Мама, ты мне дала жизнь дважды — КиберПедия 

История развития пистолетов-пулеметов: Предпосылкой для возникновения пистолетов-пулеметов послужила давняя тенденция тяготения винтовок...

Своеобразие русской архитектуры: Основной материал – дерево – быстрота постройки, но недолговечность и необходимость деления...

Мама, ты мне дала жизнь дважды

2021-10-05 25
Мама, ты мне дала жизнь дважды 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

Меня перевели за реку в инвалидный дом. Сознание вернулось полностью, и надо куда-то его запрятать. Зима еще спорит с весной. Тут есть курсы медсестер. А что? Запишусь и я. Местная докторша дала мне толстенную книгу – «Пособие для среднего медицинского персонала». Зубрю ее прилежно. Записываю левой рукой – надо приучаться, неизвестно, как будет с правой. Но хотя книга и ее латынь – прекрасный наркоз, спрятаться от мыслей о маме, о детях, о Заре, о Москве, о театре, уйти совсем от себя – очень трудно.

С кем отвести душу? Сторож дядя Влас почти ничего не слышит. Седая знахарка на кровати рядом знает все приметы и любит гадать. Больше ее ничего не интересует.

Однажды проснулась в блаженном состоянии. Приснилось, что я ем свежие теплые булки, их было много, сколько хочешь, вкусные. Соседка-знахарка сказала мне авторитетно:

 

– Сон к счастью.

 

Я надела выданный мне бумазейный халат, посмотрела в осколок знахаркиного зеркала на свою обритую голову, взяла костыль и пошла к умывальнику. С видом заговорщика меня поманил пальцем дядя Влас

 

– Мамаша к тебе приехала. Держись, не переживай. Свиданки добивается.

 

Ма-ма? При-е-ха-ла? Костыль упал, я села на подоконник и уставилась глазами в окно. Не может быть! Дядя Влас подал мне костыль. Неужели такое счастье возможно? Но нет. Как она могла узнать адрес? Но тут открылась дверь, и на пороге больницы, двумя руками обняв чемодан, появилась моя мама. Увидев меня, бритую, с короткими ростками совсем седых волос, с костылем, она в ужасе сделала шаг назад, но потом сразу взяла себя в руки, шире возможного улыбнулась и красивым сочным своим голосом сказала почти спокойно:

«Здравствуй, родная!»

Мама была одета в мою обезьянью жакетку, шапочку с мехом. Она была такая молодая, родная и… вольная. Я не смела плакать и смотрела на нее, как на чудо. Тогда мама поставила на деревянную лавку чемодан и открыла его: там были мясные и рыбные консервы, сгущенное молоко и кофе, апельсины и жареные фисташки, все, что я когда-то любила и о чем сейчас даже не мечтала. Я стала целовать мамины руки, снявшие с меня ужас одиночества. Потом я прижалась к ней крепко, и мы сидели на деревянной скамейке молча. Не плакали – я берегла ее, она – меня.

Много позже узнала, с каким трудом мама установила, что я в Сиблаге, как «шестым чувством» поняла, что я больна, как по недосказанному и намекам решила направить путь к этой больнице, как пошла для сокращения пути со своим чемоданом, обхваченным обеими руками, прямо через реку по начавшему таять льду, а льдина с ней и чемоданом оторвалась и поплыла в другую сторону; как двое суток то пешком, то на попутных лошаденках мама двигалась к нашей лагерной больнице. А сколько рассказов о моей работе в Детском театре, о моем недавнем прошлом, прежде чем начальник этого участка рискнул ее пустить ко мне.

Мама была у меня два часа утром и два часа вечером. Какое счастье! Как она поддержала меня.

Кто б думать мог, что старость

Такой опорой молодости будет…

Это Шиллер. «Двое Фоскари».

Да, я была в тот момент дряхлой – ее вера в молодость зажгла во мне желание жить, жить во что бы то ни стало.

После встречи с мамой появился мостик, соединивший меня с родной Москвой. Ее письма, посылочки согрели, подняли дух, волю к борьбе за свое здоровье.

Мама, ты мне дала жизнь дважды!

 

Мариинский театр

Когда меня перевели в лагерь центрального участка близ Мариинска, вдруг почувствовала прилив жизнерадостности. Помню, как в привезенном мне мамой розовом платье с уже отросшими бело-серебряными волосами, с неожиданно помолодевшим лицом сидела я на траве около клуба и радовалась всему: солнцу, деревьям, раннему утру, возможности хоть немного шевелить обеими руками, большому участку, когда о колючей проволоке подчас забываешь…

Вдруг на горизонте показалась мощная фигура в брюках-клеш: не иначе какой-нибудь урка. Он, было, прошел мимо, но несоответствие молодого лица и седых волос вызвало у него желание остановиться. Указав вторым пальцем правой руки на мои седые волосы, он спросил:

 

– Под «вышкой» сидели?

