Начало дела о покупке Пирогова — КиберПедия 

Двойное оплодотворение у цветковых растений: Оплодотворение - это процесс слияния мужской и женской половых клеток с образованием зиготы...

История развития хранилищ для нефти: Первые склады нефти появились в XVII веке. Они представляли собой землянные ямы-амбара глубиной 4…5 м...

Начало дела о покупке Пирогова

2020-12-27 103
Начало дела о покупке Пирогова 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

 

К Толстым приезжало в дом не много гостей — только соседи, самые почтенные. Бывал Александр Михайлович Исленьев — адъютант генерал-майора Орлова, человек, связанный с Декабристами, богатый, неустроенный. Он станет дедом Софьи Андреевны Берс-Толстой и Татьяны Кузминской.

Приезжают в Ясную Поляну и другие почтенные люди: Н. В. Киреевский, С. И. Языков — крестный отец Льва Николаевича, человек, пропахший табаком и замечательный по своему безобразию: у Языкова на лице как будто лишняя кожа, и он ее передергивает странными гримасами.

Часто бывает Огарев, и дети не знают, что жена Огарева любовница Николая Ильича. Бывает еще богач-холостяк Темяшев, питающий к Николаю Ильичу восторженную любовь. Он привез раз из своего имения Пирогово замечательных поросят — подарок милому соседу.

Темяшев умел играть на фортепьяно какой-то плясовой мотив, он только это и умел играть, но этого было достаточно, потому что дети и Темяшев считали, что под этот мотив можно плясать любой танец.

Рассказывает Толстой: «Был зимний вечер, чай отпили, и нас скоро должны были вести спать, и у меня уже глаза слипались, когда вдруг из официантской в гостиную, где все сидели и горели только две свечи и было полутемно, в открытую большую дверь скорым шагом мягких сапог вошел человек и, выйдя на середину гостиной, хлопнулся на колени. Зажженная трубка на длинном чубуке, которую он держал в руке, ударилась об пол, и искры рассыпались, освещая лицо стоявшего на коленях, — это был Темяшев».

Темяшев и отец ушли в комнату с зеленым диваном и там совещались. В доме Толстых появился новый человек — девочка с широким, покрытым веснушками лицом, звали ее Дунечка.

У Дунечки была своя нянька — высокая сморщенная старуха.

Нянька и Дунечка были частью большой сделки между Темяшевым и Толстым.

Все дело было в дочерях Темяшева. Они были рождены дворовой, с которой барин не был венчан. Темяшев не мог детям оставить наследство обычным способом. Наследницами Темяшева являлись его сестры, им передавал он по завещанию все свои имения, но Пирогово, в котором сам жил, фиктивно продавал Николаю Ильичу.

Сделка была сложная. На Николая Ильича переводилась задолженность по имению — долг опекунскому совету — сто шестнадцать тысяч.

Кроме того, считалось, что Николай Ильич уже уплатил Темяшеву сто восемьдесят четыре тысячи наличными деньгами. Николай Ильич и Темяшев связывали друг друга различными документами; Толстой обязан был по этим документам уплатить деньги матери дочерей Темяшева.

Сделка сложная и, вероятно, была оформлена не без участия слепого Ивана Митрофановича. Сам Толстой в описании сделки неточен, но видно, что со стороны опекунов детей Темяшева протестов не было — значит, деньги были выплачены.

Не своего отца, а его ближайшее окружение описал Толстой в «Детстве». Отец Николеньки — это сосед по имению, Исленьев. Про него Толстой рассказывает:

«Он был чувствителен и даже слезлив. Часто, читая вслух, когда он доходил до патетического места, голос его начинал дрожать, слезы показывались, и он с досадой оставлял книгу… Он любил музыку, певал, аккомпанируя себе на фортепьяно, романсы приятеля своего А…, цыганские песни и некоторые мотивы из опер; но ученой музыки не любил и, не обращая внимания на общее мнение, откровенно говорил, что сонаты Бетховена нагоняют на него сон и скуку..»

Дальше говорится о любви его к цыганскому пению.

Кто такой А…?

Несомненно — автор романсов Алябьев, которого все знали по знаменитому «Соловью».

Алябьев попал в компанию игроков, которые обыграли купца; когда купец не хотел выдать на проигрыш векселя, его сперва высекли, а потом посадили в ванну со льдом.

Алябьев сам не совершил преступления, но, судя по роману «Семейство Бегичевых», какое-то отношение ко всему этому имел.

Алябьев попал в Сибирь, где и написал «Соловья в Сибири».

Исленьев был игрок почти профессиональный, и понятия о дозволенном и недозволенном у него были не слишком точные.

Кроме того, нужно еще сказать, что законодательство было устарелым и всеми обходилось. Вот почему дело о пироговском наследстве могло оказаться не точно оформленным.

