Старогладковские горести и радости — КиберПедия 

Особенности сооружения опор в сложных условиях: Сооружение ВЛ в районах с суровыми климатическими и тяжелыми геологическими условиями...

Папиллярные узоры пальцев рук - маркер спортивных способностей: дерматоглифические признаки формируются на 3-5 месяце беременности, не изменяются в течение жизни...

Старогладковские горести и радости

2020-12-27 87
Старогладковские горести и радости 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

 

14 января 1852 года Толстой вернулся в Старогладковскую.

С дороги он писал длинные письма тетеньке Ергольской и брату Сергею Николаевичу. В письмах он мечтал о Ясной Поляне, о том, как можно наладить в старом доме жизнь по-старому — как будто время не прошло. Тетенька заменит бабушку, Агафья заменит Прасковью Исаевну, тетка будет ругать Леву, зачем он ест руками, а Николеньку за то, что у него руки не мытые.

В Старогладковской Николеньки не оказалось: он был в походе. Об этом доложили Льву Николаевичу двое из яснополянских дворовых — Дмитрий и Алексей. Сообщили они, что тетенька здорова, господа охотятся; привезли они на двух конях припасу, вероятно немного, и четырех собак: двух легавых — Катая и Позора, черную мордашку Бульку, по породе, вероятно, бульдога, и Помчишку, рода и племени которого я не знаю. Лошади в телеге были запряжены— Вороная и Пегая. Пегую Николай Николаевич уже продал за пять целковых. Значит, кони были неважные.

Дворовые поступили в распоряжение Льва Николаевича. Скажу про их судьбу, потому что она для нас небезынтересна.

Лев Николаевич — человек противоречивый, созданный и рожденный своим временем, воспитанный в дворянском доме, где крестьян не били, не мучили, но к дворовым, очевидно, относились иначе. Лей Николаевич считал, например, что в солдаты сдать всегда надо не мужика, а дворового. Он понимал, что с Фокой и Прасковьей поступили неправильно, но, уезжая в Севастополь, хотел взять с собой старого, очень уважаемого Николая Винникова — дворового, друга Федора Ивановича (Карла Ивановича «Детства»), и только сомневался, можно ли оторвать старика от семьи.

В Севастополь он после некоторого колебания взял с собой Дмитрия, который, очевидно, был слугой опытным, хотя он и имел некоторые недостатки, которые разделял с Николаем и Львом Толстыми. В Старогладковской вино было дешевое, все пили.

Лев Николаевич об Алексее написал мало, но есть отметка в дневнике от 18 апреля 1852 года: «Лень и апатия ужасные… Алешку высечь».

Дмитрий был с Толстым в экспедиции, которая описана в рассказе «Рубка леса». Потом Дмитрий был с Толстым под Севастополем. 31 марта 1852 года Толстой записал в дневнике: «Дмитрий пьет; ежели завтра будет то же — высеку».

Лев Николаевич умилялся, читая «Антона Горемыку», плакал в письмах к тетке, но так же, как и брат его Дмитрий, считал, что старше своих крестьян и должен ими руководить всеми доступными ему средствами.

В вольной казачьей станице у полусолдата Толстого было трое дворовых. Казакам это не нравилось. Толстой записал в дневнике, что про него в станице рассказывают, будто он отдал в солдаты дворового за то, что тот задушил собаку.

Толстой с горечью говорит о клевете, и, конечно, этого не было. Его обвиняли напрасно, но сек своих дворовых он, как все.

Достоевский в речи на юбилее Пушкина говорил, что, конечно, Евгений Онегин не сек крестьян, но Алеко — наверное.

В Старогладковской, в глуши, Толстой был Алеко, а Епишка — Старый цыган; он только переучивался по-новому видеть человеческие отношения. Переучили его станица Старогладковская и Севастопольская кампания, когда он увидал, что бить солдат и крестьян нельзя, что империя, держащаяся на битье, стоит плохо, терпит позор и поражения.

Николай Николаевич был человеком умным, свободным, очень талантливым, но, извещая Толстого письмом в Тифлис, что приехали дворовые из Ясной Поляны, он их называет только по именам, а про собак пишет, что они здоровы. Уехав из Старогладковской в Ясную Поляну по получении отставки, Николай Николаевич легавых с собой взял, за что Епишка искренне называл его свиньей, потому что он только что понял, как удобно охотиться в камышах, лесах и зарослях с породистыми собаками.

Это было старое, смутное, так называемое дореформенное время, время, когда Россия не пришла еще к той революционной ситуации, которая не свергла империю, но уничтожила крепостное право, хотя бы на словах.

Бежал Терек, в инее стояли камыши, на выгоревшую траву падала пороша, морозы прихватили ягоды терновника и дикого винограда и сделали его сладким.

