Двойное оплодотворение у цветковых растений: Оплодотворение - это процесс слияния мужской и женской половых клеток с образованием зиготы...
История создания датчика движения: Первый прибор для обнаружения движения был изобретен немецким физиком Генрихом Герцем...
Топ:
Отражение на счетах бухгалтерского учета процесса приобретения: Процесс заготовления представляет систему экономических событий, включающих приобретение организацией у поставщиков сырья...
Генеалогическое древо Султанов Османской империи: Османские правители, вначале, будучи еще бейлербеями Анатолии, женились на дочерях византийских императоров...
Методика измерений сопротивления растеканию тока анодного заземления: Анодный заземлитель (анод) – проводник, погруженный в электролитическую среду (грунт, раствор электролита) и подключенный к положительному...
Интересное:
Отражение на счетах бухгалтерского учета процесса приобретения: Процесс заготовления представляет систему экономических событий, включающих приобретение организацией у поставщиков сырья...
Берегоукрепление оползневых склонов: На прибрежных склонах основной причиной развития оползневых процессов является подмыв водами рек естественных склонов...
Распространение рака на другие отдаленные от желудка органы: Характерных симптомов рака желудка не существует. Выраженные симптомы появляются, когда опухоль...
Дисциплины:
2022-07-07 | 55 |
5.00
из
|
Заказать работу |
|
|
Моей главной целью в Мидхерсте было впитывание знаний, которые могли бы пригодиться для экзаменов, но этим дело не ограничивалось. Теперь, когда мои религиозные сомнения разрешились и я пришел к своего рода деизму с его Первопричиной и Следствием, я осознал важность условий, пусть и не бесповоротно, но удерживавших меня в паутине определенных социальных отношений. Совершенно так же, как для меня явилось настоящим откровением, что католический собор в Портсмуте лишь мнимость, для меня стало открытием, что и Ап-парк — это мнимость, и лавок на улицах Мидхерста могло бы и не быть, как и фермеров и поденщиков в деревне. Земля в любом случае продолжала бы вращаться вокруг своей оси — существуй все это или сменись на что-то другое.
Я уже упомянул, что не помню точно, когда прочитал «Республику» Платона. Но это наверняка было до моей поездки в Лондон и в летнее время, поскольку мне запомнилось, как я лежал на травяном склоне перед искусственными, возведенными по моде XVIII века на вершине холма руинами башни, и любовался видом на Хартинг. Переведенные диалоги Платона были собраны под зеленым переплетом и, к счастью, лишены предисловия и комментариев. Они меня озадачили, заставили, продираясь сквозь них, листать книгу опять и опять, и только мало-помалу для меня прояснилось их огромное значение. Мне помогла в этом трудном занятии известная доля снобизма, во мне заключенная. Второй, правда куда менее значительной, книгой, которая тоже растревожила мой ум, стало шестипенсовое, в бумажной обложке издание «Прогресса и бедности» Генри Джорджа, которое я купил в газетном киоске в Мидхерсте. Оно было опубликовано какой-то налоговой организацией в качестве рекламной акции. Эти две книги дали толчок тому направлению мысли и потоку желаний, которые иначе бы угасли, не оставив следа.
|
Платон в особенности, чью могучую подспудную мысль я сумел различить за нагромождением скучных и не всегда понятных слов, во всяком случае, непонятных для меня, сыграл в моей жизни роль старшего брата, сильной рукой поднявшего меня на ноги и освободившего из темницы социального примиренчества и подчинения привычным условиям существования. Я не могу понять, почему христианство и институты власти позволили Платону сохранить его интеллектуальное влияние и вознесли его, как мне кажется, над Святым Павлом и Моисеем. Почему не попытались замолчать его имя? Я подозреваю, что даже догматики так и не смогли избавиться от смутных сомнений и в каждом поколении находились умы, чуткие к ясной и честной логике Платона и Аристотеля и предпочитавшие их великую философию путаным догматам Отцов Церкви. Вот он, этот великий человек, подобный олимпийским богам, перед которым всякий просвещенный ум и всякий клирик низко склоняли голову в искреннем или вынужденном поклоне, человек, создавший произведения, полные разрушительной силы и истинного бунтарства — куда там моим темным блужданиям! До сих пор мой спор с религией был хоть дерзким и бунтарским, но все же двойственным, тайным, как и отношение к социальной системе, в которой я вырос и к чьей морали приспособился. Теперь же я поднялся до открытого признания новых идей, пришедших ко мне от Платона. Главная из них состояла в идее целиком подчинить экономический индивидуализм общественным интересам. Это было моей первой встречей с коммунистическим идеалом. До этого частная собственность была для меня чем-то совершенно естественным, подобно тому, чем монархия и Церковь были для моей матери. Я был настолько поглощен моим восстанием против монархии и Бога, что не сумел увидеть, как частный собственник во всем преграждает мне путь, диктует, чем я могу воспользоваться и насладиться, а чем не могу. Теперь же, когда перед моими глазами предстала нарисованная Платоном картина совершенно по-иному устроенного общества и появилась возможность сравнивать одно с другим, я начал задаваться вопросом: «По какому праву что-то принадлежит ему, а не мне? Почему эти люди все забрали себе? Почему все стало их собственностью и они лишили меня всех возможностей еще до того, как я появился на свет?»