Исленьев был одним из держателей векселей, которые должны были обеспечить уплату пироговских денег, и уплатил деньги, так же как и Глебов — второй участник договора.

Лев Николаевич помнит, что Языков — третий участник сделки — присвоил деньги.

Все дело было выгодно: Пирогово стоило много дороже той суммы, которую за него платили, его называли в разговоре золотым дном.

 

В МОСКВЕ

 

Жизнь в Ясной Поляне продолжалась спокойная, дети вырастали. Лева перестал быть «Милашкой» — стал мальчиком, его теперь стали называть ласково Лева-рева за чувствительность.

Дела Николая Ильича были тогда на подъеме, и он после удачи с перовским наследством и покупкой Пирогова поехал в Москву вместе со своими сыновьями и младшей дочерью.

Выехали Толстые из Ясной Поляны в Москву 10 января 1837 года.

Лев Николаевич писал по памяти, не мог вспомнить, было ли это осенью или зимой, потому что он помнил, что Петрушка — камердинер отца — по дороге, увидав лисицу, пустил за нею борзого серого кобеля Жирана, который лисицы не взял. Но сохранилась запись Татьяны Ергольской, что дело было зимой. Ехали на семи возках — на своих и мужицких лошадях. Возок бабушки был отдельный. Бабушка боялась, что возок перевернется, и поэтому к саням были приделаны широкие отводы.

В старое время при царских поездках на отводах стояли или должны были стоять специальные люди знатного происхождения. Молодой Дмитрий Пожарский имел звание стряпчего-ухабничего. Ухабничие сберегали возки на зимних дорогах. Конечно, эта должность в то же время была придворная.

У Пелагеи Николаевны на отводах стояли два камердинера папеньки.

В Серпухове ночевали. Постоялый двор имел ворота со сводом. Бабушкины важные сани не проехали в ворота, и надо было ее выводить из возка с улицы в горницу.

Приехали на другой день. Золотоглавая Москва, тихая, в еще не изъезженном снегу, полная народа, оживленна, люди по-разному одеты, дома разного роста — из них сотни с колоннами, львы на воротах, галки на крестах церквей. Далеко виден незаслоненный домами Кремль; все произвело на детей большое впечатление.

Был хороший день. Лев Николаевич помнил свое восхищение при виде московских церквей и домов. Это восхищение было как бы подсказано мальчику тоном гордости, с которой отец показывал ему Москву.

В Москве сняли квартиру: это была тоже новость. Вся семья поселилась на Плющихе в доме Щербачева, против церкви Смоленской божьей матери. Дом стоял во дворе вольно, фасад его составлял острый угол к улице, улица была как будто сама по себе, а дом сам по себе.

Прожили в этом доме полтора года. Гуляли дети по Москве с Федором Ивановичем, познакомились со сверстниками.

Лев Николаевич здесь первый раз увидал людей, которые не знали, кто такой Николай Ильич Толстой и кто такие его дети.

В деревне были известны все истории и горести, которые связывали людей большого барского дома, и люди в дальней деревне тоже были известны, каждый дым из трубы подымался из знакомой избы.

Здесь никто не кланялся им на улице. Люди, которые жили рядом, тоже были неизвестны. Не знал Лев Николаевич, когда они родились, как они пишут, сколько у них детей. Неизвестно, как эти люди относятся к своим детям.

На улицах стояли дома каменные, а больше деревянные, много было дворянских особняков с садами. В то время в Москве можно было прочесть такие объявления: что сдается, мол, дом с садом, и сенокосами, и с речкой, и со всеми угодьями, но без права охоты.

Москва перебивалась купами деревьев — летом зелеными, зимой белыми. Ездили по Москве кареты, извозчичьи сани, розвальни. Множество торговцев продавали свой товар на улицах с лотков.

Бабушка требовала в доме уклада, соответствующего графскому титулу. Она предложила уволить Федора Ивановича и нанять, как в других домах положено, француза.

Лев Николаевич в «Детстве» рассказывает, как Карл Иванович подал при увольнении счет на жалованье и еще за подарки, которые он делал детям, склеивая эти подарки из картона и белой бумаги: на все у него были счета. Просил он также, чтобы ему заплатили стоимость золотых часов, которые были когда-то обещаны в подарок, но не подарены.

Составлялись счета долго, и друг немца, старик Николай, обсуждал счета и плакал, повернувшись лицом к стенке.

Придя к барину Николаю Ильичу, немец сперва не сробел и начал высчитывать свои убытки, а потом заплакал и сказал, что согласен служить и без жалованья, потому что очень любит детей. Он остался.

История его описана и развита в книге Толстого «Детство», где Федор Иванович Рёссель назван Карлом Ивановичем.

История, конечно, изменена.

