Семя – орган полового размножения и расселения растений: наружи у семян имеется плотный покров – кожура...
История развития хранилищ для нефти: Первые склады нефти появились в XVII веке. Они представляли собой землянные ямы-амбара глубиной 4…5 м...
Топ:
Оснащения врачебно-сестринской бригады.
Эволюция кровеносной системы позвоночных животных: Биологическая эволюция – необратимый процесс исторического развития живой природы...
Характеристика АТП и сварочно-жестяницкого участка: Транспорт в настоящее время является одной из важнейших отраслей народного...
Интересное:
Финансовый рынок и его значение в управлении денежными потоками на современном этапе: любому предприятию для расширения производства и увеличения прибыли нужны...
Подходы к решению темы фильма: Существует три основных типа исторического фильма, имеющих между собой много общего...
Мероприятия для защиты от морозного пучения грунтов: Инженерная защита от морозного (криогенного) пучения грунтов необходима для легких малоэтажных зданий и других сооружений...
Дисциплины:
2022-07-06 | 58 |
5.00
из
|
Заказать работу |
|
|
… твои обстоятельства всегда с тобой заодно.
Ты решила однажды, что создана для мучительных воспоминаний, ты скреплена ими, как будто музейный скелет хищного существа – проволокой, и, если их выдернуть, кажется тебе, ты рассыплешься на тысячу позвонков и мелких хрящиков. Воспоминания отложились известкой в твоих сосудах, Саша, и не дают твоей крови бежать, а тебе самой не дают распрямиться.
В тебе живет девочка, терзаемая предчувствиями, и грубоватая старуха одновременно. Когда‑то я знал эту девочку довольно хорошо, учил ее английскому и латыни, даже любил ее как умел, но старуха… о да, я всегда боялся старухи.
Забвение – защитный механизм души, некоторые стекла должны покрываться копотью, чтобы можно было не ослепнуть, глядя на завтрашний день. Если бы я не сделал этого со своей памятью, то, поверишь ли, не смог бы даже писать тебе. А ведь я пишу тебе.
Ты, верно, не помнишь, как в октябре девяносто четвертого, когда я брал тебя в Лондон после нашей помолвки, мы попали под дождь в Кенсингтон‑Гарденз и метались по бесконечным, залитым водой аллеям. Я предложил снять номер в одном из старинных отелей, что выходят окнами в парк, и провести там ночь – обсохнуть, выпить вина, заняться любовью.
Я так хотел тебя тогда, такую прохладную, бледную, взъерошенную, что готов был грызть ногти от нетерпения, будто голодный мальчишка, оставленный после уроков.
Какое ребячество, сказала ты, передернув плечами, у нас же обратные билеты на половину десятого. В тебе уже тогда жила боязливая рассудительность, позже, смешавшись с одиночеством и дикостью, она породила отчаяние.
Ты могла бы изгнать его из себя, в тебе так много животной, натуральной силы, но ты и пальцем не пошевелишь. Душа твоя скудна, но лишь потому, повторяю тебе, что ты живешь в тесном чуланчике своих воспоминаний, как когда‑то жила в кладовой родительского дома, раскладывая на ночь старую пружинную кровать.
|
Ты – самое лучшее и самое разрушительное, что было у меня за много лет, после твоего ухода я стал всматриваться в вещи, в людей, в собственные переживания так, как это делала ты, на твой пристальный ведьминский манер.
Смешно сказать, я читаю деревенским подросткам Платона и Томаса Харди, хотя знаю, что это всего лишь слова, из которых создавался их – Платона и Томаса Харди – собственный мир, папье‑маше их собственного ужаса, нечто совершенно бесполезное и недостижимое для остальных.
Книги пишутся для тех, кто их пишет, они заменяют им жизнь, как ячмень заменяет кофе, сказала ты однажды, а те, кто читает, все равно не смогут отхлебнуть чужой жизни, как бы ни старались. Почему бы тебе самой не начать писать? спросил я тогда, и ты ответила не задумываясь: а у меня все есть.
Как же все перепуталось у тебя в голове, моя девочка.
Ничего у тебя нет, ничегошеньки.
Куда бы ты ни пошла, тебя везде ждет пустырь, заросший яростной сурепкой, но не потому, что ты ищешь его, а потому, что носишь его с собой. Тебя оставили на этом пустыре совсем девчонкой, я помню тебя тогдашнюю, вечно недовольную, с вымученной улыбкой. Ты напоминала мне того мальчика из рассказа Киплинга, которого родители бросили в Индии на произвол не то родственницы, не то дуры‑служанки, и он ослеп, потому что ему ни на кого не хотелось смотреть.
Я знал, что должен забрать тебя оттуда, ободрать эту коросту, которую ты нарастила поверх теплой, живой Александры, но «Каменные клены» тянули тебя на дно с такою силою, как если бы ваш пансион назывался «Каменный якорь».