|
Книга Генри Джорджа выглядела как лабораторный опыт, призванный подтвердить общую теорию; она была достаточно плоской, и его выпад против накопления земельной собственности, незаконного роста никак не заработанной земельной ренты и призыв к единому налогообложению, которое пошло бы на пользу обществу в целом, выглядели проще простого. Выводы этой книги были доступны для понимания, и мне не составило труда развить их, несколько усложнив и добавив соображения, которые он упустил из виду. Это было все равно, как подвести связанные между собой математические примеры под общее правило. Не составляло труда перейти от утверждения Джорджа о неотчуждаемом праве всего общества на землю к еще более простой мысли о праве на земельную ренту и к расчету ее ставки. Я стал, если можно так выразиться, социалистом оскорбленных чувств — подобно миллионам моих ровесников в Европе и Америке. Нечто, мы не знали точно, что именно, но предпочитали называть это капиталистической системой с ее привычным характером отношений, неконтролируемой страстью к приобретательству, неравными возможностями, заедало наш век, о чем мы постепенно стали догадываться. Но по тем временам никто во всем мире не поднимался до мысли, что дело не в системе, а в ее отсутствии.
Только потом мне пришло в голову, что лишь по чистой случайности одни книги попадали нам в руки в Мидхерсте, а другие не попадали, почему до самого своего переезда в Лондон я даже и не слышал имени Карла Маркса. Я был домарксовским социалистом. Я читал кое-что о Роберте Оуэне{81}, кажется в читальном зале в Саутси, где изучал вышеупомянутое энциклопедическое издание, в котором излагались также идеи «Утопии» Томаса Мора, но саму эту книгу я прочел много позже, так что мое мировоззрение питалось только первыми ростками социализма. Я был за новое общество, но мне казалось совершенно ненужным разобраться как следует в устройстве старого и только потом начать планировать новое. Мне представлялось, что, когда придут новые порядки, хаос исчезнет сам собой. Только после года или больше работы в Нормальной научной школе я столкнулся лицом к лицу с марксизмом, но к этому времени я был уже достаточно умственно вооружен, чтобы по достоинству оценить его заманчивую, туманную и опасную идею переделки мира на основе одной лишь злобы и разрушения, именуемых «классовой борьбой». Развалить капиталистическую систему (которая никогда не была системой) было для напыщенного, самонадеянного и коварного теоретика марксизма панацеей от всех зол. Его снобистская ненависть к буржуазии приобретала характер мании. Обвинять других и злиться, что все не так, — естественное побуждение всякого человека, попавшего в беду. Маркс обратился к самым низменным из человеческих инстинктов, предложив свою нечестную и претенциозную философию, и самые активные из обездоленных охотно за ним пошли. Марксизм не несет в себе избавления от царящей несправедливости и не является творческой силой. Перестройка человеческого общества неизбежна, она уже идет, а марксизм на ней паразитирует. Это ослабляющая разум эпидемия злобы, которой человечество оказалось подвержено в ходе сложной и трудной борьбы с обветшалым старым порядком на пути к его обновлению. Сегодня эта лихорадка трясет Россию. Нас же ждет истинная плодотворная революция, и все было бы куда легче, если бы Маркс не появился на свет.
|
К счастью, когда я бродил с Харрисом по пожелтелым аллеям и тенистым зеленым тропкам Мидхерста и делился с ним кипевшими у меня в голове мыслями о новом разумном обществе, которое, казалось, вот-вот придет, поскольку то, что ясно мне, должно проясниться и для всех остальных, я еще не подозревал об огромных разочарованиях, ждавших тех, кто уверовал в это общество. Мы — пара обтрепанных подростков в нескладно сидящей одежде — шли и говорили, говорили. У Харриса было серьезное лицо с точеным профилем краснокожего, и его участие в разговоре сводилось главным образом к тому, что он мне с рассудительным видом поддакивал. Или же он говорил: «В этом ты прав» и «А вот здесь я с тобой не согласен». Я рос «как на дрожжах», одежда вечно была мне коротковата, но, хотя вид у нас был не слишком-то презентабельный, положение спасали университетские шапочки с кисточкой, наподобие тех, что носили студенты Оксфорда или Кембриджа, они придавали нам, учителям грамматической школы, вид больших ученых.