Писатель, когда он пишет, отражает жизнь, но не сразу и не всегда точно. Он зеркало, отполированное жизнью. Он говорит то, что понимает, а понимать его научил опыт других людей.

Человек читает книги и, описывая, пользуется не только словами, но и опытом писателя. Он обращается к другим людям, их чему-то учит.

Лев Николаевич Толстой «Детство» писал на Кавказе, где служил волонтером.

«Детство» написано на берегу широкого и мутного Терека, который размывает дно и наносит высокие берега. На илистых отмелях берегов жили казаки, охраняли реку, охотились, пахали.

Лев Николаевич писал то, что произошло с ним пятнадцать лет тому назад. Люди, о которых писалось, еще были живы или умерли недавно, и он изменял имена. Он видел прошлое через настоящее, через новый жизненный опыт. Этот новый опыт, историю казака Ерошки — Епифана Сехина, он запишет через много лет, уже пережив Севастопольскую оборону, когда изменится вся Россия и будут говорить об освобождении крестьян. В литературе будут существовать Тургенев, Чернышевский, и Толстой будет с ними знаком. То, что он будет писать, объединит его прошлое и настоящее.

Ерошка описан человеком, который его видел, но читал про Ермолая-охотника и про Старого цыгана, который судил Алеко в «Цыганах» Пушкина.

Когда пишешь биографию, то трудно в жизни писателя отделить то, что было в таком-то году, от того, как это бывшее было понято через много лет.

Толстой вернулся к своему детству уже стариком, в 1903 году, просматривая биографию, написанную Бирюковым. Новое его описание названо «Воспоминания». Они относятся только к нему, но связаны они с новой историей Толстого. Он смотрит оглядываясь, говорит стариком о мальчике, отдыхает в своем детстве и тут же на полях пишет свои возражения, спорит сам с собой, вспоминает живое ощущение, изменяет оценки.

Видно, что детство в деревне было по воспоминаниям человечно. В городе было труднее, страшнее. В городе надо было блюсти «приличия», дети учились новым манерам, учились кланяться, увидали, как дворяне по-разному разговаривают на разных улицах.

Была тогда мода детей одевать щегольски, но по-народному, в чуйки: что-то вроде пальто в талию. Льва Николаевича на улицах иногда принимали за хорошо одетого простолюдина, и он понял, что в народе над барами смеются и называют их «господишками».

День в Москве был всегда занят. Мальчики учились на колымажном дворе верховой езде, правильной посадке — не деревенской, а городской, щегольской. Учился и Лев Николаевич, упал раз с лошади, ему сказали, что детское тело мягкое, и продолжали учить. Он эту историю впоследствии с удовольствием описал в своей «Азбуке», считая, что поступили с ним правильно.

К городу дети привыкли. Вдруг пришло известие, что Темяшев лежит в параличе и что сестра его Наталья Алексеевна Корякина подала на права Николая Ильича донос.

Сестры-наследницы утверждали, что сделка на Пирогово мнимая, безденежная, несмотря на то, что все документы оформлены купчими и заемными обязательствами. Сестра Темяшева Наталья Алексеевна Корякина в апреле 1837 года обратилась в правительственное учреждение с жалобой, что будто бы сделки с Н. И. Толстым были заключены ее братом А. А. Темяшевым, когда он был уже разбит параличом.

Прошение шло за прошением. Истица требовала произвести обыск в доме графа Толстого для того, чтобы в его бумагах найти похищенные дорогие вещи и документы, будто бы взятые из шкатулки Темяшева. Это было обвинение не только серьезное, но и позорящее.

Здоровье Николая Ильича в Москве было неважное; из горла у него шла кровь. Ехать было трудно, но из Пирогова — нового толстовского имения — шли плохие вести: управляющий имением В. С. Бобров, дядя детей Темяшева, в письме к новому своему господину извещал, что Корякина писала ему с угрозами; что Александр Алексеевич лишился языка и всех телесных сил и нельзя ожидать его возврата к жизни; что сестра велела следить за тем, чтобы у него ничего не было растрачено, а слухи о том, будто бы имение продано, ложные, и если что будет взято, за это будет взыскано, и нужно повиноваться посланному от госпожи Корякиной.

Корякина прислала своих людей к старосте и к другим людям в Пирогово. Кроме того, были присланы четыре крестьянина для присмотра за конным заводом, гумном и господским домом, как за имуществом, принадлежащим Корякиной.

Корякина подала прошение военному генерал-губернатору князю Голицыну, в бумаге написала, что Николай Ильич воспользовался болезнью брата и что деньги, показанные в документах о продаже, на самом деле уплачены не были и вся сделка на продажу Пирогова, как безденежная, должна быть признана незаконной.

