Смертельная игра на сцене гулага — КиберПедия 

Индивидуальные очистные сооружения: К классу индивидуальных очистных сооружений относят сооружения, пропускная способность которых...

Типы сооружений для обработки осадков: Септиками называются сооружения, в которых одновременно происходят осветление сточной жидкости...

Смертельная игра на сцене гулага

2021-01-31 90
Смертельная игра на сцене гулага 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

АКТ I

Все началось с пирушки или, как сейчас говорят, тусовки. Пить бы господам актерам пореже, больше слушать и меньше говорить, повнимательнее присматриваться друг к другу, как знать, быть может, и не было бы массовых арестов, мучений в колымских и воркутинских лагерях, болезней, смертей и ссылок.

А то ведь соберутся после спектакля, примут по стаканчику — и давай травить политические анекдоты. Кто-то непременно плеснет еще, войдет в образ оппозиционера, пустит пьяную слезу, обнимет ближайшего друга и заявит хорошо поставленным голосом, что Ленин и Троцкий — титаны, а все остальные — пигмеи, правда, среди них есть такие замечательные люди, как Зиновьев, Каменев и Бухарин.

— А Сталин? — поинтересуется ближайший друг.

— Что Сталин?! Его во время революции никто и знать-то не знал!

— А Гитлер, он тоже титан?

— Гитлер? О-о, Гитлер — это великий человек. И вообще фашизм покорит весь мир!

И не догадывается горе-оратор, что, обнимая друга, обнимает официального сотрудника ОГПУ, что уже утром отчет об этом разговоре будет лежать на Лубянке и в голове начальника Управления по Московской области всесильного Реденса родится план беспощадной чистки авгиевых конюшен столичных театров.

Мало кто знает; что всесильность и безнаказанность сына польского сапожника Станислава Реденса основывалась не только на заслугах перед ОГПУ, но и на родственных связях со Сталиным. Они были свояками, то есть женаты на родных сестрах: Сталин — на Надежде Аллилуевой, а Реденс — на Анне Аллилуевой. Забегая вперед, скажу, что эти родственные связи вышли ему боком: в 1938-м по приказу свояка Реденс был арестован и вскоре расстрелян. А его жена уже после войны получила 10 лет за «шпионаж» и из лагеря вернулась лишь после смерти своего могущественного родственника.

Но пока что до этого было далеко...Великая страна громыхала великими стройками, оглушала себя песнями и гимнами в честь великого вождя, вот-вот будет принята великая конституция имени великого вождя, а тут—какие-то комедианты возвышают голос и выражают сомнения в богоизбранности Сталина. Надо их проучить, да так, чтобы урок запомнили не только они, но и их потомки!

Так появилось следственное дело № 12690 по обвинению в антисоветской агитации артистов Театра имени Ермоловой Георгия Баумпггейна (Бахтарова) и Евгения Бонфельда (Кравин-ского). В постановлении об избрании меры пресечения и предъявлении обвинения говорится: «Баумштейн Г.Ю. достаточно изобличается в том, что он, являясь антисоветски настроенным, систематически ведет среди окружающих его лиц злостную контрреволюционную, троцкистскую агитацию, направленную против мероприятий партии и правительства, и распространяет провокационные слухи. Мерой пресечения избрать содержание под стражей».

Что касается Бонфельда, то в добавление к контрреволюционной агитации ему предъявили еще более серьезное обвинение: «В среде своих сослуживцев высказывал явно террористические настроения в отношении вождей и руководителей партии и соввласти».

На первом же допросе Баумштейн признал, что в разговорах с сослуживцами восторгался Муссолини и Гитлером, говорил, что они талантливые руководители, выдающиеся личности и сильные люди.

— А с кем вы об этом говорили? — вкрадчиво спросил следователь.

— Разговор на эту тему помню, а вот с кем именно, забыл, — попытался увильнуть Баумштейн.

— Следствие располагает данными, что вы беседовали об этом с артистами вашего театра Николаем Лосевым и Верой Леоненко. Подтверждаете это?

— Да, — сник Баумштейн. — Подтверждаю.

— А какие контрреволюционные разговоры вы вели с Бон-фельдом и Грудневым?

—Никаких... Хотя припоминаю,—спохватился Баумштейн, поймав грозный взгляд следователя, — что однажды в их присутствии называл Троцкого самой популярной личностью. Разумеется, наряду с Лениным, — торопливо добавил он.

— Может быть, вы припомните и то, что восхваляли Каменева и Зиновьева, утверждая, что они не имеют никакого отношения к убийству Кирова?

— Нет, про Каменева и Зиновьева я ничего такого не говорил.

— Говорили, говорили. Нам это известно. А что вы заявили в связи с освобождением из тюрьмы и приездом в СССР болгарских коммунистов Димитрова, Попова и Танева?