|
Итак, с помощью Платона я приобрел представление об эре Разума, которая вот-вот должна была начаться. Не было человека, который больше меня верил в твердую поступь прогресса. Мне предстояло еще освоить элементарные правила поведения, я не имел понятия о том, как разнообразен ход человеческих мыслей и каких непохожих убеждений люди могут придерживаться. И я слыхом не слыхивал о такой заставляющей с собой считаться силе, как общественная инертность, я видел мир, каков он есть, я спустился с небес на землю, но взгляд мой был божественно бесхитростен: все, что было вокруг сложного, вскоре должно упроститься; исключения и неправильные глаголы должны подчиниться правилам, и все сведется к изъявительному наклонению. До социализма было рукой подать, а тогда все станут деятельны и счастливы.
Мой ум освободился, а взгляды приобрели здоровую простоту не только благодаря моему обращению к экономике. Меня также начали переполнять странные и возбуждающие мысли о сексуальной жизни. Сексуальные потребности росли во мне по мере того, как я становился смелее и крепче. Конечно, за прилавками в Саутси говорилось немало непристойностей, но, подобно грязной болтовне моих школьных товарищей в Бромли, в них было больше смешного и любопытного, нежели привлекательного. Они не вызывали желания, скорее отвлекали от него. Вся эта не совсем безобидная пачкотня никак не совмещалась в моем сознании с невинным флиртом с девушками-ученицами и женщинами из числа продавщиц, чему, как и галантным формам ухаживания, я научился среди своих кузин в Серли-Холле. Женщинам из отдела готового платья полагалось иметь хорошую фигуру; они слегка кокетничали с учениками и проявляли к ним сестринское внимание, чтобы при случае заполучить кавалера, но подобного рода отношения никогда не доходили до поцелуев и объятий. Насколько я помню, «хорошая фигура» в те времена подразумевала тесный корсет, подбитый ватой, и высокую грудь, все это называлось «классические формы», но никак не напоминало пышногрудых Венер и Британий, которые впервые пробудили во мне сексуальность. Раскованная нынешняя молодежь не может даже вообразить, как основательно — от высокого, на китовом усе, воротничка до оборок на подоле платья — были скрыты от мужских взоров тогдашние женщины и какое сопротивление вызывала обнаженная натура в искусстве. Мужчины ходили в мюзик-холлы, дабы просто увидеть женские руки, ноги и формы, но у меня не было на это денег.
|
Чтобы проникнуть за все эти защитные сооружения и увидеть живое женское тело, надо было познать физическую любовь, но ни в Саутси, ни в Мидхерсте я ни разу не влюбился. Мать-природа не оставляла меня в покое и раздевала для меня во сне одну девочку-ученицу, которая казалась мне хорошенькой, а также продавщицу из отдела готового платья, официально считавшуюся моей «названой сестрой», но эта старая греховодница Природа обставляла сновидения таким числом условностей, преувеличений, ненужных деталей, что, встречая свои жертвы наяву, я начинал еще больше стесняться, зажиматься и кривляться. К тому же в Саутси женщины жили в одном крыле здания, а мы, мужчины и юноши, в другом, под неусыпным наблюдением. Так что похищение сабинянок и разврат вряд ли были возможны. Раз или два в Саутси или в Портсмуте меня пытались зазвать проститутки, но шиллинг карманных денег в неделю не может служить материальной основой подобной любви. В Мидхерсте у меня вообще не было знакомых женщин. У миссис Уолтон были две взрослые дочери, но она была постоянно начеку относительно жильцов, и мелкая игра в карты со старшей, за что ей попадало от матери, была единственной нашей любовной игрой. Сколько бы природа ни вмешивалась, разукрашивая во сне наши отношения всеми цветами фантазии, в реальности они этим исчерпывались.
Однажды, впрочем, я продвинулся на шаг дальше к осуществлению своих желаний. Это было на Рождество в Ап-парке на танцах для прислуги, где собирались как старшие, так и младшие по званию. Там была кухонная девушка, которая с первого же взгляда показалась мне прехорошенькой, и я все танцевал и танцевал с ней, пока моя мать не догадалась приискать мне другую партнершу. Она была розовощекая, с влажными карими глазами и легко краснела. Ее звали Мэри, и так я к ней и обращался. Потом, в каком-то подвальном коридоре, ведущем к кухне (по-моему, я там ее подкараулил), она, прибежав, целовала меня и обнимала. Ничего большего между нами не было. Мы услышали, что кто-то идет по коридору, она в последний раз прижалась ко мне, поцеловала в губы и скрылась. Вот и все. На следующее утро я уже трясся в тележке по обледенелой дороге, ведущей к станции Роуленд-Касл, чтобы двинуться оттуда в Портсмут; это было еще затемно, а когда я в следующий раз приехал отдохнуть в Ап-парк, Мэри там уже не оказалось. Я никогда больше ее не видел, не смог узнать ее фамилии и куда она делась. Моя мать мне не сказала. Но я и сейчас чувствую, как бьется возле моей груди ее сердце, помню ее маленькую фигурку в легоньком желтом платьице, и кажется, что месяц-другой тому назад, когда я сидел за рулем своего автомобиля, я повстречал ее на Хемпширской дороге — бойкая такая, энергичная старушка.
