Особенности сооружения опор в сложных условиях: Сооружение ВЛ в районах с суровыми климатическими и тяжелыми геологическими условиями...

Автоматическое растормаживание колес: Тормозные устройства колес предназначены для уменьше­ния длины пробега и улучшения маневрирования ВС при...

Годы 1803 и 1804. – Первая мысль о моих «Записках».– Бонапарт назначает меня французским посланником в Вале. – Отъезд из Рима

2022-07-07 57
Годы 1803 и 1804. – Первая мысль о моих «Записках».– Бонапарт назначает меня французским посланником в Вале. – Отъезд из Рима 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

 

 

Париж, 1838

 

Я решился оставить деловое поприще, омрачившее мою жизнь не только скучными занятиями и пошлыми политическими дрязгами, но и личным несчастьем. Тот не знает, что такое безутешное горе, кто не бродил в одиночестве по местам, где еще недавно жила особа, украшавшая его существование: вы ищете ее и не находите; она говорит с вами, улыбается вам, неотступно следует за вами; все, что она надевала, все, чего касалась, вызывает в памяти ее образ; вас отделяет от нее только прозрачная завеса, но завеса эта так тяжела, что вы не в силах приподнять ее. Воспоминание о первом друге, которого вы потеряли, тягостно, ибо, если жизнь ваша продолжилась, вас несомненно постигли и другие утраты: все эти последующие смерти связываются в вашем уме с самой первой смертью, так что вы оплакиваете в одном лице всех, кого Потеряли на жизненном пути.

Занимаясь устройством своих дел, затрудненным удаленностью от Франции, я жил одиноко, окруженный римскими развалинами. Когда я впервые вышел пройтись, все показалось мне переменившимся; я не узнавал ни деревьев, ни строений, ни неба; я блуждал среди полей, вдоль аркад и акведуков, как некогда под лесными сводами Нового Света. А затем возвращался в Вечный город, прибавивший к своим бесчисленным мертвецам еще одну угасшую жизнь. Я так много бродил по пустынным берегам Тибра, что они навсегда запечатлелись у меня в памяти, и я довольно верно воспроизвел их в моем письме к г‑ну де Фонтану *. «Если чужестранца постигло горе, – писал я, – если он смешал прах любимого существа с прахом стольких прославленных особ, как сладостно будет ему переходить от мавзолея Цецилии Метеллы к могиле несчастной женщины!»

Именно в Риме мне впервые явилась мысль начать «Записки о моей жизни»; сохранилось несколько отрывочных строк из них; вот что мне удалось разобрать: «Исходив землю из края в край, проведя прекраснейшие годы юности вдали от родины и испытав почти все бедствия, какие может испытать человек,, не исключая даже голода, я вернулся в Париж в 1800 году».

В одном из писем к г‑ну Жуберу я так излагал свой план: «Единственная моя отрада – выкроить несколько часов на занятие единственным произведением, которое может хоть отчасти облегчить мое бремя; это – „Записки о моей жизни“. Туда войдет и Рим; только таким образом смогу я отныне говорить о Риме. Будьте покойны: вы не встретите здесь признаний, тягостных для моих друзей; если я чего‑либо добьюсь в будущем, я расскажу о своих друзьях с восхищением и почтением. Обращаясь к потомкам, я не стану распространяться и о своих слабостях; я скажу о себе лишь то, что приличествует моему человеческому достоинству и, смею сказать, возвышенному сердцу. Нужно являть миру лишь то, что прекрасно; поверять из своей жизни лишь то, что может вдохнуть в нам подобных чувства великодушные и благородные, –1 не значит лгать Господу. Откровенно говоря, скрывать мне нечего: я не крал ленту и не сваливал вину на служанку, я не бросал на улице умирающего друга, не бесчестил приютившую меня женщину, не отдавал собственных детей в приют *; но у меня были свои слабости, мне случалось падать духом; достаточно одного горького вздоха, чтобы намекнуть миру об этих заурядных невзгодах, долженствующих остаться под покровом. К чему обществу изображение ран, от которых страждут все? Тот, кто хочет показать несовершенство человеческой природы, не имеет недостатка в примерах».

Набрасывая этот план, я оставлял в стороне свою семью, детство, юность, странствия и изгнание: меж тем именно эти рассказы доставляли мне самое большое наслаждение.

Я был словно счастливый раб: свыкшись с цепью, он уже не знает, что делать на свободе, как быть, если оковы его разбиты. Стоило мне приняться за работу, как передо мной вставало лицо, от которого я не мог оторвать глаз: только религии, степенностью своей внушавшей мне размышления высшего порядка, было под силу овладеть моим вниманием.