Толстой и Епишка вместе ходили по лесу с Катаем и Позором, с Помчишкой и белозубым, черномордым, белолапым Булькой, на которого одичавшие поджарые и могучие собаки станицы смотрели с безусловным уважением.

Шли смутные дни, как будто засыпанные снегом.

Письма Льва Николаевича за это время почти отчаянные и полны, когда они отправлены к Ергольской, сентиментальности, когда отправлены к Сергею Николаевичу — обидчивости. Сергей на правах старшего брата все время читает беспутному Льву нотации.

Толстой дружит с чеченцами, с Садо и Балтой, записывает от них чеченские песни — очень точно. Это первые записи горских песен. Служба идет кое-как; Толстого отправили с единорогом в Керзель-аул: он служил в горной артиллерии — тяжелые пушки тогда по Кавказу ходить не могли, потому что походы совершались по бездорожью. Горные пушки везли, катили на руках; снаряды горных орудий давали разрывы не сильнее разрывов современной ручной гранаты.

У горцев была своя артиллерия, присланная из Англии. Ружья горцев били дальше казенных русских кремневых ружей, сохранивших конструкцию ружей петровского времени.

Казенное ружье предназначалось для выстрела залпом: оно осталось от старой линейной тактики. В горной войне ружья эти годились мало: чеченцы стреляли издали, с посошков прицельным боем на выбор, и только дисциплина русских воинов, стойкость армии и артиллерия помогали наступать.

Медленно разгорались бои. Где-то в Лондоне, в Париже говорили о наступлении России на Восток, шла борьба за проливы, за Балканы, за Ближний Восток; Шамиль удерживал большую русскую армию — связывал ее на Кавказе, оживление боев на Кавказе предвещало восточную войну — наступление Англии, Франции на Россию.

В глуши Старогладковской станицы все это воспринималось как отдельные походы, но армия становилась больше, действия энергичнее.

В феврале Толстой принимал участие в сравнительно крупной операции: большие отряды русских войск шли навстречу друг другу, прорубая просеки, разрезая непокоренную Чечню. Это были бои, бои тяжелые, орудия перекатывали через оледеневшие реки, были потери немалые.

Толстой держался в боях хорошо, но был собой недоволен: он ждал от себя чуда, а был храбрым солдатом. Он считал, что не проявил достаточно мужества.

Артиллерийская перестрелка шла в тумане, дальнобойные орудия горцев выбивали артиллеристов; одно орудие батареи Николая Николаевича оказалось подбито, убита была лошадь. Николай Николаевич не хотел оставить лошадь со сбруей и в бою добился того, что сбрую с лошади сняли под обстрелом. Николай Николаевич был спокойным, а необстрелянный Лев Николаевич волновался. Он записал о себе: «Я был горд, но гордость моя не опиралась на делах, но на твердой надежде, что я способен на все — от этого наружная гордость моя не имела уверенности, твердости и постоянства, я из крайней надменности переходил в излишнюю скромность. — Состояние мое во время опасности открыло мне глаза. — Я любил воображать себя совершенно хладнокровным и спокойным в опасности. Но в делах 17-го и 18-го числа я не был таким».

Толстой решает, что уверенность в будущих делах обманчива, что можно верить себе только в том, в чем себя уже проявил.

Это было большое разочарование.

Дело о производстве тянулось, запутывалось: Толстой не мог ни уйти с военной службы, ни оставаться на ней, были случаи получить георгиевский крест — его могли бы дать, но Толстой однажды уступил его солдату, а в другой раз, заигравшись в шахматы, пропустил парад и вместо награды попал под арест.

Все было запутано, как следы в лесу.

Толстой видел, что он несчастлив, но думал, что подлинное счастье — в самоотвержении, в том, чтобы делать добро другим.

Он жил не так, как живут другие, видел то, что другие не видели, любил так, что об этом не рассказал ни в дневнике, ни в письмах. Впоследствии он записывал и говорил жене, что на Кавказе он пережил духовную экзальтацию и был гениален.

У него были свои радости, и радости большие. Однажды он пошел на охоту с легавыми и Булькой: это было 29 октября 1852 года. Кабан, когда его берут собаки, уходит в чащу, становится так, чтобы защитить свой тыл, и огрызается яростно. Это один из самых страшных зверей на ружейной охоте.

Толстой встретил кабана в зарослях, старый секач разбросал собак, распорол храброму Бульке живот. Толстой выстрелил в кабана так близко, что щетина на кабане сгорела. Он был храбр, он был доволен. Он написал своей тетке: «За 18 месяцев, которые я провел на Кавказе, я стал лучше, буду стараться провести с пользою остающиеся два года… Здоровье мое хорошо, занятия все те же, охотой наслаждаюсь по-прежнему. На прошлой неделе убил кабана, и сильнее радости я еще никогда не испытывал».