– Нет…

– Какой срок имеете?

– Пять лет.

 

Урка презрительно улыбнулся:

 

– Из-за этого седеть? Какие вы мизерные!

 

Высоко подняв голову, он удалился. А я смеялась долго, весело. «Под вышкой» я не сидела, к высшей мере меня не приговаривали и вдруг… поседела! У этого урки, наверное, пять раз по десять лет сроки были, а потом амнистия, туда-сюда, подумаешь, мелочи жизни. А такая, как я, просто мелочь, совсем мизерная…

В этом лагере много заключенных, в большинстве своем двадцати – тридцатипятилетних. Есть клуб, несколько жилых бараков, мастерские. Так называемые «политические» – только женщины, все в одном бараке, не имеют статей, только «буквенные обозначения». Например, «ПШД» – подозрение в шпионской деятельности и тому подобные фабрикации образца 37-38 годов. Подозрения, на которых как бы никто не настаивает, но и не отменяет. Удобная форма для безответственности обвинителей и жестокая для невинно наказуемых.

Да, по виду эти женщины были интеллигентны и трудолюбивы, барак содержали в идеальной чистоте. Загипнотизированные величием Сталина, они, вероятно, считали, что восьмилетняя изоляция «ни за что» еще лучше, чем другие виды расправы того времени со скромными родственниками неугодных.

В других бараках жили уголовные преступники. Их было много. Хорошо зная, за что они сидят, здесь они вели себя дисциплинированно.

Я только что из «больницы за рекой» и в первую очередь направлена к врачу. Он тоже заключенный, но настоящий квалифицированный специалист, добился хорошего оборудования лечебного пункта. Меня встречает приветливо и говорит «под строжайшим секретом», что мной «интересовались», была телеграмма за очень важной подписью «спасать во что бы то ни стало». Я этому не особенно верю. Знаю, что начатая мной эпидемия сыпного тифа насмерть скосила пять человек, и полагаю, что «для статистики» еще и мои увечья сейчас были бы «неудобны». Еще понимаю, что доктор этот изображает из себя человека, приближенного к начальству, и надо быть от него подальше. Но знания его, конечно, использовать вовсю. Моя воля к жизни, борьба за здоровье на первых порах в этом лагере – самое главное. Ежедневная гимнастика плюс массаж, ванны, прогревания делают свое дело, и через месяц хожу уже без костыля, стараюсь преодолеть и хромоту. Надо начинать работать. На общие работы (земляные) меня сейчас не пошлют, но когда не болен, более или менее сыт и не работаешь, снова начинают напирать безответные мысли. В голове добавляются четыре строчки к «сыпнотифозному стихотворению»:

Тик-так… это капает «жизня».

Сегодня просили опять

Прийти в хоркружок, на рояле

Под пение поиграть…

Впрочем, надо быть честной до конца: никто меня об этом не просил. Но проходя мимо клуба, услышала хоровое пение и обратилась к культмассовому инструктору с просьбой разрешить мне этому хору аккомпанировать. Похожая на осу инструкторша вначале поморщилась (я же «врагиня», стоит ли меня подпускать к «народу»?). Но потом решила, «поскольку играть на рояле – дело не идеологическое, а техническое, временно разрешить».

Оказывается, в хоровом кружке заключенные собирались сами, руководителя не было, пианиста – тоже. Пели «на один голос» известные им всем песни хором.

В клубе свободных комнат было достаточно. Было пианино и ноты – «Песни Дунаевского». Я поделила двенадцать поющих по голосам, расставила их вокруг пианино, сама села за него.

«Широка страна моя родная…» прозвучало неплохо, но с оттенками повозились – привыкли петь все громко.

«А ну-ка песню нам пропой, веселый ветер…» знали далеко не все, и, может быть, поэтому ее исполнение внесло «свежий ветер» в наш хоровой кружок. Удалось достигнуть и легкости, и подвижности, правда, к концу третьего часа занятий. Но время прошло совсем незаметно.

В кружок этот ходили по собственной инициативе только мужчины – любители «спивать писни», главным образом украинцы. Один энтузиаст был особенно старателен. Большие карие глаза ярко блестели, красивые тонкие губы улыбались, а когда он вслед за мной повторял незнакомые слова песни и видны были его зубы, невольно думалось: «В Париже ему дорого бы заплатили за согласие рекламировать какую-нибудь зубную пасту…» Он был одет в коричневую бархатную толстовку, по цвету и фактуре очень схожую с его каштановыми волосами. Смуглый, бритый, прекрасно сложен. Его нельзя было не заметить.

Нельзя было не заметить и хорошего тенора Ваню Гробова – нервного, маленького роста и очень музыкального, Ивана Южду – баса, и Сергея Голуба. Сергей был красив, высок и властолюбив. Это звучало даже в его пении и… в его убежденности, что мужа сестры, который над ней издевался, он убил не зря – несправедливости никогда не потерпит!

