История создания датчика движения: Первый прибор для обнаружения движения был изобретен немецким физиком Генрихом Герцем...

Таксономические единицы (категории) растений: Каждая система классификации состоит из определённых соподчиненных друг другу...

Как я перестала учить английский язык

2021-01-31 136
Как я перестала учить английский язык 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

Вверх
Содержание
Поиск

 

– Бабушка, как по‑английски будет «дерево»?

– A tree.

– А «птичка»?

– A bird.

– А «цветочек»?

– A flower.

Сандалии мои шлепают по лесной тропинке, взбивая серые облачка пыли: конец мая в этом году сухой и теплый, поэтому мы с Бабушкой гуляем в лесу уже «по‑летнему». Мой фиолетовый заяц на палке, позванивая колокольчиком, колесиками уверенно чертит на плохо утоптанной дорожке две четкие параллельные борозды.

– Бабушка‑а‐а, – тяну я. – А как будет «тропинка»?

– A path.

– Паф‑паф‑паф!!! – самозабвенно воплю я, бросаю зайца и бегу по этой самой path, раскинув руки, на поляну, врезаюсь в свежую, тугую, только что поднявшуюся ароматную траву.

Английский язык сопровождал меня везде и повсеместно. Да и как иначе? Ведь всю свою жизнь Бабушка преподавала его в институте.

– Good morning![1] – слышала я по утрам в те выходные дни, когда у Бабушки было особенно хорошее настроение. Это значило, что меня не просто разбудят, а еще посидят возле меня минут пять, потормошат, пощекочут, пошутят, и мы вместе от души похохочем.

– Haw are you?[2] – хмуро приветствовала меня Бабушка, видимо, по инерции, еще не переключившись со своих лекций, торпедой врываясь на второй этаж нашей группы забирать меня из сада чуть не самой последней.

– Bye‑bye![3] – махала она мне рукой, стремительно скатываясь с этой же лестницы по утрам.

– I’ll be back![4] – ведомая за руку Бабушкой вечером, стараясь придать своему лицу соответствующее «терминаторское» выражение, неизменно сообщала я воспитательницам всех детских садов, в которых мне довелось коротать мое детство. И поголовно все воспитатели всех возрастов всех этих самых детских садов мрачнели и, изо всех сил скрывая это, натянуто улыбались нам вслед:

– До завтра, Машенька!

На ее письменном столе годами рядом с заслуженным, потертым сереньким двухтомным «Бонком» и огромным, лоснящимся от частого употребления кирпичом английского словаря стояла коробка из‑под «выходных» Бабушкиных туфель, битком набитая желтыми картоночками. На них крупно карандашом были нарисованы какие‑то магические символы. Я, конечно, еще не умела читать, но уже представляла, как выглядят буквы. Эти знаки точно не были похожи на то, что вкривь и вкось «плясало» над входами знакомых магазинов: линии причудливо изгибались то вверх, то вниз, сопровождались черточками и точками, те немногие буквы, которые я уже узнавала (например, «с» или «е»), отчего‑то кувыркались вниз головой, а то и вовсе склеивались попарно. Мне строго‑настрого запрещалось подходить к этой самой таинственной «транскрипции». Но когда Бабушка была чем‑нибудь долго занята на кухне, я, конечно, все равно подходила. Благоговейно вытащив одну из таких картоночек и двумя пальцами зажав Бабушкин толстый красный карандаш, торжественно чертила им в воздухе эти самые значки: мне казалось, что если моя импровизированная «волшебная палочка» подряд и правильно «продирижирует» нарисованное заклинание, то обязательно случится что‑нибудь чудесное.

А еще на Бабушкином столе высились гигантские пирамиды и терриконы студенческих тетрадей, которые она, кряхтя, ворча и бормоча что‑то себе под нос, неизменно и педантично вечерами проверяла. И частенько я отплывала в Страну Снов под доносящееся из ее комнаты тихое раздраженное: «evening – «и» пропущено», «often – а где же «т»?», «sometimes – сколько раз говорить, что здесь «оу», а не «ай»», «speak – не два «и» – когда же они запомнят?», «dictation, – ну написать через «кей» – безобразие!». А иной раз Бабушка (как я теперь понимаю, готовясь к утренним лекциям) сама с собой тихонько произносила целые длинные фразы, которые, видимо, от непонятности и непривычности мелодики, тоже казались мне таинственными и волшебными. И, поуютнее угнездываясь в одеяле, я потом видела целые сны‑сказки, в которых моя Бабушка, совершенно как добрая фея появлялась в самый трудный момент развития событий и этими своими таинственными словами чудесным образом спасала всю ситуацию.

– Surprise![5] – тянула она, возникнув в какой‑нибудь моей ночной «приключенческой» истории, длинно раскатываясь на «ай»! Совсем так же, как в те дни, когда на табуретке в кухне для меня лежал «Kinder Surprise» (мне почему‑то в нем все время попадались одни фиолетовые вагончики, из которых, впрочем, руками русского умельца «uncle» Володи в результате получился целый поезд).

