Типы сооружений для обработки осадков: Септиками называются сооружения, в которых одновременно происходят осветление сточной жидкости...
Индивидуальные очистные сооружения: К классу индивидуальных очистных сооружений относят сооружения, пропускная способность которых...
Топ:
Организация стока поверхностных вод: Наибольшее количество влаги на земном шаре испаряется с поверхности морей и океанов...
Отражение на счетах бухгалтерского учета процесса приобретения: Процесс заготовления представляет систему экономических событий, включающих приобретение организацией у поставщиков сырья...
Генеалогическое древо Султанов Османской империи: Османские правители, вначале, будучи еще бейлербеями Анатолии, женились на дочерях византийских императоров...
Интересное:
Как мы говорим и как мы слушаем: общение можно сравнить с огромным зонтиком, под которым скрыто все...
Мероприятия для защиты от морозного пучения грунтов: Инженерная защита от морозного (криогенного) пучения грунтов необходима для легких малоэтажных зданий и других сооружений...
Распространение рака на другие отдаленные от желудка органы: Характерных симптомов рака желудка не существует. Выраженные симптомы появляются, когда опухоль...
Дисциплины:
2022-07-07 | 52 |
5.00
из
|
Заказать работу |
|
|
Надо поблагодарить судьбу и кое-кого из верных друзей за то, что я в расплату за свое непослушание, пустую трату времени, неспособность сосредоточиться на деле и шараханья из стороны в сторону, проявленные в Южном Кенсингтоне, не выпал окончательно из игры. Большая часть вполне заурядных студентов моего поколения стали профессорами, членами Королевского общества, промышленными магнатами, видными чиновниками, главами целых научных школ; среди них попадаются даже люди, возведенные в рыцарское достоинство и получившие другие титулы; пожалуй, один только я оказался неудачником, выгнанным из Нормальной школы, не сумевшим угнаться за другими и все же поднявшимся на ноги и добившимся сравнительного успеха в жизни. Ко времени своего провала я почти уже достиг совершеннолетия, способен был понять, в какой нахожусь опасности, и в меру сил кинулся в бой. Но руководствовался я отчаяньем, а не хорошо продуманным планом, и действительным распорядителем моих поступков была игравшая со мною судьба, которая находила удовольствие в том, чтобы швырять меня направо и налево, дабы, хорошенько попинав, под конец покатить по гладкой дороге, показав мне мои возможности. Я уже имел случай рассказать, как я вышел в интеллигенты, а не остался за прилавком мануфактурного магазина, и о том, что помогли мне в этом две сломанные ноги — моя и отцовская. Теперь же мне предстоит поведать о том, как я пришел к умственному освобождению и житейскому преуспеванию благодаря поврежденной почке, кровохарканью, неудачной женитьбе и безотчетному новому увлечению.
Мои упрямство и самоуверенность тоже сыграли немалую роль в том, что я выжил. Когда-нибудь я умру совершенно так же, как прожил жизнь, оставаясь частью мироздания, ответственной за все на свете. Порою я делаю неловкие жесты самоуничижения, но мне это не к лицу и никого не обманывает. Я ведь типичный кокни, человек непочтительный и лишенный комплекса неполноценности. Мне нужно было выстроить систему защиты, отгородившись от неоспоримого факта, что я провалился на экзаменах и тем закрыл себе дорогу к научным успехам, и я поверил, будто я большой остроумец и будущий писатель. Всегда ищешь себе утешение. У домашней собачки есть потребность погавкать, а у меня была потребность писать.
|
И я гавкал угрожающим тоном, изрыгая страницу за страницей, а мир пропускал мой лай мимо ушей.
Хотелось бы быть к себе снисходительным, но должен признаться, что каждая строчка, вышедшая тогда из-под моего пера, свидетельствовала о том, что я подражал худшим образцам, какие только мог найти в дешевых журналах. Здесь не было мысли или игры воображения. Я к тому времени располагал уже немалыми научными знаниями, но в моих писаниях на это нет и намека. Не знаю, в чем дело. Возможно, я был тогда так тщеславен, что считал необходимым подделываться под низкий вкус публики. Или, напротив, так скромен, что намеревался лишь подражанием достичь успеха. Факт остается фактом — я писал полную чушь. Единственное, что заслуживает внимания, — это мои письма друзьям, в которых я отводил душу. Желая их позабавить, здесь я действительно проявлял полную свободу. Эти письма испещрены занятными рисуночками; А.-Т. Симмонс и Элизабет Хили, да и многие другие, сочли возможным их сохранить, так что некоторая часть их дожила до наших дней. Они и правда смешные. Я не уверен, что мне удалось бы стать писателем, если б не поддержка двух этих людей. Из года в год они составляли всю мою аудиторию. Ни одного из писем кузине Изабелле не сохранилось. Я их не помню, хотя наверняка ей писал. Сомневаюсь, что я писал ей с тем же увлечением и с уверенностью, что меня поймут.