—Я заявил... Я сказал, что Германия с этим делом прошляпила. У нас их за такие дела, как поджог рейхстага, не то чтобы не выпустили, а давно бы расстреляли.

Потом следователь взялся за Бонфельда. Доказать, что он затевал террористический акт против руководителей партии и правительства не удалось, зато следователь смог вытянуть признание в том, что он восторгался идеями германского фашизма и с пониманием относился к аресту вождя немецких коммунистов Эрнста Тельмана.

— Тельман — враг немецких фашистов, — заявил Бон-фельд. — А враг есть враг: если не сдается, его уничтожают. По крайней мере, так поступают в Советском Союзе. Так что фашисты поступили с Тельманом очень мягко, у нас его бы расстреляли.

Потом были допросы свидетелей, которые, конечно же, все подтвердили. Запросил следователь и характеристики с места работы. Как вы понимаете, перепуганное руководство театра ничего хорошего об арестованных артистах сказать не могло.

Вскоре дело было передано на рассмотрение печально известного Особого совещания, которое вынесло беспрецедентно мягкий по тем временам приговор: три года ссылки в одну из областей Казахстана.

В театре облегченно вздохнули: ссылка — это не лагерь. К тому же и Баумпггейну и Бонфельду разрешили работать по специальности. Но радость была преждевременной: не прошло и года, как за Театр имени Ермоловой взялись всерьез. На этот раз приговоры были куда более суровыми — по восемь—десять лет лагерей.

Забегая вперед, скажу, что лагерные мучения выдержали не все, несколько замечательных актеров погибло на пересылках, в тюрьмах, карцерах и бараках.

АКТ II

Как известно, в архивах Лубянки ничего не пропадает, а в кабинетах ничего не забывают. Было бы желание, а поднять любое дело — раз плюнуть, и еще проще — зацепиться за показания кого-то из арестованных и уже осужденных.

Желание было, причем нестерпимо острое! Дело в том, что целый год для лейтенанта Шупейко прошел досадно бесплодно — ни одного группового дела и ни одного расстрельного приговора. А отличиться хотелось, очень хотелось, нельзя же всю жизнь ходить в лейтенантах!

Шупейко нырнул в архив и наткнулся на дело Баумштей-на. Показания Бонфельда и осужденных практически в то же время артистов Дрожжина и Войдато его не заинтересовали: друг друга оговаривают, а ни одного нового имени не называют. Иное дело—Баумпггейн! В его показаниях упоминаются Лосев, Груднев и Вера Леоненко.

Судя по протоколам, из Груднева получится прекрасный свидетель: уж очень безропотно дает компромат на своих друзей. Леоненко уже несколько лет вне театра, следовательно, ничего, кроме старых сплетен, из нее не вытянуть. Значит, остается Лосев... Кто он, этот Лосев?

Шупейко запросил его анкету — и пришел в неописуемый восторг. Это же то, что надо! Сын крупного фабриканта и домовладельца, выпускник Коммерческой академии и Московского университета, поручик царской армии, несколько лет провел в германском плену, мог бы служить в Красной Армии, но, сославшись на нездоровье, отказался и подался в актеры. Решено, Лосева надо брать!

Так появилось дело № 6330 по обвинению Лосева Николая Константиновича. В справке на арест Шупейко не моргнув тазом настрочил, что в Театре имени Ермоловой вскрыта и ликвидируется контрреволюционная фашистско-террористическая группа, одним из активных участников которой является Николай Лосев.

В то же день—первый допрос, на котором Николай Константинович виновным себя ни в чем не признал и заявил-, что никакой фашистско-террористической группы в театре не было и нет.

Второй допрос был более результативным. Судя по дрожащей подписи под протоколом допроса и дичайшим признаниям, с ним основательно поработали мастера заплечных дел.

—Я признаю, что с первых же дней утверждения советской власти враждебно относился к политике партии и правительства, а также к руководству ВКП (б) и государства, — под диктовку следователя откровенничал Лосев.—Это сблизило меня с группой контрреволюционных элементов из числа артистов театра. Признаю, что не раз озлобленно отзывался о руководителях партии и правительства, и делал это в различных оскорбительных выражениях. Кроме того, я выражал надежду на реставрацию в СССР капиталистических порядков и восхвалял фашистского вождя Гитлера.

— И с кем вы вели такого рода беседы? — вкрадчиво полюбопытствовал Шупейко.

— С одним из самых активных участников нашей группы Унковским. А также с его женой Урусовой, — вздохнув, добавил Лосев.

—Что еще вы можете сказать об Урусовой?—почувствовав, что в деле появляется новый фигурант, тут же ухватился за эту оговорку следователь.