Однако, обдумывая свои «Записки», я понял, отчего древние так пеклись о судьбе своего имени: быть может, в воспоминаниях о протекшей жизни, которые человек оставляет, покидая мир, есть некая трогательная существенность. Быть может, великим людям древности идея бессмертия рода человеческого заменяла идею бессмертия души, пребывшего для них загадкой. Если слава относится только до нас самих, грош ей цена, и все же следует признать, что способность гения даровать всему, что он любил, вечную жизнь – прекрасная привилегия.

Я взялся за толкование некоторых книг Библии и начал с Книги Бытие. В стихе: «Вот Адам стал как один из нас, зная добро и зло; и теперь как бы не простер он руки своей и не взял также от дерева жизни, и не вкусил, и не стал жить вечно» * – я отметил поразительную иронию Создателя: «Вот, Адам стал как один из нас и проч. Как бы он не простер руки своей и не взял также от дерева жизни». Отчего? Оттого, что он отведал плод познания и стал отличать добро от зла; теперь его гнетут несчастья, следовательно, ему незачем «жить вечно»: как велико милосердие Господа, дарующего смерть.

Я начал сочинять молитвы: одни врачевали «душевные скорби», другие укрепляли дух, «зрящий благоденствие злодеев»: я стремился возвратить сосредоточенность и покой моим блуждающим мыслям.

Поскольку Господь не захотел прервать на этом мою жизнь, храня ее для грядущих испытаний, поднявшиеся бури улеглись. Кардинал‑посол нежданно переменился ко мне; я имел с ним откровенный разговор и заявил о своем намерении просить отставки. Он воспротивился этому; он утверждал, что сейчас отставка моя показалась бы опалой, что я обрадовал бы ею своих врагов, прогневил первого консула и лишил бы себя возможности жить покойно в тех краях, куда я хочу удалиться. Он предложил мне съездить недели на две, а то и на месяц, в Неаполь.

В это же самое время Россия прощупывала почву на предмет приглашения меня наставником к великому князю *: но если мне было суждено посвятить остаток жизни наследнику престола, то ждать этого от меня мог только Генрих V.

Покуда я метался между множеством возможностей, я получил известие, что первый консул назначил меня посланником в Вале *. Поначалу, выведенный из себя доносами, он разгневался, но, успокоившись, понял, что я из породы тех людей, которые хороши только тогда, когда они сами себе голова, и что меня не следует никому подчинять, иначе от меня не будет проку. Вакансий не было; он учредил должность, подходящую для моей любящей одиночество, жаждущей независимости натуры; он послал меня в Альпы, он вверил мне католическую республику, по которой струят свои воды бесчисленные потоки: у себя под ногами мне предстояло увидеть Рону и наших солдат – Рону, стремящуюся вниз, к Франции, солдат, поднимающихся вверх, к Италии, а впереди моему взору открывался бы опасный Симплонский перевал. Консул готов был предоставить мне вдоволь свободного времени для путешествий по Италии, а г‑жа Баччоки передала мне через Фонтана, что, как только освободится должность посла в крупном государстве, я получу ее. Итак, нежданно и невольно я одержал первую победу на дипломатическом поприще: поистине во главе государства стоял высокий ум, не желавший, чтобы кабинетные интриги терзали другой ум, в котором он чувствовал слишком сильную потребность выйти из‑под чужой власти.

Замечание это тем более верно, что кардинал Феш, которому я воздаю в этих записках должное, на что он, быть может, не рассчитывал, отправил две сердитые депеши в Париж едва ли не в те же самые дни, когда, в связи со смертью г‑жи де Бомон, обхождение его сделалось более любезным. Когда он был искренен: когда беседовал со мною и предлагал мне съездить в Неаполь или когда сочинял эти дипломатические послания? То и другое происходило одновременно, но первое противоречило второму. Мне ничего не стоило бы привести г‑на кардинала в согласие с самим собой, уничтожив следы донесений, имевших касательство до меня; в бытность свою министром иностранных дел я мог изъять досужие вымыслы посла из министерского архива – поступил же так г‑н де Талейран со своими письмами к императору. Но я не счел себя вправе употребить свою власть в собственных интересах. Если бы кому‑нибудь вздумалось искать эти документы, их нашли бы на прежнем месте *. Скажут, что такой образ действий – глупость; что ж! я не прекословлю; однако, чтобы не ставить себе в заслугу добродетель, каковой я не обладаю, замечу, что уважение мое к переписке моих хулителей происходит не столько от великодушия, сколько от презрения. В архивах берлинского посольства я видел оскорбительные письма г‑на маркиза де Бонне касательно моей особы: я не собираюсь щадить себя и обнародую их.

Г‑н кардинал Феш был так же злоречив по отношению к бедному аббату Гийону (епископу Марокканскому): он произвел его в «русского шпиона». Бонапарт считал г‑на Лене «английским шпионом» *: виной тому были сплетни, к которым, на горе, приучили этого великого человека полицейские донесения. Так ли уж, однако, безгрешен был сам г‑н Феш? Высоко ли ценила его собственная семья? Кардинал де Клермон‑Тоннер был в Риме в одно время со мной, в 1803 году; чего он только не писал о дядюшке Наполеона! Я храню эти письма.

