Глава из романа «Две зимы и три лета» — КиберПедия 

Типы оградительных сооружений в морском порту: По расположению оградительных сооружений в плане различают волноломы, обе оконечности...

Кормораздатчик мобильный электрифицированный: схема и процесс работы устройства...

Глава из романа «Две зимы и три лета»

2021-01-29 129
Глава из романа «Две зимы и три лета» 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

 

 

1

 

Сыновей своих Илья уже не застал дома. Ребята малые – одному шесть, другому пять, – разве хватит у них терпения дожидаться отца, когда Егорша с утра скликает народ гармошкой? А вот Валентина – ума побольше – без отца не ушла. И задание его выполнила: хорошо, до блеска начистила боевые отцовские регалии.

Марья, как увидела его во всем этом великолепии, ахнула:

– Ну какой ты, отец, у нас красивой! Я не знаю, как мне с тобой и идти.

Было тепло, солнечно на улице. Пахло распустившейся черемухой (много ее в Пекашине, весь косогор в белом цвету), и красиво, дружно зеленела молодая травка под горой на лугу.

До правления они шли вместе, рука об руку: он посередке, а Марья и дочка рядом. А тут, у правления, пришлось расстаться, ибо Марья вдруг решила, что к народу он должен подойти один, без них.

– Вишь, ведь машут, – заметила она. – Это не нам с Валентиной, солдату машут.

И верно, в конце улицы, напротив зеленой ставровской лиственницы, лебедями, чайками бились белые бабьи платки.

Илье не приходилось бывать на парадах, он не хаживал перед начальством в строю (в августе сорок первого их прямо с поезда бросили в бой), только раз на свой страх и риск он продубасил районные мостки в солдатской шинели. Три недели назад, когда ехал домой с войны. Продубасил потому, что нельзя было иначе. Из окошек на тебя смотрят, из учреждений, канцелярий выбегают («Привет победителю!»); ребятня гонится по сторонам, а ты что же – тяп‑ляп? Открытым ртом мух ловить?

Ну, он уж старался. Прямил, изо всех сил прямил свою уже немолодую, ломаную‑переломаную спину, ногу в стоптанном кирзовом сапоге ставил твердо и нет‑нет да и поправлял украдкой усы, которые от нечего делать отпустил в госпитале.

И вот, вспомнив про свой этот первый и единственный парад в жизни, Илья не то чтобы начал пушить пыльную жаркую улицу или деревенеть лицом, а все‑таки заглотнул в себя воздух, подтянул к хребтине пуп. И поначалу все шло как надо. Под гармошку, под походный марш, которым подбадривал его улыбающийся и подмигивающий Егорша («Давай‑давай, солдат, веселее!»), под одобрительные и горделивые взгляды родной дочери, которыми та подпирала его сбоку. И серебро, и бронза на его груди сверкали – вот его отчет землякам за войну. Да только вдруг он увидел в сторонке от поджидавшей его толпы сухонькую, робкую, из‑под темной ладошки смотревшую на него Федосеевну, и все – черная ночь накрыла праздник.

В июле сорок первого года, когда он вместе с пекашинцами отправлялся на войну, вот эта самая Федосеевна на этом же самом месте упрашивала его слезно:

«Илья Максимович, ты два года наставлял да берег моего Сашу в лесу, дак уж не оставь его, побереги его и там». И об этом же она просила‑умоляла и других мужиков, и Саня, ее единственный сын, ужасно конфузился и стыдился своей простоватой матери, и все отсылал, отсылал ее домой, и в конце концов добился своего: пошла Федосеевна домой, обливаясь слезами.

Не уберег Илья Саню. В том же сорок первом году под Вязьмой Саню в клочья разорвало снарядом, так что нечего было и земле предать. А где остальные? Куда девался косяк молодых, здоровых мужиков и парней, которых вот отсюда, от этого ставровского дома, провожали тогда на войну?

Пока что из этого косяка, или из этой пекашинской роты, как назвал их тогда райвоенком, он один вернулся к исходному рубежу – без изъянов, стопроцентным здоровяком, если не считать небольшой царапины на груди, – да еще вон там, опершись на изгородь, стоит одноногий, уполовиненный Петр Житов.

 

2

 

За три недели Илья уже успел присмотреться к бабам, но, может быть, только сегодня, в этот теплый и солнечный день, когда все они были принаряжены да принамыты, может быть, только сегодня он разглядел их по‑настоящему.

Постарели, повысохли, бедные, беззубые рты опали, и такой виноватый, заискивающий взгляд, словно они извинялись перед ним. Извинялись за свой вид, за то, что сделала с ними война.