– «Boom‑boom‑boom», – пела Бабушка совсем как вечный проказник Boomer, выхватив меня с пляжа как раз в тот самый отчаянный момент, когда грозной тройкой истребителей с неба над морем пикировал «Wrigle’s spearmint juicy fruit». Затем она совала мне в руки поистине волшебный «Stimorol», который буквально распугивал всех страшных полицейских от моей розовой сказочной машины‑дома Barbie, на которой я мчалась с бешеной скоростью в неизвестный, но такой манящий Hollywood. И за мной, вечно коротко стриженной, по ветру красиво развивались почему‑то внезапно ставшие длинными, ровными, шелковистыми, блестящими мои собственные волосы с прядями всех цветов Yupi. Наверное, я все же успевала во всей этой сонной кутерьме прошептать «everytime» и макнуть Бабушкину телепрограмму в волшебный куб с прозрачной водой, как тот человек из рекламы, у которого от этого вырастала длиннющая разноцветная коса.

Когда «Wagon wheels», промчавшись по прерии, чудесным образом внезапно оказывался под палящим солнцем пустыни, я выскакивала из него, чтобы подпеть верблюдам «Cadburry». Но, видимо, от резкой перемены климата начинала отчаянно хлюпать носом и все никак не могла вспомнить, куда же надо было просто добавить воды: в «Invite» или в «Upsa»? Тут снова словно ниоткуда материализовывалась Бабушка, которая заставляла меня положить под язык эвкалиптовый «Halls», приговаривая при этом, что «Comet» убивает все микробы, и вокруг нее в воздухе, змеясь, плавала эта самая «транскрипция»[6].

Магические слова были столь притягательны своей непривычной звучностью и так преобразовывали любую наскучившую обыденную вещь, что я стремилась ими переназвать все. Мне недостаточно было, чтобы на мой вопрос: «Бабушка, а ты меня любишь?» – она привычно ответила: «Люблю‑люблю». Я «доставала» ее до тех пор, пока она не произносила это знаменитое магическое «I love you»[7].

Что такое гастроном? Забегаловка с толкотней очередей, грязным полом и немытыми стеклами. Волшебное «Supermarket» – и… никого у касс, длинные ряды ярко раскрашенных бутылочек, пакетиков, коробочек, свертков, ослепительно сияющий пол, по которому, как по льду, можно с разгона скользить на подошвах. Поликлиника? Бесконечный темный коридор, в котором на ободранных банкетках часами судачат, обсуждая врачей, раздраженные мамы и бабушки с чахлыми, чихающими и ревущими бутузами. То ли дело «Hospital»! Именно так, с придыханием на «хо!». Вот где улыбающаяся тетя встречает вас в абсолютно пустой, сверкающей чистотой светлой комнате, усаживает в мягкое кресло, и в красивой вазочке тебя ждут малюсенькие леденцы, а над головой тихонько играет музыка. «Все хорошо» никак не успокаивало меня, но «о’kay» вселяло какую‑то железобетонную уверенность в том, что все на самом деле лучше, чем кажется. А если к новогоднему столу выносили Бабушкиного изготовления коронный шоколадный торт, то я, зажмурившись, охрипшим от волнения голосом медленно и нараспев произносила: «Choco Pie». И сколько бы взрослые ни уверяли, что «Choco Pie» – это печенье, переубедить меня было невозможно.

– Именно «Choco Pie», а не какой‑то там дурацкий «шоколадный торт», – шептала я, вооружаясь ложкой и следя, как Бабушкин острый нож делит ровный круг на аккуратные дольки. Ибо «Choco Pie» – сами эти слова! – таяли во рту какой‑то неземной сладостью и нежностью, совсем как лежащий на моей тарелочке кусочек Бабушкиного «шедевра».

Конечно же, мне тоже хотелось овладеть этим искусством: превращать скучное в яркое путем присваивания ему певучих загадочных названий. Я было попробовала сфантазировать их сама, но Бабушка строго одернула меня:

– Хочешь учить язык – учи. Но коверкать непозволительно!

И я старательно учила. Когда к Бабушке приходили домой ученики, я, играя в своей комнате, прислушивалась к тому, о чем говорили в гостиной, и сама про себя за ними все тихонько повторяла.

– Наташенька, – с тяжелым вздохом, терпеливо в который раз твердила Бабушка нашей девочке‑соседке с восьмого этажа, чья мама попросила подготовить ее дочку в непонятный для меня иняз. – Не «т» и не «в»… язычок между зубами… вот так… кусаем язычок…

Я тоже высовывала язык перед зеркалом платяного шкафа в своей комнате и старательно грызла его передними зубами до посинения.