Впрочем, кому важны эти ссоры, уже сорок лет похороненные под спудом истлевших бумаг? Из всех действующих лиц этой эпохи уцелел один‑единст‑венный – Бонапарт. Все мы мертвы уже сейчас, хотя и числим себя живыми: можно ли разобрать род насекомого в тусклом свете, который оно иной раз испускает, ползя по стене?

Позже, в бытность свою послом при папе Льве XII, я вновь встретился с г‑ном кардиналом Фешем: он засвидетельствовал мне свое почтение, я также постарался выказать ему предупредительность и уважение. ВЬрочем, естественно, что меня судили сурово – и поделом. Все это в далеком прошлом: у меня нет даже желания узнавать по почерку тех, кто в 1803 году служили или прислуживали г‑ну кардиналу Фешу.

Я уехал в Неаполь: там начался год без г‑жи де Бомон; год разлуки, первый в столь длинном ряду! Я ни разу не был в Неаполе с тех пор, хотя в 1827 году * проезжал мимо и собирался заехать туда вместе с г‑жой де Шатобриан. Апельсинные деревья были усыпаны плодами, мирты – цветами. Байя, Елисейские поля и море переполняли душу восторгом, который мне не с кем было разделить. Неаполитанский залив я описал в «Мучениках». Я поднялся на Везувий и спустился в его кратер. Я обкрадывал самого себя: я разыгрывал сцену из «Рене» *.

В Помпеях мне показали скелет в цепях и обрывки латинских слов, нацарапанных солдатами на стенах. Я возвратился в Рим. Канова открыл мне двери своей мастерской; он работал над статуей нимфы. Прочие мраморные изваяния для надгробия, которое я заказал, были уже готовы и выглядели весьма выразительно. В церкви Святого Людовика я сотворил молитву над прахом, погребенным в Риме, а 21 января 1804 года, в другой несчастный день *, уехал в Париж.

Какая поразительная суетность: с тех пор прошло 35 лет. Не обольщал ли я себя в те далекие и горестные дни мыслью, что разорванные смертью узы станут моей последней привязанностью? И как же скоро я пусть не забыл то, чем дорожил, но нашел ему замену! Так следует человек от утраты к утрате. Покуда он молод и катит свою жизнь впереди себя, ему еще можно отыскать оправдание, но когда он впрягается в нее и с трудом тащит ее за собой, прощения ему нет. Природа наша так скудна, склонности так непостоянны, что нам недостает новых слов для выражения нового чувства, и мы изъясняем его в тех словах, к каким уже прибегали прежде, когда в сердце нашем жило другое чувство. Существуют, однако, слова, которые должно произносить только единожды: повторение оскверняет их. Друзья, которых мы предали и забыли, упрекают нас за то, что мы нашли себе новое общество; один день служит укором другому: жизнь наша – постоянный стыд, ибо она – постоянная ошибка.

 

 

Книга шестнадцатая

 

Просмотрено 22 февраля 1845 года

 

1.

 

 

Год 1804. – Республика Вале. – Посещение дворца Тюильри. – Особняк Монморенов. – Я слышу сообщение глашатаев о смерти герцога Энгиенского. – Я ухожу в отставку

Париж, 1838

 

Поскольку я не собирался задерживаться в Париже, я остановился во «Французской гостинице» на улице Бон, где ко мне присоединилась г‑жа де Шатобриан, намеревавшаяся отправиться вместе со мною в Вале. Мое прежнее общество, уже наполовину распавшееся, утратило связующую его нить.

Бонапарт шел к императорскому венцу; гений его рос вместе с событиями: он мог, словно расширяющийся в объеме порох, взорвать весь мир; исполину, никак не могущему добраться до вершины власти, некуда было девать силу; он действовал на ощупь и, казалось, искал свою дорогу; когда я приехал в Париж, он возился с Пишегрю и Моро: из мелкой зависти он согласился увидеть в них соперников; Моро, Пишегрю и Жорж Кадудаль *, враг куда более грозный, были арестованы.

Эта сеть интриг, неотрывная от любого делового поприща, была мне не по нраву, и меня радовала возможность бежать в горы.