Две девушки, кажется, Рая Клевакина и Лизка Пряслина, выбежали к нему с большим букетом пахучей, только что наломанной черемухи. Раздались сухие, деревянные хлопки. Егорша оборвал игру. И он понял: от него ждут речь. Так, наверно, был задуман праздник.

– Папа, папа, скажи! – требовательно зашептала сбоку Валентина, крепко, изо всех сил сжимая отцовскую руку.

И Петр Житов, свирепо буравя его своим взглядом от огороды, тоже давал понять, что, дескать, не боги горшки обжигают…

Выручила Илью Варвара Иняхина. Варвара молодым, звонким голосом, закричала с крыльца:

– К столу, к столу, женки!

И тут Егорша опять заиграл походный марш, но только уже не для него, а для баб, которые, моментально перестроившись, всем скопом, всей своей пестрой и душной ордой кинулись в заулок на голос Варвары.

Столы были поставлены на двух половинах вдоль стен, и все равно всем места не хватило.

– Эй, хозяин! Где ты? Открывай еще одно заседанье в коридоре.

– Не кричите, – сказал Егорша. – Нету хозяина. С утра укатил в лес.

И тут вдруг выяснилось, что и Трофима Лобанова с невестками нет, и Софрон Мудрый со своей женой не явился. А где Марфа Репишная? Где Анна Пряслина? Не пришли. Не смогли перешагнуть через дорогих покойников. Так с самого начала и пошел этот праздник вперемежку с горючей слезой.

Первую рюмку, конечно, выпили за победу, а дальше все потонуло в шумных выкриках и причитаниях.

– Ох, Марьюшка, Марьюшка! Ты‑то дождалась своего, а мойто не вернется… И на могилку не сходишь…

– Ондреюшка все мне писал: женка, береги себя, женка, береги себя… А сам себя не уберег…

– Ты хоть пожила со своим Ондреюшком, а я‑то, бабы, я‑то горюша горькая…

– Женки! Женки! – распоряжалась Варвара. – Ешьте мясо. Досыта ешьте!

– Да как его исть‑то? Где кусачки‑то взять?

– А у меня‑то… – Офимья несгибающимся пальцем закрючила рот, показала своей соседке желтые беззубые десны.

– Ничего! Кузнец теперь свой – новые скует…

Илья вслушивался в эти разнобойные голоса и выкрики, смотрел на расходившихся женок, и перед ним, как наяву, развертывалась бабья война в Пекашине. Одна вспоминала, как она первая открыла хлебные плантации на болоте («Все за мной побежали»), другая дивилась тому, сколько она перепахала земли за эти годы («За день не обойти»), а многодетная подслеповатая Паладья, разоткровенничавшись, начала рассказывать, как она в прошлом году унесла сноп жита с колхозного поля.

На нее зашикали, замахали руками:

– Молчи, глупая! При председателе‑то. Может, еще придется.

– Нет уж, не придется! – яростно взвизгнула Паладья. – Не будет, не будет больше такого!

– Не зарекайся. Хвалилась одна ворона – что вышло?

– Что, что, женки? Чем вам не угодила председательница? – спросила Анфиса.

– Угодила! Угодила, Анфисьюшка. Я за то тебя и люблю, что сердцем понимала беду нашу.

– Анфиса! Анфиса Петровна! Родимушка ты наша! – закричали отовсюду бабы.

Анфису обнимали, целовали, кропили рассолом бабьих слез.

И она сама плакала:

– Бабы, бабы вы мои золотые…

– Да пожалейте вы председателя‑то! – взъярился вконец измученный Михаил Пряслин, через голову которого женки все еще лезли обниматься с Анфисой. – Замучите! Председатель‑то один.

– Миша! Миша! Золотце ты мое! – вдруг всплеснула руками белобровая потная Устинья и крепко обняла его за шею. – Тебя‑то, желанный, век не забуду. Помнишь, как мне косу наставлял?

– И мне!

– И мне!

– А меня‑то как прошлой зимой в лесу выручил! Помнишь?

– Михаил! – поднялась Анфиса.

– Тише! Тише! Председатель хочет сказать.

Огнистое солнце било в глаза Анфисе. В открытые окошки не прохлада – зной вливался с улицы. Илья взял с подоконника букет сомлевшей черемухи, помахал перед разогретым лицом Анфисы. Белый цвет посыпался на стол.