Не знаю, какой ценой досталась Лосеву следующая фраза, об этом можно только догадываться, но, судя по его изломанной подписи, эти слова из него выбили и тут же внесли в протокол допроса.

— Евдокия Урусова давно является врагом советской власти, коммунистической партии и всего советского народа. Она всегда принимала участие в наших контрреволюционных беседах и полностью их одобряла.

Шупейко не просто радовался, он торжествовал! Ведь теперь, на основании показаний Лосева, он может арестовать еще двоих, а, поработав с ними, быть может, троих или четверых. Так что групповое дело будет! А потом — громкий процесс, который, конечно же, заметят и отметят в самых высоких кабинетах не только Лубянки, но и Кремля.

Эх, лейтенант, вспомнить бы тебе вовремя старую русскую поговорку «Не хвались, едучи на рать!», наверняка судьба твоих подследственных, да и твоя собственная, сложилась бы иначе. Но лейтенанта понесло! В течение нескольких дней он арестовывает артистов Унковского, Макшеева, Эверта, Демич-Демидовича, Чернышева, Радунскую и Урусову.

Дальше, как говорится, дело техники: допросы строились так подло и коварно, что все оговаривали всех и в итоге складывалось впечатление, будто в театре действительно существует тесно спаянная антисоветская группа. Скажем, Борис Эверт заявлял, что Николай Чернышев в своей ненависти к советской власти дошел до такой степени, что «выражал одобрение тем террористическим актам, которые организовывались и осуществлялись троцкистами, зиновьевцами и изменниками других названий».

В свою очередь, Чернышева довели до такого состояния, что он пошел еще дальше.

— Были среди нас и такие элементы, — каялся он, — которые прямо заявляли, что при первой же возможности сами совершили бы убийство кого-либо из наиболее ненавистных им руководителей партии и правительства.

— Кого именно? — тут же уточнил Шупейко.

— Сталина, Кагановича, Ворошилова и Ежова, — рубанул Чернышев.

— Не припомните ли вы имена тех людей, которые делали эти террористические заявления?

— Это были Унковский и Демич-Демидович, — то ли сводя старые счеты, то ли не понимая, на что он их обрекает, отчеканил Чернышев.

— Вы забыли сказать, что готовность к убийству руководителей партии и правительства в одной из бесед выражали и вы сами, — пригвоздил его к стене следователь.

— Что вы, что вы! — испугался Чернышев. — Это я так, ляпнул, чтобы поддержать беседу. Я и муху-то убить не могу. А чтобы человека... Нет-нет, для этого я не обладаю необходимыми волевыми качествами, — обреченно закончил он.

К разговору с Унковским следователь готовился загодя. Что ни говорите, этот человек не безродный актеришка, а внук известного всей России адмирала, командира воспетого Гончаровым фрегата «Паллада».

«Не знаю, какое влияние оказал на него дед, — размышлял Шупейко,—но представление о дворянской чести, человеческом достоинстве и корпоративности у потомка адмирала наверняка сохранилось. Исходя из этого, надо строить стратегию допроса. Кулаками из него ничего не выбьешь: сочтет себя мучеником и с улыбкой пойдет на эшафот. А вот если его прижать к стене, да не своими руками, а руками друзей, он придет в недоумение, оскорбится и, в конце концов, расколется. Так что лупцевать его будем донесеньицами, фактиками и показаньицами»,—придя в восторг от собственной находчивости, потер руки Шупейко.

Когда Михаила Унковского привели в кабинет, Шупейко даже привстал — настолько поразил его этот красивый, гордый и сильный человек. Для проформы следователь спросил, признает ли себя Унковский виновным в контрреволюционной деятельности, и, получив отрицательный ответ, зачитал показания арестованных коллег, а заодно и тех, кто проходил в качестве свидетелей.

Господи, чего только на него не наговорили! И советскую власть он не любит, и роли советских героев играть отказывается, и Гитлером восхищается, не говоря уже о том, что богемствует, пьет, на квартире устраивает оргии, молодых актрис склоняет к сожительству, а свою жену использует для получения ролей и продвижения.

Но окончательно Унковского доконало то, что даже его двоюродный брат, тоже работавший в театре, наплел такого, что

Михаил Семенович вспыхнул и, видимо, решив: «Раз вы так, то и от меня пощады не ждите!», заговорил именно так, как нужно было следователю.

— Я понял, что благодаря показаниям моих сослуживцев, следствие располагает достаточным количеством изобличающих меня улик, — начал он, — поэтому решил быть предельно искренним. Да, я признаю, что враждебно относился к советскому строю — ведь из-за Октябрьской революции наша семья лишилась не только поместья, но и конного завода. Да, я стал сторонником фашистской идеологии, так как именно с фашизмом связывал падение советской власти. Да, я одобрял террор, диверсии, вредительство и шпионаж, направленные против Советского Союза и его руководителей, хотя сам никаких террористических актов совершать не собирался.