Хоркружковцы остались нашей встречей довольны и попросили меня завтра опять прийти.

Молодой мужчина в коричневой толстовке на спевки приходил одним из первых, был одним из лучших солистов. Держался с большим достоинством, на замечания реагировал изящным наклоном головы, говорил очень мало. Кто он мог быть? Я спросила у пожилого мужчины-бухгалтера (сидел за растрату), который тоже посещал наши занятия. Он дал неожиданную, но исчерпывающую справку: «Бандит, статья «пятьдесят девять – три», шестая судимость, украинец, двадцать восемь лет, имя и фамилия – Григорий Малоштан».

Значит, наукой человековедения не владею?!

Однажды после четвертого урока, когда я засиделась со своими певцами почти до отбоя и торопливо направлялась к своему бараку, от стены клуба отделилась мужская фигура и пошла вслед за мной. Григорий…

 

– Поздно одной ходить не годится… Обидеть можут… Это было благородно с его стороны.

– Кажется, в клубе будет вечер самодеятельности, и мы выступим тогда с песнями, – оживилась я.

 

Но Гриша вдруг вобрал голову в плечи и посмотрел по сторонам быстрыми, острыми глазами:

 

– Что это вы как громко разговариваете? А что особенного? На репетициях и собраниях я действительно приучилась говорить громко, в жизни – тоже. А он… вор. Поняла и почему он много молчит: тогда он кажется куда культурней. А то скажет «можут», и все понятно.

 

Каким-то шестым чувством он угадал мои мысли и сказал тоном опекуна:

 

– Лагерь – не воля. Посвободней, чем в тюрьме, да не в кандее. Заметят, что с вами идем, будем штрафные…

– Почему?

– Потому что лагерь! – ответил он авторитетно.

 

Потом я узнала, что уже после первой нашей репетиции он каждый раз, как я уходила, выходил следом за мной, перебегая от стены одного барака к другому, «чтобы меня кто не обидел…» Несмотря ни на что, это было приятно.

Через несколько дней я выступала в самодеятельном концерте. Радовалась очень. Было тепло, человек полтораста зрителей сидели на скамейках у открытой эстрады-раковины… Сначала участвовала как аккомпаниатор хора – спели три песни, а потом, после куплетиста, объявили меня, и я прочла стихи Агнии Барто «Болтунья» и «Ку-ку». Может быть, я до глупости наивный человек, но, честное слово, была рада, что стою «на сцене» и передо мной сидят зрители…

После концерта (он длился всего пятьдесят минут) ко мне подошел Михаил Зоров. Я его немного знала года три назад, когда он работал в Театре имени Мейерхольда. Он поцеловал мне руку, и рука моя стала мокрой от его слез.

 

– Как горько и страшно видеть Наталию Сац на эстраде убогой самодеятельности, среди этой шпаны. Я попал сюда на один день, случайно и, когда услышал, что вы здесь – даже не поверил. А сейчас готов рыдать, увидев вашу выдержку… Так держаться среди этой публики – героизм!

 

Из его сбивчивых слов поняла, что любимые мной детские стихи здесь совсем не к месту, надо подумать о другом репертуаре. Ну, а как я держалась? Наверное, как всегда. К счастью, я себя со стороны не видела…

Зато инструкторша, похожая на осу, оказывается, следила за мной уже давно и очень бдительно. Очевидно, она донесла, или, как там говорили, «стукнула» во всесильную «третью часть», что эта «пятьдесят восьмая» – так величала она меня для краткости – стала слишком общаться с массами. Занятия с хором были прерваны, выступления на «эстраде», конечно, тоже.

Через несколько дней меня вызвали в канцелярию лагеря. Заведующая, некто Нонна Павловна, посмотрела на меня как удав на кролика и сказала:

 

– Если у вас нет возражений, вам придется исполнять работу картотетчицы. Я ответила:

– Дело есть дело. Работы этой пока исполнять мне не приходилось, но постараюсь справиться…

 

Реакция на мой ответ была весьма неоднозначной. Видимо, многие из сотрудников канцелярии ждали проявлений моего ущемленного самолюбия, но я совершенно спокойно подошла к своему рабочему месту – столу, на котором стояли восемь длинных, узких деревянных коробок с карточками на каждого жителя лагеря, на каждого заключенного, кому пришел «с воли» денежный перевод. Эти карточки должны лежать строго в алфавитном порядке: «Аахов», «Абакин», «Абишев», «Абурин» и так далее. Я обнаружила большую неразбериху в этих ящиках. Прежний картотетчик плохо переписывал фамилии с бланков денежных переводов, часто путал буквы. До того как я стала картотетчицей, почерк у меня тоже был плохой. А теперь я писала, старательно выводя каждую букву – ведь от этого зависело так много, может быть, даже жизнь некоторых таких же, как я. Прошло немало времени, пока я свои карточки привела в полный порядок. И радовалась, когда, обнаружив ошибку, могла немедленно вызывать для получения денег тех, на чье имя они давно пришли, но кто их до сих пор не получил по вине безразличного человека, не видевшего за своей малограмотной писаниной живых людей. Помню Белкина, карточка которого за два месяца до моего прихода лежала в ящике на букву «В», а ему показывали все на «Б», и он уходил, чуть не плача; Вялова, которого впихнули на букву «Я», и нашу общую радость, когда недоразумение прояснилось…