Однако довольно нравоучений, я пишу тебе не за этим, я хотел сказать, что не забыл тебя и, слушая разговоры о вашей семье, точнее, о том, что от нее осталось, до сих пор чувствую знакомый озноб, и какое‑то время не могу перевести дыхание.
|
Особенно, когда я слышу истории про тебя и Дрину, люди говорят страшное – но самое страшное, что меня это не удивляет.
Я всегда знал, что ты способна на многое, в тебе живет редкая по нынешним временам натуральная жестокость. Большинство людей жестоки с чужих слов, они читают жестокие книги, слушают жестокие новости по дороге из Бормута в Ридинг, смотрят на залитые кровью экраны, с тобой же другая история – ты просто не умеешь по‑другому, как не умеешь злиться по‑настоящему или повиноваться страсти, в тебе стоит тишина, как на площади после казни.
Если ты убила ее, знай – я на твоей стороне.
Дневник Саши Сонли. 2008
Прямо пред взором Энея пучина безмерная сзади
Бьет по корме; и снесенный, стремглав упадающий кормчий
валится вниз головой.
Третье июля.
Все вышло не совсем так, как я хотела, но могло быть и хуже.
Дрессер меня не встретил, поскольку моя телеграмма потерялась, и мне пришлось добираться самой, продираясь через нарядную толпу на улицах – шестьдесят тысяч гостей, как писали во вчерашней газете – и через толпу у самых ворот Лайонз‑энда, где стояли охраннники с длинными списками, похожими на шелковичные свитки времен танской империи.
Я назвала охране имя Дрессера, получила гостевой жетончик на шнурке и пошла вдоль берега, мимо сонных полуголых девиц в шезлонгах – у одной девицы на шляпе была холодная на вид горсть стеклянного винограда, и я вдруг почувствовала, как хочется пить.
Позвонить смотрителю пришлось несколько раз, вероятно, он оставил телефон в клубе, или просто не желал разговаривать. Когда он, наконец, отозвался, я заговорила так быстро и таким обиженным голосом, что Дрессер даже не успел удивиться как следует.
– Я тебя сам найду, – сказал он растерянно, – раз уж так получилось. Послушай, Аликс, это какое‑то недоразумение, ни жены, ни дочери нет дома… они даже не знали о твоем приезде! Ну что ж, не уходи далеко, я скоро управлюсь с делами.
До начала гонок оставалось около часа, и публика с бокалами и зонтами уже занимала места на скамьях, антрацитовая вода сухо блестела под солнцем, а вдали, у стартовой линии, маячил викторианский силуэт Темпла. Я заглянула в беседку для высоких гостей, где двое парней в униформе расставляли подносы с сыром и сельдереем, я дождалась, пока они вышли, протянула руку через перила и взяла три сырных ломтика, нанизаных на тонкое древко бело‑голубого флажка.
|
С сыром за щекой я миновала музейную витрину с кубками, потом – ангар, из которого выходили статные гребцы с узкими, будто вырезанными из бархатной бумаги, лодками, они несли их высоко над головой, как если бы в каждой было по статуе Амона. Толпа все прибывала. Смотритель говорил мне когда‑то, что в клубе Лайонз‑энд состоит две тысячи девяносто восемь человек и каждый может провести бесплатно одного друга и одного ребенка.
Сегодня другом Дрессера был его враг.
Вернувшись к трибуне, я взяла у гарсона стакан сока и села в тени, под просторным полотняным тентом. На королевской регате с голоду не умрешь, никому здесь и в голову не придет, что у меня в кармане двадцать четыре фунта, из них десять мелочью из кухонной копилки для чаевых.
Торопливый мальчик в галунах сунул мне программку, время дневных коктейлей, очередность серенад и маршей городского оркестра, список присутствующих сэров, баронетов и проч., и проч.
В самом низу листочка мельчайшим, почти нечитаемым шрифтом перечислялись участники гонок, все эти одиночки, пары, четверки и восьмерки. Гребец‑одиночка, упомянутый мелким шрифтом, – это как будто про меня сказано.
– Сейчас будет гонка на кубок Королевы‑матери, – сказали у меня за спиной, и я обернулась. Позади меня стоял улыбающийся Дрессер с охапкой таких же программок в руках, хрустальный значок распорядителя сверкал на солнце острыми гранями.
– Да уж, нелегко тебе приходится, – ответила я, протягивая ему руку, – привет, привет.
Когда я думала о том, как произойдет наша встреча, мне приходило в голову все, что угодно, только не поцелуй. Он ловко наклонился и поцеловал меня в висок.
В виске сразу задребезжало. Дрессер всегда на меня так действовал: в нем было какое‑то утомительное течение лимфы, какое‑то особое покорное напряжение, будто у добровольца из публики, которого фокусник выманил на сцену и вот‑вот распилит напополам.