— Назовите лиц, которые разделяли ваши контрреволюционные взгляды, — потребовал следователь.

—Это Чернышев, Лосев и Эверт,—без тени сомнения рубанул Унковский. — Считаю необходимым добавить, что Лосев и Чернышев в своих контрреволюционных и фашистских взглядах идут значительно дальше меня. И тот и другой являются вполне законченными контрреволюционерами, и они готовы на все.

Шупейко торжествовал, его метод сработал! Загнать в угол остальных было делом техники, а он этой техникой владел в совершенстве. Вскоре следственные дела Лосева, Макшеева, Унковского, Демич-Демидовича, Чернышева, Эверта, а несколько позже и Урусовой были завершены и направлены на рассмотрение Особого совещания. Правда, материалы на Урусову затребовала еще более грозная «тройка», но это сути дела не меняло.

Вот только с Верой Радунской вышла промашка. Замах был грандиозный: ее арестовали «по подозрению в шпионаже в пользу одного иностранного государства», а свести концы с концами никак не удавалось. Как ни крутили, а выходило, что Радунская не шпионка, а, как бы это сказать помягче, любвеобильная подруга нескольких иностранных дипломатов.

Впрочем, не только дипломатов. Но граждане СССР Шупейко не интересовали. Когда на одном из допросов ее попросили назвать имена людей, с которыми она находилась в интимных отношениях, список получился таким длинным, что посмотреть на советскую Мессалину сбежались следователи из соседних кабинетов.

И все же из этого списка были извлечены имена атташе японского посольства Коно, сотрудника американского посольства Севеджа и немца Бируляйтера. Вокруг этих имен топтались довольно долго, но когда выяснилось, что никакой шпионской информации Радунская им не передавала, а общалась по чисто интимным вопросам, следователи зашли с другой стороны.

— Кого вы знаете из немецкого посольства? — спросили у нее.

— Никого, — надменно вскинула она свою красивую головку.

— Вы лжете! Следствию известно, что вы были связаны с дипкурьером германского министерства иностранных дел полковником Лирау. Подтверждаете это?

— Категорически отрицаю. Кто там был полковником, а кто дипкурьером, понятия не имела, — вскинула она нога на ногу и попросила закурить.

— Хорошо. А что вы можете сказать о сотрудниках германского посольства Мегнере и Штерце? Их фамилии обнаружены в вашей записной книжке.

— Да-а? Наверное, я с ними общалась, называя по именам, а записала фамилии.

Что здесь правда, а что ложь, следователи так и не установили, поэтому привлечь ее к суду как шпионку не смогли, но и отпускать было жалко. Поэтому Особое совещание осудило Радунскую как «социально опасный элемент» и приговорило к пяти годам исправительно-трудовых работ. Остальным ее коллегам по театру, арестованным по делу № 12690, дали по 8 лет, кроме Урусовой, которая получила 10 лет ИТЛ.

АКТ III

По большому счету Театр имени Ермоловой надо было закрывать: ведущие актеры в лагерях, лучшие спектакли с репертуара сняты, публика обходит прокаженные стены стороной. Но художественный руководитель театра Николай Хмелев понимал, что театр надо сохранить любой ценой: он искал новые пьесы, приглашал талантливую молодежь, репетировал днем и ночью.

А ведь атмосфера в театре была препаршивейшая! Все понимали, что их друзей посадили только потому, что кто-то на них настучал, что стукач и сейчас где-то рядом, что каждое слово, каждая неосторожная реплика фиксируются и ложатся на стол Шупейко.

Но такая обстановка была не только в театре, по правилам узаконенного стукачества и поощряемого доносительства жила вся страна. Не случайно же, выступая перед молодыми сотрудниками, один из самых кровавых маньяков того времени нарком внутренних дел Ежов сказал: «Это при царе найти осведомителя было проблемой, и вся служба осведомления держалась на дворниках, которые выявляли, что делают и как живут жильцы того или иного дома. У нас же каждый соглашается быть осведомителем. Сейчас у нас такая широкая осведомительная сеть, что она исчисляется миллионами людей. И мы не всегда им платим, очень часто люди работают на нас на добровольной основе».

Как это ни странно, а артистам Театра имени Ермоловой, хотя они об этом и не знали, бояться было нечего. Заканчивая дело, Шупейко так тщательно подчистил концы, что упек за

Можай и своего информатора. А через некоторое время пришлось платить по счетам и самому следователю. Дело в том, что, войдя в раж, Шупейко так увлекся, что сломанных судеб Лосева, Макшеева, Урусовой и других ему показалось мало, и он затеял куда более грандиозный процесс над артистами Московской эстрады и цирка. По делу было арестовано 57 человек, в том числе 8 расстреляно.