– Вы вот тут, женки, сказали: ту Михаил выручил, другую выручил, третью… А мне что сказать? Меня Михаил кажинный день выручал. С сорок второго года выручал. Ну‑ко, вспомните: кто у нас за первого косилыцика в колхозе? Кто больше всех пахал, сеял? А кого послать в лютый мороз да в непогодь по сено, по дрова?.. – Анфиса всплакнула, ладонью провела по лицу. – Я, бывало, весна подходит – чему, думаете, больше всего радуюсь? А тому радуюсь, что скоро Михаил из лесу приедет. Мужик в колхозе появится…

– Верно, верно, Петровна, – завздыхали бабы. А на другой половине в голос заревела Лизка со своими ребятами.

– Не плачьте, не плачьте, – стали уговаривать их. – Ведь не ругают его, хвалят.

Анфиса смахнула с глаз слезу.

– Да, бабы, за первого мужика Михаил всю войну выстоял. За первого! А чем мне отблагодарить его? Могу я хоть лишний килограмм жита дать ему?

Анфиса налила из своей половинки в стакан, протянула Михаилу:

– На‑ка, выпей от меня. – И низко, почти касаясь лбом стола, поклонилась парню.

– И от меня! И от меня!

В стаканах и чашках забулькал разведенный сучок (все сохранили до праздника по сто граммов спирта, заработанных на сплаве). На Михаила лавиной обрушилась бабья любовь.

Кто‑то, опять захлестнутый своим горем, заголосил:

– У Анны хоть ребяты остались, а у меня‑то в домике пусто…

– Хватит вам слезы‑то точить. Песню! – заорал Петр Житов и увесисто трахнул кулаком по столу.

Жена его высоким голосом затянула «Аленький цветочек», к ней присоединилось несколько дребезжащих, высохших за войну голосов, но дружного пения не получилось.

– Егорша! – взвилась Варвара. – Играй! Плясать хочу!

– Варка, Варка, бессовестная! Ты хоть бы Терентия‑то вспомнила…

Варвара, молодая, нарядная, в голубом шелковом платье, туго, по‑девичьи, затянутая черным лакированным ремешком со светлой пряжкой, выскочила на середку избы, топнула ногой.

– Помню! Тереша меня за веселье любил.

 

Говорят, что я бедова,

Почему бедовая?

У меня четыре горя –

Завсегда веселая.

 

– Ну, разошлась офицерова вдова.

– Да, не хухры‑мухры! – Варвара вскинула руки на бедра, с вызовом обвела всех бесшабашным взглядом. – Офицерова вдова!

Егорша дугой выгнул розовые меха гармошки.

– Варка! Варка! Про любовь! – вдруг ожили женки.

 

На войну уехал дроля,

Я осталась у моста.

Пятый год пошел у вдовушки

Великого поста.

 

– Охо‑хо‑хо! Врешь, Варка! Врешь!

– Не вру, бабы! Песня не даст соврать:

 

Кто не знает – заявляю:

Я не избалована –

Всю германскую войну

Ни разу не целована.

 

Варвара, лихо, с дробью отплясывая, схватила за рукав Илью, потащила из‑за стола. Марья обхватила мужа за шею:

– Не приставай! Липни к другому.

– Фу, и спрашивать тебя не стану. Наши мужья головы сложили, а ты одна владеть будешь? Нет, не выйдет! Поровну делить будем. Приказа потребуем.

– Горько‑о‑о! Горько‑о‑о!..

– Да вы с ума посходили! Нашли забаву при детях… – У Марьи полыхающей чернью зашлись глаза. Она отшатнулась от напиравших со всех сторон баб, уперлась затылком в простенок.

– Горько‑о‑о! Горько‑о‑о!

Илья, улыбаясь, нащупал под столом жесткую, заскорузлую руку жены, глянул на открытые двери, в которых еще недавно горели черные горделивые глаза дочери, и начал подниматься:

нельзя не уважить народ.

– Нет, нет! – завопили бабы. – Машка пущай! Пущай она!

– Целуйся, дура упрямая! А не то я поцелую.

– Давай, давай! Мы хоть посмотрим, как это делается!.. Ничто не помогло – ни упрашивания, ни ругань. Марья скорее дала бы изрубить себя на куски, чем уступила бы бабам в таком деле. Суровая, староверской выделки была у Ильи женушка. Даже в сорок первом году, когда он уходил на войну, не поцеловала его при народе.

И бабы, так и не добившись своего, наконец оставили их в покое, вслед за гармошкой повалили на улицу.

 

3

 

Михаил, окруженный братьями и сестрами, стоял, качаясь, за углом боковой избы и тяжко водил растрепанной головой. Его рвало.

– Натрескался, бесстыдник! Рубаху‑то! Рубаху‑то всю выгваздал. Пойдем домой.

– Се‑стра‑а!

– Чего сестра?

