last looked on

The round green eyes and the long wavering bodies

Of the dark leopards of the moon?

All the wild witches those most noble ladies,

For all their broom-sticks and their tears,

Their angry tears, are gone.

The holy centaurs of the hills are vanished;

I have nothing but the embittered sun;

Banished heroic mother moon and vanished,

And now that I have come to fifty years

I must endure the timid sun.

 

Увядание ветвей

 

Шепталась с птицами луна, и я воскликнул: "Пусть

Не молкнут крики кулика и ржанки горький стон, -

Но где же нега слов твоих, и радость их, и грусть?

Смотри: дорогам нет конца, и нет душе приюта".

Медово-бледная луна легла на сонный склон,

И я на Эхтге[43] задремал, в ручьевой стороне.

Не ветер ветви иссушил, не зимний холод лютый, -

Иссохли ветви, услыхав, что видел я во сне.

 

Я знаю тропы, где идут колдуньи в час ночной,

В венцах жемчужных поднявшись из мглы озерных вод,

С куделью и веретеном, с улыбкой потайной;

Я знаю, где луна плывет, где, пеною обуты,

Танцоры племени Дану[44] сплетают хоровод

На луговинах островных при стынущей луне.

Не ветер ветви иссушил, не зимний холод лютый, -

Иссохли ветви, услыхав, что видел я во сне.

 

Я знаю сонную страну, где лебеди кружат,[45]

Цепочкой скованы златой, и на лету поют,

Где королева и король в блаженстве без отрад

Блуждают молча: взор и слух навек у них замкнуты

Премудростью, что в сердце им лебяжьи песни льют, -

То знаю я да племя птиц в ручьевой стороне.

Не ветер ветви иссушил, не зимний холод лютый, -

Иссохли ветви, услыхав, что видел я во сне.

 

THE WITHERING OF THE BOUGHS

 

I CRIED when the moon was murmuring to the birds:

"Let peewit call and curlew cry where they will,

I long for your merry and tender and pitiful words,

For the roads are unending, and there is no place to my mind."

The honey-pale moon lay low on the sleepy hill,

And I fell asleep upon lonely Echtge of streams.

No boughs have withered because of the wintry wind;

The boughs have withered because I have told them my dreams.

 

I know of the leafy paths that the witches take,

Who come with their crowns of pearl and their spindles of wool,

And their secret smile, out of the depths of the lake;

I know where a dim moon drifts, where the Danaan kind

Wind and unwind their dances when the light grows cool

On the island lawns, their feet where the pale foam gleams.

No boughs have withered because of the wintry wind;

The boughs have withered because I have told them my dreams.

 

I know of the sleepy country, where swans fly round

Coupled with golden chains, and sing as they fly.

A king and a queen are wandering there, and the sound

Has made them so happy and hopeless, so deaf and so blind

With wisdom, they wander till all the years have gone by;

I know, and the curlew and peewit on Echtge of streams.

No boughs have withered because of the wintry wind;

The boughs have withered because I have told them my dreams.

 

Фазы Луны

 

Прислушался старик, на мост взойдя.

Бредут они с приятелем на юг

Дорогой трудной. Башмаки в грязи,

Одежда коннемарская в лохмотьях;

Но держат шаг размеренный, как будто

Им путь еще неблизкий до постели,

Хоть поздняя ущербная луна

Уже взошла. Прислушался старик.

 

Ахерн. Что там за звук?

 

Робартс. Камышница плеснулась,

А может, выдра прыгнула в ручей.

Мы на мосту, а тень пред нами — башня;

Там свет горит — он до сих пор за чтеньем.

Как все ему подобные, досель

Он находил лишь образы; быть может,

Он поселился здесь за свет свечи

Из башни дальней, где сидел ночами

Платоник Мильтона иль духовидец-принц

У Шелли, — да, за одинокий свет

С гравюры Палмера как образ тайнознанья,

Добытого трудом: он ищет в книгах

То, что ему вовеки не найти.

 

Ахерн. А почему б тебе, кто все познал,

К нему не постучаться и не бросить

Намек на истину — не больше, чем достанет

Постичь: ему не хватит целой жизни

Чтоб отыскать хоть черствую краюшку

Тех истин, что тебе — как хлеб насущный;

Лишь слово обронить — и снова в путь?

 

Робартс. Он обо мне писал цветистым слогом,

Что перенял у Пейтера, а после,

Чтоб завершить рассказ, сказал, я умер, -

Вот и останусь мертвым для него.

 

Ахерн. Так спой еще о лунных превращеньях!

Воистину, твои слова — как песнь:

«Мне пел ее когда-то мой создатель…»

 

Робартс: Луна проходит двадцать восемь фаз,

От света к тьме и вспять по всем ступеням,

Не менее. Но только двадцать шесть -

Те колыбели, что качают смертных:

Нет жизни ни во тьме, ни в полном свете.

От первого серпа до половины

Нас увлекают грезы к приключеньям,

И человек блажен, как зверь иль птица.