Не знаю, кому это не понравилось, но вскоре было возбуждено дело против самого Шупейко и его подручных. Закончилось оно весьма показательно: Шупейко расстреляли, а его подручных приговорили к длительным срокам заключения.

Правда вроде бы восторжествовала, но, как уже сказал, ер-моловцы об этом не знали и знать не могли. А когда наступил 1955 год и пришло время массовых реабилитаций, оказалось, что Войдато, Макшеев, Унковский и Лосев этого дня не дождались — они умерли в лагерях и на пересылках.

Очень важно, что почти все оставшиеся в живых вернулись к любимой работе, играли в различных театрах, а Евдокия Урусова долгие годы блистала на сцене своего родного театра.


 

ЗАГОВОР ЛЮБИТЕЛЕЙ СОБАК

Среди сотен террористических актов, успешно предотвращенных доблестными советскими чекистами, среди тысяч врагов народа, мечтавших отправить на тот свет горячо любимого товарища Сталина, среди многих и многих дел, прогремевших в 30-х годах прошлого века, как-то незаметно и без лишнего шума прошел процесс контрреволюционной группы, свившей себе гнездо в Московской окружной школе военного собаководства.

По делу проходило семь человек, трое из них были расстреляны, а остальные получили довольно солидные сроки. Так что речь шла не о неправильной дрессировке собак и не о том, что их учили лаять по-немецки, речь шла о покушении на Сталина и о попытке организации вооруженного восстания.

Ликвидировать вождя с помощью должным образом обученных собак невозможно, захватить с их помощью Кремль—тем более. Так на что же рассчитывали дрессировщики, инструкторы и врачи этой школы? Чтобы ответить на этот вопрос, обратимся к делу № 1810, которое было завершено в январе 1933 года.


 

СТАЛИНА НАДО УБРАТЬ!

Все началось с того, что в школе военного собаководства появился врач-одногодичник, то есть призванный в армию на один год, Николай Зинин. Человек он был компанейский, много читал, любил порассуждать о политике, но друзей у него не было, а с собаками не очень-то разговоришься. И Николай завел дневник. Первое время его записи носили весьма нейтральный характер, во всяком случае, о политике — ни слова.

«10.10.1932 г.

Говорят, что весь контингент призванных в этом году врачей хотят оставить в кадрах. Единственной хорошей стороной этой неприятной истории является то, что я смогу снабжать жену продуктами. Армия — это единственная часть в социалистической стране, где государство считает нужным обувать, одевать и хоть как-то сносно кормить людей. Впрочем, это вполне понятно: в случае чего, вся надежда на хорошо откормленную армию.

Я получаю на руки красноармейский паек, который выглядит довольно внушительно. В месяц мне полагается: 7,5 кг мяса, 10 кг картофеля, 13 кг черной муки, 1 кг сахара, 100 г чая, 700 г сала, 1 кг подсолнечного масла и 8 кг белой муки. На рынке это представляет огромную, прямо-таки баснословную ценность».

Но буквально через два дня тональность записей резко меняется. Николаю сообщают о болезни матери, он просит увольнительную, но его не отпускают. И тогда он пишет: «Будь они прокляты, властители наших судеб!»

Пока что непонятно, о ком идет речь — о старших командирах, о руководстве школы или о тех, кто призвал его в армию. Все прояснилось буквально на следующий день.

«14.10.1932 г.

Расстроенный, я не мог должным образом отметить выдающееся событие нашей жизни — постановление ЦК ВКП(б) об исключении из партии 24-х видных коммунистов, в том числе Зиновьева, Каменева, Петровского и других. Сейчас они, вероятно, во внутренней тюрьме ОГПУ. За что? В “Правде” пишут, что эти враги не раз говорили, что Сталинский ЦК завел страну в тупик. И это называют клеветой? Какая же это клевета?!

Старая гвардия исчезает: часть вымерла, а часть изгнана из партии узурпатором из Закавказья».

Теперь, когда объект критики определен и почти что назван по имени, Николай окончательно осмелел:

«На днях из Смоленска приезжала жена нашего инструктора Ивана Самойлова. Мы слушали ее рассказы с содроганием: там страшный голод, служащим дают по 150 г хлеба в сутки — и все.

Как оказалось, такая же ситуация в Самаре, Нижнем Новгороде и даже в благодатном Ростове-на-Дону. Везде и всюду голод, рвань, разруха, а также суды и расстрелы. Так дальше продолжаться не может! Выход, хоть какой-то, должен быть найден. Иначе — катастрофа!