– Пойдем в коттедж, положим твои вещи, – он кивнул на саквояж. – Не ожидал тебя увидеть, честно говоря. Твоя сестра внезапно уехала к морю, но ты, разумеется, можешь у нас остановиться. Я тебе рад.
|
Он направился по мощеной дорожке в сторону клуба, и я пошла за ним, прислушиваясь к болезненному звону в голове, глядя в русый выстриженный затылок мужа моей сестры. Хотя, какого мужа и какой такой сестры, если подумать.
Ни сестры, ни мужа, и почти никакого куража.
Я шла за ним всего несколько минут, но – удивительное дело – на кончике моего языка уже появился медный вкус поражения, знакомый, как вкус бессонницы и простуды.
***
je prends mon bien оu je le trouve
… теннисные мячики, сказал тогда доктор Фергюсон, купите отцу теннисные мячики, у него немеют руки, ему нужно разминать кисти – часто, каждый день.
Я поехала в хороший спортивный магазин в Пембрук, но дверь была закрыта, владелец написал на витрине сдается, две другие лавки торговали только шортами и гантелями, я чуть не опоздала на автобус и ужасно расстроилась.
– Съездишь в субботу в Кардифф, – сказала Хедда, – жил же он без мячиков до этого дня, проживет еще парочку. Лучше помоги мне расправить складки на этой проклятой простыне.
Удивительно, но отец становился все тяжелее, хотя от него остались одни ключицы да колени, иногда мне казалось, что его тело нарочно копит в себе тяжесть, чтобы задержаться на земле подольше, не оторваться и не взлететь.
Каждый раз, когда мы с Хеддой поднимали его и перекладывали на кресло, чтобы сменить постель, я боялась, что налитые свинцом суставы отца вырвутся из сочленений и покажутся наружу, еще меня пугали его зубы – они слабо держались в деснах, и мне то и дело снился сон о том, как мои собственные зубы начисто раскрошились.
Вечером я взяла Младшую на прогулку до «Хизер‑Хилла» и там, оставив ее на страже возле хитроумно подстриженных кустов бирючины, перелезла через ограду теннисного корта и спрыгнула на пружинистую траву.
В углу корта под плетеным навесом стояла тележка, полная теннисных мячиков, – вот и наша корзина с цыплятами, подумала я, так и знала, что найду ее здесь. В пять часов в отеле подавали чай и шербет, так что теннисные уроки прерывались на час. В шесть на корте снова появлялся тренер Шон, у которого можно было и так одолжить пару мячиков, но мне вдруг захотелось украсть, украсть побольше – целую корзину пушистых цыплят с надписью «Хизер‑Хилл, 2008». Я быстро набила мячиками карманы нейлоновой куртки, перелезла обратно, спрыгнула на песочную дорожку, и увидела, что Младшей в кустах нет.
Кричать в гостиничном саду не стоило, так что, поискав сестру поблизости минут пятнадцать, я переложила мячики за пазуху и пошла к террасе, где постояльцы сидели и стояли с чашками в руках, любуясь вествудскими холмами в сумерках.
|
За стеклянной стеной кафе белые платья и пиджаки казались смутными сливающимися пятнами, зато желтая кофта беглянки сияла, как единственный плод на ветке лимонного дерева. Я подошла к самому краю террасы и стала делать Младшей знаки, но та даже не смотрела в мою сторону. Она сидела за плетеным столиком с белокурым юношей в теннисных брюках и, немного важничая, окунала ложечку в стакан с шербетом.
– Простите, ради Бога, – сказала я, поднявшись по гранитным ступенькам, – но мне придется увести сестру, нам пора домой.
– Это ваша сестра? – удивился юноша. – Я нашел ее в кустах. Почему бы вам не присесть за наш столик, Аликс, дорогая. Не хотите ли чаю или шербета?
– Ну, садись же, – Младшая облизнула ложечку и протянула мне, – попробуй, какой холодный.
Я присела в тростниковое кресло и стала осторожно разглядывать незнакомца, он был здорово на кого‑то похож, только никак было не вспомнить – на кого.
Вот как выглядят мужчины, способные неделями жить в «Хизер‑Хилле» за девяносто девять фунтов в день, думала я, у них широкие брови – в семнадцатом веке такие делали из мышиных шкурок, у них хитрые, будто перышком обведенные губы, которые хочется потрогать. Те, кто останавливается у нас, выглядят по‑другому – хотя, если бы меня спросили, в чем тут дело, я бы долго подбирала слова.
– Эй, мне кажется, ты кое‑кого не узнала, – Младшая постучала меня по руке.
– А мне кажется, что тебе пора домой, – сказала я, – поблагодари джентльмена за угощение, и пойдем.
– Что с тобой, Аликс, – сказал незнакомец, – это же я, Сондерс. Я уже две недели здесь работаю, в службе приема и размещения, у меня что‑то вроде летней практики.
– Сондерс Брана?
– А что, не похож? Я встретил твою сестру возле корта, собирался там постучать мячиком об стену, с пяти до шести Шон мне всегда разрешает, а вот малышке там гулять не полагалось.
– Ты здорово изменился. Тебе было одиннадцать, когда мы виделись в последний раз.