– Се‑стра‑а! – Михаил топнул сапогом, рванулся к заулку, где шумно, под гармошку, веселились бабы, упал.

Татьянка с испуга заплакала, судорожно обхватила сестру ручонками.

– Бросьте вы его, ребята, – сказала Лизка двойнятам, которые с двух сторон кинулись на помощь брату. – Он девку‑то у меня, лешак, всю перепугал. – Она обняла Татьянку, но тут же на нее прикрикнула: – Чего ревешь? Не убили!

Из‑за угла избы выбежала с ведром воды Рая Клевакина. Жмурясь от солнца, едва удерживаясь от смеха при виде стоявшего на коленях Михаила, взлохмаченного, с бессмысленно вытаращенными глазами, она зачерпнула ковшом воды и плеснула ему прямо в лицо.

Михаил взревел, вскочил на ноги.

Раечка с визгом и смехом метнулась в сторону. Цинковое ведро опрокинулось. Михаил поддал его ногой, пошатываясь, побрел в заулок.

Заулок у Ставровых просторный, скотина в него не заходит – на крепкие запоры заперт с улицы, – и Степан Андреянович за лето два укоса снимал травы. Хорошая копна сена выходила. А в нынешнем году, похоже, травы не будет. Начисто, до черноты, выбили лужок. Желтые головки одуванчиков, раздавленные сапогами и башмаками, догорали по всему заулку. И Лизка, похозяйски прикинув последствия нынешней гульбы, не смогла удержаться от слез.

– Сестра! Кто тебя обидел? Кто?

– Миша, Миша! – закричала Варвара от крыльца. Шальное, пьяное веселье кружило у крыльца. Скакали бабы, размахивая пестрыми сарафанами, визжала гармошка, Петр Житов, красный от натуги, притопывал здоровой ногой.

Варвара подбежала к Михаилу, потащила его в круг.

– Мишка, Мишка! – заорал Петр Житов. – Дай ей жизни, сатане!

Женки мигом рассыпались по сторонам. Варвара привстала на носки и – эх! – пошла работать. Ноги пляшут, руки пляшут, с Егорши ручьями пот, а она:

– Быстрей, быстрей, Егорша! Заморозишь!

– Мишка, Мишка, не подкачай! – кричали бабы. Михаил топал ногами на одном месте, тяжело, старательно, будто месил глину, тряс мокрой, блестевшей на солнце головой, потом вдруг пошатнулся и схватился за изгородь.

– Все! Готов мальчик, – с досадой подвел итог Петр Житов.

А Варвара захохотала:

– Ну, кому еще не надоело жить? Эх, вы! А еще зубы скалите…

 

Никому не осмеять

Меня, вертоголовую.

Ребята начали любить

Двенадцатигодовую.

 

– Илюха! – с жаром воззвал Петр Житов к Нетесову. – Поддержи авторитет армии. Неужели такое допустим, чтобы баба верх взяла?

– У меня по этой части претензий нет, – сказал Илья.

– А у меня есть! – сказал Егорша.

Он встал с табуретки, протянул гармонь Рае.

– Раечка, поиграй за меня. Затрещала изгородь у хлева.

Егорша живо подскочил к Михаилу, потянул его за рукав:

– Ну‑ко, дядя, нечего с огородой воевать. Дедкино это строенье.

В толпе рассмеялись.

– Что? Надо мной смеяться? Надо мной? – Михаил яростно заскрипел зубами, отбросил в сторону Егоршу.

– Миша! Миша! – закричали в один голос женки. – Что ты? Одичал?

Федор Капитонович, спускаясь с крыльца, брезгливо бросил:

– Ну, теперь будет праздник.

– А, товарищ Клевакин! Наш северный Головатый! – Михаил изогнулся в поклоне.

Две‑три бабы прыснули со смеху, но всех громче захохотал Петр Житов, потому что это он так окрестил Федора Капитоновича.

В сорок третьем году Федор Капитонович двадцать тысяч рублей внес в фонд обороны. О его патриотическом подвиге шумела вся область. Газеты его называли северным Головатым. Его возили в город, вызывали на каждое совещание в районе, и только пекашинцы посмеивались, когда на собраниях ставили им в пример Федора Капитоновича. Верно, внес Федор Капитонович деньги в фонд обороны, и деньги немалые. Да откуда они у него взялись? Почему у других их нету?

– Иди‑иди, – сказал, нахмурившись, Федор Капитонович Михаилу. – Мал еще, сопляк, с людьми‑то разговаривать.

– Я мал? Я сопляк? Нет, ты постой! Постой. Как деньги за самосад драть, ты тогда не говоришь, что я сопляк!..

