Голоса пещер. Тот, кого нет, и тот, кто есть — КиберПедия 

Автоматическое растормаживание колес: Тормозные устройства колес предназначены для уменьше­ния длины пробега и улучшения маневрирования ВС при...

Состав сооружений: решетки и песколовки: Решетки – это первое устройство в схеме очистных сооружений. Они представляют...

Голоса пещер. Тот, кого нет, и тот, кто есть

2021-01-29 93
Голоса пещер. Тот, кого нет, и тот, кто есть 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

Они оба скакали на конях по пустынной Урге, и звон копыт далеко отдавался в холодном воздухе. Скакали быстро, понукая коней. Спешились около мрачного, вросшего в землю дома на Маймачене.

Они оба вошли в дом, бесшумно, быстро, без единого звука прикрыв за собой дверь. Казалось, оба были призраки.

Они оба, не зажигая огня, прошли по пустым комнатам – так проносится по пустым комнатам ветер, холодный сквозняк. Застыли у стены, во всю ширь которой простиралась, прибитая к стене огромными, будто бы для распятия, железными гвоздями огромная мандала. Не мандала – небесное поле. Голубые кони неслись по кругу. Зеленые и красные Будды, скрестив ноги, сидели по углам. В центре Колеса Сансары стояла женщина. Женщина была голая, вся серебряная, как серебряная ложка, ее пупок художник нарисовал золотой краской, и позолотой же вымазал висюльки на лбу и верхние веки. Она улыбалась.

Двое, приехавшие в дом, прижали ладони ко лбу и поклонились голой женщине на мандале. Один из всадников разжал губы. Его голос странно наполнил комнату, будто густой тягучий мед растекся из перевернутых сот по плохо струганным доскам пола.

– После шести лет, проведенных в горах Тибета, великий Исса, которого великий Будда избрал распространять свое святое учение, умел объяснять в совершенстве священные свитки. Тогда он, оставив Непал, Тибет и Гималайские горы, спустился в долину Раджпутана и направился к западу, проповедуя различным народам о высшем совершенстве человека. Совершенство! – Говоривший плюнул. – Где оно?! В чем?! Человек – отброс, грязные кости и кожа, еда для демонов во время обряда Тшед. Я знаю Тибетское Евангелие наизусть, и оно врет на каждом шагу.

– Лишь бы ты не врал мне. – Голос второго был насмешлив и ровен, будто тянулась серебряная нить. – Ты не соврал, что Тибетская сотня хочет дезертировать?

– И Офицерская тоже. Я говорю тебе.

– Когда?

– Я не Исса. Я не Будда. Я не могу предсказать день. Но они уже готовы.

– Ты знаешь, кто их поведет?

– Еще бы не знать.

– Кто?

– Офицерскую – Виноградов. Тибетскую – я.

– Ты?..

– Тебя это удивляет?

– Не слишком.

– Вот и хорошо. Ибо человек, как сказал Исса, не наделен даром созерцать образ Бога и создавать сонм божеств, сходных с ликом Предвечного, иначе он пребывал бы в постоянном удивлении перед происходящим. Спокойствие! Ты спокоен?

Второй, стоявший во тьме, не ответил. На его плече двинулась, дернулась вперед живая тень, похожая на тень птицы.

 

Они были нынче вечером одни. Барон не вызывал Семенова к себе в юрту.

В лагере стояла непривычная тишина – с наступлением вечера все заползали к себе в юрты и в палатки, разводили огонь в очагах, жгли перед палатками костры, подбрасывая в пламя кизяк, сухие ветки, старую солдатскую ветошь. Боялись новых исчезновений людей; в воздухе витал странный страх – странный потому, что все вокруг были мужчины и бойцы, и негоже было бойцу робеть перед неведомым убийцей.

Катя сама разожгла огонь в очаге. Когда пламя занялось и лизнуло ее руки, она даже не отпрянула от огня. Ей нарочно хотелось обжечься. Она хотела почувствовать хоть что-нибудь – боль, например. Она была как ватная, будто погруженная в пьянящий спиртовый раствор; она ничего не чувствовала, все было словно заволокнуто туманной сизой пеленой.

– Каточек, ты что, миленькая, спишь на ходу?..

– Нет, Триша, Господь с тобой… Я… чайник вот хочу на огонь поставить, чаю с тобою заварим свежего…

Трифон принес воды. Вскорости чайник заворчал, запел на огне. Катя задремала. Она не слышала, как Семенов подходит и осторожно снимает медный прокопченный чайник с огня, как выходит из юрты за хворостом. В ее ушах звенела тонкая далекая мелодия, будто тибетские колокольчики оранжевых лам нежно, мучительно вызванивали: цзанг-донг, цзанг-донг.