В мае получено было письмо от М. П. Глебова — друга Темяшева и графа Толстого. Он говорил, что распространяется клевета, и уговаривал Николая Ильича держаться крепко: «Вы и я были самые близкие люди к Александру Алексеевичу, на нас он возложил надежду свою в исполнении священной его обязанности. От нас зависит благосостояние и вся будущность его сирот, следовательно, мы должны, во всяком случае, употребить все средства к достижению этой цели и отстоять смело противу угрожающей бури нам, тем более что ваши добродетели и никем не запятнанная репутация делают вас совершенно неприкосновенным разглашаемым клеветам».

Николай Ильич, собрав деньги, какие были в доме, отправился в Тулу объясняться с Темяшевым. Может быть, он вспомнил, что задержал какой-нибудь платеж: известно, что денег Николай Ильич забрал с собой много.

Вечером 19 июня 1837 года Николай Ильич Толстой выехал из Москвы. Были с ним его молодой егерь-камердинер Матюша и старый слуга Николай Михайлов. Ехали спешно. В дороге не ночевали. Расстояние в сто шестьдесят одну версту четверка пронеслась менее чем в одни сутки.

Утром 21 июня отставной подполковник уже ходил по разным государственным учреждениям Тулы, а вечером к нему пришли знакомые чиновники — инспектор тульской врачебной управы Т. В. Миллер и врач И. А. Войтов, и чиновники Васильев и Вознесенский. Очевидно, надо было доказывать, что документы были выданы Темяшевым в здравом уме и твердой памяти, а может быть, и получить от больного при свидетелях подтверждение законности сделки.

Очевидно, должно было произойти свидание с Темяшевым при врачах и чиновниках. Чиновник Васильев отправился в дом Темяшева и уже из дома видел, как Николай Ильич идет к старому своему другу. Слуги Темяшева видели приближающегося графа, но он упал на улице, не дойдя нескольких десятков шагов, был поднят и внесен в соседний дом регистратора Орлова. Собрались врачи, с которыми только что советовался граф по делу Темяшева.

Николай Ильич умер в тот же день. Бумаги его были описаны. Деньги остались не найдены.

Вскрытие тела было признано излишним.

Так умер отец Льва Николаевича, умер еще человеком не старым, в хлопотах об имуществе своего друга и о собственном имуществе.

Дела дворян того времени были неспокойны, находились в ведении людей недобросовестных, бумаги редко выражали истину.

Дело это считалось темным. Толстой писал об этом, вспоминая, как винили Петрушу и Матюшу: «Когда отец мой скоропостижно умер, было подозрение, что эти люди отравили его. Повод к этому подозрению подало то, что у отца были похищены все бывшие с ним деньги и бумаги, и бумаги только — векселя и другие — были подкинуты в московский дом через нищую. Не думаю, чтобы это была правда, но было возможно и это».

Подозревала камердинеров в убийстве и друг Николая Ильича Толстого Ергольская. Очевидно, с ее слов утверждала то же и сестра Льва Николаевича — Марья Николаевна. Об этом говорил внук Николая Ильича — Сергей Львович.

H. Н. Гусев в книге «Лев Николаевич Толстой. Материалы к биографии» все это подробно опровергает на основании документов, оставшихся в тульском суде.

Собранные H. Н. Гусевым документы показывают, что граф Николай Ильич умер на людях, смерть его определена, как последовавшая от «кровяного удара, к чему способствовал менее суточный проезд из Москвы в Тулу и хождение его пешком по сему городу по утру, среди дня и, наконец, на гору вечером, произведшее сильное волнение крови».

В день смерти при Николае Ильиче не было Петруши и Матюши, а был только один из них — Матвей. Врачи, осматривавшие Николая Ильича, не говорили об отравлении.

Но нас занимает другое: сам Лев Николаевич, в 1903 году записывая эту историю, считает ее возможной. Что же касается документов, оставленных по этому делу, то нужно сказать, что не только сомнительные дела, но даже самые обыкновенные гражданские записи оформлялись неточно. Так, рождение сестры Толстого Марии Николаевны Толстой записано в метрической книге церкви села Кочаки задним числом, смерть матери М. Н. Толстой также помечена задним числом.

Лев Николаевич считал насильственную смерть своего отца фактом возможным и так объяснял преступление камердинеров. Он говорил: «Бывали часто такие случаи, именно то, что крепостные, особенно возвышенные своими господами, вместо рабства вдруг получавшие огромную власть, ошалевали и убивали своих благодетелей… Не знаю уж, как и отчего, но знаю, что это бывало и что Петруша и Матюша были именно такие ошалевшие люди».