Но после того случая я уже знал, что любовь — это не флирт и не грязь, и еще больше о ней возмечтал.
В Мидхерсте, когда я немного поумнел и взгляды мои стали не такими ограниченными, я начал острее ощущать свою сексуальную обездоленность. По всей Европе и Америке юноши и девушки чувствовали то же самое. Их сознание было не только изуродовано представлением о некоем людоеде в образе Божьем с его кошмарным адом, отягощено бесперспективностью нудной работы, на него еще влияют сексуальные лишения, поскольку молодым недоступны самые естественные из человеческих радостей. Этим их толкают к позорным и вредным подменам и всему, что служит вытеснению естественных влечений. Люди все позже вступают в брак, число брачных союзов сокращается, а противоречие между влечением и его конкретным удовлетворением растет, вызывая стрессы и раздражение. В том же газетном киоске по дороге в Лендпорт, где я от случая к случаю покупал «Свободомыслящего», я однажды обнаружил «Мальтузианца», и номер-другой этого журнала послужили предметом наших разговоров с Платтом и Россом. Разбирательство Брэдлоу с Безант{82} в 1876 году помогло пролить хоть какой-то свет на завесу, окружавшую в Англии отношения между полами. Возможно, тенденция к установлению контроля над рождаемостью была сильнее, чем это явствует из конкретных фактов. Под влиянием платоновского утопизма и возрастающей сексуальности мое воображение пробудилось, и я начал спрашивать себя, чего ж я хочу от женщин. Я желал заключить их в объятия, и, насколько мог понять, они и сами ждали, что их обнимет мужчина. Я открыл для себя, что нелепость жизни миллионов и миллионов молодых людей по всему свету состоит в необходимости подавлять одолевающие их желания, в неспособности удовлетворять их открыто и радостно. Хватит ждать и мужчинам и женщинам! Лавины браков я не хотел. Я не собирался во что бы то ни стало жениться, напротив, у меня не было тогда ни малейшей тяги к домашнему очагу и детям. Мне хотелось только, чтоб ничто не стояло у меня на пути и я все бы узнал и понял самостоятельно; я не был сосредоточен на какой-нибудь определенной особе или каком-нибудь типе женщин. Я не был подвержен сентиментальным стереотипам, в отличие от большинства окружающих не считал, что привязанность нуждается в какой-то фиксации. В свободной жизни и свободной любви стражей платоновской «Республики» я как раз и обнаружил свой идеал, помогший мне систематизировать мои идеи. Тогда же я нашел себе союзника в лице Шелли с его концепцией свободного выбора{83}. Независимо от всего, что видел вокруг себя — законов, обычаев, социальных установлений, экономических условий, не исследованных мною особенностей женской психики, — я создал свой юношеский идеал свободной, целеустремленной, самоотверженной женщины, которая во всем бы мне подходила и шла бы своим путем, в то время как я шел бы своим. Разумеется, в жизни я еще не встречал такой женщины и даже не слышал о чем-либо подобном; я создал ее по своему разумению.
Таковы были мои фантазии о любви до того, как я столкнулся с реальностью. Они управляли моим поведением еще многие годы. Удивительно, сколь часто подобные тайные мечты влияют на наш выбор и как основательно мы уходим от мысли, что наши избранницы могут иметь систему представлений, отличную от нашей. Женщины-самураи из «Современной Утопии» (1905), самой платоновской из моих книг, полнее всего воплощают образ, который я создал в своем воображении в Мидхерсте.
Таковы, в общем и целом, были мои взгляды до того, как мне исполнилось восемнадцать. Я проходил тот же путь, по которому быстрее или медленнее двигалась большая часть английских интеллигентов моего поколения, я шел в сторону религиозного скептицизма, социализма и сексуального рационализма. Я не имел понятия, что плыву в общем потоке. Самому себе я представлялся совершенно независимым существом, и только сейчас я понял, что миллионы умов шли в том же направлении. Одинаковые силы, влияющие на одинаковые организмы, дают одинаковый результат. Когда стая скворцов описывает круги в воздухе, каждой отдельной птице кажется, что она действует по своей воле, но это не так.