Верный Булька на этот раз пережил тяжелое ранение. Впоследствии Лев Николаевич написал об этом рассказ.

 

 

ПЕРЕД УДАЧЕЙ

 

29 марта 1852 года Толстой фехтовал утром, пользуясь рапирой и маской, которую ему прислали из Ясной Поляны, потом обедал, писал, потом у него началось раскаяние. Его мучила мелочность его жизни, которую он имел силы презирать, он упрекал себя в отсутствии гармонии в своей натуре и в то же время надеялся, что он действительно стоит выше обыкновенных людей. Он писал:

«Я стар (ему было двадцать четыре года. — В.Ш.), пора развития или прошла, или проходит; а все меня мучат жажды… не славы — славы я не хочу и презираю ее; а принимать большое влияние в счастье и пользе людей. — Неужели я так и сгасну с этим безнадежным желанием? — Есть мысли, которые я сам себе не говорю, а так дорожу ими, что без них не было бы для меня ничего».

Он всегда стремился непосредственно вмешаться в жизнь, изменить ее, не знал, как ее изменить, и таил свои мысли, потому что еще не раскрыл их вполне для себя. Кажется мне, что и в дневнике Толстой скрытен; он боится того, что называл «тургеневской иронией наедине», он не додумал того, что пережил в станице Старогладковской. Боль мелочных неудач обижает его и старит в двадцать четыре года.

Ему кажется, что он пишет недостаточно хорошо: «Я писал повесть с охотой; но теперь презираю и самый труд, и себя, и тех, которые будут читать ее; ежели я не бросаю этот труд, то только в надежде прогнать скуку, получить навык к работе и сделать удовольствие Татьяне Александровне».

Он как бы скрывает от себя, как дорог ему его труд и как велики надежды. Он не находит места себе: он действительно человек без положения, без звания, потому что он, рожденный в помещичьей семье, воспитанный, как все, живший, может быть, хуже многих, в неудовлетворенности своей — человек будущего.

Вероятно, его положение тягостно и для окружающих, тем более что молодой граф резок и любит, когда его будируют.

Он охотится с офицером Султановым, которого горцы звали шайтаном, а военное начальство за разные чудачества трижды разжаловало в солдаты. Это человек, потерявший память о прошлом и даже отчаяние, хотя когда-то он дружил с Лермонтовым; теперь он бродит по лесам с собаками, и если бы не любил своих собак, то был бы просто плохим человеком. Охота сохранила Султанову хоть тщеславие.

Епишка проще. Толстой слушал его по вечерам после того, как кончал писать «Детство». Ему уже хочется написать коротенькую кавказскую повесть, но он сдерживается, потому что нельзя перебрасываться с одной работы на другую; он увлекается Бюффоном — старинным натуралистом, который умел писать о домашних животных с необыкновенной простотой и полнотой, никуда не торопясь, веря в заинтересованность читателя.

Дни капали, как капает оттаявший иней в лесу, прибавлялись строки за строками, сменялись строки.

Лев Николаевич решил поехать в Кизляр и лечиться. Как мальчик, он наелся изюму — у него разболелись зубы.

Кизляр был весь в цветении: отцвел миндаль, зацветали яблони — розоватые и белые цветы усыпали землю города, разделенного валами на скучные квадраты.

Лев Николаевич писал, читал скучные и глупые книги; они, занимая внимание, позволяли продолжать развиваться внутренней мысли. Он ходил с борзыми на охоту, но не затравил ни одного зайца и возненавидел борзых. Дошел до моря ночью, было темно, перед ним лежали темные воды, уходящие во тьму. Утром вернулся на то же место — это было болото. Пошел дальше, напился морской воды и с ружьем в руках ездил на татарском судне, разговаривая с крестьянами. Они рассказывали ему о том, как тоскуют по России; истории были патетичны, казались натянутыми. У Льва Николаевича были слезы на глазах. Старик крестьянин сорока лет не мог вернуться в Россию, он одеревенел: «Вот просто, как дерево, только сердце так и бьется, как голубь».

Надо было ехать в Пятигорск лечиться, посмотреть людей. Пятигорск был много раз описан. Толстой его знал по Пушкину, по Лермонтову; это — как прийти к родным, которые тебя еще не знают. Занял деньги у батарейного командира Алексеева, поехал с молодым офицером Буемским — преданным юношей, который переписывал толстовские рукописи.

Денег было мало. Он снял в кабардинской слободке за два рубля квартиру из двух комнат с полным пансионом для себя и Ванюшки.