 

СИРОТЫ

 

Дом на Плющихе оказался домом тревоги и горя. Шептались и обсуждали случившееся и ахали слуги в полуподвальном этаже, там, где ютились они в низких комнатах. Во втором этаже, где не ютились, а жили в высоких комнатах баре, графы, было горе. Старая графиня больше всех любила сына, который окружил ее такой заботой. Она не принимала смерти.

Софья Андреевна рассказывает, что Пелагея Николаевна приказывала отворять дверь в соседнюю комнату. Говорила, что видит своего сына, разговаривала с ним.

Это была мать, это была барыня, ей нужно было обвинять кого-нибудь в своем несчастье. Она кричала ужасные слова, проклинала бога, грозила кому-то, вскакивала, ходила по комнате и падала опять.

Дела графского семейства были запутаны. Назначена была опека: графиня Остен-Сакен, cecтра Николая Ильича, и приятель Николая Ильича С. И. Языков — человек веселый, ласковый и как будто бы недобросовестный. Лев Николаевич его называл иезуитом.

Графиня Остен-Сакен, несмотря на свои сорок лет, опыт в делах имела малый и была изумлена количеством судебных дел и долгов. Кроме того, госпожа Корякина продолжала свои домогательства и говорила, руководствуясь темными слухами, что в квартире покойного графа оказалась шкатулка, в которой хранились денежные документы Темяшева, говорила, что похищены деньги, вещи. Все это было основано на раздражении наследницы и на том, что она знала, что сделка была условной и, хотя уплата обеспечена документами на имя Языкова и Глебова, документы эти на самом деле находились среди бумаг покойного Толстого.

Шли доносы, прошения появлялись во всех инстанциях. Корякина требовала обысков. Она подала прошение на имя царя, ходатайствуя о наложении ареста на Пироговское имение.

Неспокойно было в доме на Плющихе. Опека решила, что детей надо учить: пригласили француза Сен-Тома; это был человек для должности гувернера — образованный, претенциозный, самомнительный, любящий составлять правила и расписания, пишущий своим воспитанникам нарядные письма с комплиментами и угрожающий им розгами.

Федор Иванович ставил детей в наказанье в угол, хлопал линейкой по пальцам, но это были домашние наказанья. Стоять в углу было скучно; когда ударяли линейкой, было больно. Федор Иванович дрался, но он не обижал. Это был свой человек.

Сен-Тома был чужой человек и ставил в наказанье на колени, заставлял провинившегося просить у него прощения, а сам стоял, выпятив грудь.

Лев Николаевич ненавидел Сен-Тома: его сюртук, запах его духов, его красноречье, манеру ставить ударение на последнем слоге.

Лев был посажен в карцер, от него требовали, чтобы он просил прощения у гувернера. Он провел время как будто в бреду; он мечтал о славе для того, чтобы отомстить мучителю, он проклинал бога.

За запертыми дверьми продолжалась обычная, даже праздничная жизнь, как будто ничего и не произошло. Только приход прислуги, старого дядьки, утешал мальчика: бывалый крепостной говорил: «Перемелется — все мукой будет».

Но ребенку тяжело чувствовать себя зерном, которое размалывают шершавые жернова, раздирают в муку.

Лев знал, как мелют зерно гранитными жерновами. Он забывался и снова приходил в себя. В результате он заболел, его уложили в постель. Он проспал сутки и выздоровел.

Через шестьдесят лет, 31 июля 1896 года, Толстой записывает в дневнике: «Всем хорошо. А мне тоска, и не могу совладать с собой. Похоже на то чувство, когда St. Thomas запер меня, и я слышал из своей темницы, как все веселы и смеются».

Лев не знал раньше, как он любит своего отца, и его рассеянную доброту, и устоявшийся, не совсем понятный покой большого дома.

Неволя и неравенство томили молодого графа, ребенка из несчастливой барской, разрушенной неудачами семьи.

Свивальники свивают младенца. Когда нет отца, тупая торжественная жестокость иностранца, напыщенного и чужого, заставляет тебя склониться перед тем, с чем ты не согласен.

Обиды бывают самые странные, но все равно они обиды.

Москва интересная за заборами, в просторных чужих садах видны цветы над прудами, статуи. Между Малой Бронной и Тверским бульваром был сад. Раз мальчики Толстые пошли с седовласым Федором Ивановичем и хорошенькой девочкой гувернантки Исленьевых — Юзеяькой Копервейн гулять по Москве. На Большой Бронной они увидали калитку незапертой и, робея, вошли в сад. Юзенька была очень красива. Дети увидали лодочки, мостики, беседочки, дорожки, аллеи, цветы, тщательно и богато убранные.

Их встретил какой-то господин, оказавшийся владельцем сада, и покатал их на лодке. Детям это понравилось.

Они через несколько дней опять постучались в калитку. Юзеньки с ними не было. Подошел лакей, спросил, что угодно господам. Мальчики попросили передать хозяину, что графы Толстые просят разрешения войти в сад.