Зияющая прореха в обрисованном здесь мировоззрении должна быть совершенно очевидна для послевоенного читателя. Мне нечего сказать о моих мыслях касательно войны и международных отношений. Политическое мышление было во мне неразвито и замкнуто в пределах Империи. Флаги и солдаты, военные корабли и большие пушки уже виднелись тут и там на земных и морских просторах, но, до того как в конце века вспыхнула Англо-бурская война{84}, они не привлекали к себе внимания людей критически мыслящих. Я понятия не имел, что пушки уже стреляют, — разве что в каких-нибудь отдаленных нецивилизованных странах, в Афганистане, в Зулустане — или ведут огонь по уступающим им в численности батареям в Александрии{85}. Все это казалось таким же естественным, как горы, землетрясения, закаты. Это было где-то на заднем плане. До 1914 года происходящее не касалось повседневной жизни жителей Англии. Это была самая плотная, но отнюдь не единственная повязка на глазах либерально настроенных англичан прошлого века.
Ко всему прочему, я был совершенным невеждой в вопросе о том, как несправедливое экономическое устройство отражается на финансах. Да и какие тут финансы, если и десяти соверенов никогда еще не скапливалось в моем кармане и я ни разу не видел ни банкноты достоинством более пяти фунтов, ни чековой книжки. (Билеты Английского банка вызывали к себе тогда большое уважение, а на обладателя такого билета, когда он платил по счету, смотрели с подозрением, водяные знаки внимательно изучались, а владельца билета обычно просили расписаться и оставить свой адрес.) Мешочки с монетами и пачки бумажных денег, которые я относил в Портсмутский банк, ровно ничего для меня не значили. Я не догадывался, что деньги могут заключать в себе больше коварства, чем, скажем, меры длины или веса. Я либо не знал, либо не придавал значения тому, что, если ярд всегда точно соотносится с определенной частью метра, фунт, франк, лира и доллар способны по-разному котироваться в отношении друг к другу, а их сравнительная стоимость самым печальным образом меняться. Да этого тогда и не происходило. Стоимость денег медленно, очень медленно падала, и товары дешевели.
В свое время я укажу и на другие прорехи и непоследовательности в сознании радикальных англичан конца девятнадцатого столетия, но те, о которых я уже рассказал, были самыми главными. Вы их обнаружите в воспоминаниях любого лейбористского лидера моего поколения.
Вопросы совести
В Мидхерсте я пережил знаменательный эпизод борьбы между чувством собственного достоинства и мудрым практицизмом. Я совершил поступок, больно ранивший мою гордость. Я встал на колени перед алтарем приходской церкви, склонил голову перед епископом, возложившим на нее руку, покорно и смиренно прошел конфирмацию и стал членом Англиканской церкви. Вы вправе отнестись к этому как к пустой формальности, но мне это представлялось в ином свете. Я ощущал себя словно ранний христианин, по каким-то разумным семейным соображениям согласившийся воскурить фимиам божественному Цезарю.
Но меня загнали в тупик. Байет узнал, что я не прошел еще конфирмацию, а по уставу грамматической школы каждый учитель должен был принадлежать к Англиканской церкви. Если мне предстояло, к нашей общей выгоде, поглощать, а затем изрыгать научные сведения, мне нужно было на это решиться. Я намекнул, что у меня «есть сомнения». «Мой дорогой! — взорвался Байет. — Не следует так говорить! Я дам тебе почитать „Свидетельство“ Пэли. Он тебя во всем убедит… И просто тебе следует понять, что так надо…»
И я понимал, что так надо. Во всем мире не было для меня другого дела, кроме того, за которое я взялся очертя голову в Мидхерсте. Отказаться от него было все равно что спрыгнуть с парохода посреди Атлантики. Мне следовало продумать все заранее. Если я откажусь, ответственность за мою судьбу снова ляжет на плечи матери. Чем старше я становился, тем слабее она мне казалась и тем менее хотелось мне ее огорчать. К великой ее радости, я согласился. Я думаю, в течение некоторого времени Отец Небесный снова выслушивал ее хвалы и сердечные изъявления благодарности. Байет позаботился о том, чтобы викарий без особой проволочки отдельно подготовил меня к обряду конфирмации.
При более благоприятных обстоятельствах меня бы немало позабавили мои беседы с викарием, но я был тогда слишком расстроен и пришиблен необходимостью с ним соглашаться. Мы сидели за столом друг против друга при свете лампы у него на квартире. Это был приятный молодой человек с орлиным носом, звучным голосом священника, искренне старавшийся держаться подальше от темы нашей беседы. Но во мне взыграло упрямство, и мне захотелось заставить его высказаться. Я засыпал его вопросами о влиянии дарвинизма и геологии на Священную историю, меня интересовали точная дата грехопадения, природа ада, пресуществление, благодетельное действие божественной литургии и тому подобное. После каждого ответа я говорил: «Так вот во что я должен верить… Понятно…» Я не ввязывался в споры. Он был из людей, что легко краснеют, отводят глаза и чей голос тянется к верхам, едва возникает необходимость что-то разъяснить собеседнику.