– А тебе было тринадцать, и ты тоже изменилась, – сказал Сондерс, покосившись на мою грудь, – сразу видно, что прошла уйма времени.
Младшая проследила за его взглядом и открыла рот. Я тоже посмотрела на свою круглую, бугристую, будто портновской ватой набитую, грудь под тонкой курткой, и зачем‑то дернула застежку молнии вверх. Мячики за пазухой даже не шевельнулись.
– Нам пора, – пробормотала я, вставая и вытаскивая кресло из‑под Младшей, – приятно было повидать тебя, Брана.
Сондерс положил на стол несколько монет, взял со стула ракетку в белом чехле и пошел за нами, мягко ступая в своих теннисных тапочках. Младшая то и дело оборачивалась на него, стараясь улыбнуться так же широко и безмятежно, хотя ее мелкий земляничный рот для этого не годился. Я тянула ее за руку, стараясь не идти чересчур быстро, ворованные мячики обжигали мне грудь и живот, казалось – все посетители кафе забыли про свои чашки и смотрят мне вслед.
На краю террасы Сондерс догнал нас и встал передо мной, загородив собою выход к лестнице. Заходящее солнце светило ему прямо в лицо, и он приставил руку ко лбу, будто козырек от теннисной кепки, которой еще не успел обзавестись.
– Мы ведь увидимся с тобой, – спросил он, не утруждая себя вопросительной интонацией, – я пробуду здесь до осени, потом придется вернуться в колледж.
Я кивнула и посмотрела через его плечо: по тисовой аллее шел тренер Шон – в таких же, как у Сондерса, мягких тапочках, с зачехленной ракеткой через плечо. Он помахал нам рукой и свернул в направлении корта.
– Шесть часов, – с еле заметной досадой произнес Сондерс, проводив его взглядом, – я так и не успел потренировать свой бэкхенд. Приходится использовать каждый шанс, – добавил он с важностью, – в других отелях персонал на корты не допускают. И правильно делают.
Подумать только, как важно выглядеть совершенством! Если бы меня спросили, кто из этих двоих дает в отеле теннисные уроки, я показала бы на Сондерса, отметила я про себя. А вслух сказала;
– Заходи как‑нибудь в «Клены», у нас две молодые и злые собаки, но днем они привязаны. Спасибо за угощение. Ну, мы пошли, до свидания.
– Адиос, девочки, – Сондерс потрепал Младшую по волосам и прикоснулся губами к моей щеке, одной рукой притянув меня к себе, а другой – почти неуловимым движением коснувшись моей груди, я отшатнулась, но его пальцы уже скользнули по нейлону куртки, наткнулись на застежку молнии и дернули ее вниз.
– Покажи мне, как сильно ты изменилась, – мягко сказал Сондерс, – не стесняйся, ведь мы старые друзья.
Куртка распахнулась не сразу, как будто мячики пытались удержать створки своего убежища, но стоило мне шевельнуться, поднимая руку к застежке, как первый цыпленок показался на свет, заставив Сондерса замереть и широко раскрыть прищуренные от солнца глаза.
Желтый пушистый мячик выпал на мозаичный пол, прокатился немного по террасе и застыл возле самой лестницы, за ним посыпались остальные, посыпались и бесшумно запрыгали по гранитным ступенькам. Я даже не знала, сколько их там, просто ждала, когда это кончится, просто стояла, не шевелясь, глядя Сондерсу прямо в лицо и продолжая сжимать в руке мгновенно вспотевшую ладонь сестры.
***
… Это мой македонский конь тает истомным потом, его пасть зазубрена, как край микенской чашки, и дорога его дымится розовой глиной, и мне смешно, смешно.
Моя сестра пропала несколько лет назад, и теперь уже не важно, по какой дороге она отправилась: по юго‑восточной, куда вели найденные в сарае письма с индийскими марками, по северо‑западной, за невзначай украденным у меня смотрителем, или по дороге из желтого кирпича, в поисках подходящего Гудвина. Важно другое: куда бы она ни пошла, на ее подвязках вышито алыми орденскими буквами: Позор тому, кто об этом дурно подумает! [50]
Моя сестра никогда не была мне сестрой, сначала она была норовистым приемышем, с которым мне пришлось делить свою детскую, потом – нелюдимым подростком с двумя именами, потом она была моей девочкой, потом – партнершей по танцам для Сондерса Брана, потом – не знаю кем, я давно ее не видела, может быть, больше никем?
Я знаю, что рано или поздно она появится в «Кленах» как ни в чем не бывало, волоча за руку свою самозародившуюся дочь, я даже знаю, что она скажет: Али‑и‑икс, ты жутко выглядишь, что у тебя с волосами?
И вот, на ковре в гостиной появятся кофейные пятна, в водостоке – окурки, в раковине – волосы, в холодильнике – сырные огрызки, в гостиничных счетах – путаница, в саду – пустые стаканы с винным осадком, в моей шкатулке – перепутанные серебряные цепочки.