Как только свергнут этого идиота с трубкой и усами, как только изменится курс партии, я подам заявление о вступлении в ее ряды, чтобы бороться за правильный курс, ведущий к социализму, чтобы Россия стала поистине Великой. Все преобразования возможны и имеют смысл только через Великую Россию. И никак иначе!»

Если бы Николай вел только дневник и втихомолку его перечитывал, как знать, быть может, и не было бы ни арестов, ни расстрелов, но он начал говорить, а это в стране всеобщего благоденствия и поголовного единства было смертельно опасно. К тому же уши были не только у людей и собак, они были и у тех идейных негодяев, которые своей профессией выбрали стукаче· ство. Не исключено, что одного из таких стукачей до глубины его пролетарской души обидела запись в дневнике Зинина, которую он не только не скрывал, но даже пару раз прочитал вслух:

«15.10.1932 г.

Армия вырабатывает особый тип людей. Редко-редко встретишь культурного, более или менее развитого командира с запросами интеллигента хотя бы средней руки. Обычно это люди ничем не интересующиеся. Даже на свою непосредственную работу они смотрят с отвращением.

В библиотеку, которой я временно заведую, они не ходят и ничего не читают. В театре бывают только тогда, когда присылают бесплатные билеты. Язык у них такой, каким был в их деревнях и городках: “итить”, “давеча”, “вчерась”, “евонный”, “ихний” и пр. и т.п. Но даже эти слова они не могут связать без мата. Самое поразительное, нормальных слов в их речи все меньше, а матерщины все больше—и они прекрасно понимают друг друга.

Правда, говорят, что в комсоставе есть весьма даровитые люди, но они, как правило, из “бывших”, которых почему-то не тронули.

А как же наши красные офицеры пьют! Пьют все и, что самое интересное, втихомолку, чуть ли не под одеялом — видимо, боятся друг друга».

Ничего удивительного, что о дневнике Николая Зинина и его разговорах очень скоро узнали в Особом отделе. Когда его вызвали для беседы, то дали понять, что максимум, что ему грозит, — это две недели гауптвахты. Но когда сделали обыск и нашли не только дневник, но и проект программы русского фашизма, Зинина пришлось арестовать.

Поразительно, но ни отпираться, ни отнекиваться Николай не стал.

Создается впечатление, что он не понимал, чем это грозит, и даже бравировал своей оппозиционностью.

— Мои антисоветские и антисталинские убеждения сформировались еще в студенческие годы, — заявил он на первом же допросе. — Я считаю, что ЦК ведет неверную политику в деревне, что коллективизация—это чистой воды вредительство, что большим преступлением является исключение из партии Зиновьева, Каменева, Петровского и других. Я убежден, что среди рядовых членов партии зреет глубокое недовольство, а так называемое единство держится на сталинской диктатуре. Такая политика губительна для страны! — не удержавшись, воскликнул он. — А армия? Господи, что же у нас за армия?!

Прибыв по мобилизации в ряды Красной Армии, я видел, что она в ужасном состоянии, а красные офицеры поражают своим дремучим невежеством.

— Вели ли вы на эти темы разговоры с кем-нибудь из сослуживцев? — поинтересовался следователь.

— Вел! — рубанул Зимин.

— С кем именно? — вцепился следователь.

— С кем именно? — переспросил Зимин.—Вообще-то, как человек порядочный, я должен промолчать. Но я же понимаю, что если не скажу я, то скажут другие.

— Какие такие другие?

— Да те, кто настучал на меня, — усмехнулся Зимин. — У вас же в каждой подворотне и в каждом сортире по добровольному помощнику. Вы ведь их так называете? Ладно, чего уж там, — махнул он рукой. — На все эти темы я вел разговоры с очень хорошими и умными людьми, а именно с инструктором Хаковым, лекпопом Аброшиным и врачом Струковым.

Следователь удовлетворенно кивнул и тут же приказал арестовать всю эту троицу. В течение ночи каждого из них должным образом подготовили к допросу, так профессионально избив, что на лице синяков не было, а переломанные ребра и отбитые почки в таза не бросались.

Первым на допрос вызвали Михаила Аброшина.

— Что вас побудило стать на антисоветский путь и войти в контрреволюционную группировку? — спросил следователь.

— Вы же и побудили! — рубанул Михаил. — Отца раскулачили и сделали нищим, брата отправили в ссылку, а свояка вообще расстреляли.

— А как вас втянул в свою группу Зинин?