{Письмо из Сиона, в котором тамошний городской совет изъявляет радость по поводу назначения Шатобриана посланником в республику Вале}

За два дня до 20 марта * я собрался пойти в Тюильри проститься с Бонапартом; я не видел его с того дня, когда он говорил со мной на балу у Люсьена. Галерея, где он принимал посетителей, была полна народу; его сопровождали Мюрат и флигель‑адъютант; он шел почти не останавливаясь. Когда он подошел ближе, я поразился происшедшей в нем перемене: помертвевшие щеки ввалились, очи горели диким огнем, лицо побледнело и помрачнело, вид сделался угрюм и страшен. Меня уже не влекло к нему так, как прежде; не желая стоять у него на пути, я сделал движение, чтобы уйти. Он бросил на меня взгляд, словно припоминая, сделал ко мне несколько шагов, затем повернулся и удалился. Быть может, он увидел во мне предупреждение? Его адъютант приметил меня; когда я скрылся в толпе, он стал искать меня глазами за спинами заслонявших меня людей и попытался вновь увлечь консула в мою сторону. Эта игра продолжалась почти четверть часа: я все время удалялся, Наполеон, сам того не подозревая, все время шел за мною следом. Я так и не смог уразуметь, что двигало адъютантом. То ли он не узнал меня и вид мой показался ему подозрительным? то ли, напротив, узнал и хотел, чтобы Бонапарт поговорил со мной? Как бы там ни было, Наполеон ушел в другую залу. Побывав в Тюильри, я удалился с чувством выполненного долга. Я всегда с великой радостью покидал любой дворец, из чего явствует, что мне там не место.

Возвратившись во «Французскую гостиницу», я сказал друзьям: «Верно, стряслось нечто особенное, чего мы не знаем, ибо Бонапарт, если только он не болен, не мог так сильно перемениться». Г‑н Бурьен оценил мою необычайную догадливость, он только перепутал даты *; вот его слова: «Вернувшись от первого консула, г‑н де Шатобриан объявил своим друзьям, что заметил, как сильно изменился первый консул и какой зловещий огонь горит в его глазах».

Да, я заметил это: зло дается высшему уму не без боли, ибо это чужеродный плод, который ему не пристало вынашивать.

Два дня спустя, 20 марта, печальное и дорогое сердцу воспоминание подняло меня спозаранку. Г‑н де Монморен некогда выстроил себе дом на бульваре Инвалидов, в том месте, где его пересекает улица Плюме. В саду этого дома, проданного во время Революции, г‑жа де Бомон, тогда еще совсем девочка, посадила кипарис и не раз, когда нам случалось проходить мимо, показывала мне его: с этим кипарисом, происхождение и историю которого знал я один, я и собирался проститься. Он существует и поныне, но чахнет и едва достает до окна, под которым холила и лелеяла его рука женщины, ушедшей навсегда. Я отличаю это бедное деревце от трех или четырех деревьев той же породы; кажется, оно тоже знает меня и радуется, когда я прихожу; меланхолические порывы ветерка склоняют ко мне его пожелтевшую голову, и оно что‑то шепчет в окно опустевшей комнаты: таинственная связь меж нами порвется лишь со смертью одного из нас.

Отдав благоговейную дань памяти, я спустился по бульвару и пересек площадь Инвалидов, затем по мосту Людовика XVI прошел в сад Тюильри и вышел из него возле флигеля Марсана туда, где нынче проходит улица Риволи. В начале двенадцатого до меня донеслись голоса: мужчина и женщина выкрикивали официальное сообщение; услыхав его, прохожие останавливались как вкопанные. «Особая военная комиссия, созванная в Венсенне, – кричали глашатаи, – приговорила к смертной казни Луи Антуана Анри де Бурбона, родившегося 2 августа 1772> года в Шантийи».

Этот крик поразил меня как гром среди ясного неба; он изменил мою жизнь так же, как изменил жизнь Наполеона. Вернувшись домой, я сказал г‑же де Шатобриан: «Герцог Энгиенский расстрелян». Я сел за стол и начал писать прошение об отставке. Г‑жа де Шатобриан этому нимало не воспротивилась и с большим мужеством смотрела, как я пишу. Она прекрасно сознавала грозившую мне опасность: шло следствие по делу генерала Моро и Жоржа Кадудаля; лев лизнул крови; было не время злить его.

Тем временем к нам пришел г‑н Клозель де Куссерг; он также слышал сообщение о приговоре. Он застал меня с пером в руке: письмо мое, откуда он уговорил меня изъять, из жалости к г‑же де Шатобриан, фразы, исполненные гнева, было отправлено на имя министра иностранных дел. Выражения, в каких я его составил, значения не имели; мнение мое и преступление заключались в самом факте моей отставки: Бонапарт это отлично понял *. Г‑жа Баччоки рассердилась, узнав о том, что она назвала «моим отступничеством»; она послала за мной и осыпала меня самыми горячими упреками. Г‑н де Фонтан, позже защищавший меня со всем бесстрашием дружбы, в первое мгновение едва нё потерял рассудок от страха *: он уже видел меня расстрелянным, а вместе со мной и всех, кто со мною знался. Несколько дней мои друзья провели в страхе, ожидая, что меня вот‑вот схватит полиция; они то и дело навещали меня, всякий раз я приближался к каморке привратника с великим трепетом. На следующий день после моей отставки меня навестил г‑н Пакье; он обнял меня и сказал, что гордится моей дружбой. Сам он довольно долго с достохвальной скромностью держался в тени, не гонясь за должностями и не стремясь к власти *.