– «Ф»… «ф»… «фе»… «фем»… «фят…», – тоскливо повторяла Наташенька, застенчиво теребя хвост своей длинной толстенной косы, время от времени засовывая его в рот и нервно покусывая. – У меня не получается…

– Да, не получается. Но это пока… пока не получается, – успокаивала Бабушка. – Потому что ты говоришь «ф», а надо что‑то среднее между этими тремя буквами: «т», «в» и «ф». Не забывай язычок ставить между зубами и чуть‑чуть его прикусывать. Давай послушаем еще раз, как говорят носители языка.

И Бабушка ставила на проигрыватель пластинку.

Совершенно необъяснимо, почему для меня в момент, когда во всей квартире начинали звучать какие‑то ирреальные, словно неживые голоса этих таинственных «носителей», волшебство заканчивалось. Внутри у меня все холодело, и очень хотелось забиться куда‑нибудь подальше, поглубже, чтобы не слышать этих чеканных менторских интонаций. Может быть, потому, что нормально, по‑русски, они вообще никогда не разговаривали, а только этими самыми длинными магическими заклинаниями?

– My name’s Helen. I live in Moscow[8]. – Куда пропадали все веселые и красочные слова в этих отдающих металлом «распевах», произносимых женским голосом?

Мужской голос был еще хуже. С какой‑то автоматической непреклонностью он повторял:

– Her name’s Helen. She lives in Moscow[9].

И то ли оттого, что звучало сразу столько колдовских заклятий, превращавшихся в моих ушах в какую‑то непривычную, холодную, стальную музыку, то ли оттого, что эта чуждая мелодика буквально буравила мне мозг даже тогда, когда я, забравшись в шкаф, старательно закрывала уши руками, мне почему‑то всегда казалось, что должно произойти что‑то ужасное.

Но, наверное, потому, что моя всесильная Бабушка не только понимала эти длинные «наговоры», но и могла сама сказать какие‑то другие, и у нее это звучало как‑то мягче, ближе, теплее, ничего ужасного не происходило. И когда пластинка заканчивалась или ее намеренно останавливали, я, с облегчением вздохнув, решала, что и в этот раз в состязании «волшебников» снова победила моя дорогая добрая фея.

Наташа приходила к нам два раза в неделю в течение двух лет. И все эти годы она казалась мне эльфом, только‑только спорхнувшим с чашечки какого‑нибудь экзотического цветка. Она смотрела на мир огромными, широко распахнутыми льдисто‑зеленоватыми глазами, сияющими, словно два фонаря в ночи. Удивительно ладно сидящий по ее тоненькой фигурке синий форменный пиджачок очерчивал хрупкость ее узеньких плеч, а белый воротничок всегда идеально отглаженной, снежно‑свежей, словно Наташа и не была на уроках, блузки оттенял какое‑то трогательное, беспомощное изящество ее длинной шеи. От нее неуловимо и тонко пахло какими‑то пряными сладостями, она была молчалива, тиха и спокойна, как незамутненно‑безволнительное небольшое озерцо в какой‑нибудь лесной заповедной глуши.

Я не смела даже приблизиться к этому неземному созданию, лишь на пороге своей комнаты, в раствор двери подглядывая, как Бабушка впускает Наташу в квартиру. Но эльф всегда снисходил до меня: идя за Бабушкой в гостиную, она тайком совала мне какую‑нибудь совершенно невиданную мной доселе конфету или жвачку с восхитительными вкладышами, на которых между маленькими забавными человечками всегда витало красное сердечко с надписью «Love is…». К тому же подарок всегда сопровождался чуть лукавой, но удивительно светлой, сияющей мимолетной улыбкой, словно были мы с ней, невзирая на огромную разницу в возрасте, как два заговорщика, которые в среде чужих им людей точно знают, о чем молчат.

Как старательно, каким‑то ангельским голоском, точно попадая в ноты, она повторяла за Бабушкой мелодию старинной английской песенки:

 

Littl miss Muffet

Sat on a tuffet,

Eating her curds and whey;

Along came a spider,

Who sat down beside her

And frightened miss Muffet away[10].

 

Стараясь точно скопировать ее манеру, напевая за ней шепотом у зеркала в своей комнате «Littl miss Muffet…», я представляла себе, что, когда вырасту, у меня будет такое же коричневое платьице с кружевами, такой же изящный фартучек и такой же чистый и приятный голосок.

…Мне казалось, что я только‑только упала в весеннюю траву, только‑только закусила первый сладкий стебелек, глядя сквозь покрывшиеся зеленым пушком высоченные березы в безмятежное голубое небо, а Бабушка уже настойчиво звала меня:

– Маша! Ты где там затерялась? Пойдем! Нам обедать пора!

И еще не поднимаясь, не выныривая из своего зеленого сочного моря, я изо всех сил кричала:

– Бабушка! По‑английски! Ну, пожалуйста!

– Маша! Let’s go home![11]

Мы только что повернули за угол нашего дома, когда, терпеливо и аккуратно пробираясь между идущими людьми, в наш двор свернула большая, блестящая всеми никелированными частями, словно только что отмытая, Белая машина. Особенно меня поразило то, что над задним номером, обведенный кружочком, ярко отсвечивал в солнечных лучах маленький трехлопастный пропеллер, совсем как на моем самолетике из «Kinder Surprise».