Но лишь начнет круглиться лунный бок -

И смертный устремляется в погоню

За прихотью чудной, за измышленьем

Невероятным, на пределе сил,

Но все же не вполне недостижимым;

И хоть его терзает плеть сознанья,

Но тело, созревая изнутри,

Становится прекрасней шаг от шага.

Одиннадцать шагов прошло — Афина

За волосы хватает Ахиллеса,

Повержен Гектор, в мир явился Ницше:

Двенадцатая фаза — ночь героя.

Рожденный дважды, дважды погребенный,

Утратит силу он пред полнолуньем

И возродится слабым, точно червь:

Тринадцатая фаза ввергнет душу

В войну с самой собой, и в этой битве

Рука бессильна; а затем, в безумье,

В неистовстве четырнадцатой фазы,

Душа, вострепетав, оцепенеет

И в лабиринте собственном замрет.

 

Ахерн. Спой песню до конца, да не забудь

Пропеть о том чудесном воздаянье,

Что увенчает сей тернистый путь.

 

Робартс. Мысль в образ претворяется, и телом

Становится душа; душа и тело

В час полнолунья слишком совершенны,

Чтоб низойти в земную колыбель,

И слишком одиноки для мирского:

Исторгнуты душа и тело прочь

Из мира форм.

 

Ахерн. Так вот каков предел

Всем снам души — облечься красотою

В прекрасном теле, женском иль мужском!

 

Робартс. А ты не знал?

 

Ахерн. Поется в этой песне:

Возлюбленные наши обрели

Утонченность изящных, узких пальцев

От ран и смерти, от высот Синая

Иль от бича кровавого в руках

Своих же — в давнем, неустанном беге

Из колыбели в колыбель, покуда

Из одиночества души и тела

Краса не излилась во зримый мир.

 

Робартс. Кто полюбил, тот знает это сердцем.

 

Ахерн. А этот ужас в их глазах — должно быть,

Воспоминанье иль предзнанье часа,

Когда весь мир в сиянье растворится

И небеса разверзнутся в ничто.

 

Робартс. Когда луна полна, ее созданья

Встречаются крестьянам на холмах,

И те трепещут и бегут в испуге;

Душа и тело, отрешась от мира,

Застыли в отрешенности своей,

И созерцают неотрывным взором

Те образы, что прежде были мыслью:

Лишь образ совершенный, неподвижный

И от других отъединенный в силах

Нарушить отчуждение прекрасных,

Пресыщенных и безразличных глаз.

Тут Ахерн рассмеялся ломким смехом,

Задумавшись о человеке в башне,

Его свече бессонной, о пере,

Без устали скрипящем час за часом.

 

Робартс. И вот луна склоняется к ущербу.

Узнав об одиночестве своем,

Душа опять дрожит по колыбелям,

Но все переменилось для нее:

Отныне ей удел — служенье Миру.

Она и служит, избирая путь,

Из всех труднейший, на пределе сил,

Но все же не вполне недостижимый.

Душа и тело вместе принимают

Суровые труды.

 

Ахерн. До полнолунья

Душа стремится внутрь, а после — в мир.

 

Робартс. Безвестен ты, и на пороге смерти,

И книг не пишешь — вот и трезв умом.

Купец, мудрец, политик, реформатор,

Покорный муж и верная жена,

Все это — колыбель за колыбелью,

И наспех все, и каждый безобразен:

Лишь в безобразье обретают души

Спасение от грез.

 

Ахерн. А что о тех,

Кто, отслужив свое, освободился?

 

Робартс. Тьма, как и полный свет, их исторгает

За грань, и там они парят в тумане,

Перекликаясь, как нетопыри;

Они чужды желаний и не знают

Добра и зла, не мыслят с торжеством

О совершенстве своего смиренья;

Что ветер им навеет — то и молвят;

Пределы безобразья перейдя,

Они лишились образа и вида;

Податливы и пресны, словно тесто,

Какой велишь, такой и примут вид.

 

Ахерн. А что потом?

 

Робартс. Как вымесится тесто,

Чтоб далее могло любую форму

Принять, какую для нее измыслит

Природа-повариха, — так и вновь

Серпом новорожденным круг зачнется.

Ахерн. А избавленье? Что ж ты не допел?

Пой песню, пой!

 

Робартс. Горбун, Святой и Шут -

Последние пред полной тьмой. И здесь,

Меж безобразьем тела и сознанья,

Натянут лук пылающий, что может

Стрелу пустить на волю, за пределы

Извечного вращенья колеса,

Жестокой красоты, словес премудрых,

Неистовства приливов и отливов.

 

Ахерн. Когда б не так далеко до постели,

Я постучался бы к нему и встал

Под перекрестьем балок, у дверей

Той залы, чья скупая простота -

Приманка для премудрости, которой

Ему не обрести. Я б роль сыграл -

Ведь столько лет прошло, и нипочем

Меня он не узнает, — примет, верно,

За пришлого пьянчугу из деревни.

А я б стоял и бормотал, пока

Он не расслышал бы в речах бессвязных:

«Горбун, Святой и Шут», и что они -

Последних три серпа пред лунной тьмою.

На том бы и ушел я, спотыкаясь,

А он бы день за днем ломал мозги,

Но так и не постиг бы смысл обмолвки.