— Случайно... Я вешал в библиотеке портрет Сталина, а тут вошел Зинин и со смехом сказал: «Зачем вы его вешаете? У Ленина хоть лицо благородное, а у Сталина рожа как у чистильщика сапог!» Мы посмеялись вместе, а потом поговорили. Я понял, что он ищет политических единомышленников. Меня устраивало, что он ненавидит советскую власть и жаждет свержения Сталина. Но больше всего устраивало то, что в отношении Сталина он хотел применить террористический акт, а потом организовать вооруженное восстание.

Вернув Михаила в натруженные руки надзирателей, следователь взялся за Алексея Хакова.

— Как же вы, красноармеец Хаков, дошли до жизни такой? — укоризненно начал следователь. — Ведь вы же из крестьян-бедняков, в Красной Армии более двенадцати лет, стали одним из лучших инструкторов-дрессировщиков, отмечены командованием — и вдруг член антисоветской контрреволюционной группировки?! Зинин вас сбил с истинного пути, да?

— Почему же, Зинин? — не заметил подсказки Хаков. — Я и сам не слепой, вижу, что забрались совсем не в ту степь, что народ голодает, вымирает целыми деревнями, а партийные секретари жируют. Раньше поговорить об этом было не с кем, а когда появился Зинин и стал открыто называть Сталина сволочью, узурпатором и идиотом, я понял, что мы с ним единомышленники.

— А о терроре вы говорили?

— Говорили. Зинин, например, не раз заявлял, что готов собственными руками убить Сталина. Пусть, мол, при этом погибнет и он, зато войдет в историю как выдающаяся личность, избавившая Россию от злобного кровопийцы.

— И вы с этим соглашались?

— Да. Я тоже считал, что Сталина надо убрать! — по-военному отчеканил Хаков.

Потом допрашивали инструктора дрессировки Ивана Самойлова, ветеринарного врача Серафима Струкова, добрались и до квартирного соседа Хакова священника Новогиреевской церкви Александра Модестова и дьяка Ивана Смирнова. Само собой разумеется, всех их вынудили признать себя членами антисоветской группы Зинина, планировавшей «переход на путь открытой вооруженной борьбы с советской властью и организацию покушения на товарища Сталина».

Попала в эту мясорубку и жена Зинина — Антонина. В декабре 1932-го в поликлинике, где она работала фельдшером, ей дали отпуск и даже помогли с путевкой. То ли потому, что время было зимнее и санаторий пустовал, то ли у главврача там были какие-то связи, но, к своему великому удивлению, Антонина оказалась в Пятигорском санатории ОГПУ. Погода была скверная, процедуры простенькие, время тянулось мучительно медленно, поэтому Антонина много читала и каждый день строчила письма мужу. Одно из них подшито в дело и поэтому сохранилось:

«Дорогой Кольчик! Скучаю без тебя страшно, вот и строчу уже четвертое письмо. Моя жизнь течет тихо и спокойно: сплю, читаю и без конца ем. Здесь такая чудесная библиотека, такие книги, в том числе и запрещенные, что я, пользуясь моментом, стараюсь читать именно эти, запрещенные книги. Вчера, например, взяла мемуары Краснова, Деникина, Юденича и Врангеля. Жуть как интересно! Читаю запоем.

Целую крепко! Твоя Антонина».

Сколько было вокруг этого письма закрытой переписки и всякого рода запросов! Кто разрешил выдавать эти книги, почему они хранятся не под замком, а в библиотеке и, вообще, как они в этой библиотеке оказались?

Николай на письма жены отвечал регулярно, как всегда, был несдержан, восторгался не только белыми генералами, но даже батькой Махно, считая его «лучшим знатоком крестьянства и решительным человеком — только такие, как он, могут свергнуть Сталина».

Как бы то ни было, у Антонины накопилась целая пачка писем от мужа, которые она бережно хранила. Вернувшись в Москву, Антонина узнала, что муж арестован, а на квартире был обыск. И знаете, что она сделала с письмами? Никогда не догадаетесь! Прекрасно понимая, что письма могут стать серьезной уликой, она, думаете, рвет на мелкие кусочки или сжигает? Нет, ей это и в голову не приходило: уничтожить письма любимого человека — это не просто кощунство, это страшный грех.

И она бежит к ближайшей подруге, которая к тому же еще и родственница, и просит спрятать письма мужа до лучших времен. Та вроде бы колеблется, то соглашается, то не соглашается, а тем временем шепнула мужу, чтобы тот сбегал в ближайшее отделение ОГПУ. Тот не заставил себя уговаривать — и вскоре вернулся с двумя оперативниками.

Такие вот были времена, такие были нравы и такие люди — высочайшей пробы благородство преспокойно уживалось с высочайшей пробы подлостью. К счастью для Антонины, ее пребывание в Бутырке было недолгим: в деле есть постановление об ее освобождении из-под стражи «в связи с установленной непричастностью к делу № 1810». Напомню, что на дворе был сравнительно мягкий по приговорам 1932 год. В 1937-м жены врагов народа получали по семь-восемь лет, а то и «вышку».