— Это вопрос тонкий, — начинал он обычно.
— Но некоторых он может поставить в тупик. Мне бы хотелось знать, что им ответить?
— Да-да, конечно.
— Мне кажется, все это следует понимать в духовном смысле…
— Да, так лучше всего. Лучше всего. Я рад, что вам это ясно.
Орган заиграл, началась служба. Я поднялся к алтарю вместе с сидевшим во мне настоящим джентльменом моего возраста и встал на колени. Затем я причастился, получив маленькую облатку, символизирующую тело Господне, и испил подслащенного вина из чаши, содержащей, как меня уверяли, Его кровь. Вкус напомнил мне кусочек бисквита, пропитанного вином. В другой раз, чтобы доставить удовольствие матери, я повторил всю эту процедуру в Хартинге, после чего больше теофагией не занимался. От этих гомеопатических доз приобщения к вере мне было, как я успел заметить, ни тепло ни холодно.
Но рана, нанесенная моей гордости, не заживала еще очень долго, и мне нелегко было простить Церкви те ловушки конформизма, которые она расставила на моем пути к стремлению быть независимым и полезным членом общества. Я не уверен, что сумел до конца ей простить это даже сейчас.
Я запечатлел на этих страницах стыд и возмущение, которые вызвала у меня конфирмация, так как думаю, что странное и упрямое мое непокорство сыграло важную роль в моем развитии. Я и сам все это не до конца понимаю и тем более не могу как следует объяснить. Что заставило меня придать такое значение случаю, когда мне пришлось прилюдно солгать? Я не был таким образцом правдивости, как Джордж Вашингтон{86}. Конечно, я не был и заядлым лгуном, но мог при случае и неплохо соврать. Мне было в чем себя упрекнуть и без того, чтобы мучиться угрызениями совести из-за какого-то одного греха. Я не имел каких-то иных, высших, принципов и убеждений. За мной не присматривал всевидящий боженька. И я не веровал в какого-то иного бога. Свои чувства я могу объяснить только тем, что, должно быть, по природе своей был способен на бескорыстие, почему и придавал своему неверию значение гораздо большее, чем собственной выгоде. В моем мозгу таилось что-то внеличностное, осуждавшее благополучие, достигнутое ценой сделки с собственной совестью.
Я изо всех сил старался смягчить этот конфликт с самим собой богохульными шуточками, чем начал даже немного пугать старину Харриса. Он, по его словам, не слишком верил в Бога, но все же считал благоразумным особенно с ним не ссориться. Харрис был человек бесхитростный; у него был большой нос и недоверчиво поджатые губы; по жизни он шел посмеиваясь, но с опаской, поскольку знал по собственному опыту, что Господь способен ни с того ни с сего вспылить. Он считал, что на меня в любой момент может обрушиться гром небесный и хорошо будет, если его самого минует такая же участь. «Не надо так говорить, не надо!» — твердил он. А потом меня отвлекли от всего майские экзамены, и в конце школьного семестра, после короткого пребывания в Ап-парке, до того как Южный Кенсингтон был готов принять меня, я пожил с отцом в Атлас-хаусе.
В Мидхерсте мой неразвитый ум был так поглощен усилиями выстроить для себя ясную и последовательную картину мира в главных его составляющих, картину, которая вытеснила бы из моего сознания религиозную ортодоксию, что я почти не обратил внимания на происходящее на моих глазах другое столкновение отвлеченных истин и реальных жизненных целей. Пока я прокладывал свой путь из протестантизма в одном направлении, мой старший коллега Уайлдерспин, который жил в школьном здании и не встречался постоянно со мной, был на пути к Риму.
Мидхерст принадлежит к числу английских городков, где еще с допротестантских времен сохранилась католическая конгрегация, и низкорослый католический священник порхал по улицам, готовый подружиться с каждым встречным молодым человеком, дабы обратить его в свою веру. В речи его проскальзывали двусмысленности, и это казалось мне отвратительным; он вкрадчиво навязывал вам свои шутки и первый начинал смеяться жирным смехом; он принадлежал к школе так называемых веселых проповедников, которая старается показать, что между старой веселой церковью и этим проклятым, враждебным всякой радости пуританством нет ничего общего; поговорив и прогулявшись с ним разок-другой, я стал его избегать. Он поверил, что я, только-только прошедший конфирмацию, и в самом деле англиканец, и среди прочего затеял со мной спор о правомерности протестантских обрядов. Но что касается англиканской или католической обрядовости, я в равной мере не жаловал ни ту, ни другую. Я находился словно в иной галактике. Я разговаривал с ним сухо, потому что подозревал его в намерении извлечь какую-то выгоду из тех или иных моих широковещательных критических высказываний.