Слуга ушел, через некоторое время вернулся и сказал, что сад принадлежит частному лицу и посторонним вход воспрещается.

Лев Николаевич в 1905 году отмечал этот случай как «второй опыт жизни». В дневнике же от 19 апреля 1852 года записывает: «Я вспомнил эпизоды Эсташевского сада и жалею, что не поместил их в повести» (то есть в «Отрочестве»). Таким образом, сильное бытовое впечатление и душевное переживание существовали как художественно невключенные, но непрерывно учитываемые более полстолетия.

Толстой запомнил и фамилию Копервейн, как имя, связанное с красотой и какой-то неприятностью.

В «Хаджи Мурате» император Николай I на маскараде встречается с красивой девушкой, дочерью шведки-гувернантки, вводит ее в ложу; девушка говорит, что она всю жизнь была влюблена в императора. После свидания с нею у Николая «осталась какая-то неприятная отрыжка», какое-то чувство недовольства или укора совести, что ли.

Девушка сказала свою фамилию: ее зовут Копервейн. Она просит что-нибудь сделать для своей матери. Могущественный император ходит по Петербургу недовольный, повторяя фамилию: «Копервейн, Копервейн…»

Фамилия запомнилась на шестьдесят пять лет.

Пригласили детей на рождество к Шипову. Тут же были молодые князья Горчаковы — племянники военного министра.

Это были родственники Льва Николаевича по бабушке.

Когда дети расходились, всем дали подарки. Горчаковым дали хорошие вещи, а Толстым дешевые.

Москва показывала молодым графчикам место на социальной лестнице. Они уходили с елки по широким ступеням графского дома, держа в руках дешевые вещички, которые как будто отделяли их от других, шли, шаркая ногами, считая ступени вниз.

 

СМЕРТЬ СТАРОЙ ГОРЧАКОВОЙ

 

Графиня Пелагея Николаевна Толстая, урожденная княжна Горчакова, дочь Николая Ивановича Горчакова, была женщиной недалекой, малообразованной, хорошо говорящей по-французски, хуже по-русски; была она очень избалована — сначала отцом, потом мужем.

Портрет ее отца, написанный в то время, когда он ослеп, и сейчас висит в зале яснополянского дома Льва Николаевича Толстого. На портрете князь Николай Иванович сидит в халате перед каким-то ящиком. Предание говорит, что этот богач любил перебирать золотые монеты, а слуги понемногу заменяли золото на медь (хотя золото тяжелее меди в два раза и слепой может эту тяжесть в руке различить).

Предание это говорит о большом уважении к золоту и о представлении о богатстве, как о сокровище. На самом деле, фунт золота, считая по-старому, стоил триста рублей, и те деньги, которые раздала Марья Николаевна Волконская своим подругам — сто двадцать пять тысяч, — при переводе на золото весили бы четыреста семнадцать фунтов, или, на пуды говоря, более десяти пудов. Так что если деньги Николая Ивановича пропали, то больше он потерял на неумении вести свои дела. Если же сравнивать людей не только по доходам, но и по долгам, то долг Николая Ильича, который, вероятно, приближался к четыремстам тысячам, мог бы в золоте возиться только на телеге, запряженной парой коней.

Толстой в своих воспоминаниях перебирает свое родство, и самыми полновесными кажутся ему связи с Горчаковыми. Он отмечает в воспоминаниях, что у Пелагеи Николаевны бывали все Горчаковы: и бывший военный министр Николай Иванович, и Андрей Иванович, и сыновья вольнодумца Дмитрия Петровича — Петр, Сергей и Михаил, которого называет Михаилом Севастопольским.

Бабушка Пелагея Николаевна была окружена в доме большим уважением. С ней так считались, что она ни на кого не кричала. Но сердиться на кого-нибудь надо.

За неудачи в пасьянсах, за плохую погоду и без всякого основания бабушка изводила свою горничную Гашу, а та, в свою очередь, будучи женщиной неспокойной, огрызалась и потом кричала на девочку, которая к ней самой была приставлена, драла за уши собственную престарелую и почтенную кошку и выкидывала ее за двери, схватив за хвост.

Впрочем, Пелагея Николаевна была женщиной доброй, хотя и заносчивой, и мы должны быть ей благодарны за то, что по ее приказанию ни Льва Николаевича, ни его братьев никогда не секли. Дом Пелагеи Николаевны был высокомерно-порядочный, и от высокомерия ее страдала непосредственно кошка, а отраженно дети: они все время должны были оглядываться на аристократов «настоящих», аристократов, которые держались за двор и пользовались его привилегиями.