 

Сказал и рассмеялся от того,

Насколько трудной кажется загадка -

Но как проста разгадка. Нетопырь

Из зарослей орешника взметнулся

И закружил над ними, вереща.

И свет погас в окне высокой башни.

 

The Phases of the Moon

 

An old man cocked his ear upon a bridge;

He and his friend, their faces to the South,

Had trod the uneven road. Their boots were soiled,

Their Connemara cloth worn out of shape;

They had kept a steady pace as though their beds,

Despite a dwindling and late-risen moon,

Were distant still. An old man cocked his ear.

 

Aherne. What made that sound?

 

Robartes. A rat or water-hen

Splashed, or an otter slid into the stream.

We are on the bridge; that shadow is the tower,

And the light proves that he is reading still.

He has found, after the manner of his kind,

Mere images; chosen this place to live in

Because, it may be, of the candle-light

From the far tower where Milton's Platonist

Sat late, or Shelley's visionary prince:

The lonely light that Samuel Palmer engraved,

An image of mysterious wisdom won by toil;

And now he seeks in book or manuscript

What he shall never find.

 

Aherne. Why should not you

Who know it all ring at his door, and speak

Just truth enough to show that his whole life

Will scarcely find for him a broken crust

Of all those truths that are your daily bread;

And when you have spoken take the roads again?

 

Robartes. He wrote of me in that extravagant style

He had learnt from Pater, and to round his tale

Said I was dead; and dead I choose to be.

 

Aherne. Sing me the changes of the moon once more;

True song, though speech: "mine author sung it me."

 

Robartes. Twenty-and-eight the phases of the moon,

The full and the moon's dark and all the crescents,

Twenty-and-eight, and yet but six-and-twenty

The cradles that a man must needs be rocked in:

For thereТs no human life at the full or the dark.

From the first crescent to the half, the dream

But summons to adventure and the man

Is always happy like a bird or a beast;

But while the moon is rounding towards the full

He follows whatever whim's most difficult

Among whims not impossible, and though scarred,

As with the cat-o'-nine-tails of the mind,

His body moulded from within his body

Grows comelier. Eleven pass, and then

 

Athene takes Achilles by the hair,

Hector is in the dust, Nietzsche is born,

Because the hero's crescent is the twelfth.

And yet, twice born, twice buried, grow he must,

Before the full moon, helpless as a worm.

The thirteenth moon but sets the soul at war

In its own being, and when that war's begun

There is no muscle in the arm; and after,

Under the frenzy of the fourteenth moon,

The soul begins to tremble into stillness,

To die into the labyrinth of itself!

Aherne. Sing out the song; sing to the end, and sing

The strange reward of all that discipline.

 

Robartes. All thought becomes an image and the soul

Becomes a body: that body and that soul

Too perfect at the full to lie in a cradle,

Too lonely for the traffic of the world:

Body and soul cast out and cast away

Beyond the visible world.

 

Aherne. All dreams of the soul

End in a beautiful man's or woman's body.

Robartes. Have you not always known it?

 

Aherne. The song will have it

That those that we have loved got their long fingers

From death, and wounds, or on Sinai's top,

Or from some bloody whip in their own hands.

They ran from cradle to cradle till at last

Their beauty dropped out of the loneliness

Of body and soul.

 

Robartes. The lover's heart knows that.

 

Aherne. It must be that the terror in their eyes

Is memory or foreknowledge of the hour

When all is fed with light and heaven is bare.

 

Robartes. When the moonТs full those creatures of the full

Are met on the waste hills by countrymen

Who shudder and hurry by: body and soul

Estranged amid the strangeness of themselves,

Caught up in contemplation, the mind's eye

Fixed upon images that once were thought;

For separate, perfect, and immovable

Images can break the solitude

Of lovely, satisfied, indifferent eyes.

And thereupon with aged, high-pitched voice

Aherne laughed, thinking of the man within,

 

His sleepless candle and laborious pen.

Robartes. And after that the crumbling of the moon.

The soul remembering its loneliness

Shudders in many cradles; all is changed,

It would be the world's servant, and as it serves,

Choosing whatever task's most difficult

Among tasks not impossible, it takes

Upon the body and upon the soul

The coarseness of the drudge.

Aherne. Before the full

It sought itself and afterwards the world.

 

Robartes. Because you are forgotten, half out of life,

And never wrote a book, your thought is clear.

Reformer, merchant, statesman, learned man,

Dutiful husband, honest wife by turn,

Cradle upon cradle, and all in flight and all

Deformed because there is no deformity

But saves us from a dream.

 

Aherne. And what of those

That the last servile crescent has set free?

 

Robartes. Because all dark, like those that are all light,

They are cast beyond the verge, and in a cloud,

Crying to one another like the bats;

And having no desire they cannot tell

WhatТs good or bad, or what it is to triumph

At the perfection of oneТs own obedience;

And yet they speak what's blown into the mind;

Deformed beyond deformity, unformed,

Insipid as the dough before it is baked,

They change their bodies at a word.

Aherne. And then?

Rohartes. When all the dough has been so kneaded up

That it can take what form cook Nature fancies,

The first thin crescent is wheeled round once more.