С ними был Булька, которого Толстой тщетно пытался оставить в станице Старогладковской.

В детских рассказах Толстой писал, что Булька, вырвавшись, нагнал его при отъезде из Москвы Но мы знаем, что Булька прибыл в компании с другими собаками в 1852 году, знаем, что Булька был в Пятигорске, а потом погиб. Значит, нагнать он мог только по дороге на Пятигорск.

Странное дело, что все обижало Толстого. Ему было уже физически больно надевать солдатскую шинель — такая шинель была наказаньем, а он и ее добился с трудом.

Идет молодой Толстой в солдатской шинели, черный бульдог бежит за ним, офицер ударил собаку, а солдат, граф Толстой, не имеет права ее защитить.

Он пишет день за днем, беспощадно вымарывая, ходит в Александровскую галерею, смотрит, как танцуют дамы с офицерами, а дирижирует Сашка-цирюльник из госпиталя.

Здесь, в Пятигорске, всё друг про друга знают. Он написал брату Сергею о Пятигорске длинное письмо — сатирический очерк, какой можно было бы вполне напечатать.

Писать трудно, особенно Толстому. У него уже большая школа, в великом лесу литературы он ходил не по большим дорогам, а по тропинкам; знает Стерна, Бюффона, читает старые журналы, по-новому читает русскую классику, сравнивает себя с современными русскими писателями — Тургеневым, Гончаровым, может быть, с Панаевым и думает, что не равен с ними по таланту.

Он увлекается то в «генерализацию», то есть в подчинение всех подробностей одной руководящей идее, то в «мелочность», то есть в увлечение подробностями. Надо найти середину: все листья в лесу — листья, и нет двух листьев одинаковых.

Мы узнаем несходство листьев, их не сравнивая. Надо описать человека, как лист. То, что это лист дуба, — это генеральное, это главное, но надо, когда пишешь про человека, написать про одного-единственного человека, давая его в его генерализации и в его отдельности; Толстой увлекался несходством между людьми, стремился к умению соединять в одно представление различные черты.

Писалась книга. Болел Ванюша. Переписывал книгу.

Мечты были очень заманчивы. Стремясь вмешаться в жизнь, Толстой усиленно обдумывает роман о русском помещике. Он писал 3 августа 1852 года, после того, как прочитал Аристотеля: «В романе своем я изложу зло правления русского, и ежели найду его удовлетворительным, то посвящу остальную жизнь на составление плана аристократического, избирательного, соединенного с монархическим, правления, на основании существующих выборов. Вот цель для добродетельной жизни».

Ефрейтор-артиллерист с невыправленными бумагами, потерявшийся в глуши, завидующий на гулянье офицерам и людям, которых он считает порядочными, так как они хорошо одеты, мечтает по-дворянски преобразовать жизнь.

Не будем удивляться. Петрашевский незадолго до своего ареста обращался к Дворянскому собранию с проектом повышения дохода в дворянских имениях при помощи создания в них фаланстеров.

Первая книга, наконец, была кончена, отправлена. Об этом Толстой сообщил Ергольской.

В мае 1852 года Толстой из Пятигорска писал ей: «…мои литературные занятия идут понемножку, хотя я еще не думаю что-нибудь печатать. Одну вещь, которую я начал уже давно, я переделал три раза и намерен еще раз переделать, чтобы быть ею довольным; пожалуй, это вроде работы Пенелопы, но это меня не удручает, я пишу не из честолюбия, а по вкусу — нахожу удовольствие и пользу в этой работе, потому и работаю».

Пенелопа, которую упомянул Толстой, — жена царя-странника Одиссея: она отказала всем женихам, говоря, что еще не соткала ткань, а сама ночью распускала то, что соткала за день. Но работа подвигалась, хотя в этот раз Пенелопа разлюбила Одиссея. Об этом услыхала тетка. В то самое время, когда Толстой опять писал о продаже своих деревень, он тут же сообщал: «Давно я не был так завален делами, как сегодня: отправка 8 писем, мой роман, который я сегодня высылаю в Петербург, прошение и доверенность, и, ко всему этому, сегодня же я уезжаю на железистые источники».

Но Татьяна Александровна нашла самое важное в письме и в ответ написала 26 июля: «Наконец-то, милый мой, работе Пенелопы наступил конец. Твой роман закончен и отослан в Питер. Под каким заглавием он появится и на каком языке он написан?»

Пенелопа разлюбила.

С трудом веришь, что самый близкий Толстому человек, который настолько уверен в его успехе, что сразу спрашивает, где появится только что написанная работа, не знает — по-русски или по-французски она написана.

Медленно шло время. 4 июля Толстой отправил рукопись, плохо переписанную, в «Современник» — лучший журнал того времени, к Некрасову, снабдив рукопись довольно коротким, сухим и очень определенным письмом.