Тем не менее эти порывы участия, которые побуждают нас одобрять благородный поступок, скоро иссякли. Из почтения к религии я согласился на место за пределами Франции, место, которое пожаловал мне могущественный гений, победитель анархии, вождь, верный народу, консул Республики, а не король, узурпировавший монархию; при этом я был одинок в своем чувстве, ибо последователен в своем поведении; я удалился, когда условия, под которыми я мог подписаться, изменились; но, лишь только герой превратился в убийцу, все кинулись обивать его пороги *. Через полгода после 20 марта весь высший свет, казалось, пришел к единому мнению, если не считать злых шуток, которыми аристократы обменивались в узком кругу. Люди падшие утверждали, что их принудили, принуждали же, по слухам, лишь тех, кто носит славное имя, либо пользуется славной репутацией, так что всякий, желающий доказать свою именитость и известность, молил о том, чтобы его принудили.

Те, кто паче всего мною восхищались, отдалились; я был для них живым укором: люди осторожные усматривают неосторожность в поведении тех, кто повинуется велениям чести. Бывают времена, когда возвышенность души воистину оборачивается изъяном; никто ее не понимает; ее считают ограниченностью ума, предрассудком, дурной привычкой, блажью, придурью, мешающей верно судить о вещах, глупостью, быть может достойною уважения, но выдающей тупоумие раба. Разве много мудрости в том, чтобы не видеть ничего вокруг, оставаться чуждым ходу времени, развитию идей, перемене нравов, прогрессу общества? Разве не прискорбное заблуждение – придавать событиям значение, какого они не имеют? Замкнувшись в ваших узких принципах, вы с вашим недалеким умом и столь же недалекими суждениями уподобляетесь человеку, который, живя на задворках, видит только крохотный садик и не подозревает ни о том, что происходит на улице, ни о том, какой шум там раздается. Вот до чего доводит вас толика независимости: вы становитесь предметом жалости для людей посредственных, великие же люди – те, что снисходят до вас со своих высот и устремляют на вас «глаза гордые» *, oculos sublimes – с милосердным пренебрежением прощают вас, ибо знают, что вам их не понять. Вследствие всего сказанного я смиренно отдался литературной деятельности – так бедный Пиндар начинает первую Олимпийскую песнь с утверждения, что самое лучшее на свете – это вода, оставляя вино блаженным.

Дружба вдохнула отвагу в г‑на де Фонтана; доброта г‑жи Баччо‑ки стала преградой между гневом ее брата и моим решением; г‑н де Талейран по безразличию или по расчету задержал мое прошение об отставке и доложил о нем лишь через несколько дней, дав Бонапарту время на размышление. Услышав единственное открытое порицание из уст честного человека, не побоявшегося выступить против властителя, он произнес только одно: «Ладно». Позже он сказал своей сестре: «Сильно вы испугались за вашего друга». Много лет спустя в беседе с г‑ном де Фонтаном он признался, что моя отставка – одна из вещей, поразивших его сильнее всего. Г‑н де Талейран приказал отправить мне официальное письмо; в нем он учтиво попенял мне на то, что я лишил его ведомство моих талантов и услуг. Я возместил расходы на обзаведение, и на том дело, по видимости, и закончилось. Но, посмев покинуть Бонапарта, я поставил себя с ним на одну доску, и он восстал против меня всем своим злодейством, как я восстал против него всей своей преданностью. До самого своего падения он держал над моей головой меч; несколько раз, движимый естественным порывом, он призывал меня и пытался утопить в своих роковых благодеяниях; порой меня тянуло к нему восхищение, которое он мне внушал, мысль о том, что благодаря ему я присутствую не просто при смене династии, но при обновлении общества; однако во многих отношениях натуры наши были противоположными, и это давало себя знать; если он с великой охотой приказал бы меня расстрелять, то я тоже не слишком угрызался бы, лишив его жизни.

Смерть созидает или развенчивает великого человека; она останавливает его на той ступени, до которой он успел спуститься или подняться: удел покойника – удача или провал; в первом случае рассуждают о том, кем он был, во втором – гадают, кем он мог стать.

Если бы я выполнял долг, лелея далеко идущие честолюбивые планы, я бы просчитался. Карл X только в Праге узнал о том, как я поступил в 1804 году: он освободился от монархии. «Шатобриан, – спросил он меня в Градчанском замке, – вы служили Бонапарту?» – «Да, Ваше Величество».– «Вы ушли в отставку после смерти герцога Энгиенского?» – «Да, Ваше Величество». Несчастье учит или возвращает память. Я рассказывал вам, как однажды в Лондоне мы с г‑ном Фонтаном укрылись от проливного дождя в той же аллее, что и г‑н герцог де Бурбон: во Франции он и его доблестный отец, столь учтиво благодарившие всякого, кто сочинял речи на смерть герцога Энгиенского, не вспомнили обо мне ни словом: вероятно, они не знали о моем поступке; впрочем, я никогда им о нем не рассказывал.