 

Aherne. But the escape; the song's not finished yet.

 

Robartes. Hunchback and Saint and Fool are the last crescents.

The burning bow that once could shoot an arrow

Out of the up and down, the wagon-wheel

Of beauty's cruelty and wisdom's chatter-

Out of that raving tide-is drawn betwixt

Deformity of body and of mind.

 

Aherne. Were not our beds far off I'd ring the bell,

Stand under the rough roof-timbers of the hall

Beside the castle door, where all is stark

Austerity, a place set out for wisdom

That he will never find; I'd play a part;

He would never know me after all these years

But take me for some drunken countryman:

I'd stand and mutter there until he caught

"Hunchback and Saint and Fool," and that they came

Under the three last crescents of the moon.

And then I'd stagger out. He'd crack his wits

Day after day, yet never find the meaning.

 

And then he laughed to think that what seemed hard

Should be so simple-a bat rose from the hazels

And circled round him with its squeaky cry,

The light in the tower window was put out.

 

Фергус и друид

 

 

Фергус. [46]

 

Весь день день я гнался за тобой по скалам,

Ты ж ускользал, обличьями играя:

То вороном прикинулся облезлым,

От старости все перья растерявшим,

То меж камней, как тень, мелькнул куницей,

Но наконец подобьем человека

Предстал передо мной, во мгле теряясь.

 

Друид.

 

Зачем пришел, король из Красной Ветви?

 

Фергус.

 

Послушай, о мудрейший из живущих!

Когда вершил я суд, сидел со мною

Конхобар юный. Он явил такую мудрость

И так легко сносил он бремя власти,

Что отдал я ему свою корону,

Хоть тем тоску свою стремясь развеять.

 

Друид.

 

Зачем пришел, король из Красной Ветви?

 

Фергус.

 

Король! Ты сам назвал мое мученье.

Пирую ль на холме с моим народом,

Брожу ль в лесах, веду ли колесницу

Вдоль пенной кромки шепчущего моря, -

Всё тяготит чело мое корона.

 

Друид.

 

Зачем пришел ты, Фергус?

 

Фергус.

 

Трон отринуть

И мудрость грез постичь — твое искусство.

 

Друид.

 

Взгляни на худобу мою и дряхлость,

На руки, коим меч навек запретен,

На тело, сотрясаемое дрожью!

Я женской ласки в жизни не изведал,

Мужчина не искал во мне собрата.

 

Фергус.

 

А что король? глупец, который платит

Своею кровью за чужие грезы.

 

Друид.

 

Что ж, коли так, возьми котомку грез,

Ослабь узлы и насладись мечтами.

 

Фергус.

 

О, жизнь моя рекою истекает,

Струится прочь, обличьями играя!

Кем только не был я — и каплей в море,

И бликом на мече, и старой елью,

Рабом, вертящим неподъемный жернов,

И королем на золоченом троне, -

Все это было дивно и прекрасно;

Но ныне, все познав, я стал ничтожен.

Друид, друид! что за тенета скорби

Таились в серой маленькой котомке!

 

Fergus and the Druid

 

Fergus. This whole day have I followed in the rocks,

And you have changed and flowed from shape to shape,

First as a raven on whose ancient wings

Scarcely a feather lingered, then you seemed

A weasel moving on from stone to stone,

And now at last you wear a human shape,

A thin grey man half lost in gathering night.

 

Druid. What would you, king of the proud Red Branch kings?

 

Fergus. This would I say, most wise of living souls:

Young subtle Conchubar sat close by me

When I gave judgment, and his words were wise,

And what to me was burden without end,

To him seemed easy, So I laid the crown

Upon his head to cast away my sorrow.

 

Druid. What would you, king of the proud Red Branch kings?

 

Fergus. A king and proud! and that is my despair.

I feast amid my people on the hill,

And pace the woods, and drive my chariot-wheels

In the white border of the murmuring sea;

And still I feel the crown upon my head

 

Druid. What would you, Fergus?

 

Fergus. Be no more a king

But learn the dreaming wisdom that is yours.

 

Druid. Look on my thin grey hair and hollow cheeks

And on these hands that may not lift the sword,

This body trembling like a wind-blown reed.

No woman's loved me, no man sought my help.

 

Fergus. A king is but a foolish labourer

Who wastes his blood to be another's dream.

 

Druid. Take, if you must, this little bag of dreams;

Unloose the cord, and they will wrap you round.

 

Fergus. I see my life go drifting like a river

From change to change; I have been many things -

A green drop in the surge, a gleam of light

Upon a sword, a fir-tree on a hill,

An old slave grinding at a heavy quern,

A king sitting upon a chair of gold -

And all these things were wonderful and great;

But now I have grown nothing, knowing all.

Ah! Druid, Druid, how great webs of sorrow

Lay hidden in the small slate-coloured thing!

 

Байле и Айлин

 

СОДЕРЖАНИЕ: Байле и Айлин любили друг друга, но Энгус, Владыка Любви, пожелав, чтобы они обрели счастье в его загробной стране, принес каждому из них весть о смерти возлюбленного, из-за чего сердца их разбились, и они умерли.