Пока мы с Бабушкой шли по двору, Машина остановилась возле нашего подъезда, и из нее вышел…

Нет, я не могу сразу описать вам моего изумления. Ибо из нее вышел ослепительно‑белый мужской костюм какого‑то исполинского размера: мне даже пришлось задрать голову, чтобы рассмотреть его целиком. Но самое удивительное, что над воротничком рубашки высилась голова… цвета Бабушкиного полированного журнального столика. Того самого, чью идеально гладкую, маслянистую, словно жареные кофейные зерна, поверхность раз в неделю Бабушка «для наведения блеска» любовно протирала специальной жидкостью. Не знаю уж, подвергался ли Белый костюм подобной процедуре, однако и из его рукавов торчали такие же паюсно‑лоснящиеся громадные, словно отдельно от всего тела живущие, гибкие кисти рук, одна из которых элегантно захлопнула дверку Машины, в то время как другая привычным взмахом провела по тугому каракулю волос, из‑за полного слияния со смоляным отливом лица непонятно где на голове начинавшихся и заканчивавшихся, а затем обе точно скоординированным, отработанным движением потуже затянули у аспидной шеи розовый галстук. Одновременно огромные жемчужно‑светящиеся, нереально крупные и образцово‐круглые белки глаз планомерно «сканировали» двор и детскую площадку, а широкая оливковая нижняя губа чуть отвисла, демонстрируя мимолетную самоуглубленность.

Надо сказать, что вся эта, словно развинченная на отдельно друг от друга живущие части, махина двигалась довольно слаженно и грациозно. Буквально в три гигантских шага изящно обогнув Белую машину, Белый костюм огромной черной пятерней, словно кляксой, оперся на ее капот и галантно распахнул переднюю дверцу. Сперва мы увидели протянутую обнаженную белоснежную женскую хрупкую кисть, окольцованную толстым розовым браслетом, затем на асфальт была выставлена маленькая ножка в грубоватых, на толстенной платформе розовых босоножках, а затем… опираясь на черную руку Белого костюма, из машины выпорхнула Наташа.

Четыре соседки, сидевшие на лавочке и доселе словоохотливо трещавшие между собой, мгновенно замолчали. Мне даже показалось, что весь двор замолчал, такая в моих ушах застыла напряженная тишина.

Наташа же, ни на кого не глядя, одной рукой придерживая розовую лакированную сумочку, легко вспорхнула на три ступеньки, отделявшие вход в подъезд от асфальта, и взялась было за ручку двери, но поскольку Белый костюм, видимо, входить не собирался, задержалась и обернулась с ним попрощаться. На секунду поэтому они оказались перед нами всеми, словно на сцене, и этот мимолетный стоп‑кадр я и сегодня помню так отчетливо, словно и не прошло каких‑нибудь двадцати пяти – тридцати лет.

Хрупкая, как Дюймовочка, в ловко обтягивающих ее идеально сложенную фигурку джинсах, в коротенькой светлой маечке, Наташа смотрелась так, словно была фарфоровой куколкой с комода Нины Ивановны с первого этажа. Миниатюрная, она даже на возвышении подъезда не дотягивала до плеча Белого костюма. Ее голова была приподнята, в маленьком ушке качалось огромное розовое пластмассовое сердечко, роскошная коса превратилась в высоко‑высоко и набок зачесанный «конский хвост», свободно развевавшийся под весенним ветерком, а льдисто‑зеленоватые глаза смотрели в мощно ворочающиеся белки так преданно, лучезарно и счастливо, что казалось, вокруг этой пары образовалось яркое сияние.

Белый костюм, так же самозабвенно улыбаясь рядом крупных, ровных, немыслимо белых зубов, что‑то говорил ей, удерживая в своих лапищах крохотную ладошку. И она, выслушав его, вспыхнула, опуская глаза, как‑то особенно плавно взмахнула ресницами, и мы услышали только одно отчетливо произнесенное слово:

– Yes…[12]

Хлопнула подъездная дверь, Наташа исчезла, Белый костюм развернулся к нам фасадом и теперь уже всему двору подарил свою широченную ослепительную улыбку, на которую, однако, никто не ответил, ибо все наблюдавшие эту короткую сцену находились в полном ступоре.

Пританцовывая, Белый костюм снова обогнул Белую машину, гибко, артистично, словно сломавшись пополам, сложился на сиденье, завел мотор и так же бережно, не набирая скорости, двинулся по двору, хотя теперь уже никто не шел ни перед, ни рядом с машиной, ни даже за ней.

Помигивая красными габаритами, она уже давно исчезла за углом дома, а двор все еще ошарашенно молчал. На фоне выбитого надподъездного стекла, ободранной, перекошенной, вкривь и вкось в пятнадцать слоев крашеной‑перекрашеной деревянной двери, выкрошившихся цементных серых ступеней, треснувшего и местами вздыбившегося асфальта, пыльного палисадника с уже в мае чахлой, словно пожеванной, травкой все увиденное казалось нереальным, нездешним, невозможным. Люди медленно, заторможенно, будто не очнувшись от сна, понуро, друг от друга пряча глаза, задвигались: весь двор, словно в сером сомнамбулическом мороке, стал расползаться по своим делам.