|
Мой способ сразиться с вполне заслуженным провалом нельзя назвать неразумным. Я был в ужасном состоянии, очень худой, физически неразвитый и неловкий, я был неповоротлив и слаб в драках, но мне казалось, что если я получу должность помощника учителя в деревенской школе, где будет свежий воздух, сытная еда и где я буду участвовать в играх (я вспомнил, как набрался сил в Мидхерсте), то наконец, о чем следовало бы подумать и раньше, возмужаю и в то же время у меня останется немного досуга, чтобы учиться и практиковаться в писательстве. В последнем я уже добился некоторого успеха и даже заработал целую гинею. Я отослал один рассказик, к счастью теперь забытый, в самый популярный тогда еженедельный журнал легкого чтения «Фэмили геральд». Успех этот лишь сбил меня с толку. Рассказ был сырой, сентиментальный, небрежный, и то, что его приняли, укрепило меня в ошибочном мнении, будто я уже научился писать.
Пока что мне пришлось заняться учительством. Хотя у меня была основательно подмоченная репутация, оставалось множество местных школ, где я еще мог получить работу, дававшую от сорока до пятидесяти фунтов в год; я сдал экзамены на заочном отделении Лондонского университета, мог преподавать ряд предметов, и у меня был учительский опыт. Академия Холта в Рексхеме показалась мне самым подходящим местом из всех, предложенных соответствующими агентствами. Она совмещала в себе мужскую и женскую школы и колледж для молодых людей, готовящихся в священники, методистов и кальвинистов, а это сулило разнообразные преподавательские перспективы и надежду на интересные беседы и физические упражнения со сверстниками. Мне казалось, что там будут хорошая библиотека, поле для игр и мне предоставят отдельную комнату. Я предвкушал хорошую простую жизнь на свежем воздухе. Думалось, что Уэльс — это горы, озера и широкие просторы. К тому же в Академии Холта каникулы кончались уже в июле, а это сокращало для меня период безденежья, в котором я находился с того времени, как мой научный колледж растворился в воздухе.
Когда же я прибыл на место, то обнаружил всего-навсего несколько неотремонтированных домов на мрачной улице, среди совершенно безликой равнинной местности; видно, заведение это знавало некогда лучшие дни. Холт был маленький городок, усохший до размеров деревни, и самой заметной его достопримечательностью был местный газометр. Школа представляла собой запущенное здание с разбитыми грязными стеклами и каменным полом; классные комнаты располагались и в побеленной часовенке, в которой уже не служили службы. Женская школа размещалась в маленьком полуразрушенном домике в конце улицы, и в ней жила дюжина девочек разного возраста. Претенденты на должность кальвинистских священников оказались тремя коренастыми юнцами, только что из деревни, а основной контингент школьников составляли выходцы из семей фермеров и лавочников. Мой новый наниматель был толст как бочка, на его круглом плохо выбритом лице поблескивали глазки, он тараторил с заметным валлийским акцентом, одет был в черный сюртук, носил белый галстук и цилиндр, который пришелся бы очень по душе Томми Морли, — все как полагается главе школы. Правда, он был очень неопрятен — я до сих пор помню его почерневшие зубы, — и жена у него была неопрятная, со следами замызганной жизнью миловидности. Она проводила меня в комнату, где мне предстояло жить с тремя будущими кальвинистскими пастырями.
|
Совсем же я отчаялся, когда прошелся по школе и посмотрел, как здесь живут. Моим единственным коллегой был француз по фамилии Ро; о нем я услышал годы спустя, когда он пытался продать якобы принадлежавшую ему рукопись какого-то моего произведения, которое я начисто не помнил и не мог признать за свое. Кормили нас в отдельной комнате, где стоял стол, застланный клеенкой, и еда была скудная и невкусная. Расписания, даже элементарного, не было. Мы начинали занятия, когда нам заблагорассудится. Вялое безделье сменялось вдруг периодами бешеной преподавательской активности, и мы оставались по вечерам. Джонс обладал даром красноречия, и эта его способность проявлялась в долгих молитвах и проповедях в обеденные часы и вообще по всякому удобному случаю. Он открывал школу молитвой. Если что случалось, он тут же принимался молиться. Вера у него была крепкая. Он без стеснения докучал Спасителю. Сам он почти не преподавал, но повсюду крутился и беспрерывно вмешивался. Временами их с женой одолевала скука. Тогда он неожиданно возникал в классной комнате, подозрительно румяный и нетвердо держась на ногах, произносил долгую, не относившуюся к делу речь ни о чем или обрушивал непонятные упреки на какую-нибудь случайную жертву. Затем день-другой он скрывался от чужих глаз в своей квартире, и мы с Ро и студенты-теологи были сами себе хозяева, и жилось нам спокойно.