Дом был все же графским. В него приезжали знатные люди: приехал Петр Дмитриевич Горчаков, сибирский генерал-губернатор, с адъютантом, блистающим красотой и кавалерийскими панталонами, приходили другие знатные люди, потому что бабушка была дочерью старшего Горчакова и московская знать признавала ее родовитость.

Бабушка сильно старела, ей читали вслух романы Радклиф, романы были полны описаний монастырей, страшных подземелий, убийств, призраков в цепях. Развязки романов были всегда благополучны. Готические ужасы романов и страшные гравюрки, которые можно было рассматривать, как будто смягчали горе старой графини.

Она сидела в глубоком кресле, нюхала тертый табак из золотой табакерки, у ног ее сидела приживалка — тульская торговка. Слушала непонятную французскую речь и рассказывала бабушке все одно и то же — о том, каким красивым был Николай Ильич.

Тяжело пережила смерть сына Пелагея Николаевна. Почтительный и благородный сын, который пожертвовал жизнью для того, чтобы сохранить вокруг матери привычную ей обстановку, красавец сын, который был для нее ненаглядным сокровищем, для которого не было невесты достаточно прекрасной, и его похоронили без всяких почестей, а на похороны поехал только старший внук и одна тетка. Разве так хоронят?.. Разве так похоронил бы своего сына старый бригадир?..

Графиня думала о пустяках, а потом опять горевала о самом главном, о священном. Она горевала и вспоминая о Ясной Поляне: там было счастье, там для нее выкатывали в Большой заказ желтый кабриолет, вез этот кабриолет могучий лакей Фока. Фока, держась за оглобли, вкатывал легкую, высокую коляску в орешник.

Федор Иванович — немец, могучий и седой, пригибал высокие кусты орешника. Пелагея Николаевна обирала белыми руками орехи с веток с шершавыми листьями, и внуки рядом с ней маленькими руками брали орехи, а потом немец опускал ветку, и она, шумя, уходила в небо. Она была зеленая на синем фоне, и видно было, что орехов осталось еще много. Можно было подумать, что так и жизнь пройдет: и пригибали тебе ее, и давали ее тебе в руки, но она ушла — жизнь. И дети какие-то странные: внук Лева выпрыгнул, когда его наказали, со второго этажа. Хорошо, что нижний этаж полуподвальный.

Все внуки затейливые. Туанет Ергольекая ненадежная, Александра Ильинична хоть и дочь, а надо сказать, еще ненадежнее, только и знает, что крестится.

К бабушке приводили внуков, они испуганно смотрели на раздутую женщину, на блестящее, с натянутой кожей лицо и слушали, не узнавая, тихую речь бабушки.

У постели стоит золотая бабушкина табакерка, а бабушка не может до нее дотянуться, подает табакерку Гаша, она при больной неотлучна.

С горничной Гашей бабушка теперь надменна и капризна, но только с ней и говорит, потому что бабушка произносит слова невнятно, а Гаша ее не переспрашивает.

Пелагея Николаевна стала называть горничную в насмешку «вы, моя милая» и требовать от нее исполнения приказаний, которых не делала, занимая перекорами и попреками время своей тягостной слабости.

Бабушка, хотя Гаша была рядом, звонила в колокольчик, призывая к себе горничную, и жаловалась:

— Что же вы, моя милая, не подходите!

Бабушка становилась все слабее, и из-за закрытых дверей все чаще, хотя тише, дребезжал требовательный колокольчик старухи и ворчливый голос Гаши.

Однажды колокольчик умолк.

25 мая 1838 года графиня Толстая, урожденная княжна Горчакова, Пелагея Николаевна, будучи от роду семидесяти шести лет, тихо почила.

Старая бабушка была человеком в доме очень уважаемым, о ней вспоминали почтительно, хотя редко. Она медленно угасала в своих апартаментах, раскладывая уже вышедшие из моды старинные пасьянсы.

Дети видели ее только в урочные часы, но казалось, что бабушка будет существовать вечно. Однажды случилось неожиданное.

Быстрыми шагами вошел белокурый маленький гувернер Сен-Тома и, не обращая внимания на то, что делают дети, сразу сказал:

— Ваша бабушка умерла.

В доме стало тихо. Появились гробовщики, привычно ходя вдоль стен и осторожно ступая на паркет, принесли гроб с глазетовой крышкой; положили в гроб бабушку высоко и почетно на толстые, жесткие подушки.

У бабушки горбатый нос, лицо строго, на седых волосах белый чепец, на шее белая, сильно накрахмаленная косынка.

Спешно всем детям из черного казинета сшили новые курточки, курточки обшили белыми траурными тесемками.

Приходили люди, шептали про маленьких графов:

— Круглые сироты… недавно отец умер, а теперь бабушка…

Дети ходили спокойные, в доме было тихо, и плакали мало. Одна Гаша плакала, убегала на чердак, там запиралась, рвала на себе волосы, проклинала себя и говорила, что только смерть теперь для нее будет единственным утешением после смерти Пелагеи Николаевны.