Мама обидится и снова перестанет приходить. Эвертон научится завивать волосы и подделывать шаткую матросскую походку. Травник придется прятать получше, уж не знаю куда, от любопытных коротких пальчиков. По ночам в доме будет взрываться детский плач и голос Френсиса Хили, а днем станет глухо бурчать телевизор с дурацкими викторинами.
Эдна Александрина, горе мое, возвращайся домой.
Хедда. Письмо третье
Кумараком, октябрь 2000
Девочки, пришлите мне денег немедленно!
Неужели вы совсем ничего не зарабатываете? Даже тех пяти сотен в месяц, которые мы твердо имели перед моим отъездом? Я не нахожу себе места, все время думаю, что вы сделали с гостиницей, представляю себе заброшенный дом с гнилою крышей и заросший сурепкой сад, и вас обеих, на качелях, в каких‑то лохмотьях.
Мистер Аппас требует свою долю – ведь он теперь мой муж. Его земляк и приятель из Свонси даже съездил в Вишгард, чтобы передать вам в руки его письмо, но не застал никого – так‑то вы занимаетесь пансионом! Он положил письмо в почтовый ящик у ворот, подозреваю, что там оно и лежит до сих пор.
Дрина, я писала тебе на твой электронный адрес, хотя ничего не понимаю в компьютерах, но и там не получила ответа! Раджив, то есть мистер Аппас, говорит, что подаст на моих дочерей в суд и заставит продать «Клены» – чего бы это ни стоило.
Я боюсь за вас, мои упрямые дурочки.
Он считает себя обманутым, хотя я ничего ему не обещала, кроме верности – и я выполняю свое обещание. Правда, здесь, в пропотевшей Керале, это не слишком трудно, индийский тип лица уже не кажется мне красивым.
Раньше, когда я подавала пиво на Аппасовом корабле, я еще видела белых мужчин, обгоревших докрасна шведских туристов и прочих, а теперь у меня снова вырос живот и меня перестали выпускать из дому.
К тому же, приходится работать ужасно много, иначе он сердится, стучит по столу и кричит, что я английская дрянь, белый мусор, и что от моих родителей он не получил ни подарка, ни благословения. Но ведь они умерли еще до нашей встречи!
Иногда мне кажется, что он сошел с ума – особенно, когда он часами переставляет мебель по всему дому, или когда покупает на углу чудовищную порцию расгуллы и съедает ее всю за один присест. Или покупает такие миндальные штуки в меду и кормит меня с ладони, у меня уже язык прилип к зубам от этих сладостей.
Здесь все по‑прежнему, жарко, весь июль я занималась тиковым игральным столиком с бомбейской мозаикой, Куррат говорит, что он из Удайпурского дворца.
Странно, но мне начинает нравиться ажурная резьба, верблюжья кость и перламутр, а раньше это казалось ужасной дешевкой. Невозможно поверить, но мебель здесь делают даже из папье‑маше – соскребешь многослойный лак, а там бумага!
В этой стране вообще все идет в ход: абрикосовые косточки, старая мебель, лоскуты, раньше мне казалось, что это от бедности, а теперь – что они просто иначе чувствуют вещи. Раджив возил меня в огромный ангар на краю города, где все до потолка завалено старыми ширмами, слоновьими седлами и повозками без колес – его дядя скупает это жуткое барахло по деревням и продает коллекционерам, хорошенько состарив с помощью травяных соков и масел. Иногда он составляет стол махараджи из разных кусков – от кроватей, стульев и бог знает чего еще!
Ужасно устала, сейчас пожую свой пан и пойду спать.
Ничего, Эдна Александрина, скоро родится мой мальчик, мой Бенджамин Сибил Пханиндра Таранджит, и все изменится. Я стану матерью Аппасова сына!
А когда все изменится – ты приедешь ко мне, ведь правда же?
Дневник Луэллина
лет двенадцать тому назад в деревне не было даже почты, за письмами ходили в аптеку, теперь на уэйн‑роуд есть почтовое отделение, и я туда зашел – раз уж решил остаться, так хоть попробую что‑нибудь понять
я решил остаться – может быть, потому, что мисс сонли так сильно этого не хочет? сонли, сон‑ли, редкое позвякивающее имя, здесь нет никакой ошибки, это она – когда я увидел табличку с именем на воротах кленов, в голове страшно помрачилось, словно богиня ата из девятнадцатой песни илиады прошла по моей макушке босиком
ясное дело, старики приготовили мне сюрприз, оба считают, что я в последнее время обленился, бросил весла и плыву по течению, знали бы они, какая мутная вода в моей реке, натуральный ганг, перегнешься через борт – а там даже отражения нету, одна глинистая темень,
но морж и плотник в эту ночь пошли на бережок,
и горько плакали они, взирая на песок:
ах, если б кто‑нибудь убрать весь этот мусор мог!