 

2.

Смерть герцога Энгиенского

 

 

Шантийи, ноябрь 1838 года

 

В октябре меня, как перелетных птиц, одолевает беспокойство, и я с радостью отправился бы в чужие края, если бы не утратил силу крыльев и легкость дней: плывущие по небу облака пробуждают во мне желание бежать. Дабы обмануть этот инстинкт, я поспешил в Шантийи. Я ступил на луг, которым старые сторожа бредут к лесной опушке. Несколько ворон, перелетая с ветки на ветку через заросли дрока, лесной молодняк и прогалины, привели меня к Коммельским прудам. Смерть унесла друзей, которые некогда сопровождали меня в замок королевы Бланки *; в этих безлюдных местах остался лишь унылый горизонт, за которым на мгновение промелькнуло мое прошлое. Во времена «Рене» я отыскал бы в речушке Тев тайны жизни: речушка эта прячется среди хвоща и мха; ее не видно за тростником; она исчезает в прудах, которые питает своей юностью, беспрестанно умирающей, беспрестанно обновляющейся: я как зачарованный смотрел в эти воды, когда носил в своей душе пустыню, населенную призраками: они улыбались мне сквозь свою меланхолию, а я убирал их цветами.

Возвращаясь вдоль едва заметных изгородей, я попал под дождь; пришлось спрятаться под бук: последние листья его опадали, как мои годы; верхушка обнажилась, как моя голова; на стволе стоял красный кружок – ему, как и мне, предстояло пасть. На постоялый двор я вернулся с ворохом осенних растений и в безрадостном расположении духа; здесь, в виду развалин Шантийи *, я расскажу вам о смерти герцога Энгиенского.

Смерть эта в первое мгновение сковала ужасом все сердца; люди решили, что возвращается царствие Робеспьера. Парижане думали, что вновь наступил один из тех дней, которые не повторяются, – день казни Людовика XVI. Близкие, друзья, родные Бонапарта пришли в отчаяние. За границей дипломатический язык немедля заглушил взрыв народного негодования, но от этого потрясение ничуть не уменьшилось. Пуля прошла навылет через все изгнанное семейство Бурбонов: Людовик XVIII возвратил королю Испании орден Золотого Руна, ибо им недавно был награжден Бонапарт; сопроводительное письмо делает честь королевской душе:

 

«Милостивый государь и дорогой кузен, не может быть ничего общего между мной и чудовищным преступником, которого дерзость и удача возвели на престол, варварски запятнанный невинной кровью одного из Бурбонов – кровью герцога Энгиенского. Христианские чувства могут побудить меня простить убийце, но тиран моего народа навсегда останется моим врагом. Пути Господни неисповедимы, и мне, быть может, суждено окончить дни в изгнании; никогда, однако, ни современники мои, ни потомки не смогут сказать, что во времена бедствий я выказал себя недостойным трона моих предков».

 

Не должно забывать и другого имени, связанного с именем герцога Энгиенского: Густав Адольф, свергнутый и изгнанный монарх, был единственным из царствующих в ту пору королей, кто посмел возвысить голос в защиту юного французского принца. Он послал из Карлсруэ к Бонапарту адъютанта с письмом; письмо опоздало; последнего Конде уже не было в живых. Густав Адольф отослал прусскому королю орден Черного Орла, подобно тому как Людовик XVIII возвратил орден Золотого Руна королю испанскому. Густав заявил наследнику великого Фридриха, что «законы рыцарства не дозволяют ему быть братом по оружию убийце герцога Энгиенского». (Среди наград Бонапарта был и Черный Орел.) Есть какая‑то горькая насмешка в этом почти безрассудном напоминании о рыцарских чувствах, не сохранившихся нигде, кроме сердца несчастного короля, скорбящего об убитом друге: благородное товарищество по несчастью живет непонятое, одинокое, в мире, незнаемом людьми!

Увы! мы повидали столько всяких деспотов, что в характерах наших, сломленных чередою горестей и притеснений, уже не осталось сил долго скорбеть о смерти молодого Конде: слезы постепенно иссякли; страх вылился в единодушные поздравления первого консула с избавлением от опасностей; теперь люди рыдали от признательности к тирану, ради их спасения отдавшему на заклание святую жертву. Нерон под диктовку Сенеки написал Сенату послание, восхваляющее убийство Агриппины *; сенаторы в упоении осыпали благодарностями великодушного сына, ради блага народа не убоявшегося подвергнуть себя душераздирающему испытанию и свершить матереубийство! Светское общество скоро вернулось к своим развлечениям; оно испугалось своего траура: жертвы, уцелевшие после Террора, плясали, силились казаться счастливыми и, страшась обвинений в злопамятности, веселились так, как веселятся приговоренные по дороге на эшафот.