|
Эти студенты-теологи готовились к легкому экзамену, который дал бы им право стать духовными лицами. Главным требованием, которое к ним предъявлялось для исполнения их высокой миссии, была способность к глубокому религиозному чувству и умение изъясняться по-валлийски, что им было дано от рождения. Их обучали «божественному» (бедный боженька!) и давали начатки гуманитарного образования, когда на Джонса находил такой стих. Они были не без амбиций. Как я узнал, они не собирались замыкаться в пределах своей секты; немного пообтесавшись, они могли бы стать проповедниками-уэслианцами{121}. А говорящий по-валлийски уэслианец мог бы служить и в Англиканской церкви. Англиканское священство всегда было открыто для людей, говорящих по-валлийски, так что для моих соседей по комнате впереди маячила заманчивая перспектива стать членами государственной Церкви. Не берусь судить, как далеко мог зайти этот процесс перехода в другую конфессию. Неженатый член Англиканской церкви может, я полагаю, без труда стать и католическим священником. В пределах христианской Церкви все дороги ведут в Рим, и мои соседи могли стать, хотя в это и трудно поверить, Папами Римскими.
Уроки в мужской и женской школах я вел по собственной программе. Я учил Священному писанию на дневных воскресных уроках, играл в крикет в меру своих способностей и еще в футбол в объединенной футбольной команде и делал первые попытки приобщиться к кальвинистской методистской службе. Она была ярче и больше обращена к отдельному человеку, чем англиканский ритуал, а Рауз, тамошний священник, был красноречивее самого Джонса. Некоторые гимны затронули мою душу. Мне особенно нравился тот, что начинается словами: «Кровь агнца не искупит всех моих грехов».
Меня согревали медовые голоса, которыми хор пел эти строки, и в моем воображении возникали река Иордан, Баалоф, Ермон и Кармель.
Вновь полки мидийские
Топчут нашу землю.
Сокруши их, Господи,
Рабства не приемлю.
Но, во всяком случае, как свидетельствует сохранившееся у мисс Хили мое письмо, я понимал, что за место, хоть оно мне и не нравилось, приходилось держаться, так как денег, чтобы поискать себе что-нибудь получше, у меня не было. Мне ничего не оставалось, кроме как пробыть там, по крайней мере, еще год, чуть приодеться, подкопить деньжат, продолжать упорно писать и обдумывать способы бегства. Несколько недель подряд стояла очень хорошая погода, и я позволил всему идти своим чередом. Я без труда забыл свою романтическую привязанность к кузине, в чем сыграла свою роль ее неспособность поддерживать переписку. На какое-то время она вообще выпала у меня из памяти. Я встретил дочь священника из соседнего прихода, Анни Мередит, учительницу колледжа, занятия в котором еще не возобновлялись, мы сразу понравились друг другу и быстро затеяли оживленный флирт. Я даже, как видно из моих писем не мисс Хили, а Дэвису, хвастался этим перед ним, рассказывая, что она весьма начитанна и что «мы проводим вечерние часы на берегах реки, где я болтаю всякие глупости, а она очень умно мне возражает». Если б летняя погода устоялась и ко мне постепенно вернулись здоровье и бодрость, я забросил бы свои бесплодные литературные опыты и примирился со своей ролью второсортного помощника учителя. А проснувшись в один прекрасный день, обнаружил бы, что мне уже тридцать и я все еще обитаю в школьном общежитии.
|
Но здесь мой ангел-хранитель с присущим ему чувством юмора вмешался в мою судьбу. Анни Мередит вернулась в свой колледж. Жизнь в Холте с этого момента сразу поскучнела, и пришлось открывать футбольный сезон. Играл я плохо, но очень старался; заморенный интеллектуал, делающий отчаянные попытки усовершенствоваться в играх на свежем воздухе, — отнюдь не самое привлекательное зрелище. На футбольном поле мне приходилось туго еще и потому, что деревенские парни, покрупнее меня, не выносили моего английского говора и предполагаемой учености. Один сухопарый малый однажды здорово мне отомстил. Упершись плечами мне в ребра, он приподнял меня, а потом с силой швырнул на землю.
Испачкав руки и колени, я все-таки встал и попытался опять включиться в игру. Но меня охватила слабость. Все сильнее болел бок. Храбрость меня покинула. Я не мог больше бегать. Я не мог больше бить по мячу. «Я иду домой», — сказал я, забыв об игре, и мрачно вернулся в комнату, сопровождаемый недоверчивыми насмешками.
Дома мне стало совсем плохо. Я улегся в постель. Затем мне захотелось помочиться и, взглянув в горшок, я обнаружил, что он полон крови. Никогда еще я так не пугался. Что делать? Я снова улегся в постель и стал ждать, когда кто-нибудь придет.