раньше у почтовой девчонки пальцы были бы в чернилах, а в конторе пахло бы старым сукном, пылью, сургучом и еще чем‑то неуловимо почтовым, от здешней почтальонши пахло грушевым мылом, и я загрустил
какие там письма, мисс маур махнула рукой, за тот год, что я здесь работаю, ей приходили только счета, да и трудно представить, как эта сонли пишет кому‑нибудь письмо, скорее уж – как она рисует руны на чужом дверном косяке или смешивает иоанново масло [51] по рецепту своей русской маменьки
а вы что же, знали ее мать? плиссированный серый шелк взметнулся у меня перед глазами, босые ноги неслышно пробежали по дубовой лестнице, я забылся и схватил почтальоншу за локоть: скажите – какая она была?
еще чего, обиделась мисс маур, когда жена уолдо сонли померла, мне еще и трех лет не было, послушайте, далась вам эта аликс, добавила она, каждый знает, что она холодна, как огурец на дне погреба, у нас на аликс и не смотрит никто!
отчего же, я смотрю на нее, заметив у мисс маур обкусанные ногти, я проникся к ней внезапным доверием, и некий мистер брана смотрит, разве нет?
сондерс полуденные зубы? ну тут все просто, она его опоила и прибрала к рукам, лишь бы сестре на том свете досадить, мисс маур сердито тряхнула грушевыми волосами, этак и я бы смогла!
не красотою ее, не заслугами был покорен ты, силой заклятий и трав, срезанных медным серпом, гордо сказал я, но почтальонша недоуменно улыбнулась: как, вы сказали, вас зовут – элдербери? через пять минут у меня перерыв, хотите съесть пару булочек здесь, за углом?
я покачал головой и протянул ей руку для прощания, рука мисс маур была грубой и холодной, зато на каждом пальце было по серебряному колечку, даже на мизинце
мне бы тоже одно кольцо не помешало, в этой тесно слепленной деревушке, где все все обо всех понимают
кольцо гигеса, лидийского царя [52]
***
вернувшись с почты, я налил себе холодного чаю на кухне и посидел немного на нижней ступеньке лестницы, ведущей наверх, в номера
мой отец упал с такой же узкой дубовой лестницы, только ведущей вниз, в подвал, к тому же, с винтовой – более крутой и неудобной
ступеньки по бокам были семи дюймов ширины, а к центру сходили на нет, он, наверное, не попал ногой на первую ступеньку, оступился и полетел вниз, в каменный погреб
наверное, в доме стало очень тихо, когда он перестал кричать он поднес руку к глазам и не увидел ее он знал, что в подвале светло, он слышал, как потрескивает колесико счетчика – значит, включилась лампочка‑автомат, но своей руки он не видел
(откуда я это знаю? я все это где‑то прочел?)
мне передали его шкатулку с двойным дном: сверху лежали дырявые шведские монетки и два сухих каштана, а внизу – мои письма, с семьдесят седьмого года по восемьдесят девятый
соседка, приславшая мне шкатулку и адрес бэксфордского нотариуса, написала, что в доме никого не было, кроме облезлой сиамской кошки
кошка не могла выйти, потому что дверь была заперта изнутри, за несколько дней она сильно проголодалась
соседка так и написала: кошка сильно проголодалась и повела себя безобразно по отношению к мертвому телу
***
в ранних сумерках я видел куницу, летевшую по стволу дерева, в ее движении вверх было что‑то отчаянное, с таким видом не ходят грабить осиные гнезда, подумал я, так быстро можно спасаться от сильных и опасных врагов – но кто здесь был ее врагом, в этом тенистом саду, полном игрушечной смерти и жимолости?
и нужно ли непременно знать о своих врагах, чтобы их сильно бояться?
одолжив в прихожей брезентовую куртку, я взял пустой пакет, вышел за ворота, спустился к морю и провел там около часа, медленно идя вдоль берега, глядя, как донная мгла, поднявшаяся во время грозы, затягивает берег зелеными скользкими нитями и какой‑то неведомой черной кожурой
то и дело я наклонялся за осколками стекла и лоскутами зазубренной жести, щурясь и ругая себя за рассеянность – я забыл очки в кармане плаща, а без них у меня немного кружится голова
собирая острую прибрежную мелочь – вот бы посмеялся уайтхарт, увидев, чем занят его взбунтовавшийся раб, – я думал о том, что рассказала мне гвенивер, хотя думать было особенно нечего, какой интерес думать о том, что уже увидел?