 

«НАС СПАСЕТ РУССКИЙ ФАШИЗМ!»

Не удивляйтесь, но именно такой лозунг выдвинул в своей программе переустройства жизни в Советском Союзе Николай Зинин. Не забывайте, что Гитлер еще не пришел к власти, что о войне никто не думал, концлагерей не было, евреев не уничтожали, а славян не считали низшей расой. Фашизм тогда воспринимался как национал-социализм, то есть как раз то, за что боролись большевики, но с национальной окраской. В понимании русского человека это было не что иное, как борьба за создание Великой России.

Когда на одном из допросов у Зинина спросили, сам ли он составлял программу, или ему кто-то помогал, он ответил довольно своеобразно:

— Сгусток программы мой, а идею позаимствовал у Дай-дера.

— У Дайдера? Кто такой Дайдер? — встрепенулся следователь. — Где служит? В каком звании?

— Да нигде он не служит, — улыбнулся Зинин. — Его вообще нет на этом свете.

— Вот как! Он умер? Расстрелян?

— Он даже не рождался. Но никогда не умрет, потому что расстрелять его невозможно.

— Невозможно? — усмехнулся следователь. — Кому вы это говорите?!

— Дайдера невозможно расстрелять, потому что он живет вот здесь, — постучал Зинин по своей голове. — Дайдер — литературный герой. Его придумал писатель Анов и вывел этого белогвардейца в рассказе «Пыль».

— Ах вот оно что, — понимающе кивнул следователь, — литературный герой. Но расстрелять его можно, если бабахнуть по той голове, в шторой он живет.

— Таких голов много, — сразу помрачнел Зинин.

— Ничего, патронов у нас хватит, — зловеще осклабился следователь. — Так поведайте нам, бывший красноармеец Зинин, что вы взяли у этой белогвардейской сволочи Дайдера, а что придумали сами.

— Дайдер обозначил цель: свержение советской власти, — вдохновенно начал Николай. — Его метод — ставка на взрыв изнутри. Интервенция уже не пройдет, это ясно. Все остальное в известной вам программе — мое. Я убежден, что нашей опорой должно стать раскулаченное крестьянство, таких людей миллионы, а также казачество и исключенные из партии оппозиционеры. Нельзя забывать и о молодежи, которую не принимают в вузы из-за непролетарского происхождения. Короче говоря, недовольных советской властью в нашей стране — легионы. Если их объединить и дать хорошие лозунги — большевикам несдобровать. Но чтобы объединить, нужна такая партия, как у Муссолини. Ведь итальянских фашистов вначале было ничтожно мало, а теперь их больше, чем у нас коммунистов.

— Значит, партия должна быть фашистской? — уточнил следователь.

— Именно фашистской!—вскочил Николай. — Ведь в переводе с итальянского фашизм—это связка, пучок, а еще точнее— объединение. Вы понимаете, объединение! Объединение людей, свято верящих в идею построения нового общества. Но наша партия должна быть фашистской по названию и в то же время русской по духу. Русский национал-социализм, что может быть прекраснее! Это будет протестом гнилому еврейскому интернационализму. Со временем за нами пойдут и многие коммунисты, особенно пролетарского и крестьянского происхождения, они сохранили русское лицо, и у них в крови неприязнь к еврейскому интернационализму. И вообще, я глубоко убежден, что национальные струны — самые чувствительные, важно умело их тронуть, и люди пойдут за нами, не рассуждая! — грохнулся на стул Зимин. — Все, главное я сказал, — сипло выдохнул он. — Дайте воды, а то я...

— Воды-то я дам,—протянул следователь кружку.—Пейте. Но допрос еще не закончен... Меня вот что интересует. Черт с ним, с вашим фашизмом, в конце концов, это не больше чем теория. А вот как вы относитесь к террору? Террору в вашей программе место есть?

—В принципе, я против террора, так как он ничего не решает. Эсерка Каплан помогла отправиться на тот свет Ленина—его место занял Сталин. Если убрать Сталина — в его кресло сядет Каганович


Поделиться с друзьями:

Историки об Елизавете Петровне: Елизавета попала между двумя встречными культурными течениями, воспитывалась среди новых европейских веяний и преданий...

Поперечные профили набережных и береговой полосы: На городских территориях берегоукрепление проектируют с учетом технических и экономических требований, но особое значение придают эстетическим...

Своеобразие русской архитектуры: Основной материал – дерево – быстрота постройки, но недолговечность и необходимость деления...

Кормораздатчик мобильный электрифицированный: схема и процесс работы устройства...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.109 с.