– Пойду я, что ли, – вздохнула одна из соседок, тяжело поднявшись с хромоногой лавочки, на которой тремя бесформенными кучками, поджав губы, в скорбном безмолвии съежились оставшиеся женщины. – Белье уже, наверное, перекипело.

– Иди, – монотонно пробубнила другая, нервным движением отирая лицо и поправляя сползшую с головы косынку.

Крепко держа за руку, Бабушка потащила меня в подъезд. Монолитной группой мы вошли в полутемную прохладу, поднялись к лифту и как‑то одновременно уперлись взглядом в оплавленную кнопку вызова. Кислый кошачий запах вперемешку с вонью чьей‑то застояло‑вареной капусты безжалостно уничтожал остатки какого‑то тончайшего незнакомого аромата.

– Девятый, – сухо сказала Бабушка в лифте.

– Знаю, – вяло отозвалась втиснувшаяся в тесную коробочку корпусная соседка, толстым сработанным пальцем с трудом нажимая еще одну раскуроченную кнопку.

– Бабушка, – отважилась наконец спросить я, а почему дядя…

Я не успела договорить, как вдруг Бабушка ни с того ни с сего начала на меня кричать:

– Сколько раз я тебя просила не ставить своего зайца на пол в подъезде и лифте?

Я машинально глянула себе под ноги и, увидев заплеванный пол, вздернула зайца вверх, отчаянно загремев колокольчиком и задев соседку.

– Тихо, тихо, размахалась, – раздраженно огрызнулась та, но тут двери раскрылись на ее четвертом, и она, с трудом протискиваясь боками, вывалилась из лифта.

– Когда ты запомнишь, что надо считаться с окружающими? Ты не одна в лифте! – с удвоенной силой напустилась на меня Бабушка, и мой вопрос так и остался неотвеченным.

Но мне ответ уже и не требовался. Я вдруг сама догадалась, что Наташа все же научилась у Бабушки тем самым волшебным словам и магическим заклинаниям и смогла наколдовать себе теперь настоящую сказку.

И тому подтверждением было то, что Белая машина буквально прописалась у нас во дворе! Вечно восседающие на лавочке кумушки неодобрительно косились на нее, мальчишки часами, словно воробьи, рассевшись на ограждении газона, обсуждали ее технические достоинства и недостатки, а проходившие к своим подъездам соседи огибали ее на почтительном расстоянии, словно боялись задеть сумками или краем одежды. В любое время суток, в любую погоду неизменно чистенькая и отполированно‑блестящая, словно только что с выставки, она стояла у подъезда в ожидании, когда нарядная, неземно‑отрешенная от всех забот, волшебно преображенная Наташа соизволит выйти (одна или в сопровождении своего загадочного «пажа»), царственно сесть на переднее сиденье и отбыть в этой своей «новоявленной» карете куда‑то туда, в какую‑то совершенно другую жизнь, чем та, что текла в нашем немудрящем дворе одной из московских многоэтажек. В ту самую загадочную жизнь, где все происходит как бы само собой. Там не бывает изнуряющего ожидания в очередях, тяжелых сумок, которые мы с Бабушкой приносили из магазина, подъемов ни свет ни заря в ненавистный детский сад с его манной кашей и запеканкой. В ту жизнь, в которой сама собой накрывается скатерть‑самобранка, сами по себе моются посуда, пол и никогда ни на одну поверхность не садится ни одна пылинка; где, как по заклинанию Золушкиной феи, затрапезная повседневная одежда в шкафу превращается в ослепительные «фирменные» наряды, стоптанные туфли – в изящную дорогую модельную обувь, а истрепанные авоськи – в сумочки и портмоне, которые Наташа меняла чуть не каждый божий день! В ту жизнь, где, наверное, всегда хорошая погода, и потому можно ежедневно ходить в белом и ни обо что не запачкаться.

Как же мне хотелось хоть на минутку пожить этой жизнью! Ну хотя бы заглянуть в нее краешком глаза теперь, когда я точно знала, что она существует! Ведь если в нее при помощи волшебства попала Наташа, значит, смогу и я? Именно тогда сама для себя я твердо решила, что когда вырасту, то непременно выучу все эти волшебные заклинания, и тогда у меня тоже будет такой же «паж», такая же Белая машина, такие же светлые и нарядные платья и такие же праздничные, радостные дни. Часами я простаивала у зеркала, добросовестно кусая кончик языка и твердя «ве… ве… ве…», поднимаясь на цыпочки и выгибая спину прямо‑прямо, словно иду на высоченных каблуках, зачесывая, как и Наташа, хвост высоко‑высоко и набок и очень расстраиваясь, оттого что он у меня получался маленьким и куцым.