 

……………….цзанг-донг, цзанг-донг. И тишина. И в полной тишине голос монаха говорит по-тибетски, а она понимает все, как если бы он говорил по-русски:

«Вы будете отвержены от лица Моего, если захотите уберечься от того, что вам суждено. Вы не властны над своею судьбой. Придите и отдайтесь».

Высокие фигуры в оранжевом, вишневом, черном, ярко-солнечно-желтом тесно обступили ее, лежащую на земле. Она почувствовала, как ее подхватили грубые, крепкие мужские руки. Подняли высоко. Над ее лицом вознесся, вспыхнул лезвием на солнце нож. Нож оказался у ее горла. Она закрыла глаза и хотела было закричать: умираю, режут, спасите! – а чужая рука оттянула у горла ткань, и нож легко, будто вошел в масло, разрезал ее платье у горловины и вспорол материю от ключиц до пупка, и сильные руки раздернули одеяние в стороны. Она оказалась голая перед монахами. Руки, руки, много рук зашарили по ее телу, стали прикасаться к ее освобожденной голой коже, чьи-то пальцы больно сжали ее соски, и она застонала. Чьи-то руки раздвинули ее ноги – или это она сама раздвинула их? Она напрасно изгибалась и вырывалась. Ей больно, властно сжали запястья, сухая, пропахшая сандалом ладонь легла на ее рот. Она поняла: надо покориться. Сначала мужская рука грубо, бесцеремонно и вместе с тем любопытственно и искусно ощупала вход в ее женское святилище; она почувствовала, как горячие пальцы расталкивают, раздвигают нежные складки влажной кожи, втискиваются все глубже, вот уже вся рука монаха там, внутри нее, а кончик его пальца коснулся чего-то невыносимо нежного глубоко в ней, отчего она дернулась, выгибаясь, и попыталась закричать, но чужая рука плотнее легла ей на губы, втиснулась в зубы, и она захлебнулась собственным стоном. Сухая костлявая рука задвигалась в ней, палец по-прежнему упирался в средоточие неведомого ей еще наслаждения, и руки поддерживали ее под поясницу, пока ее тело выгибалось и корчилось в сладких судорогах. Потом монах выдернул руку. Не успела она перевести дух, как в низ ее живота уперлось твердое, железно-горячее, колени ее растащили в стороны, шире, еще одним сильным рывком, и тот, кто стоял над ней, одним резким, мощным ударом вошел в нее, исторгнув из ее груди сдавленный хриплый стон и сам вскрикнув коротко, военным кличем.

Вошел и замер. Остановился. Ждал. Ждал, пока она поймет, что он весь, огромный, будто сработанный из раскаленной стали, пребывает в ней; пока она обнимет его мышцами, жаждущими и томящимися, там, внутри. И, дождавшись, когда она, потрясенная, сжала его, будто в кулаке, внутри себя, он медленно и неумолимо двинулся вперед.

Движение вперед. Еще движенье. Монах, грубо вошедший в нее, двигался в ней вперед, как летящая в бредовом сне стрела, прорезая ее, прокалывая ее, насаживая ее на себя, неуклонно и нежно, медленно и осторожно. Край! Нет, еще глубже. Пусти! Она дернулась всем телом в крепко держащих ее руках. Нет, я войду в тебя еще глубже. Он слегка приподнялся над ней, распятой, как рыба, на чужих руках, и сильно, безжалостно толкнул ее всаженным в нее живым острием – так, что невозможная боль смешалась с блаженством такой силы, что она чуть не потеряла разум. Размах. Толчок. Еще взмах. Еще толчок. Она задыхалась. Крепкая костистая рука, пахнущая сандалом, врезалась, влеплялась ей в рот, в зубы. Она укусила ее. А копье все вонзалось в нее, и она перестала считать удары. Руки, держащие ее, двигали, подавали ее навстречу вонзающемуся в нее мужчине, насаживали ее на него, как цыпленка на вертел. И тот, кто так яростно бился в ней, бил в нее, как в бубен, похоже, не хотел прекращать начатое. Боль и радость росли в ней и затопляли ее. Она чувствовала себя уже частью этого беспощадного монаха. Уже его рукой. Ногой. Его животом. Его…

Наступил миг, когда она и вправду ощутила себя орудием той сладкой пытки, которою пытали ее. Ее больше не было. Был только он и то, что он ей причинял. Теряя сознание, она превращалась в свое наслажденье. Она содрогалась в неистовых судорогах, а монах все не прекращал двигаться в ней. Она потеряла счет времени. Все заволокло сладкой безграничной, нескончаемой тьмой. Когда она уже была без чувств, монах, наконец, излился в нее, неподвижно лежавшую на руках собратьев, огласив окрестность хриплым неистовым криком.

 

Она открыла глаза. Боже, Господи Иисусе Христе, она очнулась.