Нельзя сказать, что герцога Энгиенского арестовали ни с того ни с сего и без всяких приуготовлений; Бонапарт выяснил, сколько в Европе Бурбонов *. Он призвал на совет г‑на де Талейрана и г‑на Фуше, и те сообщили, что герцог Ангулемский и Людовик XVIII находятся в Варшаве, граф д’Артуа и герцог Беррийский вместе с принцами де Конде и де Бурбоном – в Лондоне. Наследник рода Конде жил в Эттенхейме, в Баденском герцогстве. Случилось так, что его вознамерились втянуть в интриги господа Тейлор и Дрейк, английские шпионы. 16 июня 1803 года герцог де Бурбон написал своему внуку * письмо из Лондона, где предостерег его от возможного ареста; письмо это сохранилось. Бонапарт призвал к себе своих соратников‑консулов: для начала он осыпал упреками г‑на Реаля за то, что тот скрыл от него козни противников. Он терпеливо выслушал возражения: резче всех высказался Камбасерес. Бонапарт поблагодарил его и поступил по‑своему. Я сам прочел об этом в «Воспоминаниях» Камбасереса, каковые один из его племянников, г‑н де Камбасерес, пэр Франции, любезно предоставил в мое распоряжение, за что я ему весьма признателен. Брошенная бомба не возвращается; она летит туда, куда посылает ее гений, и падает. Чтобы исполнить приказание Бонапарта, потребовалось вступить на территорию Германии, и французский отряд незамедлительно вступил на нее. Герцог Энгиенский был арестован в Эттенхейме. При нем, вместо ожидаемого генерала Дюмурье, находился только маркиз де Тюмери да несколько безвестных эмигрантов: из одного этого можно было вывести, что произошла ошибка. Герцога Энгиенского отвезли в Страсбург. О начале венсеннской катастрофы мы знаем от самого принца: сохранился короткий дневник *, который он вел по дороге из Эттенхейма в Страсбург: герой трагедии выходит на авансцену и произносит пролог.

 

 

Дневник герцога Энгиенского

«В четверг 15 марта в пять часов (пополуночи) мой дом в Эттенхейме окружили эскадрон драгун и жандармские пикеты; всего около двухсот человек, два генерала, драгунский полковник, полковник Шарло из Страсбургской жандармерии. В половине шестого выломали двери, меня увозят на Мельницу, что близ Черепичного Завода. Бумаги мои изъяты, опечатаны. Довезен в телеге между двумя рядами стрелков до Рейна. Посажен на корабль курсом на Риснау. Сошел на землю и пешком добрался до Пфортсхейма. Обедал на постоялом дворе. Сел в коляску с полковником Шарло, сержантом жандармерии, одним жандармом на козлах и Грюнштейном. Около половины шестого прибыл в Страсбург к полковнику Шарло. Через полчаса доставлен в фиакре в крепость. (…) Воскресенье, 18‑е, за мной пришли в половине первого ночи. Дали ровно столько времени, сколько* нужно, чтобы одеться. Я обнимаю моих несчастных спутников, моих слуг. Ухожу один с двумя жандармскими офицерами и двумя жандармами. Полковник Шарло объявил мне, что мы идем к дивизионному генералу, получившему приказ из Парижа. Вместо этого на площади перед церковью меня сажают в карету, запряженную шестеркой почтовых лошадей. Лейтенант Петерман поместился рядом со мной, сержант Блитерсдорф уселся на козлах, два жандарма – в карете, один – на запятках».

 

Здесь потерпевший кораблекрушение, готовый погрузиться в волны, прерывает свой бортовой журнал.

Добравшись около четырех часов пополудни до одной из столичных застав, карета вместо того, чтобы въехать в Париж, повернула на внешний бульвар и остановилась перед воротами Венсеннского замка. Принца, вышедшего из кареты во внутреннем дворе, препроводили в одну из комнат крепости и там заперли; он лег спать. Чем ближе принц подъезжал к Парижу, тем старательнее Бонапарт разыгрывал спокойствие. 18 марта, в Вербное воскресенье, он уехал в Мальмезон. Г‑жа Бонапарт, которая, как и вся ее семья, знала об аресте принца, заговорила об этом деле с супругом. Тот отвечал: «Ты ничего не смыслишь в политике». Полковник Савари стал частым гостем в покоях Бонапарта. Отчего? Оттого, что он видел слезы первого консула в Маренго. Выдающиеся личности должны опасаться своих слез, которые отдают их во власть личностей заурядных. Слезы – одна из тех слабостей, которые могут сделать свидетеля г‑ном великого человека.