А еще мне очень хотелось, чтобы она сейчас, пока я еще маленькая, как раньше, как в те дни, когда она приходила на занятия к Бабушке, тайком, заговорщически мне улыбнулась. Чтобы мы с ней снова вместе могли молчать об одном и том же секрете, который известен нам обеим: произнеси волшебные слова – и… чудеса развернут перед тобой все свои фантастические возможности!

Но сколько раз, возвращаясь из детского сада или из магазина, мы ни встречали бы Наташу, она никогда нас не замечала. Она всегда смотрела только на своего спутника, а он – на нее. Окружающий мир словно не существовал для них: он, огромный, элегантный, с какими‑то отточенными, четкими, артистичными движениями, водил ее за собой за ручку, как маленькую девочку, стараясь примерить свои широченные шаги к ее женственной неспешной походке, и все время блаженно улыбался. А она, крохотная, изящная и радостно‑послушная, словно сомнамбула, топала за ним своими высоченными каблучками, на короткое и почему‑то неожиданно неласковое Бабушкино «здравствуйте» всегда отвечала так, как будто ее только что внезапно разбудили. Вздрогнув и всего на секунду вынырнув из своего блаженного сна, кивнув в ответ – совсем не видя и не понимая кому, – она снова поднимала голову туда, где чуть ниже неба в ответ на взгляд ее лихорадочно сияющих глаз неизменно расплывалась на бархатно‑ночном фоне лица белоснежная улыбка.

Однажды, уже перед самым отъездом на дачу, мы возвращались домой из булочной. Наверное, у Бабушки было очень хорошее настроение, потому что от свежеиспеченного ароматного хлеба мне, после всех долгих просьб и уговоров, возражений, вроде того, что «есть на улице неприлично!» и «у тебя грязные руки!», все же была пожертвована хрусткая горбушка, которую я с огромным аппетитом жевала.

Мы уже поднялись было на ступеньки подъезда, когда дверь сама собой распахнулась и прямо на нас шагнула Наташа. За спиной, придерживая створку ровно над ее головой, высился Белый костюм. Бабушка невольно отступила, чтобы дать им дорогу, а я совсем растерялась: на Наташе было необыкновенно красивое платье желтого шелка, такие же желтые лакированные туфельки, а длинные роскошные волосы уложены были в высокую замысловатую прическу, подколотую белой лилией. И вся она была окутана тончайшим ароматом, который вышел из подъезда вместе с ней, мгновенно обнял и совершенно вскружил мою маленькую голову.

И тогда я вырвала свою руку из Бабушкиной и, неожиданно для самой себя, вздернув вверх своего фиолетового зайца, выпалила:

– Hare!

И совсем не зная, чем бы еще порадовать неземную Желтую Принцессу, в благодарность за все конфеты и жвачки, подаренные ею мне когда‑то, я протянула ей самое дорогое и вкусное, что у меня в этот момент было, – мою горбушку.

Произошло секундное замешательство: Наташа замерла, Белый костюм захохотал каким‑то низким, грудным, клокочущим смехом, а Бабушка, густо покраснев, снова схватила меня за руку и буквально зашипела:

– Маша!

Наташа, не глядя, скользнув по мне тонким развевающимся шелком подола, прошла к Машине, а Белый костюм, замысловато изогнувшись, все так же галантно удерживая дверь над нашими головами и смеясь, пропустил нас в подъезд.

Словно нахохлившийся сыч, Бабушка молча давила кнопку лифта, не замечая, что уже его вызвала. При этом она довольно сильно сжимала мою кисть, как будто боялась, что я вырвусь и убегу, но вряд ли это понимала. В полном молчании мы поднялись до половины этажей, когда, не выдержав боли и выдернув руку, я обиженно спросила:

– Я что, неправильно произнесла волшебное слово? Но ведь мой заяц и называется hare!

– Что? – рассеянно откликнулась Бабушка.

– Заяц же – это hare! – Я уже была готова плакать.

– Hare‑hare! – Бабушка продолжала думать о чем‑то своем.

И вдруг я почувствовала себя такой маленькой, ничтожной и никому не нужной, нелепой, неумелой, смешной, что с досады кинула недоеденную горбушку на пол лифта и в голос заревела.

– Это еще что за новости! – вдруг рассвирепела Бабушка. – Ты что это хлебом кидаешься? А ну немедленно подними!

– Не подниму! – кричала я, размазывая по щекам слезы вперемешку с соплями, которые совершенно неожиданно для меня хлынули из носа потоком. – Ни за что не подниму!

И для верности своих слов я швырнула еще и зайца.

Двери раскрылись – мы приехали на свой этаж. Побледневшая от гнева Бабушка шагнула из лифта, круто развернулась и вдруг неожиданно страшно, тихо, раздельно и четко произнесла:

– Если ты сейчас же не поднимешь хлеб, я оставлю тебя в лифте и пойду домой.