 

ХРАМ ХРИСТА СПАСИТЕЛЯ

 

В конце биографических записей, уже переходя к Казани, Толстой пишет: «Бросил хронологический способ изложения — думал, что будет лучше, но и этот способ мне не нравится».

И Лев Николаевич возвращается к раннему детству и к знаменитому рассказу о том, как дети мечтали о Фанфароновой горе и о зеленой палочке.

Я буду стараться писать по порядку.

В Москве в 1839 году, 10 сентября, в присутствии государя императора закладывали храм Христа Спасителя. Братья Толстые смотрели на закладку из милютинского дома. Лев Николаевич записал это событие с ошибкой на два года: он соединил закладку, произошедшую в 1839 году, с голодом 1841 года. Не память, а какая-то внутренняя поправка дала среднюю дату: «Зима 40-го года».

Теперь привожу отрывок из воспоминаний подряд: «На лето возвращение в деревню, лошадки, наступающий голодный год. Кормление лошадей мужицким овсом. Зима 40-го года. Освящение храма Спасителя. Приезд гвардии в Москву. Потеря Сюзетки. В доме Милютиных смотрим на закладку храма. В этом же году хождение в экзерсис-хауз и любование смотрами. Лето в деревне, смерть Александры Ильиничны и сломанная нога собачки».

В этом отрывке, который занимает всего восемь строк, все время сталкиваются голод, парады, смерти и собаки.

В короткой записи хронологическая последовательность заменена яркими противопоставлениями. В сущности, перед нами — конспект художественного произведения, где контрасты оправданны и обоснованны.

Воспоминания возрождают столкновение: голодной деревни, парадной Москвы и детского восприятия, в котором мелкое кажется крупным, что обнаруживает лживость так называемого крупного.

Храм Христа Спасителя, по проекту архитектора Витберга, должен был стать на Воробьевых, ныне Ленинских, горах — приблизительно на том месте, где сейчас стоит величайший из университетов мира. Был составлен грандиозный план подземного и надземного храма, были свезены гранитные и мраморные глыбы и положены на крестьянские поля, потом план был оставлен, а сам архитектор сослан в Вятку, где впоследствии он был другом Герцена. Каменные глыбы не вывезли, сказав, что они сами по себе являются вознаграждением владельцев полей, на которых они оставлены.

Был создан новый план: толковый немец Тон, изумив византийские церкви, создал проект общеправославного храма для многосерийного размножения в России. Храмы эти должны были быть пятикупольными, а купола — золотыми; это не было похоже ни на Византию, ни на древние русские храмы, ни на европейские храмы, но очень походило на важную, суровую, многоранжирную, однообразную николаевскую Россию.

Расчистили на берегу Москвы-реки огромную площадь с довольно топким грунтом, свезли горы камней и горы песку, привели гвардию; надо было бы это сделать в какую-то дату после победы над Наполеоном, скажем в 1837 году, когда прошло двадцать пять лет от Бородинской битвы, но в том году устроили большие парады на Бородинском поле, и Николай I, лично командуя гвардией, показывал, как бы он разбил Наполеона, не принимая во внимание того, что войска предполагаемого противника сами не маневрировали и не стреляли. В 1839 году начиналась стройка огромного белокаменного храма.

Из милютинского дома было видно Замоскворечье. Полуостров, образованный изгибом Москвы-реки, тогда был явствен, потому что дома Замоскворечья еще не поднялись высоко. Только тяжелые кокоревские склады впоследствии начали заслонять Замоскворечье. Краснели крыши, желтели сады — все это было разделено пыльными улицами, тянущимися к Донскому золотоглавому красностенному монастырю. Стеклом синела, берегами желтела и зеленела Москва-река.

Подымались стены Кремля, круглокрылые орлы, расправив железные крылья, пересматривались своими парными головами друг с другом с башни на башню, золотели купола и посредине Кремля — высокий и стройный Иван Великий, воздвигнутый Борисом Годуновым, воздвигнутый голодом, во время которого надо было как-то кормить мужиков и брать с них работу, — памятник царей и голода в шапке литого золота.

Тол<


Поделиться с друзьями:

История развития хранилищ для нефти: Первые склады нефти появились в XVII веке. Они представляли собой землянные ямы-амбара глубиной 4…5 м...

Адаптации растений и животных к жизни в горах: Большое значение для жизни организмов в горах имеют степень расчленения, крутизна и экспозиционные различия склонов...

Кормораздатчик мобильный электрифицированный: схема и процесс работы устройства...

Типы оградительных сооружений в морском порту: По расположению оградительных сооружений в плане различают волноломы, обе оконечности...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.015 с.