«Моя просьба будет стоить вам так мало труда, что, я уверен, вы не откажетесь исполнить ее. Просмотрите эту рукопись и, ежели она не годна к напечатанию, возвратите ее мне».

Дальше шли просьбы не разделять произвольно рукопись и похвалы: «Я убежден, что опытный и добросовестный редактор — в особенности в России, по своему положению постоянного посредника между сочинителями и читателями, всегда может вперед определить успех сочинения и мнение о нем публики».

Человек, пишущий это письмо, знает себе цену, хотя и колеблется и прикладывает деньги для обратной присылки рукописи — они были вложены в письмо.

Отправив письмо, Толстой сперва поехал в Пятигорск, потом вернулся в Старогладковскую; все было очень смутно.

В Старогладковской оказалась большая смертность среди солдат. Поэтому был назначен инспекторский смотр: должен был приехать тот самый генерал Бриммер, которого так долго беспокоил Толстой и который так мало беспокоился о солдате Толстом.

Шли учения. Толстой нес дежурство.

17 августа был смотр. Он очень устал и написал в дневнике: «Дисциплина необходима только для завоевателей».

Он не хотел быть завоевателем. Он хотел быть казаком, он хотел писать и охотиться.

28 августа он записал: «Мне 24 года, а я еще ничего не сделал, я чувствую, что недаром вот уже 8 лет, что я борюсь с сомнением и с страстями. Но на что я назначен? Это откроет будущность. Убил трех бекасов».

На другой день Лев Николаевич получил письмо от Некрасова. Письмо довольно короткое, но одобрительное.

Некрасов говорит про рукопись: «Она имеет в себе настолько интереса, что я ее напечатаю. Не зная продолжения, не могу сказать решительно, но мне кажется, что в авторе ее есть талант».

Дальше идут более определенные слова: «Во всяком случае, направление автора, простота и действительность содержания составляют неотъемлемое достоинство этого произведения».

Некрасов, не зная фамилии автора, советует, однако, печатать не под инициалами, а под полной фамилией.

Толстой записывает в этот день: «Ходил с Николенькой на охоту; убил фазана и зайца».

Потом идет короткая запись о том, что получено гадкое письмо от Костеньки Иславина; «…и от редактора, которое обрадовало меня до глупости. О деньгах ни слова. Завтра писать письма: Некрасову, Буемскому — и сочинять».

Но 30 августа Толстой письма не написал. 5 сентября в дневнике указано: «Написал письмо к Некрасову», но отправлено письмо было лишь 15 сентября.

Между тем Некрасов, не дождавшись ответа Толстого, послал второе письмо от 5 сентября: это очень серьезное письмо. Рукопись уже набрана и предназначена на 9-ю книгу «Современника». Вот суждение о ней:

«…прочитав внимательно в корректуре, а не слепо написанной рукописи, нашел, что эта повесть гораздо лучше, чем показалось мне с первого раза. Могу сказать положительно, что у автора есть талант. Убеждение в том для Вас, как для начинающего, думаю всего важнее в настоящее время».

Дальше сообщается, что журнал с повестью выйдет завтра.

Толстой сообщил свою фамилию Некрасову, потому что до этого времени он писал под литерами Л. H. Т. Он еще не понимает, что произошло. Досадует, что редактор молчит о деньгах — они нужны на завтра, потому что уже все прожито.

«Детство» было напечатано с необыкновенной скоростью. Дело, конечно, не обошлось без цензурного вмешательства. Цензура запрещала упоминать в беллетристических произведениях религиозные предметы, поэтому на кровати Николеньки в печатном тексте висел не образок, а «портрет моей маменьки». Были сделаны цензурные выкидки — в том числе выброшена вся история Натальи.

Толстой написал Некрасову необыкновенно резкое письмо, не отправил его, но дорожил этим письмом: ему казалось, что оно доказывает его самостоятельность. Он хотел в литературе сохранить независимость. Письмо, предназначенное Некрасову, было заменено вежливым письмом, а невежливое, в доказательство толстовской независимости, отправлено к брату.

По службе Толстой оказался в положении невыносимом; он, несомненно, сделал ряд ложных шагов: то подавал в отставку, то брал свое заявление назад, надеясь на производство. Выручила его Ясная Поляна и старые связи с Горчаковым.

После блистательного начала литературной славы Толстого изменилось к нему отношение. Иным стал тон писем Сергея Николаевича, который просто извинялся перед братом. Начала читать русскую литературу Ергольская: прочитала Панаева и убедилась, что ее Лева много лучше пишет.