Утверждают, что первый консул распорядился заготовить все приказы касательно узника Венсеннского замка. Один из этих приказов гласил, что, если суд приговорит герцога Энгиенского к смерти, приговор надлежит привести в исполнение немедленно. Я доверяю этой версии, хотя и не могу ничего утверждать наверное, ибо приказы эти не сохранились. Г‑жа де Ремюза, которая вечером 20 марта играла в Мальмезоне в шахматы с первым консулом, слышала, как он прошептал несколько стихов о милосердии Августа *; она решила, что Бонапарт одумался и принц спасен. Но нет; судьба произнесла свой приговор. Когда Савари вновь появился в Мальмезоне, г‑жа Бонапарт угадала, что несчастье свершилось. Первый консул заперся у себя и несколько часов провел в полном одиночестве. А потом дохнул ветр, и всему пришел конец.

СОСТАВ ВОЕННОЙ КОМИССИИ

Приказ Бонапарта от 29 вантоза XII года * постановил, что военная комиссия в составе семи членов, назначенных генерал‑губернатором Парижа (Мюратом), соберется в Венсенне, чтобы рассмотреть дело «бывшего герцога Энгиенского, обвиняемого в применении оружия против Республики, и проч.». (Перечисление судей)

ДОПРОС, ПРОИЗВЕДЕННЫЙ КАПИТАНОМ‑ДОКЛАДЧИКОМ

Капитан д’Отанкур, командир эскадрона Жакен, два пеших жандарма из того же полка, Лерва и Тарсис, а также гражданин Нуаро, лейтенант того же полка, отправляются в комнату герцога Энгиенского; они будят его: всего через четыре часа ему предстоит уснуть вновь. Капитан‑докладчик с помощью Молена, командира 18 полка, секретаря суда, выбранного упомянутым докладчиком, допрашивает принца.

Спрошено, как его имя, фамилия, возраст и место рождения.

Отвечено, что зовут его Луи Антуан Анри де Бурбон, герцог Энгиенский, а родился он 2 августа 1772 года в Шантийи.

Спрошено, где он жил после того, как покинул Францию.

Отвечено, что, последовав за родней, вступил в армию Конде, когда она была сформирована, а прежде состоял в армии Бурбонов и с нею участвовал в кампании 1792 года в Брабанте.

Спрошено, бывал ли в Англии и не выплачивает ли ему эта держава содержание.

Отвечено, что никогда там не был, однако ж Англия посылает ему содержание и в нем – единственный источник его доходов.

Спрошено, в каком чине служил он в армии Конде.

Отвечено: до 1796 года – командир передового отряда, а прежде – волонтер в штаб‑квартире своего деда, после же 1796 года постоянно в чине командира передового отряда.

Спрошено, знаком ли с генералом Пишегрю, имел ли с ним сношения.

Отвечено: не припомню, чтобы я его видел. Сношений с ним не имел никогда. Знаю, что он хотел меня видеть. Рад, что не знаком с ним, если правда, что он хотел воспользоваться такими гнусными средствами, как о том говорят.

Спрошено, знает ли бывшего генерала Дюмурье и имеет ли с ним сношения?

Отвечено: не более чем генерала Пишегрю.

О чем составлен настоящий протокол, каковой подписан герцогом Энги‑енским, командиром эскадрона Жакеном, лейтенантом Нуаро, двумя жандармами и капитаном‑докладчиком.

Прежде чем подписать этот протокол, герцог Энгиенский сказал: «Я настоятельно прошу аудиенции у первого консула. Мое имя, звание, мой образ мыслей и нынешнее бедственное мое положение вселяют в меня надежду, что он не откажет в моей просьбе».

ЗАСЕДАНИЕ И ПРИГОВОР ВОЕННОЙ КОМИССИИ

21 марта в два часа пополуночи герцога Энгиенского ввели в залу, где заседала комиссия, и он повторил то, что сказал на допросе. Он настаивал на своих словах и добавил, что готов сражаться и желал бы принять участие в новой войне Франции против Англии. «На вопрос, желает ли еще что‑либо сказать в свою защиту, отвечал, что более ему сказать нечего.

Председательствующий приказывает увести обвиняемого; члены комиссии совещаются при закрытых дверях, председатель выслушивает их мнения, начиная с младшего по чину; сам он высказывается последним; все единодушно признают герцога Энгиенского виновным по статье… закона о… которая гласит… и посему приговаривают его к смертной казн


Поделиться с друзьями:

Общие условия выбора системы дренажа: Система дренажа выбирается в зависимости от характера защищаемого...

Состав сооружений: решетки и песколовки: Решетки – это первое устройство в схеме очистных сооружений. Они представляют...

Адаптации растений и животных к жизни в горах: Большое значение для жизни организмов в горах имеют степень расчленения, крутизна и экспозиционные различия склонов...

Автоматическое растормаживание колес: Тормозные устройства колес предназначены для уменьше­ния длины пробега и улучшения маневрирования ВС при...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.088 с.