 

Едва заслышу ржанки крик

Иль ветром колыхнет тростник, -

Передо мной встают во мгле

Наследник Улада,[47] Байле,[48]

Буаны сладкоустый сын,

И дева нежная Айлин,

Лугайда[49] дочь, владыки юга,

Навек желанные друг другу.

Их пыл иссякнуть не успел;

Ни груз забот, ни дряхлость тел

Им не поставили предел;

И, не вкусив утех земли,

Они в бессмертье расцвели.

 

То было в дни, когда Христос

Свое ученье людям нес,

Но Бурый Бык[50] еще страну

Не вверг в жестокую войну.

Байле Медовые Уста[51] -

Кого еще иной простак

Байле Малоземельным звал, -

Из Эмайн-Махи[52] путь держал

С толпой арфистов и певцов,

С отрядом юных удальцов,

К равнине тучной Муйртемне[53]

В мечтах о будущей жене.

И все вокруг на все лады

Сулили счастье молодым.

 

И вдруг навстречу им возник

Худой растрепанный старик:

Лишь полплаща на нем висит,

Зеленых косм ужасен вид,

И в башмаки набилась грязь;

Но, как у белки, блещет глаз.

 

О, птичьи крики в облаках!

О, шелест ветра в тростниках!

Они вовеки не дадут

В простой любви найти приют:

Какая-нибудь Кэт иль Нэн

Для нас, безумцев, — тень и тлен

Пред той, чей горестный удел

Давно истлевший бард воспел.

Но все познавший узнает,

Что жизнь нам дарит меж забот

Лишь ласку уст и детский смех -

А выше в мире нет утех.

Так как же смеют нас дразнить

Скотом истоптанный тростник

И птицы — жалкий род бродяг,

Игрушки ветра и дождя?

 

“Несу я с юга весть Байле,

— Сказал старик. — По всей земле

Собрались люди как один

Прощаться с девою Айлин.

У всех, от старца до юнца,

Обидой полнились сердца

На то, что, чужака избрав,

Айлин покинет отчий край,

И больше им уж никогда

Прекрасной девы не видать.

Какой-то старец, придержав

Ее коня, сказал: “Езжай

Домой, найди в родных краях

Себе достойного в мужья.

Живи средь нас”. И в тот же миг

Какой-то юноша приник

К ее руке и рек, дрожа:

“Средь нас ищи, о госпожа!”

С напрасною мольбой Айлин

К толпе взывала: ни один

Не сжалился. И, пав с седла,

Она от горя умерла”.

 

О любящее сердце, ты -

Игрушка собственной мечты;

И в ослепленье признаешь

Тебя смущающую ложь

За воплощенье худших бед,

Что вечно чудятся тебе…

Байле скончался, как стрелой,

Сраженный в сердце вестью злой.

Носилки из ветвей сплели

Ему друзья; и принесли

Байле туда, где каждый год

Меж бронзовых столбов ворот

Пес Улада[54] сидел, в тот день

Всегда оплакивая тень

Злосчастной дочери певца

И тень героя, чьи сердца

Не разлучились до конца:

В тот день изменника удар

Сгубил их в давние года -

И Пес рыдал… Но не нашлось

В угрюмом сердце новых слез:

К тому, что на его порог

Байле под грудой камня лег,

Остался безучастен Пес -

Лишь пару валунов принес.

 

На счастье наше, мы живем

Среди хлопот единым днем:

Что с глаз долой — из сердца вон.

Но серой птицы клюв кривой

И серый стебель тростника

Все помнят давние века,

И Дейрдре,[55] и того, кто с ней…

И мы, гуляя с Кэт иль Нэн,

В прибрежном ветре слышим вздох

И укоризну: как ты мог

Так быстро сдаться? Мы идем

За Найси вслед одним путем.

А птицы и седой тростник

Так ясно помнят милый лик,

Как будто видели вчера:

Прекрасна Дейрдре и мудра -

Ах, сердце знает, как мудра!

 

А тот старик, коварный лгун,

Плащ запахнувши на бегу,

Уже спешил к Айлин; она,

Толпою дев окружена,

Меж бликов света и теней

Вершила путь; и в полусне

Мечтали девы, как ласкать

Их будет чья-нибудь рука

На брачном ложе в нежной мгле.

Арфисты гордо шли вослед,

Как будто музыкой могли

Безумье сердца исцелить,

Как будто трепетом струны

Могли развеять страх и сны

О бедах, ждущих впереди.

 

Вскричал старик: “Еще один

От зноя, хлада, ветра, волн

Умчался прочь и погребен

Среди равнины Муйртемне

Под сонной грудою камней,

И вечным Огмия[56] письмом

Начертано на керне том:

“Байле из рода Рури”.[57] Но

Решили боги уж давно,

Что не взойдут Айлин с Байле

На ложе брака на земле,

Зато изведают любовь,

Сомкнув объятья вновь и вновь

В иных полях,[58] где круглый год

Сбирают пчелы дикий мед, -

И новость эта не нова”.

 

Он смолк — Айлин была мертва.