Глаза обводили окоем. Снег! Всюду мерцал, искрился снег. Она лежала у входа в чью-то палатку. Боже мой, Боже… Как же холодно… Боже, сколько же времени она тут пролежала?!.. без тулупчика, просто в домашней курме… в меховых сапожках на босу ногу…

Катя поднялась на корточки. Уперлась руками в рассыпчатый сухой снег, наметенный за вечер. Он алмазно искрился в свете Луны. Зимняя монгольская Луна стояла высоко в зените, глядела на притихшую степь, будто огромный глаз неведомого зверя. Катины колени холодил снег, она непонимающе, с ужасом смотрела на туго застегнутую, завязанную тесемками дверь палатки. Господи, чья это палатка?! Она же никогда здесь не была… Нет, кажется, она узнает это место…

Как она сюда попала?

Она сюда прибежала… во сне?!.. наяву…

Когда?.. зачем…

Катя, с трудом поднявшись с корточек, оправив на себе вздернутую полу курмы, прикоснулась замерзшей рукой к грязной ткани палатки Николы Рыбакова и Осипа Фуфачева. Никола и Осип теперь поселились вместе. Такую честь им оказали – ловить врага! Из палатки доносился зычный храп. Катя провела рукой по лбу. Ее шатнуло в сторону. Она непроизвольно опустила руку и пощупала себе низ живота – цела ли, не изнасиловал ли тут кто ее, приняв за пьяную, – здесь, у палатки солдат?! Она чувствовала – все влажно, мокро у нее между ног. Голова ее кружилась. Зубы стучали. «Может, я и впрямь сошла с ума?.. как мать…»

Ее еще, еще качнуло вбок. Она взмахнула руками, падая. Удержаться на ногах! Нет, ты не удержишься, Катерина, ты… Она приоткрыла рот. Показала звездам кончик языка. Да, она сходила с ума, в этом не было сомнения. Колесо, колесо сансары крутилось, кружилось, жужжало в ее голове.

Она, держа себя руками за живот, надсадно, умалишенно крикнула:

– Я ненавижу!

Помолчала. Огляделась. Лагерь спал. Стояла глубокая ночь. Где Семенов?! Он же хотел принести хворост для жаровни… она помнит… Это – она еще – помнит… Почему он не искал ее?! Почему он… плюнул на нее?!

«Можно кричать, можно, выкричись, облегчись, видишь, никто не идет за тобою», – сказал внутри нее ехидный, тоненький голосок. И, набрав в грудь воздуху, она закричала, и уже кричала, не останавливаясь, закинув голову, раскинув руки, глядя полными слез глазами на равнодушные звезды над головой:

– Я ненавижу здесь все! Я ненавижу Восток! Я ненавижу ваши степи! Вашу полынь! Ваших верблюдов! Ваши вонючие юрты! Вашего жирного Будду! Вашего жирягу, хищника Будду ненавижу я! Я плюю на вас, отродья! Исчадья ада! Собаки! Собаки! Соба…

Она не докричала. Захлебнулась криком. Упала на снег.

Уже не помнила, не видела ничего.

 

* * *

 

Потрогать маленького Будду за нос. Он же еще младенчик. Это Будда, который только что родился. Мать родила его только что, и он еще царевич Гаутама. Еще все кидают подарки к его ногам, закармливают его сладостями, купают в молоке, заваливают роскошествами, увенчивают алмазами и рубинами. Еще ему, малышу, кажется – весь мир принадлежит ему. Ты, глупенький Гаутама, ты же еще не знаешь, что ты станешь великим аскетом Буддой. Что ты выучишь и вскормишь палестинского Иссу там, высоко, в Гималаях.

Ташур, улыбаясь, еще раз погладил крошечную нефритовую статуэтку младенца Будды по зеленому нефритовому носу. Он знал: не у всех монголов есть такие вот статуэтки – малыша Будды. Царевич Гаутама, сладостный Сиддхартха, отшельник Шакьямуни, обычно изображался мастерами уже зрелым, мудро улыбающимся, сидящим в позе лотоса, положив спокойные руки на раздвинутые колени: изображался владыкой – он, нищий, проповедовавший в рваном плаще под деревом при дороге. А тогда, когда он действительно был владыкой полумира, он беспомощно барахтался в кроватке с позолоченными шишечками. Ташур потрогал пальцем прохладную нефритовую щечку статуэтки. А улыбка-то такая же, как у взрослого… у мудреца.

Попугай пронзительно крикнул, раскачиваясь в клетке на жердочке: «Эмегельчин ээрен! Эмегельчин ээрен!» Ташур поглядел в клетку. Зерно есть. Вода есть. Что ты орешь, глупая птица? Может, тебе нужно мясо? Маленькие кусочки мяса?