Да, деньги, пришедшие от родных, для заключенного играли огромную роль не только как возможность хоть как-то улучшить свое питание, но прежде всего как моральная поддержка, сознание, что тебя не забыли. Одиночество нигде так не страшно, как в тюрьме или лагере…

Конечно, работа картотетчицей по десять часов в сутки была утомительной, но спасали меня… ассоциации. Мысленно я переносилась в давно прошедшие времена и вспоминала… Отто Юльевича Шмидта, героя-полярника, который очень хорошо относился ко мне как режиссеру и человеку, баловал своим вниманием.

Помню, как после челюскинской эпопеи попросила его рассказать подробности моим детям – Адриану и Роксане. О том, как страшно было так долго находиться на оторвавшейся льдине, как, вероятно, боялись они, что кончатся продукты. Помню его прекрасное иконописное лицо, большую четырехугольную бороду, пышные волосы, зеленые глаза и… слова о том, что, когда попадаешь в беду, самое страшное – одиночество.

Когда меня очень утомляла эта работа, вспоминала Отто Юльевича и старалась хоть чем-то помогать обездоленным.

 

«Бесприданница»

Однако «популярность» моя в этом лагере росла. По праву получив свои деньги, заключенные восхищались моей «обязательностью». Хористы чуть не ежедневно собирались в клубе и нарочито громко пели разученные со мной песни, писали просьбы лагерному начальству возвратить меня на клубную работу. Около моего рабочего места в канцелярии нередко собирались «представители Сиблага» для «созерцания» недавно еще «знаменитого человека», а ныне согбенную преступницу, превращенную в «канцелярскую крысу». Быть экспонатом паноптикума было противно, но в конечном счете и это помогло. Руководящей нашей «третьей части», видимо, надоело одновременно слушать разговоры о моей кротости и читать фантастические доносы, и мне была разрешена «по совместительству клубная работа».

Очень мне неприятная заведующая канцелярией Нонна Павловна с черными глазами, подернутыми синим, словно угарным, дымом, и злыми тонкими губами взялась мной руководить, намекая, что она связана с «третьей частью» (а попросту была штатной доносчицей). Она меня терпела с трудом, так как мое поведение лишало ее всякой активности. Я же была счастлива.

Уже давно мечтала поставить с этими ребятами «Бесприданницу» А. Н. Островского и высмотрела себе исполнителей на все роли. Нонна Павловна попыталась отговорить меня от этого безумия, но когда мы в первый раз собрались и я познакомила ребят с пьесой и А.Н.Островским, она быстро улепетнула в свой барак, а ребята ликовали.

В роли Огудаловой я увидела Шуру Савельеву. Она была красива, ростом невысока, склонна к полноте. Волевая, неожиданная, эгоцентричная. В роли Огудаловой она прозвучала сочно и колоритно. У нее была какая-то «вкусная» русская речь: до сих пор помню, как она произносила «Мокий Парменыч»… Сидела она за убийство мужа.

«Он старше меня был. Любила, как святому, верила… Была у меня лучшая подруга Ольга. Один раз прихожу с работы раньше времени – они вдвоем в кровати лежат, меня и не видят. Помутилось в глазах. Схватила топор – в углу стоял – обоих враз и зарубила… В милицию после убийства прибежала сама…»

Щупленький, небольшого роста вор-неудачник Ваня Гробов был нервным и обидчивым.

«Меня некому правильно оценить, – нередко говорил он нам заносчиво и добавлял: – Гроб мое дело, потому и фамилию такую себе заявил…»

Большой красивый блондин Сергей Голуб был очень требователен к другим и… уверен в себе. В роли Паратова он был обаятелен и жесток.

В роли Кнурова интересен был Гриша Малоштан. Когда он с Вожеватовым играл на Ларису, бросал монету и жадно нагибался, чтобы увидеть, орел или решка, правды в его движении было больше, чем у многих профессиональных артистов. Азартные игры были, вероятно, его страстью.

Игорь Антонович очень старался понять и раскрыть образ Робинзона, но роль эта трудная.

Я не могу сказать, что была довольна собой, играя роль Ларисы, и если меня очень хвалили, то это за режиссерскую волю, умение создать ансамбль, расшевелить мысли и эмоции участников спектакля, действуя одновременно с ними.