когда я слушал хозяйку трилистника, а до нее – сердитого суконщика в пабе, мисс сонли представлялась мне надменной барышней, ярко‑рыжей, балованной и ловкой, как куница, такая женщина могла бы заставить меня о ней задуматься, даром, что ли, в детстве я воображал себя лассарильо с тормеса
но теперь, когда я знал, что вишгардская ведьма тиха, узкоплеча и волосы у нее всего‑навсего русые, думать о ней стоило лишь в связи со вчерашним уговором, который я, кстати, помнил смутно – день и вечер залились кубинским питьем, будто желтоватым аварийным светом
я даже не смог объяснить себе, почему не уехал в тот день домой – опоздал? устал? помню себя на автобусной станции, под жестяным навесом, вытряхивающим капли из фляжки прямо на ладонь, помню, как шел через вествудский лес, всклень наполненный теплым туманом, еще помню, как познакомился с женщиной по имени прю, у нее были выпуклые веки и выпуклые зубы, а голос похож на монотонный стук дождя по жестяной крыше, и если кого‑то в этом городе стоило выбрать ведьмой, то я без сомнений указал бы на нее
***
обнаружив, что снова пропустил кардиффский автобус, я решил, что если поеду завтра утром, через свонси, то как раз к обеду буду дома, и вернулся в клены, намереваясь предупредить мисс сонли и оставить номер за собой
я вошел в сад через калитку со стороны моря, размотав мягкую черную проволоку, прошел мимо оранжереи, кивнул знакомому холмику, миновал густо цветущий жасмин под окном гостиной, поднялся на крыльцо и толкнул тяжелую дверь
дверь была заперта
я постучал, подергал за шнурок колокольчика, потом обошел дом, снял куртку и влез в обгорелое окно гостиной, которое со вчерашнего дня стояло незастекленным, в гостиной никого не было, хотя плетеное кресло слегка покачивалось, за стойкой в прихожей тоже никого не оказалось, а входная дверь была заперта изнутри – как в классическом детективе
вот‑вот явятся голодные призраки бывших хозяев или тетушкин скелет из шкафа, подумал я и прошел на кухню, где на гвоздике, вбитом в дубовую балку, висел фартук горничной, а самой горничной и след простыл
потом я заглянул в кладовку – на полках стояли длинногорлые бутыли с названиями, написанными на кусках пластыря, и аптечного вида банки, ни тебе сыра, ни ветчины, похоже, эльфы по утрам приносят корзинку с завтраком прямо к ее порогу, подумал я и сразу услышал какой‑то шум наверху, то ли мышка засмеялась, то ли птичка
я быстро взбежал по лестнице и пошел по коридору, бессовестно открывая все двери по очереди – пока не зашел в свою собственную комнату, где хозяйка гостиницы обернулась от зеркала и залилась такой известковой бледностью, что я невольно сделал к ней шаг, подставляя руки
когда мисс сонли отступила и покачала головой, я увидел у нее в руках свои очки и замшевую салфетку и хотел уже сказать что‑то вроде не надо так пугаться, я многим разрешаю трогать свои очки, но тут заметил, что она стоит в моем плаще, застегнутом на все пуговицы, и запнулся – мне показалось, что плащ надет на голое тело
право, не стоило надеяться на дубовые двери, живя в доме без окон, мисс сонли, начал было я, и снова осекся, потому что она поднесла руку к верхней пуговице
Лицевой травник
1985
Есть трава перевяска, цвет на ней походил, что на маку шапочкам, а как она отцветет, ино станут на верху, что иголки. Давать женам, коя не может родить – дай в вине или в теплой воде, тотъчас Бог помилует, родитса и будет здрава.
Когда Дейдра заболела, Саша думала, что она сделала это нарочно – назло Помму, о котором говорили, что он гуляет по вествудскому кладбищу с подавальщицей из «Ирландского креста».
Похоже, колкости и быстрые слезы Дейдры утомили добродушного бретонца, сказал отец за ужином, с ним бы надо попроще, посмешнее и поближе к стогу сена. Саша представила себе стог сена на автобусной станции, прямо на паркинге, вокруг стога ходили парочки, хихикая и толкаясь локтями. Обидчивой ирландки возле стога не было.
Удивительно, что к Дейдре приходит столько незнакомых людей, думала Саша. Ей приносят столько маргариток и свежего мармелада, что впору открывать киоск в Старом порту – так она сама вчера сказала, угощая Сашу конфетами из круглой коробки.
Сколько людей пришло бы ко мне, свались я теперь с какой‑нибудь инфлюэнцей? – думала Саша. Воробышек Прю сидела бы у моего изголовья и терпеливо вздыхала, Дора Кроссман заглянула бы из любопытства и сразу унеслась бы расссказывать всем, как я ужасно выгляжу. Вот, пожалуй, и все.
Самое время выйти замуж, у меня катастрофически не хватает друзей.
Самое время выйти замуж, – весело говорил Дейдре доктор Фергюсон, похожий на пышноусого льва, нарисованного на титульном листе личфилдского Евангелия. – Самое время, вот только положим горчичный компресс на грудь и сунем таблетку за щеку.
Дейдра покорно расстегивала фланелевый халат, задирала рубашку, и стоявшая в дверях Саша удивлялась: грудь у Дейдры похожа на хлеб! две плоские свежие лепешки! нет – два голубоватых прибрежных камушка, которые можно пустить по воде, и они запрыгают весело и многократно.