Сергей Николаевич писал, что он боится, как бы брат не возгордился своим первым успехом: «Боюсь же, чтобы ты не возгордился, оттого, что я даже, неизвестно почему, сделался горд тем, что ты пишешь».

Он рассказывает Толстому о том, как его хвалят, признается, что прочитал повесть два раза, думал — она нравится ему потому, что он знает все «лица, в ней находящиеся», но все вокруг хвалили повесть.

Брат предлагает, что он сам приедет на Кавказ, советует Толстому, получив офицерский чин, ехать к нему, чтобы жить вместе в Москве, в Петербурге или в Одессе или, ежели пустят, то за границей. Он говорит, что все изменилось; спрашивает брата только об одном, не играет ли тот в карты?

Лев Николаевич отвечает брату, как старший, говорит, что он в карты не играет и что он не будет хуже писать, чем начал, потому что собирается вовсе не писать.

Ободрившись литературным успехом, получив письмо от Некрасова, Толстой в июле месяце 1853 года написал князю А. И. Барятинскому письмо настолько резкое, что началом оно напоминает вызов на поединок; но, вероятно, письмо не было отправлено. «Может показаться странным и даже дерзким, что я в частном письме обращаюсь прямо к вам, Генералу. Но несмотря на то, что в моих глазах, надеюсь тоже и в ваших, — я имею столько же права требовать от вас справедливости, сколько и вы от меня, я имею право, чтобы выслушали меня; — право, основанное, не на вашем добром расположении, которым я пользовался когда-то, но правом на том зле, которое может быть невольно вы сделали мне».

Дальше Толстой говорит: «…я должен войти в некоторые подробности». Он излагает краткую историю своей военной службы, начиная ее упреком: «В 1851 году вы советовали мне поступить в военную службу».

Толстой оговаривается, что человек не может упрекать другого в поданном совете, но Барятинский посоветовал ему поступить на службу под начальство Барятинского.

Толстой прослужил шестнадцать месяцев, два года был в походах, неприятель подбил ядром колесо орудия, которым Толстой командовал. Взвод, которым командовал Толстой, подбил орудие неприятеля. Он был утвержден на службе, но не получил ни креста, ни чина, несмотря на двоекратное представление. Толстому приходится объяснять своим родственникам, почему он служит солдатом, его расспрашивают родные — не разжалован ли он в солдаты: «Это может казаться смешным в таком положении, как ваше, но поверьте, что я часто провожу тяжелые минуты, думая об этом».

Толстой требует отставки.

На дальнем Кавказе, бродя в лесу с Епишкой, Толстой не знал еще, кто он такой. Прошло десятилетие, пока он осознал себя, отдалив себя в Оленине, как бы поднялся над собой; для этого должны были пройти годы Севастополя, сознание неудачи николаевской армии, знакомство с кругом «Современника», с Некрасовым, с Чернышевским, недолгая дружба с Тургеневым.

Для того чтобы увидеть Кавказ, Толстой должен был вернуться к себе в Ясную Поляну, передумать все, влюбиться в крестьянку, учить детей грамоте, мечтать изменить жизнь.

Тогда он поймет Оленина как живое существо, похожее на оленя, на комара; он увидит в нем проявление жизненности и обходным путем, через лес, через оленя, отдалится от старой мысли: как быть с Горчаковыми и со своим дворянством.

Толстой десятилетиями уходил от себя и своей среды к народу, а когда пришел к народу, то отождествил себя с крестьянством.

В двадцать четыре года Толстой только начинал свой путь: еще все было в нем, он высказал одно только детство.

B отношениях с государством, с властью Толстой был, вероятно, более связан, чем недалекий Николай Ильич — тот видел декабристов, а для Толстого это было уже предание.

Шел 53-й год. Толстой ждал представления к производству, но надо было для этого ехать экзаменоваться в Петербург. Толстой хотел добиться производства на месте. Он пишет брату Сергею Николаевичу: «Нужно только попросить об этом кого-нибудь из значащих лиц в Петербурге в штабе фельдцейхмейстера, где и должно находиться мое представление. Не найдешь ли ты путь к кому-нибудь из этих господ через Горчаковых А. И. или С. Д., или через Толстых Прасковьи Васильевны».

Андрей Иванович Горчаков, троюродный брат бабки Толстого, с 1832 года был генералом-от-инфантерии, при нем одно время состоял адъютантом отец Толстого. С. Д. Горчаков был троюродным дядей Толстого (он изображен в «Детстве» под именем князя Корнакова) и был директором первого отделения экспедиции сохранной казны. С его детьми Толстой был дружен и пережил на одном из рождественских праздников унижения, когда Горчаковым подарили хорошие вещи, а Толстым плохие. Брат пошел к Андрею Ивановичу Горчакову, старик удивился, что его племянник не получает так долго производства, и обещал написать о нем, в это время Лев Николаевич уже подал рапорт об отставке.