До закрытия дверей оставались считаные секунды. Но для меня они растянулись в долгое и мучительное время невозможности принять какое‑то решение: остаться одной в лифте было страшно, но и поднимать горбушку я тоже не хотела. Странный дух противоречия взыграл во мне и все никак не мог уняться: обида на Бабушку за то, что она не позволила мне отдать прекрасной Наташе мою горбушку, мешалась с недоумением по поводу того, что Наташа словно бы и не заметила меня! Все это было густо «поперчено» раскатистым смехом Белого костюма, тем более странным, что лично я в этой ситуации не находила ничего смешного. Добавим сюда отчетливую боль в моей, машинально сжатой Бабушкой кисти руки – все это причудливо перемешалось в моей голове в какой‑то густой ком, который я никак не могла распутать.

– Двери сейчас закроются, – грозно предупредила Бабушка. – Подними хлеб и никогда – слышишь? – никогда, – она прямо чеканила каждое слово, – не смей бросать его на пол! Ни‑ког‑да!

И так как‑то она это сказала, что я, подхватив зайца и горбушку, пулей вылетела в уже закрывающиеся створки.

В звенящей тишине лестничной площадки было слышно лишь скрежет ключа в замке.

– Бабушка‑а, – заканючила было я, утирая нос рукавом. – А если хлеб нельзя бросать, куда мне теперь его деть? Он же грязный… я же не могу его съесть.

– Хлеб грязным быть не может! – отрезала Бабушка и толкнула дверь в квартиру.

На нас мгновенно налетел Бим. Прыгая и заходясь от радостного лая, одним широким движением горячего языка он слизнул мои слезы и, тут же унюхав горбушку, выхватив ее из моей ладошки, проглотил. Благодарно виляя своим рыже‑пепельным фонтаном, он крутился под ногами, заглядывая в глаза то мне, то Бабушке в ожидании добавки.

– Вот видишь, для голодного любой хлеб – радость, грязный он или не грязный, – пробурчала Бабушка и пошла на кухню ставить сумку с покупками. – Сейчас, Бимушка, сейчас… Целый день меня ждал… сейчас я тебя покормлю, не клянчи! Уйди, дай шагнуть, не то я тебе на лапу наступлю!

А я побрела в свою комнату, засунула опротивевшего мне фиолетового зайца подальше в угол, села на свою кровать и проплакала до самого ужина.

Впрочем, сама не зная отчего, плакала я и после, когда, посмотрев какой‑то невзрачный мультик в «Спокойной ночи, малыши», забралась под одеяло в свою уютную кроватку и по комнате поплыли отсветы от виляющих хвостов рыбок в моем зеленом ночничке. Мне отчего‑то было очень тоскливо, да так, что, даже услышав, как после программы «Время» Бабушка смотрит какой‑то фильм, я не пошла подсматривать, что делала регулярно, прокрадываясь к полуприкрытой двери гостиной и беззвучно корчась от вечернего озноба после теплой постели.

– Son of a bitch! Poop! Hooker! – отчаянно вопил в Бабушкиной комнате какой‑то герой, паля из пистолета. Поверх его голоса гнусаво‐картаво звучало: «Ты дурак!»

– Get lost! – не менее темпераментно орал другой. – Shut the fuck up!

– Не смей со мной так разговаривать, – все так же скучно бубнил переводчик. Под это монотонное однообразное лопотание, вся в слезах, я и отплыла в Страну Снов, где на этот раз, чуть не впервые, меня почему‑то не ждала сказка.

Через несколько дней мы уехали на дачу и вернулись только в конце августа, поскольку Бабушке надо было выходить на работу перед новым учебным годом. Первым же человеком, которого мы встретили в пыльном, жарком, пустынном еще дворе, была Наташина мама. Распластавшись по капоту Белой машины всем своим невиданно‑роскошным розово‐алым с крупными цветами шелковым халатом, она яростно оттирала тряпкой от лобового стекла чем‑то черным намалеванные три какие‑то буквы.

– Не, ну вы представляете? – завопила она, едва увидев нас, и туго завитые на ее голове стоймя стоящие модные кудряшки мелко затряслись. – А? Во народец! Во культура! Машину под окнами не оставишь!

– Не говорите, – вместо «здравствуйте» как‑то отстраненно отозвалась Бабушка.

– Машу‑уня, – вдруг запела Наташина мама приторно‑ласковым голосом, кидая тряпку в ведро, стряхивая с рук мыльную пену и отирая от потного лба прилипающие и оттого теряющие завивку локоны. Полная рука ее сверкнула в солнечном луче перламутровым маникюром и тонким золотым колечком с белым камушком. – Как загорела, вытянулась, поздоровела. Вы с дачи?

– Да вот… – Бабушка замялась, явно не зная, о чем говорить и ища какой‑нибудь приличный повод пройти мимо. К тому же нещадно пекло солнце и нам всем, включая еле держащегося на лапах Бима, после долгой дороги хотелось пить.