Мне в этот вечер никто не помог, а ночью я с трудом, чуть ли не на четвереньках, рыскал по комнате в поисках воды. На другой день привезли доктора из Рексхема. Доктор обнаружил, что мне отбили левую почку.
Он был хорошим врачом, но в одном пункте ошибся, что невероятно укрепило мой престиж в Холте. Я чувствовал недомогание, меня сильно ушибли, но я отнюдь не испытывал острой боли. Он же заявил, что я ужасно мучаюсь и это надолго. Я не стал с ним спорить. В конце концов, ему решать, он специалист, а я же всего лишь профан. И поскольку это производило должное впечатление на мистера и миссис Джонс, со мной стали обращаться куда заботливее и с большим сочувствием. Я продолжал разыгрывать роль вождя краснокожих, способного выносить адские муки. Я показывал всей школе поучительный и ничего мне не стоивший пример способности, стиснув зубы, героически все стерпеть. Сколько мог, я пролежал в постели в своей унылой комнате, раздумывая о том, что меня ждет. В постели я и отметил свое совершеннолетие. Я решил, что мне надо держаться Холта. Денег у меня не было, идти было некуда. Отец как раз продавал свою бромлейскую лавку. А обитателям Ап-парка порядком надоела семья миссис Уэллс.
Время от времени мистер Джонс заходил взглянуть на меня, а я глядел на него со спокойствием, которое приходит к человеку, не имеющему другого выхода. Поначалу, опасаясь, что я могу помереть, и под впечатлением моего самообладания он все рвался что-нибудь для меня сделать. «Не принести ли мне какие-нибудь книги?» Он как раз ехал в Рексхем. Я сказал, что никогда не читал «Ярмарку тщеславия»{122}, а другого случая у меня, кажется, не будет. «Но зачем читать такое в вашем состоянии! — возмутился Джонс. — Чего стоит одно название! Это, наверно, очень плохая книга!»
Так я ее и не получил.
Через несколько дней он уже не был столь внимателен. Я поголадывал. Врач сказал, что мне надо еще полежать, оставаться в тепле и хорошо питаться. Джонс зашел ко мне и предложил мне вернуться домой и пожить у друзей, без жалованья, разумеется. Я объяснил, что собираюсь скоро встать и вернуться к своим обязанностям. Начинало холодать, а Джонс и не думал затопить до первого октября, так что я с болью в онемевшем боку пошел работать в классы с каменным полом. У меня начался кашель, становившийся день ото дня сильнее. Тогда я и открыл, что легкие у меня — не лучше почек, и платок, в который я кашлял, весь замаран кровью. Рексхемский доктор, который зашел проведать меня, сказал, что у меня туберкулез. Но туберкулез туберкулезом, а я все-таки решил продержаться еще полгода и вытянуть у Джонса свои двадцать фунтов. Я испытывал от этого тайное удовольствие.
Кровь в мокроте (1887 г.)
Тогда мы не слишком много знали о туберкулезе. Называли его чахоткой. Не догадывались, что болезнь заразна, а поскольку на нижнюю половину тела симптомы болезни никак не распространялись, ее считали подходящим сюжетом для сентиментальных романов. Вызывавший всеобщую симпатию чахоточный или чахоточная, с его (или ее) блестящими глазами, щеками, горевшими лихорадочным румянцем и возбудимостью, предвещавшей скорый конец, давали возможность безграничного самоотвержения в ответ на их, порою деспотические, требования и сочувствие со стороны тех, кто жил нормальной жизнью, поскольку болезнь эта тогда являлась неизлечимой. Так что даже ожидание скорой смерти таило в себе нечто утешительное.
В какой-то мере я и повел себя, как от меня ожидали. По мере своих сил и возможностей я изображал из себя интересного чахоточного больного, но в моей душе и теле зрели силы, сопротивлявшиеся растекавшейся по телу болезни; я еще многого ждал от жизни. Не знаю, в какой мере мой случай подтверждает нынешние представления медиков, но по тем временам он просто их перечеркивал; речь ведь идет о восьмидесятых годах. Микробы туберкулеза тогда еще не были обнаружены, но, во всяком случае, в моих легких шел некий процесс, разрушавший ткани и сосуды. Продолжалось это, по крайней мере, пять лет, достигло в какой-то момент своего апогея, а потом подошло к концу и тем завершилось, оставив меня с больными легкими. Напавшая на меня болезнь встретила сопротивление, и в конце концов я победил. В моем случае, как и во многих других, действовало не выявленное до конца сложное сплетение обстоятельств, помогающих или мешающих возможностям организма. Моя поврежденная почка замедляла процесс выздоровления, растянувшийся на многие годы. Впоследствии, начиная с момента, когда я был приговорен к смерти рексхемским врачом, обнаружившим у меня туберкулез, я выслушал еще множество сбивавших с толку диагнозов, каждый из которых то возвращал меня к жизни, то лишал малейшей надежды, но все же мне удалось осуществить мои жизненные планы, и, значит, всякий из диагнозов оказывался неправдой. Уже в 1900 году, когда я строил дом в Сандгейте, намеренно обратив его на солнечную сторону, я расположил спальни, гостиные, лоджии и кабинет на одном этаже, поскольку предполагал, что буду сидеть в инвалидном кресле и только так передвигаться из комнаты в комнату. А тем временем мое природное здоровье восстанавливалось, стараясь вернуть меня к нормальной жизни.