Перья попугая переливались ярко-голубым, зеленым, вспыхивали алыми рубиновыми переблесками. На голове у попугая вздыбился смешной хохолок, похожий на маленькую корону. Коронованный владыка, Богдо-гэгэн, ха.

– Ты, Гасрын, не прочищай глотку. Зря не вопи. На тебе.

Он порылся в кармане, вытащил кусочек колотого сахару. По приказу барона из Урги, из лавки Цырендоржи, привезли огромную сахарную голову, голову сначала били молотком, потом каминными щипцами, хранившимися в юрте у командира, потом кололи плоскогубцами. Сахарные куски раздали офицерам и солдатам – вчера был день святого архистратига Михаила. Ташур припрятал пару кусочков в кармане курмы – для Гасрына.

– Эх, птица, птица, глупая ты птица. Поговорил бы со мною по-человечески. А то все: «Дур-ракам закон не писан!» И кто тебя так говорить научил?..

Ташур купил попугая на рынке Захадыре за один старый китайский доллар – его хозяин, старый пьяница из китайского квартала, был страшно доволен сделкой. Ташуру понравились ало, кроваво блестевшие перья на крыльях Гасрына и его странная встопорщенная корона на голове. Он исправно кормил попугая, всегда приносил ему свежую воду. Когда Ташур уходил помогать Сипайлову и Бурдуковскому во время экзекуций, попугай высовывал голову из ржавых прутьев клетки и надрывно кричал:

– Авалокитешвар-ра! Авалокитешвар-ра! Пр-риди! Пр-риди!

Попугай кричал это по-русски. Он знал также несколько монгольских фраз, то и дело скрежетал: «Гасрын дур-рсгал!.. Гаср-рын дурсга-ал!..» – за что Ташур и прозвал его Гасрыном. Знал несколько слов и по-бурятски – ругательски ругательных, самых похабных и непристойных. Он любил, когда Ташур гладил его пальцем по голове. Попугай тогда закрывал глаза, закатывал их, открывал клюв и всем видом изображал райское блаженство.

Ташур отошел от клетки с попугаем, стоящей на столе, сделанном хозяином юрты из ящика, в котором перевозили пулемет «максим» – один из девяти пулеметов дивизии. Ящик был укрыт куском рваной шелковой ткани. На китайском изумрудно-зеленом шелке была вышита гладью неприличная сценка, в духе старинных китайских любовных трактатов «Дао любви»: мужчина, хитровато-веселый, с залысинами, со смешным бабьим пучком жидких волос на голове, с обнаженными чреслами и вставшим почти вертикально, напрягшимся удом, стоял на коленях перед раскинувшей ноги раскосой девчонкой, может быть, горничной или служанкой, лежащей прямо на полу в расстегнутом темно-синем халате. Из-под халата просвечивала розовая нательная рубаха; девчонка скалилась, задирая обеими руками халат, показывая разверстую женскую раковину, во всей красе, вожделеющему господину. Мастерица старательно вышила шелком все розовые складки внизу живота, даже обозначила темной нитью бутон женской похотливой плоти. За дверью стояла важная, нарядно одетая дама, обмахиваясь веером, наклонившись, в дверную щелку подсматривала за играющими в любовь. Изображение Подглядывающего или Подглядывающей часто встречалось в традиционном восточном искусстве. Ташур ухмыльнулся, глядя на раздвинувшую ноги девчонку-горничную. «А ты, верно, с муженьком этой подглядывающей дамочки вовсю веселишься», – подумал он. Попугай забеспокоился, завозился в клетке. Ташур оторвал от подсохшей монгольской лепешки кусок, отправил в рот, зажевал. Попугай надсадно, хрипло крикнул: «Дур-ракам закон не писан!» Ташур усмехнулся.

– Ну да, разумеется, не писан. Все законы написаны призраками. И призрачны, как ветер. Гасрын, съешь зернышко, оно вкусное.

Попугай не понял, для чего его хозяин внезапно полез в котомку, вынул оттуда нечто круглое, на трех ножках, открыл крышку. Птица тщетно вытягивала хохлатую голову, пытаясь рассмотреть, что же там, внутри, в круглом ящичке хозяина. Ташур сидел к попугаю спиной, и его широкие прямые плечи арата заслоняли то, что лежало на дне старинного китайского сосуда на трех бронзовых львиных лапах.

 


Поделиться с друзьями:

Автоматическое растормаживание колес: Тормозные устройства колес предназначены для уменьше­ния длины пробега и улучшения маневрирования ВС при...

Папиллярные узоры пальцев рук - маркер спортивных способностей: дерматоглифические признаки формируются на 3-5 месяце беременности, не изменяются в течение жизни...

Семя – орган полового размножения и расселения растений: наружи у семян имеется плотный покров – кожура...

Общие условия выбора системы дренажа: Система дренажа выбирается в зависимости от характера защищаемого...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.08 с.