Увидев то, старик опять

Проворно бросился бежать -

Помчался, на бегу смеясь,

К холму, где некий бог иль князь

Изрек законы в старину

И тем объединил страну;

То место свято чтит народ

И Троном Лейгина зовет.[59]

 

Все круче ввысь тропа вела;

Над путником сгущалась мгла;

Но с нежным клекотом к нему

Спустились, рассекая тьму,

Два лебедя, между собой

Цепочкой скованы златой;

Они его узнали: он

Пред ними встал преображен -

Высок, румян и горделив;

И с легким трепетом легли

Его воздушные крыла

На струны арфы, что сплела

Этайн, Мидирова[60] жена,

Любовной жаждой сожжена.

 

А тех двоих, Айлин с Байле,

Как назову? В подводной мгле

Две рыбы, к плавнику плавник,

Плывут меж лилий водяных;

Две мыши на снопе зерна,

Забытом посреди гумна,

Друг к другу жмутся в темноте;

Две птицы в ясной высоте,

Где тучи разорвал восход;

Нет, — веки ока в час ночной;

Иль два столба одних ворот;

Иль ветви яблони одной,

Тенями переплетены;

В едином звуке две струны

Слились под пальцами певца, -

Познали счастье без конца

Те двое, ибо добрый друг

Увел их в край, где нет разлук,

 

Где им все тайны — напоказ:

И город башен Гориас,[61]

И Финдриас, и Фалиас,

И даже древний Муриас,

Чьи исполины-короли

Во дни младенчества земли

Сокровищ были лишены,

Утратив в тяготах войны

Котел, меч, камень и копье,

И погрузились в забытье;

И мимо них, и меж руин

Туда спешат Байле с Айлин,

Где страж-гигант навек затих;

И дрожь любви пронзает их.

 

Нетленный мир пред ними лег:

Они ступили за порог

Земли и обрели покой

Над величавою рекой,

Где отразился только лик

Далеких бледных звезд и блик

Садов волшебных, что полны

Лишь самоцветов наливных

Иль яблок солнца и луны.

 

Что им до нас? Они пьяны

Вином из сердца тишины;

И в час, когда сгустится ночь,

Скользят в стеклянной лодке прочь,

В морскую даль, и, обнявшись,

Глядят в безветренную высь,

На пестрых шкурах возлежа;

И птицы Энгуса[62] кружат,

Крылами белыми, как снег,

Их овевая в полусне

И дуновеньем ветерка

Колебля волосы слегка.

 

И над могилою Байле

Нашли поэты древних лет

Могучий тис; а где Айлин

Уснула — яблоню нашли,

И вся в цвету была она.

И так как кончилась война,

И мирно вновь жила страна,

И бой у брода[63] отгремел,

И вышло время ратных дел,

То все поэты собрались,

Срубили яблоню и тис

И на дощечках записали

Все саги о любви, что знали.

 

Пускай о дочери певца

Рыдают птицы без конца,

Пускай шумит о ней тростник, -

Что мне, любимая, до них?

Ведь ты прекрасней и мудрей

Вернувшейся из-за морей

И чище сердцем, чем она;

Но тех двоих — забыть бы нам!

О, неотступная мечта

Сердец влюбленных — слиться так

С любимым сердцем, как Айлин

С Байле сплелись, уйдя с земли!

 

Baile and Aillinn

 

 

ARGUMENT. Baile and Aillinn were lovers, but Aengus, the Master of Love, wishing them to he happy in his own land among the dead, told to each a story of the other's death, so that their hearts were broken and they died.

 

I hardly hear the curlew cry,

Nor the grey rush when the wind is high,

Before my thoughts begin to run

On the heir of Uladh, Buan's son,

Baile, who had the honey mouth;

And that mild woman of the south,

Aillinn, who was King Lugaidh's heir.

Their love was never drowned in care

Of this or that thing, nor grew cold

Because their bodies had grown old.

Being forbid to marry on earth,

They blossomed to immortal mirth.

 

About the time when Christ was born,

When the long wars for the White Horn

And the Brown Bull had not yet come,

Young Baile Honey Mouth, whom some

Called rather Baile Little-Land,

Rode out of Emain with a band

Of harpers and young men; and they

Imagined, as they struck the way

To many-pastured Muirthemne,

That all things fell out happily,

And there, for all that fools had said,

Baile and Aillinn would be wed.

 

They found an old man running there:

He had ragged long grass-coloured hair;

He had knees that stuck out of his hose;

He had puddle-water in his shoes;

He had half a cloak to keep him dry,

Although he had a squirrel's eye.

 

O wandering birds and rushy beds,

You put such folly in our heads

With all this crying in the wind,

No common love is to our mind,

And our poor Kate or Nan is less

Than any whose unhappiness

Awoke the harp-strings long ago.

Yet they that know all things but know

That all this life can give us is

A child's laughter, a woman's kiss.

Who was it put so great a scorn

In the grey reeds that night and morn

Are trodden and broken hy the herds,

And in the light bodies of birds

The north wind tumbles to and fro

And pinches among hail and snow?

 

That runner said: "I am from the south;

I run to Baile Honey-Mouth,

To tell him how the girl Aillinn

Rode from the country of her kin,

And old and young men rode with her:

For all that country had been astir

If anybody half as fair

Had chosen a husband anywhere

But where it could see her every day.