Конечно, за последние два года лучших дней у меня не было. Радость переключиться в мир Островского, нести его слова, жить в его гениальной пьесе, забывая о колючей проволоке… Это была райская отдушина в той моей жизни.

Нонна Павловна делала все, чтобы затруднить нашу работу, доказать, что из этой затеи ничего не выйдет. То она запирала раньше начала репетиции канцелярию, то оказывался «на профилактическом ремонте» клуб… А между тем пришла уже суровая осень. Я в привезенных мамочкой еще в больницу за рекой туфлях «чапала» с мокрыми ногами. Но радость, что мы «делаем театр», так всех нас объединяла, что ни разу на нашу встречу никто не опоздал, не получил ни одного замечания. Конечно, вера в свой «театр» кое-кого и раздражала. Злоязычные иронические реплики слышали мы часто:

 

– Ну где же ваш театр?

 

Григорий, сверкая глазами, отвечал;

 

– А у нас, где Наталия Ильинична встала – там и театр… Месяца два странная моя «труппа» ходила за мной следом, и в их обществе я выглядела почти девочкой. Рослые, видные, физически сильные… страшноватые, конечно. Но меня слушались, как маленькие. Несмотря на свое прошлое, тянулись к культуре, театру, ценили наш спектакль, вдохнувший в них свежий воздух. Кто-то в «третьей части» проявил гуманность: последний месяц репетировали в клубе, получили материалы для декораций и костюмов. Ну а мастеров на все руки у нас хватало…

 

Спектакль состоялся.

И какой это был успех!

Особенно гордился лагерный доктор, громко сообщая, что это он вернул мне жизнь. Двигалась я опять полноценно, это правда. Но когда лили дожди, могла бы и заболеть, если бы… однажды Гриша не принес мне нечто, завернутое в пеструю ситцевую наволочку, и не передал это в строжайшей тайне. Это оказались точно по моей ноге хромовые сапоги. Право же, ни до, ни после – за всю жизнь – такой роскошной, а главное – спасающей обуви я никогда не имела. Помогли мне эти чудо-сапоги, но и взволновали меня… Гриша дал слово, что объяснит. Я знала: денег с воли он не получал. А если краденые?

Поговорить вдвоем женщине с мужчиной, особенно вечером, в лагере было невозможно. Встречи всей группой участников спектакля разрешались только, когда должна была состояться репетиция. Но вскоре Гриша мне все же устроил «свиданку»… видел, что происхождение сапог не давало мне покоя.

Я подошла в назначенное им время, когда стемнело, к небольшому сараю для лошади, с продолговатым овальным отверстием вроде большого незастекленного окна. Григорий стоял с ключом около полуоткрытой двери. Вошли. Он запер сарайчик изнутри.

 

– Куда это ты меня привел?

– Здесь окуривают чесоточных лошадей. В отверстие лошадь морду высовывает, чтобы скотина не задохлась, а ветеринар здесь внутри окуривает…

– Чудесное место для свидания, – засмеялась я. А он был предельно серьезен:

– Не смейтесь, Наталия Ильинична! Голос ваш везде слышен… Ключ этот я еле раздобыл – вижу, переживаете… Сапоги самые лучшие в лагере я давно вам справить хотел, да знал – краденые вы все равно носить не станете. А тут случай вышел: сапожник, что сюда с воли приходит, дочку свою замуж выдает. Попросил ей этажерку резную сделать. Я ножки ваши срисовал в точности, ему дал… А он мне эти сапоги сточал, да еще спасибо сказал, как порядочному.

 

Я крепко пожала его руку – он задержал ее и, не отводя от меня глаз, сказал:

 

– Хотите, клятву дам – воровать не стану, драться не буду, что вам не нравится – завяжу… Только помните вы одна пропадете. Зависти на вас отовсюду много ползет… Такой, как вы – нигде нет…

 

Когда Гриша начинал «полыхать огнем», мне всегда делалось страшно. В его красивых глазах статью «пятьдесят девять – три» читала ясно… Без руля и без ветрил… Взяла нарочито педагогический тон:

 

– Я очень рада, Гриша, что ты хочешь исправиться накрепко. Ты – одаренный человек, у тебя золотые руки… Он отнял свою руку от моей и сказал сурово:

– А где их смысл сейчас? Мои руки на вас работать хочут! Освободимся – я вам такую избу срублю, зверя набью всякого, такие вам столы, скамейки, кровать резную сделаю – завидовать будут!..