Не одна только моя плоть противилась мысли о том, что я слишком хрупок и утончен для этого мира, но и разумом я не мог примириться с подобным обо мне представлением. Признаюсь, минутами я начинал жалеть себя до слез, но это было нечасто. Всем своим существом я восставал против мысли о смерти; я не способен был ее принять. Не могу сказать, что я приходил в отчаянье от сознания, что мне не дано прославиться и я не успею увидеть мир. Куда больше, до глубины души, меня огорчало, что силой обстоятельств я умру девственником. Я весь был во власти сексуальных желаний. Во мне накапливалось раздражение против моей кузины Изабеллы, которая не испытывала ко мне телесного влечения. Впору было выйти из дома и начать преследовать незнакомых женщин. Я упрекал себя за чрезмерную скромность по отношению к уличным женщинам в студенческие дни. Я не извиняю себя за такие настроения, но болезнь и боязнь приближающейся смерти разбередили мое воображение. Боязнь быть обманутым в своих ожиданиях не отступала от меня и потом, окрасив всю мою дальнейшую половую жизнь, спустя долгое время после того, как страх смерти меня оставил. В своем воображении я преувеличивал радость, которая ждет меня в объятиях женщины, и в конце концов возжелал ее до безумия.
Во мне жило к тому же и смутное подобие клаустрофобии, когда меня охватывала боязнь совершенно исчезнуть; это чувство было очень сильным, и, хотя умом я и не верил в бессмертие, я просто не мог представить, что меня больше не будет. Я знал, что навсегда стану холодным и меня заколотят в гроб, но сторонился подобной мысли. По ночам меня ужасало приближение этого часа.
Ни в чем, я думаю, зрелый ум так не отличается от юношеского, как в этом присущем юности страхе смерти. Мне кажется, что молодой человек просто не способен проникнуться идеей конечности существования, хотя печалиться по этому поводу, сокрушаясь о финальном поражении, он может очень остро. Но, по мере того как цели осуществляются, смерть теряет свое жало. Во всяком случае, за последние четверть века мысль о моем уходе из жизни не так уж меня мучает. Я понимаю, что смерть не имеет Прямого ко мне отношения. Надо только завершить какие-то свои дела, если же смерть придет раньше, мне этого не узнать. Возможно, не у всех людей пожилого возраста это так. Весной, разговаривая в Вене с Зигмундом Фрейдом, я выяснил, что он думает о смерти иначе, чем я. Он старше меня, и здоровье у него никуда, но он необыкновенно привязан к жизни и, не в пример мне, думает о своем учении и заботится о своей репутации совсем по-юношески. Но, может быть, он просто вызывал меня на откровенность.
Впрочем, помимо страха смерти как такового, разочарования и ощущения безысходности, которые временами так отягощали мое воображение в период болезни, меня осаждали и меньшие страхи, которые не уходят из памяти и каждый раз, когда у меня начинался особенно сильный приступ кашля, я пугался, что вот сейчас во рту появится вкус крови. И я помню, словно это было вчера, как сочится тоненькая струйка, предвещая большое кровохарканье. Началось или еще нет? Сильное или не очень? Я всякий раз мучился вопросом, как долго кровохарканье продлится, обильным ли будет и чем все окончится. А когда лежишь потом совершенно измученный, боясь даже лишний раз вздохнуть, все не веришь, что приступ прошел.
Сейчас все это в далеком прошлом, и я решаюсь вспоминать и свое смятение и страх, сопровождавшие мою болезнь, но тогда я не признавался в этом ни одной живой душе. Вот за что надо благодарить Судьбу и не оставлявшее меня тщеславие. Я хотел выглядеть перед окружающими веселым чахоточным. С начала до конца я разыгрывал из себя некоего спартанца. Мои письма друзьям были исполнены веселого фатализма и еще большего, чем всегда, богохульства.
Мой однокашник Уильям Бертон, перенявший у меня редактирование «Сайенс скулз джорнал», получил хорошее место у Уэджвудов, производивших фарфор. Эта фирма к тому времени утеряла многие былые рецепты, и работа Бертона состояла в том, чтобы проанализировать старые составы и открыть, как прежние Уэджвуды составляли смеси для своих знаменитых изделий. Он только-только женился и приехал в конце медового месяца навестить меня со своей новенькой как медяк женой. Я перекусил с ними в холтском трактире. Для меня их забота явилась большой радостью и поддержкой. Они развлекли меня, подняли мое настроение и уехали, не проронив ни слова о том, как обеспокоены еще большей моей худобой и чахлостью. Уехали — да будет благословенно их дружеское участие! — полные желания хоть чем-нибудь мне помочь.