Но он поймал в свои сети Уайлдерспина, и тот исчез из Мидхерста в одно время со мной.
Годы спустя, когда у меня был свой дом в Уокинге, Уайлдерспин на несколько дней опять впорхнул в мою жизнь в качестве матерого странствующего католического проповедника. Он навестил меня и показался мне человеком неустроенным, нуждающимся и голодным. Очевидно, ему приходилось нелегко. Он рассказал мне, что, навещая католиков, попадает иной раз в места удивительные и однажды обнаружил мышиное гнездо в постели, которую ему предложили на ночь. У меня осталось впечатление, что он все еще удивляется своей жизни и правилам игры, которые добровольно для себя принял. Мы договорились, что он придет ко мне на обед, и меня поразило, с каким интересом он обсуждал со мной меню. Мы выбрали день, когда не было никаких постов. Он пришел. Мы плотно пообедали, поговорили о Мидхерсте, обсудили школу и мальчиков, посмеялись от души, как никогда раньше, выпили, покурили и расстались с теплым чувством. Очевидно, это было для него настоящей попойкой. Больше его я не видел и не слышал о нем. Может быть, веселье, царившее в моем доме, огорчило его, а еще вероятнее, что я принадлежал к числу людей, с которыми священнослужителю даже не очень строгих правил не пристало общаться.
Прогулки с отцом
Три года я почти не видел отца, и мне было интересно вернуться к нему и пообщаться с ним один на один и как бы на равных. В мои школьные годы он был гораздо выше меня, но сейчас я быстро его догонял. Мы стали закадычными друзьями. Атлас-хаус обветшал и опустел, сделался старее, грязнее, но мой отец разбил свой бивак, если можно так выразиться, среди всего этого беспорядка и жил там припеваючи. Он хорошо, куда лучше матери, готовил в нашей подвальной кухне, заставлял меня мыть посуду и прибирать у себя в комнате, а что касается других сторон домоводства, то мы к ним как-то особого рвения не проявляли. Он сильно хромал и погрузнел, ходил, опираясь на толстую палку, но ковылял очень проворно. Был он лысый, голубоглазый, с розовым веселым лицом и бородой совсем как у царя Давида. Мои успехи и надежды на будущее приводили его в восторг, и он испытывал живой интерес к начаткам наук и философии, которыми я с ним делился.
Лавка наша была уже при последнем издыхании и не доставляла нам особых хлопот; единственное, на что еще был спрос, — это на принадлежности для игры в крикет. После чая отцу выгоднее было запереть лавку и послоняться вокруг крикетного поля. А если кому-то вечером очень уж хотелось прикупить что-нибудь из посуды, он барабанил в дверь до тех пор, пока подобное желание у него не пропадало. По воскресеньям же мы были совсем свободны и могли совершать далекие многомильные прогулки, завтракая по дороге хлебом с сыром, а то и холодным мясом.
Отец всегда любил книги, и сейчас ничто не мешало ему читать много и вволю. Он читал «Дейли ньюс» времен Ричарда Джефриса и Эндрю Ленга и «Лонгменс мэгэзин», когда там печатались Роберт Луис Стивенсон{87} и Грант Аллен{88}; он брал книги в библиотеке и покупал на распродажах. Мы постепенно сломали естественные в разговорах отца с сыном запреты на темы религиозные и политические и говорили все, что нам заблагорассудится.
В последующие годы я перерос отца в умственном отношении, хотя мы и продолжали оставаться добрыми друзьями, однако в его бромлейские годы мы еще были ровней, и если я превосходил его познаниями в одних областях, то он превосходил меня в других, так что нам было чем обменяться в беседе. В отличие от моей матери он имел живой ум. Не думаю, что с момента, когда мать окончила школу мисс Райли, ее осенила хоть одна свежая мысль; вынесенное из детства постепенно тускнело в ее сознании — вот и все. А отец учился всю жизнь. Он играл в шахматы по переписке с моей тещей, когда ему уже было сильно за семьдесят, и примерно в те же годы раскопал мои старые школьные учебники и занялся неизвестными ему прежде алгеброй и геометрией, без труда решая квадратные уравнения и задачи, пока ему это не наскучивало. Мои ученые занятия, а также Хадсон{89} и Грант Аллен подтолкнули его к тому, чтобы освежить в памяти ботанику, которой он занимался, когда был садовником, и естествознание, не чуждое ему как человеку сельскому.