Таким же веселым голосом, спустя двенадцать лет, старый Фергюсон говорил отцу: Самое время позаботиться о бумагах, дорогой Уолдо, самое время.
Папа не позаботился о бумагах, и теперь «Клены» принадлежали всем поровну, а послушай он доктора, пансион непременно достался бы Саше, в этом она не сомневалась. Ничего не поделаешь, после аварии на кардиффском шоссе отец уже ни о чем не заботился.
Лиза, это ты? говорил он входящей в комнату Хедде, но, узнав ее, отворачивался с усталой гримасой. Сначала Сашу это радовало, но однажды она сама услышала Лизаэтоты? войдя в полутемную спальню, и увидела, как отцовский рот сложился в брезгливую складку.
Первые три недели отец еще разговаривал – требовал чаю, жаловался на муравьев в постели, на жесткий край одеяла, а потом и вовсе говорить перестал, закрыл глаза и стал вслушиваться в какие‑то одному ему понятные звуки.
Наверное, это цоканье копыт по мостовой, думала Саша, потому что иногда отец причмокивал и двигал руками, как будто невидимые вожжи натягивал. А может быть, это звук собственных шагов, по которому он скучает. Или укоризненный свист рубанка, застревающего на сосновых сучках.
Папа, ты скоро встанешь на ноги, даже если они будут не слишком красивыми, хотела сказать Саша. Вот лорд Байрон притачивал к своей хромой ноге сапог с колодкой, а по нему страдали все женщины на острове. Или, скажем, царь Эдип: того так и звали – распухшая нога, или возьми Улисса: его имя происходит от слов бедро и рана.
Но отец не стал бы этого слушать, он молча выпивал чай, отдавал поднос и отворачивался к стене, дожидаясь, пока Саша уйдет. На стене были длинные синеватые царапины – папа теперь все время колупал штукатурку, под ногтями у него была известь, а чистить он не разрешал, ему не нравились блестящие инструменты из Сашиного несессера.
Люди умирают, когда кто‑то хочет, чтобы они умерли, думала Саша.
Дейдра была нужна Помму, она выздоровела, подстриглась под мальчика, посадила в саду сарсапариль и котовник, уволилась из «Кленов», вышла замуж за своего бретонца и отправилась на другой конец пролива.
Папа был не нужен Хедде, и он не выздоровел. Он умер через восемь месяцев после аварии, так и не сумев срастить свои переломанные кости и вернуть себе ясность ума.
Саша читала в одной старой книге, кажется, в Физиологе, что птенец удода вырывает у родителей облезлые слабые перья и вылизывает их слепнущие грязные глаза. Она готова была делать то же самое, день за днем ходить к Эрсли за кислородом и протирать отцу спину шалфейным уксусом, день за днем вынимать из постели воображаемых муравьев и перестилать одеяла, вдыхая плотный запах мочи, морфия и болезненного пота – но этого, вероятно, было недостаточно.
Старый доктор Фергюсон тоже умер – два года спустя, от сердечной недостаточности. Наверное, он не слишком‑то был нужен своему сыну, молодому Фергюсону.
1992
Есть трава матица при старых местах, листочки кругленьки, что капуста, с одну сторону гладко, И та трава вельми добра, которая мати или мачиха детей не любит, – дай пить или носи при себе – поможет.
Когда девятилетняя Младшая осознала, что у нее есть грудь, она сразу пришла к Саше и, расстегнув школьное платье, показала ей:
– Смотри, она скоро будет больше, чем твоя! Мне сегодня в школе все завидовали и даже трогали, чтобы проверить, настоящая или нет.
– Ты что, вот так же расстегиваешься в школе, как здесь при мне? – фыркнула Саша, стоявшая у плиты, не отводя глаз от турки с кофе.
– Какая ты глупая! У нас был спортивный час, и мы мерились лифчиками в раздевалке, – сказала Младшая, надув губы и отвернувшись. Она всегда обижалась быстро, тут же забывала, но могла и припомнить, неожиданно, спустя полгода, а то и год. Так вспыхивает сырой плавник в печи – синим болотным огоньком, безнадежным, гаснущим, но стоит отлучиться из дому за растопкой получше, как ты возвращаешься к гудящему в печи огню и застываешь в удивлении.
– Мы сегодня в классе разбирали старинный телефон, в нем была пропасть черного порошка. И еще я видела в коридоре твоего мамонта, – добавила Младшая, снимая турку с плиты и наливая себе кофе. – У него скор<
|
|
История создания датчика движения: Первый прибор для обнаружения движения был изобретен немецким физиком Генрихом Герцем...
Организация стока поверхностных вод: Наибольшее количество влаги на земном шаре испаряется с поверхности морей и океанов (88‰)...
Таксономические единицы (категории) растений: Каждая система классификации состоит из определённых соподчиненных друг другу...
Состав сооружений: решетки и песколовки: Решетки – это первое устройство в схеме очистных сооружений. Они представляют...
© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!