Волшебное слово «чахотка» смягчило сердца владельцев Ап-парка. Теперь они уже не так боялись вторжения семьи миссис Уэллс. Я, как мне казалось, пришел к неплохому соглашению с Джонсом относительно моих денежных дел и отправился в Хартинг. По-моему, я провел ночь в доме 181 по Юстон-роуд, но не могу точно припомнить. Потом меня поместили в соседней с материнской комнате в Ап-парке, и я отпраздновал свой переезд таким обильным кровохарканьем, какого у меня еще не было.
Случилось так, что в это самое время в доме гостил молодой доктор Коллинс, и его попросили оказать мне помощь. Я улегся на спину, на грудь мне положили пузыри со льдом, и кровохарканье прекратилось. Я делал все, что требовалось от чахоточного больного. День-другой я пролежал неподвижно, а затем стал жить в полное свое удовольствие в солнечной, обтянутой ситцем комнате с камином. Предыдущие недели в Холте казались мне страшным сном, и такими они и остались в моих воспоминаниях. Через несколько дней пришла пачка книг от Бертона, и об этом проявлении доброты мне тоже никогда не забыть.
Я провел в Ап-парке около четырех месяцев. Это было замечательное время, я окреп не только физически, но и умственно. Я вволю читал, писал, думал. Мне стало лучше, и, хотя болезнь порой о себе напоминала, таких приступов, как по прибытии, со мной больше не случалось. Коллинс был блестящим молодым отступником от правил тогдашней медицины и куда более современным, чем мой рексхемский врач; он избавил меня от привычки изображать из себя чахоточного и даже поставил под сомнение сам диагноз. Он уверил меня, и это оказалось чистейшей правдой, что при нормальном образе жизни я через год или два буду совершенно здоров. Разумеется, он боялся за мою поврежденную почку, причем на сей раз тоже был прав. Он говорил, что мне следует опасаться диабета, а я и стал диабетиком. Мы с ним раза два беседовали на общие темы. Он, как и его отец, был видным последователем Конта{123}, сторонником философии индивидуализма и являлся влиятельной фигурой в Лондонском университете. Сейчас он сэр Уильям Джоб Коллинс, стойкий позитивист, и всего несколько недель назад я напомнил ему в нашем Реформ-клубе, каким удивительным диагностом он себя показал.
Мой неутомимый биограф Джеффри Уэст раскопал довольно много писем, которые я отправил друзьям за время моего пребывания в Ап-парке, и больше меня знает об этой полосе моей жизни (1887–1888 гг.). Периоды улучшения и надежд на выздоровление чередовались у меня с рецидивами и всплесками стоицизма. Я делал все, чтобы поправиться, а порой шел на известный риск. Я то сидел в четырех стенах, то предпринимал семимильную прогулку по тающему снегу. Последствием были «шумы в легких». Прислуга на Рождество веселилась, и я веселился с ними. Отец распродал товар и с тем, что сохранилось из мебели, перебрался из Атлас-хауса в маленький домик в Найвудсе, недалеко от Рогейта, в трех милях от Ап-парка. Он отказался от намерения хоть что-нибудь когда-нибудь заработать и держался скромно, но достаточно твердо. Мой старший брат, на которого произвел неизгладимое впечатление мой бунт в мануфактурном магазине, тоже оставил торговлю и присоединился к отцу. Он решил жить в дальнейшем починкой и продажей часов. Фредди появился в рогейтском коттедже на рождественские каникулы, и семья в полном составе собралась в помещении для прислуги в Ап-парке, без стеснения предаваясь рождественскому пиршеству и наслаждаясь весельем и хорошим аппетитом. Письмо Дэвису, процитированное Уэстом, свидетельствует о том, что я без конца танцевал, проказничал и забавлял присутствующих представлением, которое устроил совместно с братом Фрэнком, но, что это было за представление, не помню. Я убежден, что моя мать счастливо смеялась, видя сразу четверых членов своей семьи, да еще такими веселыми. Дабы избежать лишней опеки или просто пощадить материнские чувства, я скрывал от нее, что по-прежнему харкаю кровью, но один Бог ведает, сколько похвальбы, бравады и преувеличений содержится в моих письмах друзьям.