 

Я как-то сжалась и отодвинулась в угол. Бандит Гриша делал мне предложение, как будто я – холостая. А я с момента ареста старательно скрывала, как горько корю себя за то, что недостаточно берегла любовь мужа, Зареньки моего единственного. Вечно надеялась, что опять буду вместе с ним, прижмусь к нему навечно, не отдам никому нашего счастья. Никто не знал, что главным в этом лагере была для меня… тюрьма. Стандартно-красная, из кирпича, большая, недоступная – она была в десяти шагах от колючей проволоки. Говорили, что там сидит Карел Радек, кто-то еще «из знатных», с подпольным стажем, коммунистов… Сколько до боли ясных фантазий, каждый день новых, криком только что вылупившихся мыслей-птиц гнездилось в моей голове, и как трудно было жить повседневной жизнью, когда другая, самая главная, жила со мной в этой тюрьме за забором. Чаще всего фантазировала, что я под видом медсестры пробираюсь туда, а он (мой Заря!) даже ослеп от ожидания и вдруг слышит:

«Заренька, это я, твоя Натенька… Все-таки нашла тебя…»

«Значит, ты меня… любишь?» – говорит он. И ему уже не больно, а я ночью и днем про себя твержу:

«Да, да, не сомневайся в этом… Люблю… Найду тебя, Заренька!»

Гриша жил своей жизнью отдельно от меня. Его руки были сильны, красивы и предназначены для того, чтобы брать, безотказно брать все, что и кого он хотел. Я жалась в угол. Он понял все и сказал гордо;

 

– Не можете понять человека! Штымпы вы, все одним миром и скукой мазаны. Для меня… да вот за эту минуту, что я с вами рядом, и жизнь отдать не жалко, а вы… не поймешь, где… Комиссара вашего народного давно в живых нет, а если и есть… что он сам-то делать может… бумаги писать!? Для меня вы знаете кто? А вы и подойти ко мне не хотите… Завтра, да через месяц – так жизнь и пройдет…

 

Мимо овального окна прошло какое-то начальство. Гриша закрыл мне своей рукой рот, выждал минуты две, потом бесшумно открыл дверь, и мы разошлись в разные стороны.

А между тем наша «Бесприданница» сплачивала коллектив все больше и больше. Мои «артисты» научились прежде думать, потом произносить слова, гораздо лучше слушать друг друга. Мы удачно ввели цыганские танцы и песни в действие спектакля…

В благодарность за «Бесприданницу» и «интересную жизнь» кружковцы стали перевыполнять рабочие нормы, и когда слухи об успехе нашего спектакля пошли уже по другим лагерям, «по всему Сиблагу» – гордости нашей не было конца.

Была уже зима. Для выезда в другой лагерь со спектаклем нужны розвальни… Трое розвальней, значит, и… шесть конвоиров. Кто-то из начальства решил отказать: конвоя не хватает, ехать через лес, могут и сбежать.

Но не известный мне по фамилии и внешнему виду какой-то большой начальник перерешил, спросив:

 

– А Наталья-то сама с ними поедет? Точно?.. Тогда я спокоен. Не убежит никто. Конвой вообще не нужен. Это было «чудное мгновенье» в той моей жизни. Неужели мне опять доверяют?

 

Да, выехать со всем своим коллективом за зону, катить на розвальнях по лесу, на спектакль, наш спектакль! Я и сейчас не забыла запах соснового сибирского леса, снега, радость «воли», когда она приходит ненадолго и неожиданно!

В клубе чужого лагеря нас встречают, как будто мы и не заключенные. По большому фойе, посредине, идем с вещами. По бокам стоят вольные и заключенные, здороваются приветливо, ждут нашего спектакля с нетерпением. Шура, Гриша и я идем впереди. Кто-то шепчет:

 

– Смотри, смотри, кто идет?!

 

Я скромно опускаю глаза. Уверена, что сейчас назовут мое имя и фамилию. И вдруг раздается:

 

– Вот этот, высокий, красивый, – это же первый краснодеревец всего Сиблага! Знаменитый Григорий Малоштан. Гриша бросает на них уничтожающий взгляд:

– Дуры! Главную нашу Наталию Ильиничну не заметили… – говорит он беззвучно.

– Замолчи, – прерываю я его весело. – Я рада, что в Сиблаге я менее знаменита, чем ты.

 

Нас ведут в соседнюю комнату, где накрыты столы, стоят чайники, кувшины с молоком, хлеб, сыр, колбаса.

 

– Может, закусите после дороги перед спектаклем? – спрашивает добродушная женщина из местного начальства.

 

Пауза. Не поворачивая головы, все смотрят на меня. Кто-то мямлит неуверенно:

 

– Нет, спасибо, мы уже…

 

Дисциплина! Их трудно подчинить, но завоевать можно. И если они в тебя поверят, то и им можно поверить.

 

– Ну, что ж, ребята, давайте закусим, раз приглашают. Как вы думаете, а? – говорю я весело. И в ответ – улыбки, ликование.

– Конечно, спасибо, раз Наталия Ильинична сказала, чего тут…

 

Пьем горячее молоко, даже едим горячие котлеты – красота!

Один мой взгляд (правда, за моей спиной Гришин взгляд впридачу) – и начинаем ставить декорации, одеваться: публика давно заняла места, ждет.

А после спектакля? Успех – нет, это не то слово. Буря… Длительные овации.