When they had ridden a little way

An old man caught the horse's head

With: "You must home again, and wed

With somebody in your own land.

A young man cried and kissed her hand,

"O lady, wed with one of us';

And when no face grew piteous

For any gentle thing she spake,

She fell and died of the heart-break."

 

Because a lover's heart s worn out,

Being tumbled and blown about

By its own blind imagining,

And will believe that anything

That is bad enough to be true, is true,

Baile's heart was broken in two;

And he, being laid upon green boughs,

Was carried to the goodly house

Where the Hound of Uladh sat before

The brazen pillars of his door,

His face bowed low to weep the end

Of the harper's daughter and her friend

For athough years had passed away

He always wept them on that day,

For on that day they had been betrayed;

And now that Honey-Mouth is laid

Under a cairn of sleepy stone

Before his eyes, he has tears for none,

Although he is carrying stone, but two

For whom the cairn's but heaped anew.

 

We hold, because our memory is

So full of that thing and of this,

That out of sight is out of mind.

But the grey rush under the wind

And the grey bird with crooked bill

Have such long memories that they still

Remember Deirdre and her man;

And when we walk with Kate or Nan

About the windy water-side,

Our hearts can hear the voices chide.

How could we be so soon content,

Who know the way that Naoise went?

And they have news of Deirdre's eyes,

Who being lovely was so wise -

Ah! wise, my heart knows well how wise.

 

Now had that old gaunt crafty one,

Gathering his cloak about him, mn

Where Aillinn rode with waiting-maids,

Who amid leafy lights and shades

Dreamed of the hands that would unlace

Their bodices in some dim place

When they had come to the marriage-bed,

And harpers, pacing with high head

As though their music were enough

To make the savage heart of love

Grow gentle without sorrowing,

Imagining and pondering

Heaven knows what calamity;

 

"Another's hurried off," cried he,

"From heat and cold and wind and wave;

They have heaped the stones above his grave

In Muirthemne, and over it

In changeless Ogham letters writ -

Baile, that was of Rury's seed.

But the gods long ago decreed

No waiting-maid should ever spread

Baile and Aillinn's marriage-bed,

For they should clip and clip again

Where wild bees hive on the Great Plain.

Therefore it is but little news

That put this hurry in my shoes."

 

Then seeing that he scarce had spoke

Before her love-worn heart had broke.

He ran and laughed until he came

To that high hill the herdsmen name

The Hill Seat of Laighen, because

Some god or king had made the laws

That held the land together there,

In old times among the clouds of the air.

 

That old man climbed; the day grew dim;

Two swans came flying up to him,

Linked by a gold chain each to each,

And with low murmuring laughing speech

Alighted on the windy grass.

They knew him: his changed body was

Tall, proud and ruddy, and light wings

Were hovering over the harp-strings

That Edain, Midhir's wife, had wove

In the hid place, being crazed by love.

 

What shall I call them? fish that swim,

Scale rubbing scale where light is dim

By a broad water-lily leaf;

Or mice in the one wheaten sheaf

Forgotten at the threshing-place;

Or birds lost in the one clear space

Of morning light in a dim sky;

Or, it may be, the eyelids of one eye,

Or the door-pillars of one house,

Or two sweet blossoming apple-boughs

That have one shadow on the ground;

Or the two strings that made one sound

Where that wise harper's finger ran.

For this young girl and this young man

Have happiness without an end,

Because they have made so good a friend.

 

They know all wonders, for they pass

The towery gates of Gorias,

And Findrias and Falias,

And long-forgotten Murias,

Among the giant kings whose hoard,

Cauldron and spear and stone and sword,

Was robbed before earth gave the wheat;

Wandering from broken street to street

They come where some huge watcher is,

And tremble with their love and kiss.

 

They know undying things, for they

Wander where earth withers away,

Though nothing troubles the great streams

But light from the pale stars, and gleams

From the holy orchards, where there is none

But fruit that is of precious stone,

Or apples of the sun and moon.

 

What were our praise to them? They eat

Quiet's wild heart, like daily meat;

Who when night thickens are afloat

On dappled skins in a glass boat,

Far out under a windless sky;

While over them birds of Aengus fly,

And over the tiller and the prow,

And waving white wings to and fro

Awaken wanderings of light air

To stir their coverlet and their hair.

 

And poets found, old writers say,

A yew tree where his body lay;

But a wild apple hid the grass

With its sweet blossom where hers was,

And being in good heart, because

A better time had come again

After the deaths of many men,

And that long fighting at the ford,

They wrote on tablets of thin board,

Made of the apple and the yew,

All the love stories that they knew.

 

Let rush and bird cry out their fill

Of the harper's daughter if they will,

Beloved, I am not afraid of her.

She is not wiser nor lovelier,

And you are more high of heart than she,

For all her wanderings over-sea;

But I'd have bird and rush forget

Those other two; for never yet

Has lover lived, but longed to wive

Like them that are no more alive.