Отставка задержалась тем, что началась война с Турцией.

Император Николай I считал себя диктатором в Европе, он «спас» Австрию от венгерского восстания, главенствовал в Священном союзе, который охранял старый режим в Европе, имел личные связи в Англии, поддерживал Турцию, когда Турция столкнулась с возросшей мощью Египта. Полагая, что между Францией и Англией должна лежать вечная вражда, так как Англия держала Наполеона на острове Святой Елены до смерти, а император французов Наполеон III был племянником Наполеона I, считая, что Пруссия и Австрия от него зависят, Николай объявил войну Турции, защищая болгар, сербов, румын. Война началась, по-видимому, удачно: морским боем под Синопом, в котором был разгромлен турецкий флот.

Толстой знал, что командующий войсками, которые должны занять дунайские княжества, был его троюродный дядя, князь Михаил Дмитриевич Горчаков — участник Бородинского сражения, и подал ему докладную записку; в записке упоминается, что Толстой получил чин коллежского регистратора на гражданской службе, а затем, для совместного служения с братом, определился на военную службу фейерверкером 4-го класса.

Дальше указывается, что брат Толстого вышел в отставку и что теперь он, Толстой, имеет служащих родственников только в действующей армии. Назывались четвероюродные братья — Дмитрий и Александр Сергеевичи Горчаковы. Записка была составлена по всей форме и опиралась на существующий параграф военного устава.

Горчаков отозвался и отправил бумагу дежурному генералу главного штаба. В скором времени перевод состоялся. Дожидаясь его, Толстой был в отчаянии: он писал тетке 27 октября 1853 года, что производства нет, отставка невозможна и что он больше не может притворяться веселым и довольным.

15 ноября 1853 года Толстой в дневнике отмечает: «Получил доброе письмо от князя Дмитрия Горчакова и бумагу о том, что документы мои задержаны в Герольдии».

Письмо князя С. Д. Горчакова написано по-родственному и в то же время официально: «Любезный граф Лев Николаевич, сегодня получил ваше письмо из Кизляра и при нем докладную записку о переводе вашем в действующую армию».

Такое письмо можно было показать по начальству. Дальше говорится о том, что бумаги отправлены к брату Михаилу, и выражается недоумение: «Не понимаю одного, отчего ты не юнкер, а фейерверкер и то 4-го только класса».

Это уже совсем по-родственному — не на «вы», а на «ты».

26 ноября Толстой просит брата поторопить бумаги в военном министерстве и в департаменте Герольдии.

Ответа из Герольдии мы не знаем; как будто дело пока обошлось без документов Герольдии, и Толстой благодаря могущественной протекции был переведен в Дунайскую армию и одновременно произведен в прапорщики.

 

Часть II

 

«ДЕТСТВО»

 

Как намечалось «Детство» до Кавказа, из дневника не видно. Смена написанных вариантов началась уже на Кавказе, в станице Старогладковской. Первые наброски не похожи на ту книгу, которую мы знаем.

Книга начата как письмо человека к его близкому другу. Автор несчастлив и оправдывается. Это как будто начало эпистолярного романа. Первый отрывок его подписан инициалами — Г. Л. Н. Можно расшифровать это как небрежную подпись: Граф Лев Николаевич. Фамилии нет, потому что человек пишет для себя, помня титул, имя, отчество и подразумевая фамилию.

«Вы, кажется, не на шутку сердитесь на меня за то, что я не прислал вам тотчас же обещанных записок. — Вы пишете мне: «Неужели я не стою настолько доверия?», «Неужели любопытство мое оскорбляет вас?» При этом вы пускаетесь в рассуждения о любопытстве, говоря, что любопытство может иметь два противуположные основания: зависть — желание найти слабую (дурную) сторону, и любовь — желание видеть хорошую сторону; и мало ли еще какие тонкие рассуждения вы делаете по этому случаю. К несчастью, для меня совершенно все равно, какого рода бы ни было любопытство ваше и всех тех, которым вы можете показать эти записки; я об этом рассуждаю так, как тот невинно приговоренный к казни, который не просил оправдания; но просил только, чтобы выслушали его оправдание». В то время многие люди писали или собирались писать детство, проверяя жизнь свежими глазами детей.

Лев Николаевич задумал шире, не описание детства, а четыре эпохи развития. Он раскинул планы на десятилетия.

И в то же время он, начав со сложного событийного ряда, который должен был лечь в основу произведения, перешел к самому простому.

Белинский тогда писал, что русской литературе свойственна простота вымысла.

Наши изобретения, наш способ решения вопросов в конце концов принимают вид формулы.