За кулисами меня окружают новые поклонницы и поклонники.

 

– У нас в лагере библиотека есть неплохая, книжки берут, но маловато. Читать самим нужно, да ведь с живым словом не сравнишь. Читать все умеют, а представить себе всю эту жизнь многим из нас, ой, трудно. Зато теперь – только держись, наш библиотекарь.

 

Еще два раза выезжали мы в соседние лагеря с «Бесприданницей». Как радовались мы, каким живительным был наш успех для зрителей-заключенных! К сожалению, того, кто разрешал нам выезды, вероятно, переместили на другую работу.

Нашу «Бесприданницу» все труднее было показывать в других лагерях и из-за отсутствия конвоя, и по другим причинам. Но все же успех был настолько велик, что искупал и трудности, и неприятности. Увлеченные своей работой и способностью увлекать изолированных от культуры людей, мы мечтали уже делать новую постановку и были очень благодарны моей маме, которая прислала нам большой том пьес Островского, новые песни и одноактные пьесы. Мы были уверены, что наша работа себя оправдала, и ее поддержат. Однако кривые дороги решений Сиблага были непредсказуемы. Однажды в четыре часа утра в наш женский барак пришли за мной два конвоира со страшными словами: «Собирайтесь с вещами».

За что? Куда ведут? Разве я в чем-нибудь провинилась? Я же доказала, что могу быть полезной! Снова неизвестность, потеря даже этого известного моей маме адреса, снова полное одиночество!

И когда мы приблизились к выходу у колючей проволоки, вдруг от столярной мастерской отделилась статная фигура Гриши. Волосы на голове были спутаны – он, видимо, только что вскочил с койки; неотрывно смотрел на конвоиров, на мои вещи, смотрел, как я ухожу все дальше… А когда я вышла за зону, мы посмотрели друг на друга последний раз, и он закрыл лицо руками. Спасибо ему. А когда я снова зашагала по белому снегу за воротами лагеря, родились строчки:

Прощай, Сибирь,

Прощай, буран и вьюга,

Безоблачного неба бирюза,

Прощай, жиган,

Хорошим ты был другом,

В последний раз гляжу в твои глаза…

 

Второй этап

Весна тысяча девятьсот тридцать девятого. Снова этап. Из того лагеря, где все-таки удалось сделать что-то хорошее, зашвыривают, как футбольный мяч ногой, куда-то. Зачем? Там я все-таки добилась какого-то признания, ощущения, что не только существую – живу. Мама знала тот адрес. Ей рассказали об успехе «Бесприданницы», и во время второго свидания она сказала мне:

 

– Неси культуру повсюду, доченька… Я привезла тебе кое-какие вещи для выступлений, даже длинное платье.

 

Дорогая моя, она не рассчитала, что моя правая рука была все еще слаба и с трудом могла держать этот легкий для других чемодан, который в этом этапе казался мне непомерно тяжелым.

Ранним утром с поезда ведут меня и других заключенных, которых совсем не знаю, в Свердловскую пересыльную тюрьму. На улицах еще пусто. Только двое горластых мальчишек, неизвестно откуда взявшиеся, заметили наше печальное шествие.

 

– Воров ведут, – кричит один.

 

Другой бросил камень. Камень пролетел мимо, тела не задел, но почувствовала его где-то глубже.

Если бы два года тому назад я приехала в Свердловск, сколько вот таких бы мальчиков и девочек встречали бы свой театр, меня, и как!

При входе в тюрьму проверяют фамилию, статью, срок…

Меня ввели в большую камеру. Женщины с разными статьями из разных городов. Среди них многие видели мои постановки или читали о них в газетах. Кое-кто слышал, когда я читала Пушкина в Бутырской тюрьме и, подначивая других, попросил устроить им… концерт.

Организовались вокруг меня моментально: кто – на нарах, кто – под нарами, кто – просто на полу. Главное, поближе к «мастеру тюремного художественного слова». Каждое слово, как в голодное время хлеб, глотали, и я это чувствовала. И опять, словами Пушкина, «несчастью верная сестра – надежда» вползала в наше воображение, переносила нас в другие миры, рождала другие образы. Помню, читала «Цыганы», сказки, стихи. Исполняя «Я помню чудное мгновенье», не смогла обойтись без Глинки…

Утром снова в путь. В поезде продолжала читать стихи самой себе…

И вдруг замечаю пристальные глаза своей соседки – жены заместителя наркомвоенмора Я.Б.Гамарника. Кажется, ее муж успел застрелиться сам. Одета она тщательно, как будто ее только вчера арестовали, причесана, как будто ничего и не случилось, с волосами, заколотыми шпильками. И только перепуганные, как после только что полученного неожиданно подзатыльника, глаза говорят о ее внутреннем самочувствии. Ей странно, что я все время молчу, и она начинает разговор первая:

 