 

Два короля

 

Король Эохайд с закатом солнца въехал в лес

От Тары к западу. Спешил он к королеве

И далеко опередил бойцов усталых,

Что, погоняя скот, плелись через болото.

И где сквозь ветви бука сплелся свет зеленый

С голубизной плюща, увидел он оленя

Белее творога, с глазами цвета моря.

Заметив, что стоит он поперек тропы

И пядей росту в нем поболе, чем в оленях,

Король застыл, разинув рот и сжав поводья, -

Но снова в бег пустил дрожащего коня.

Наперерез олень помчал, склонив рога,

И бок коню вспорол. Король Эохайд отпрянул,

И выхватил свой меч, и острие нацелил

Против оленя. Рог, ударившись о сталь,

Вдруг зазвенел, как будто был из серебра, -

О сладостный на слух, волшебный, грозный звон!

Скрестились рог и меч, в борьбе тесня друг друга,

Как если бы сошлись олень с единорогом

В бою средь африканских Лунных гор.

Но наконец рога двойные, вспять подавшись,

С размаху под одним ударили, пронзив

Коню живот. Король Эохайд отбросил меч

И, обхватив рога могучими руками,

Глазами впился в глаз зеленый, как волна.

Так в пешей схватке взад-вперед они топтались,

Покуда вся земля вокруг не сбилась в топь.

Сошлось с бедром проворным мощное бедро,

А руки, что в себя вобрали силу мира, -

С копытом и ветвистым рогом, быстроту

Впитавшими из тонкой пустоши воздушной.

И сквозь кустарник, по корням, плющом увитым,

Ломились, искры высекая из камней,

Под крики птиц в листве и стрекотанье белки.

Но наконец король к стволу большого бука

Притиснув жесткий бок, оленя повалил

И, на колени встав, занес кинжал. И тотчас

Олень исчез, как тень, бесследно; только крик -

Как скорбный стон того, кто горестно кричит,

Навек с немыслимым сокровищем расставшись, -

Блуждал в голубизне и зелени листвы

И вился ввысь, в полете распадаясь,

Пока не стало все как тень или виденье, -

Когда б не топь вокруг, когда б не лужа крови

И конь растерзанный.

Король Эохайд бежал

До самой Тары, не переводя дыханья,

Пока не увидал раскрашенной стены

И бронзовых колец на тисовых столбах

Больших ворот; но хоть светились тусклым светом

От ламп висячих все распахнутые окна,

Ни скрипа двери, ни шагов не доносилось,

И голоса не долетали с тропок сбитых,

Что ко дворцу вели от пашен и колодцев;

Ни позади, ни впереди ни звука

Король не услыхал, — и лишь на горизонте

Мычало стадо, по болоту пробираясь.

Дурная весть для королей — молчанье в доме,

Куда с победой возвращаются. Король

С дрожащим сердцем меж столбов пройдя, увидел:

В безлюдной пустоте огромной тронной залы

Сидит, бледна лицом, пряма и недвижима,

Этайн — и острый меч у ног ее блестит;

Вцепились пальцы намертво в скамью,

Взор холоден и тверд, поджаты губы:

Неведомая страсть ее одела камнем.

Заслышав звук шагов, она очнулась -

Но только лишь король раскрыл пред ней объятья,

Вскочила со скамьи и молвила, отпрянув:

«Я отослала в лес и на поля

Всех воинов и слуг высокой Тары:

Желаю я, чтоб ты один судил

Ту, кто винит себя. Найдешь безвинной -

Она в лицо знакомое не взглянет,

Покуда приговор не огласишь.

Найдёшь виновной — больше никогда

Она в лицо знакомое не взглянет».

Тут побледнел король, как и она,

Постигнув, что сейчас уста ее откроют,

Что означает страшный этот день.

«Ты сам меня привел, — рекла она, -

Туда, где брат твой Ардан восседал,

Не двигаясь и с места не сходя,

Окованный недугом неизвестным;

Ты мне велел заботиться о нем,

А коль умрет — курган над ним насыпать

И огамом прозванье начертать».

«Он жив?» — спросил Эохайд.

«И в добром здравье».

«Коль живы он и ты, не в тягость мне

Иные злоключенья и утраты».

«Я приказала уложить его

Под этой крышей и сама ему

Носила пищу — он вкушал из рук моих

Неделя за неделей. И когда

Я спрашивала: “Что тебя терзает?” -

Молчал в ответ и лишь терзался горше,

Но я не унималась. Наконец

Он выкрикнул: “То, что меня терзает,

Безгласным камнем сердце облекло”.

И я сказала: “Что бы ни т<


Поделиться с друзьями:

Археология об основании Рима: Новые раскопки проясняют и такой острый дискуссионный вопрос, как дата самого возникновения Рима...

Автоматическое растормаживание колес: Тормозные устройства колес предназначены для уменьше­ния длины пробега и улучшения маневрирования ВС при...

История развития хранилищ для нефти: Первые склады нефти появились в XVII веке. Они представляли собой землянные ямы-амбара глубиной 4…5 м...

История развития пистолетов-пулеметов: Предпосылкой для возникновения пистолетов-пулеметов послужила давняя тенденция тяготения винтовок...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

1.009 с.