Во всяком случае, в них явственен переход от напускной храбрости опасно больного к непоседливости, беспокойству и раздражительности выздоравливающего. Уютная обстановка расслабляла и злила меня. Мне не с кем было поговорить, кроме священника из Хартинга, и в этом, возможно, кроется причина того, что я написал столько писем, во владение которыми ныне вступил Уэст. Были и другие огорчения. Я мечтал о любовной встрече, а ее все не было. Но я даже не заметил, сколько знаний приобрел за несколько месяцев видимого безделья. Я неустанно читал поэтов и прозаиков, исподволь развивая в себе чувство стиля, на что я раньше не обращал внимания. И я осознал просчеты во всем, что писал. Оглядываясь на минувшее, я вижу, что все написанное мною до того, как я хорошенько начитался в поэзии и прозе, не стоило того, чтобы быть напечатанным. Теперь же, с опозданием, я учился видеть и подражать. Читал я все, что попадалось под руку. Я грыз сонеты. Я боролся со Спенсером{124}, читал Шелли{125}, Китса{126}, Гейне{127}, Уитмена{128}, Лэма{129}, Холмса{130}, Стивенсона{131}, Готорна{132} и множество популярных романов. Я начал понимать, как плоско и невыразительно пишу. Я вернулся к «роману», который задумал в Рексхеме, но он мне нравился все меньше. Я никак не мог решить, продолжать с ним возиться или начать заново, и я с ним расстался. Но я ненавижу незаконченную работу и потому тут же принялся за что-то другое. Я оттачивал свои экстравагантные критические воззрения, излагая их в письмах мисс Хили, и, наверное, посылал ей и стихи. Это видно из письма, которое цитирует Уэст: «Вы говорите, что стихи у меня хромают, но размер нужен готовому платью, а не настроению, не сердечным излияниям. По вашим словам, мои стихи некрепко стоят на ногах. Но птица, чтобы петь, не нуждается в ногах, у херувимов, окружающих Богоматерь Скорбящую, вообще нет ног. Античный Пегас, изображающий поэта, быстрокрыл, а не быстроног».
Потом, в тот же год, когда я понял, как надо писать, я с чувством стыда перечитал накопившиеся страницы и почти все сжег. Я пришел к мысли, что надо еще овладеть ремеслом. Мне следовало вернуться к началам, овладеть мастерством рассказа и, может быть, элементарными правилами стихосложения и тогда уже по-настоящему строить сюжет, который и выразил бы мою главную мысль. Я обнаружил, что прежде вообще не писал. Просто играл в писательство. Я марал бумагу, уверял себя и своих друзей в том, будто это чего-то стоит. Мои необоснованные литературные претензии должны были помочь мне выбросить из головы воспоминания о провале в Южном Кенсингтоне. Но характерно, что я никогда и никому не показывал своих многочисленных литературных опытов. Никто, в том числе и я сам, не знает теперь, о чем был роман «Компаньонка леди Фрэнкленд». Помню только страницы и страницы детских каракуль. Я увидел себя наконец со стороны, но от этого мне легче не стало. Неужели я никогда не откажусь от своей самоуверенности и не начну учиться делу? Я чувствовал себя человеком одаренным, не без достоинств, но догадывался и о своем тщеславии и самонадеянности, мешавших мне употребить на пользу эти добрые качества. Я разжевывал этот горький корень, когда бродил взад-вперед по буковым рощам и папоротниковым зарослям, окружавшим Ап-парк, или по тисовой долине у здания телеграфа.
Понемногу я набирался сил и прибавлял в весе, но при этом у меня росло недовольство своей праздностью и неэффективностью усилий. Мне хотелось возобновить свое наступление на мир, но имея больше за душой и обладая большими здравомыслием и решительностью. Идея найти работу, оставляющую время для писательства, сама по себе была неглупой даже при том, как мне не повезло в Холте. Я понял, что, прежде чем начать «писать набело», надо пройти стадию ученичества, и мысль эта была вполне здравой. Надо было использовать еще один шанс — если, конечно, он у меня оставался.
А тут Бертоны сообщили, что они хорошо устроились неподалеку от завода Уэджвуда в Этрурии, обставили дом, у них есть даже комната для гостей и она в полном моем распоряжении. Это совершенно меня соблазнило, и я немедленно откликнулся на их приглашение. Мне полюбились Бертоны, их книги, их разговоры, необычный ландшафт Пяти городов, отсвечивающий литейными цехами, дымящийся охладительными канавами, белой глиной в чанах, от которых поднималась пыль, полюбилась вся эта бодрящая атмосфера. Гуляя с Бертонами по улицам, я вполне мог столкнуться с другим честолюбивым молодым человеком, который работал тогда клерком у адвоката, а потом, в зрелые годы, стал моим другом и соперником, — с Арнольдом Беннетом{133}.
Сохранилось письмо, которое я написал доктору Коллинсу в феврале 1888 года; в нем отражено мое тогдашнее представление о себе. Я целиком заимствовал его из книги Уэста. Это занятный образец моей ранней прозы. Оно словно бы написано индийцем, получившим английское образование. Мой разговорный язык еще не вполне слился с литературным.