Отец превосходил меня во всех отношениях. Он обладал напористостью, быстротой реакции и интуицией крикетиста, он был от природы хороший стрелок и ловок в любой игре. В те дни мы принялись за шахматы, но если он играл спокойно, то я так нервничал и раздражался, что мы оставили это развлечение. Я без устали сражался с ним в шашки, наконец взял над ним верх, но на должной высоте не удержался. Все, что касалось полеводства, зеленых насаждений, птиц и зверей, он знал в мельчайших подробностях, тогда как мои сведения в этой области выглядели поверхностными или были вычитаны из книг. Лондон разрастался и постепенно поглощал поля, окружавшие Бромли, в них прокладывались новые дороги, кирпич и цемент скрывали под собой свежие зеленые луга, и еще, когда мне было лет пятнадцать-шестнадцать, бурая, говорливая Рейвенсборн, струившаяся под склоненными над нею деревьями, была внезапно заключена в дренажную трубу, но отцу удавалось находить и показывать мне сотни примет старого — трясогузку, гнездо синицы, зимородка, едва различимую невооруженным глазом форель под мостом, росянку в болотистой низине у Кестона, пыльцу, которая туманом поднимается над соснами, заросли папоротника-орляка (я тут же ухитрился вставить: «Pteris Aquilina»). «А потом мы пойдем по грибы в Кэмден, — говорил он. — Сейчас как раз грибная пора. Захватим с собой соли и будем есть их сырыми. Но никому не скажем, где тут грибные места». И когда мы приходили в Кэмден, шампиньоны уже ждали нас там — словно он вызывал их к жизни — белые пуговицы на торфяной подушке.
У него был какой-то особый дар, помогавший ему воскрешать природу в обрушившейся на пригород лавине урбанизма, подобно тому как ему удавалось выращивать виноград и заставить куст вейгелы цвести на нашем темном заднем дворе. В какой-то праздник, по-моему в Духов день, он, несомненно воспользовавшись льготным проездом, взял меня в места своего детства в Пенсхерст. Мы прошлись по парку в Тонбридже. Он хотел, чтобы я увидел, какую вольную жизнь он вел до того, как наша бедная лавка поработила его. Но он и сам был не прочь снова на это взглянуть и вспомнить прошлое. «Здесь мы играли в крикет — нет, вон там, немного подальше, — пока не темнело так, что и мяча не разглядеть. Сейчас здесь больше папоротника-орляка и меньше торфа». По дороге он рассказывал мне о прошлом наших родственников Дьюков и о своей сводной сестре, о которой я до той поры и слыхом не слыхивал. Они вставали с восходом солнца и шли по траве, на которой еще не высохла утренняя роса, чтоб порыбачить до начала рабочего дня. Она была статная, сильная девушка, которую даже ему не удавалось обогнать. Он повторил это несколько раз. Из чего я заключил, что женщины нашей мечты были у нас во многом схожи. Он показал мне ее место в пенсхерстской церкви. Еще он много и с большим знанием дела рассказывал о том, как растет ива, как из нее изготавливают крикетные биты и как трудно научиться делать хорошие крикетные мячи. Это был великий день для меня и для моего отца.
До конца своих дней отец был счастлив и благодарен жизни. Человек непритязательный, он очень не любил выставлять себя напоказ. Он имел склонность упражнять свой ум и свое тело, биться над всякими хитрыми задачами. Но борьба за существование наводила на него скуку. То же можно сказать и о моем старшем брате Фрэнке. Нам с Фредом это тоже было свойственно, но жизнь обошлась с нами так неласково, так с первых шагов нас унижала, что нам оставалось только собраться с силами, изготовиться для битвы и, сжав зубы, бороться, побеждая себя, пока не удалось вырваться на свободу. Хорошо это было для нас или плохо?
Я склонен думать, что плохо. Ведь страсть к приобретательству и накоплению, расчетливость, стремление во что бы ни стало выбиться в люди одинаково чужды нам всем четверым. Это не в наших традициях, не в нашей природе, не в нашей крови. Мы способны хорошо работать, действовать в команде, но не умеем продавать, торговаться, ждать удобного случая, скупать вещи, чтобы со временем повыгоднее их продать, не умеем копить. В мире частной собственности мы ничего не заимели. Нас оттерли более предприимчивые. Сосредоточиться на этой стороне жизни для нас значило изменить самим себе. Мне повезло, поскольку у меня появились деньги. Я их сохранил, и мои д
|
|
Двойное оплодотворение у цветковых растений: Оплодотворение - это процесс слияния мужской и женской половых клеток с образованием зиготы...
Семя – орган полового размножения и расселения растений: наружи у семян имеется плотный покров – кожура...
История создания датчика движения: Первый прибор для обнаружения движения был изобретен немецким физиком Генрихом Герцем...
Индивидуальные очистные сооружения: К классу индивидуальных очистных сооружений относят сооружения, пропускная способность которых...
© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!