– Мы грибов везем! – Я протянула ей показать свою маленькую корзиночку, где на кусочке мха одиноко покоился слегка подвялившийся от жары белый боровик.

– Такая она у вас девочка хорошая! Такая хорошая! Не то что у некоторых!

Кудряшки стремительно взметнулись, едва успев за гневно развернувшейся к окнам нашего дома головой своей хозяйки.

– Я ж знаю, чей гаденыш это сделал! – закричала она, грозя полным изнеженным кулаком куда‑то в верхние этажи, и широкие рукава халата метались за ее локтем алыми сполохами. – Поймаю – всю задницу лозой излупцую! Неделю сидеть не сможет! Понарожают голытьбу абы от кого! Лимита чертова!

Ей было явно очень жарко: она все время лезла рукой под халат, то отклеивая от тела прилипающую тонкую ткань и помахивая ею, словно вдувая воздух в свою немаленькую грудь, то подбирая падающую бретельку от бюстгальтера.

– Это ж небось Галькин с того подъезда самовыразился. – Она ткнула пальцем в соседний с нами подъезд, и снова в солнечном лучике ярким всполохом сверкнул белый камушек. – Мать целыми днями на стройке кирпичи ворочает, а он по дворам с ключом на шее шастает… Заняться ему, вишь, нечем… Тюрьма по нему плачет!

Бабушка снова не нашлась что сказать, а Наташина мама, стремительно распаляясь и набирая обороты, уже снова грозила кому‑то невидимому, кто скрывался за окнами нашего дома. Совсем затосковавший от жары Бим, видимо поняв, что с солнца мы сдвинемся не скоро, до предела натянул поводок и заполз в единственный тенек – под лавку.

– Пороть их некому! Прибью гадину! Бошку сверну, как курчонку! Чтоб знал, как цивилизованным людям хорошие машины пакостить!

Тут уж Бабушка совсем заторопилась:

– Пойдем, Машуня! Биму жарко, ему водички нужно холодной. Да и тебе спать днем пора…

– Идите, идите, – опять вполне миролюбиво пропела Наташина мама, отжимая тряпку в ведре. – Идите… А я уж тут… А то Боб расстроился… Ему‑то этого совсем не понять… Как мы здесь… живем‑мучаемся…

И тут внезапно из подъезда вылетел сам Боб.

Он, как всегда, был в ослепительно‑белом, только на коротких рукавах и кармашке рубашки четко прорисовывались косые красные полоски. На этот раз он почему‑то не пританцовывал и – что непривычно! – совсем не улыбался. В два колоссальных шага он целеустремленно покрыл расстояние от подъезда до машины и буквально навис над расплывшейся в жалобной улыбке Наташиной мамой.

– Бобочка, все в порядке, – залопотала та. – Я уже все оттерла, немножко совсем осталось.

Собираясь, видимо, что‑то сказать, Белый костюм уже было в свои необъятные легкие набрал воздуху – и тут у меня почему‑то похолодело под ложечкой. Неожиданно для самой себя я сделала шаг вперед, вежливо улыбнулась и выпалила первое, что пришло в голову:

– My name’s Helen…[13] – И, чуть подумав, продолжила: – She live in Moscow![14]

– What?[15] – Огромные белки глаз провернулись в глазницах и недоуменно уставились на меня: Белый костюм явно никак не мог сообразить, кто я и чего от него хочу.

А я и сама не знала и совсем растерялась. Пальцы мои автоматически мяли ручку корзинки с грибом, которую я держала перед собой; от жары и напряжения я взмокла, из головы разом улетучились все волшебные слова, которые я знала, а минута была такая, что прямо чувствовалось: надо что‑то сказать. Но что?

И тут махина Белого костюма вдруг резко сломалась пополам, и моя маленькая корзинка буквально взмыла в воздух, зажатая в огромной, неожиданно‑розовой ладони:

– That’s for me? Thanks![16]

Стремительно распрямившись, он снова повернулся к Наташиной маме и, дирижируя моей корзинкой, бурно заговорил. Наташина мама, беспомощно прижав свои пухлые ручки к подушкообразной груди, явно не понимая ни слова, втянула голову в плечи и, как заведенная, повторяла только одно:

– Бобочка, но я же… я же сейчас отмою… Бобочка… я сейчас за ацетоном сбегаю… ацетон все отмоет…

Но Белый костюм, свирепо вращая белыми шарами глаз и размахивая корзинкой, продолжал говорить не останавливаясь, так неприятно‑знакомо выводя фразы, что мне в какой‑то момент стало казаться, что Бабуш


Поделиться с друзьями:

Семя – орган полового размножения и расселения растений: наружи у семян имеется плотный покров – кожура...

Архитектура электронного правительства: Единая архитектура – это методологический подход при создании системы управления государства, который строится...

Особенности сооружения опор в сложных условиях: Сооружение ВЛ в районах с суровыми климатическими и тяжелыми геологическими условиями...

Индивидуальные и групповые автопоилки: для животных. Схемы и конструкции...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.116 с.