В обычных романах о детстве человек покидает свой дом из-за какого-нибудь несчастья, реже потому, что ищет приключений, чаще потому, что он незаконнорожденный и не имеет места за общим столом людей своего круга.

Кандид, и Том Джонс Найденыш, и Оливер Твист — незаконнорожденные. И герои первого наброска «Детства» незаконнорожденные: это соседи Толстого — Иславины, они же Исленьевы — это две фамилии в одном доме: мать героев ушла к их отцу от своего законного супруга, бабушка жалеет свою дочку. Семья живет в знатном бесславии; ее положение сомнительно.

Постепенно Лев Николаевич отказался от этого традиционного решения. Незаконнорожденным остался учитель немец Карл Иванович. Семья же — самая обыкновенная. В «Детстве» описаны несколько дней обыкновенной семьи и обычные, неудаляемые несчастья, которых нельзя отвратить каким-нибудь юридическим актом.

Лев Николаевич избрал путь вокруг человека, он захотел выяснить, вернее ему понадобилось выяснить, почему несчастлива семья Толстых — четыре брата и их сестра — хорошие люди.

Он выясняет судьбу поколения.

Для того чтобы эту судьбу понять, надо было уйти в себя, произвести опыт необычайной силы.

Годы жизни Толстого на Кавказе плодотворны, но смутны.

Он был связан с Кавказом военной службой, на которой формально не находился, с ефрейторством, которого не получил. Но в то же время он был солдатом привилегированным: приятелями его были офицеры, он был выше их по своему общественному положению, хотя и невыясненному, и проигрывал им деньги немалые, хотя платил с трудом.

Он мог подойти к командующему князю Барятинскому, как к знакомому, и в то же время был солдатом.

Это странное затянувшееся положение предоставляло Толстому некоторое подобие свободы. Он редко бывал на учениях, мог разъезжать, много раз он возвращался в Старогладковскую, два раза был в Пятигорске, жил долго в Тифлисе, проводя время в безнадежных хлопотах.

Все это придает его жизни странную, трудно рассказываемую непоследовательность; человек скитается: он ищет куда бы преклонить голову или хотя бы потерять свою голову в этих лесах, где головы пропадали так легко.

Он узнавал походы, труд по выкатке орудий из ледяных речек, бои, опасность плена и странную нужду человека, который все время не знает, сколько он может потратить. Этот потерявший адрес человек, самоизгнавший себя в казачью станицу, рос тогда так, как растут деревья, когда они доберутся до настоящих годов зрелости.

Годы сомнения, самоанализа, дневниковых записей, беспрестанных сомнений в будущности — все пригодилось Толстому, когда он стал писать, на время порвав с тем, что должно было бы его окружать.

Работа, которую он за это время проделал, невообразимо велика. Он выступает в 1852 году в сентябрьской книге «Современника» как писатель, не только овладевший формой, но и по-новому выразивший свое время.

Литература отражает мир, действительность; это очевидно. В мире, кроме самого мира, другого ничего нет, и отразить и выразить что-нибудь иное можно было бы, только создав для себя мир, с другими законами физики и биологии.

Но, говоря об отражении, мы всё колеблемся в решениях — отражает ли писатель то, что с ним происходит вот сейчас, или он копит впечатления и потом отражает их, найдя для них свою форму.

Непонятно, что происходит, когда писатель пишет не о сегодняшнем дне. Что в таком случае он выражает: 1) сегодняшний день — день написания, или 2) день, изображенный в произведении, или 3) анализирует и сегодняшний день, и будущее, ему самому вне искусства не раскрытое.

В биографии Льва Николаевича важно его творчество: как он работал, как он добился удачи, чему мы можем у него научиться.

Гениальности научиться нельзя; трудолюбию, систематической работе, правдивости перед собой, преодолению самого себя — можно.

Можно понять, что когда этот человек пишет о самом себе, он пишет и о нас и о других — о мире, который его создал, и о мире, который он создает своим творчеством.

Мир искусства сложно повторяет мир действительности. Законы искусства, при свободе его форм, определены историей, не только ее выражают, но и помогают ее разгадать. Помогают разгадать историю человеческой души. Поэтому они переживают не только человека, который написал произведение, а <


Поделиться с друзьями:

Автоматическое растормаживание колес: Тормозные устройства колес предназначены для уменьше­ния длины пробега и улучшения маневрирования ВС при...

История развития пистолетов-пулеметов: Предпосылкой для возникновения пистолетов-пулеметов послужила давняя тенденция тяготения винтовок...

Общие условия выбора системы дренажа: Система дренажа выбирается в зависимости от характера защищаемого...

Кормораздатчик мобильный электрифицированный: схема и процесс работы устройства...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.116 с.