«Когда Вы в последний раз оказали мне честь исследуя мою грудь, Вы указали, как трудно мне будет при том, что здоровье у меня неважное, получить работу без чьей-либо поддержки и без того, чтобы кто-то замолвил за меня слово. Мисс Фетерстоноу не выказывает большого желания мне в этом помочь, а ее поверенный сэр Уильям Кинг, которому она упомянула о моих обстоятельствах, выразил весьма скептическое отношение к этой затее. Я не представляю себе социальных слоев мне недоступных, но мне кажется, что Вы, вращаясь в обществе, где люди заняты делами, и участвуя в деловой жизни, с которой отчасти соприкасается мисс Фетерстоноу, можете оказаться более влиятельны, нежели она. Сюда приезжают многие военные высокого ранга, духовные лица или же люди независимые и обеспеченные, которые только и знают, что жить припеваючи, и мне кажется, единственная работа, не считая лакейской, на которую я мог бы претендовать, даже вопреки моим принципам, — это должность домашнего учителя, для чего, правда, я подошел бы меньше, чем какой-нибудь юный джентльмен, потершийся в Оксфорде и не сумевший его окончить. Вы же, с другой стороны, знакомы с такими активными, авторитетными, с широким кругом интересов людьми, как Харрисон{134}, Бернард Шоу и оба Хаксли, пусть и очень занятыми, но все же способными помочь мне в подобной мелочи. Именно это я имел в виду, когда в беседе с Вами упомянул мое желание работать, но я боюсь, что не сумел высказать свою мысль достаточно ясно и дал Вам повод считать планы мои и стремление ко всяческим благам несовместимыми с постоянной должностью, дающей возможность самоусовершенствоваться. Мне прежде всего хочется по возможности приносить людям пользу и не следовать добрым советам, рекомендующим заботу о простом сохранении жизни предпочесть пользе этой жизни. Мне надо чувствовать свою правоту и уйти с ощущением человеческого достоинства и выполненного долга; это было бы лучше, чем влачить жалкое существование (так сказать, социализм в действии) к собственному и чужому неудовольствию. Это и заставляет меня обратиться к Вам, как к человеку, который может помочь мне в поисках работы, что для меня сейчас самое важное, а я рассматриваю Вас как личность, способную дать мне возможность не только достичь должной меры успеха и подняться к вершинам знания, но и приблизиться к людям либерального образа мысли».
Коллинс ответил мне очень любезно, но за этим ничего не последовало, и я оставался в Этрурии еще месяца три, ожидая, когда счастливый случай меня отыщет. Думаю, я доставлял хозяевам немало хлопот, однако ни он, ни она этого мне не показывали. Я постоянно болтался в доме. И порядка от этого не прибавлялось. Я надоедал Бертону, когда он приходил с работы, бесплодными спорами. Но они уверяют, поскольку и сейчас остаются моими друзьями, что я немало развлекал их забавными зарисовками из жизни обитателей Холта и Ап-парка и всплесками буйной фантазии. Именно в Этрурии я начал писать по-настоящему. Во всяком случае, я писал что-то, что мог, не испытывая стыда, читать людям, которых уважал. И в случае нужды написанное поддавалось исправлению и редактированию.
Я задумал обширную мелодраму, действие которой происходило в Пяти городах, что-то вроде стаффордширских «Парижских тайн», выполненную отчасти в манере бурлеска или гротеска и изобилующую фантастическими и страшными эпизодами. Из всего этого уцелел только один фрагмент в сборнике моих рассказов — «В бездне». Затем я приступил к роману в манере Готорна, предназначенному для «Сайенс скулз джорнал» — «Аргонавты хроноса». Я оставил эту затею, поскольку после трех напрасных попыток понял, что не могу с нею справиться. Следовало сперва научиться писать. Это был черновой набросок «Машины времени», которая впервые принесла мне признание как писателю-фантасту, но то, что вышло тогда из-под моего пера, было еще чем-то вроде цветистой индийской прозы — стиля моего письма доктору Коллинсу. Рассказ был нелеп и полон фальшивой значительности. Путешественник во времени именовался Небо-гипфель, хотя гора Небо не имела ровно никакого к нему отношения. И впереди просвета не намечалось. Еще там была масса всякой чепухи о враждебных главному герою темных обитателях валлийской деревни, явно списанных с «Алой буквы» Готорна. И чего стоят одни «Аргонавты Хроноса», взятые в качестве заглавия! Подходило ли это выражение в стиле роко<
|
|
История развития пистолетов-пулеметов: Предпосылкой для возникновения пистолетов-пулеметов послужила давняя тенденция тяготения винтовок...
Архитектура электронного правительства: Единая архитектура – это методологический подход при создании системы управления государства, который строится...
Типы оградительных сооружений в морском порту: По расположению оградительных сооружений в плане различают волноломы, обе оконечности...
Семя – орган полового размножения и расселения растений: наружи у семян имеется плотный покров – кожура...
© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!