– Вы, конечно, понимаете, товарищ Вейцер, после всех тех встреч, которые устраивали около этих же железнодорожных платформ совсем недавно моему мужу, ч т о я сейчас переживаю… Единственное мое утешение, что наша дочь, пионерка, отличница, Веточка моя ненаглядная, продолжает учиться, в то время как меня по существу уже нет…

 

Она не успевает докончить фразы, как со второго этажа, где возлежит здоровенная урка, на нее сыплется шелуха от грецких орехов: урка то и дело меняет положение на своих нарах для того, чтобы плевать прямо в лицо жены прославленного военачальника, особенно когда та торжественно употребляет слово «товарищ»:

 

– Поговори, поговори, штымпиха из самых порядочных! Только не подавись моей шелухой-то…

 

И вдруг я вскакиваю и громким своим голосом все когда-либо слышанные и еще никогда ранее не произнесенные слова отборного мата пулеметной очередью запускаю в урку… Она перестала жевать орехи, восхищена, что «нижняя штымпиха», так может…

Но жена Гамарника, за которую я заступилась от чистого сердца, закрывает лицо чистым носовым платком и тихо плачет:

 

– Никогда не ожидала от вас…

– Добавьте «товарищ Вейцер»… – говорю я, так как только сейчас понимаю, как разнороден состав этого вагона и как в общем-то смешна вся эта ситуация, в которой я, к своей неожиданности, страстно любя иностранные языки, помимо своей воли овладела и этим.

 

Правда, на ближайшей остановке конвоир заменил мне «общество»… Ввели большую компанию малолетних преступников, которые лихо пели песню о сереньком козлике…

В мое сердце чуть было не закралось умиление, когда они запели «Жил-был у бабушки…», после чего я надеялась услышать знакомые слова, а вместо этого услышала «…твою мать», а после этого «Серенький козлик» и опять «…твою мать». Грязные слова повторялись до бесконечности.

Но тут случилось неожиданное: моя теперешняя соседка – худенькая девочка лет четырнадцати – начала гладить меня по плечу, прижалась ко мне, как моя Ксаночка в детстве, когда хотела о чем-нибудь попросить:

 

– Знаешь, – сказала девочка тихо и доверительно, – у тебя из чемодана выглядывает железная банка из-под мясных консервов… Может, она не совсем пустая?

 

К сожалению, она была почти пустая, но я охотно отдала ее девочке. Наверное, я никогда не забуду больших серых глаз девочки с косичкой, когда она указательным пальчиком нашла остатки жира в этой жестяной банке и со счастливой улыбкой очистила ее до самой жести.

 

– Вот ведь говорят, что сны не сбываются… Я больше года ничего, кроме хлеба, не ела, и вдруг сегодня у меня праздник. Спасибо вам!

 

Я обняла эту девочку, поделилась с ней всеми остатками от маминой посылочки, и она рассказала мне о своем горе:

 

– Мама у меня давно умерла… Мы с папой на железной дороге жили – он там начальником был. Когда его арестовали, взяли и меня, статью дали – диверсантка… Потом объяснили, что это про тех, кто нарочно крушения поездов устраивает. Только мы с папой ничего этого никогда не устраивали. А как им это объяснить, я же не знаю. Вот и возят меня уже два года с места на место.

 

Конечно, я ничего не могла сделать для нее. Но как ненавидела я тех, кто в своей жестокости не пощадил и эту четырнадцатилетнюю девочку.

 

В Темлаге

Везли нас на поезде долго. Москву, увы, проехали. Но вот я и на новом месте. Лагерь абсолютно закрытый, для «жен самых ответственных врагов народа». Он не похож на обычный лагерь, где жизнь была пестрой, шумливой, скорее – на женский монастырь: чистота, порядок в бараке, на немногих аккуратных клумбах растут аккуратные цветы, тишина… могильная. Кроме конвоя и начальника – никаких мужчин. Знакомых полным-полно: жена председателя Госбанка Нонна Марьясина (прежде, в Москве, видеть ее без шлейфа поклонников было невозможно); жена Сени Урицкого, такая же трудолюбивая и скромная, держалась сейчас так же, как и тогда; жена председателя ЦК Рабис (работников искусств) Славинского Зинаида Светланова – примадонна Московской оперетты, и тут держится, зная себе цену. Помню ее чуд<


Поделиться с друзьями:

Особенности сооружения опор в сложных условиях: Сооружение ВЛ в районах с суровыми климатическими и тяжелыми геологическими условиями...

Эмиссия газов от очистных сооружений канализации: В последние годы внимание мирового сообщества сосредоточено на экологических проблемах...

Наброски и зарисовки растений, плодов, цветов: Освоить конструктивное построение структуры дерева через зарисовки отдельных деревьев, группы деревьев...

Таксономические единицы (категории) растений: Каждая система классификации состоит из определённых соподчиненных друг другу...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.147 с.