Михаила обступили бабы.

– Миша, Миша, – стала уговаривать его Варвара. – Разве так можно?

Она оттащила его в сторону.

– Варка, а ты мягкая… – сказал Михаил, обнимая ее. Варвара рассмеялась:

– Молчи, не сказывай никому. Про это не говорят.

– А почему?

К ним подошла Лизка:

– Пойдем домой. Докуда еще будешь смешить людей?

– Домой? – Михаил топнул ногой. – Нет. Гулять будем. Егорша, где Егорша?

Егорши в заулке не было. Бабы расходились по домам.

Ворот новой рубашки у Михаила был распахнут сверху донизу. Одна пуговица висела на нитке. Лизка, вздыхая и качая головой, привстала на носки, оторвала эту пуговицу, и тут ей показалось, что еще одной пуговицы нет на вороте.

– Стой! – закричала она на брата, сразу вся расстроившись.

Но Михаил, подхваченный Варварой, уже двинулся вслед за бабами. Он ревуче запел:

 

Шел мальчишка бережком,

Давно милой не видал…

 

Лизка оглянулась по сторонам, увидела Петьку и Гришку.

– Ребята, хорошенько все обыщите. За избой посмотрите.

Он, лешак, кажись, пуговицу потерял.

Затем она сбегала в верхние избы, закрыла окошки. Близнецы, присев на корточки, старательно оглядывали то место, где недавно топтался их брат. Сдвоенные голоса Варвары и Михаила доносились из‑за дома с улицы.

– Ребята, – сказала Лизка. – Никуда не уходите. А придет Степан Андреянович, скажите, что я скоро прибегу. Уберу тут все. – И она побежала догонять брата.

 

4

 

Вставало утро. Познабливало. За Пинегой, над еловыми хребтами, разливалась заря – красные сполохи играли в рамах.

Варвара, слегка покачиваясь, шла пустынной улицей, простоволосая – платок съехал на плечи, – и злыми, тоскливыми глазами поглядывала на окна.

Господи, сколько ждали этого праздника, сколько разговоров было о нем в войну! Вот погодите, придет уже наш день – леса запоют от радости, реки потекут вспять… А пришел праздник – деревню едва не утопили в слезах…

Поравнявшись с домом Марфы Репишной, Варвара привстала на носки, яростно забарабанила в окошко:

– Марфа, Марфушка! Принимай гостей!

В избе зашаркали босые ноги. Темные гневные глаза глянули сверху на нее:

– Бесстыдница! Орешь середь ночи. Бога‑то не боишься.

– А, иди ты со своим богом! Я плясать хочу! – Варвара топнула ногой, взбила пыль на дороге.

Немо, безлюдно вокруг. Сухим, режущим блеском полыхают пустые окошки. И тоской, вдовьей тоской несет от них… Ну и пускай! Пускай несет. А она назло всем петь будет – хватит, наревелась за войну!

И Варвара, круто тряхнув головой, запела:

 

Во пиру была да во беседушке,

Ох, я не мед пила да я не патоку,

Я пила, млада, да красну водочку.

Ох, красну водочку да все наливочку.

Я пила, млада, да из полуведра…

 

Тявкнула гармошка в заулке у Василисы, а затем петухом оттуда выскочил Егорша. Волосы свалялись, лицо бледное, мятое, к рубашке пристала солома – не иначе как спал где‑то…

– Ну, крепко подгуляла! Значит, из полуведра?

– Да, вот так. Еще чего скажешь?

– Ты хоть бы меня угостила.

Варвара скептическим взглядом окинула его с ног до головы.

– Кабы был немножко покрепче, может, и угостила бы.

– А ты попробуй! – вкрадчивым голосом заговорил Егорша.

– Ладно, проваливай. Без тебя тошно.

Варвара стиснула концы белого платка, пошагала домой.

– Ты куда? – обернулась она, заслышав сзади себя шаги.

– Вот народ! – искренне возмутился Егорша. – Праздник сегодня, а у них все как на похоронах.

– А и верно, Егорша! Праздник. Давай вздерни свою тальяночку.

И взбудоражили, растрясли‑таки деревню. Бледные, заспанные лица завыглядывали из окошек. Но что‑то невесело, тоскливо было Варваре, когда она подходила к своему дому. И даже восход солнца, нежным алым светом затрепетавший на белых занавесках в окнах, на ее усталом, осунувшемся лице, – даже восход солнца не обрадовал ее.

Она тяжело вздохнула и толкнула ногой калитку.

– Спасибо.

Егорша сунул ногу в притвор:

– Погоди! За спасибо‑то и по радио не играют…

– Чего?

– Холодно, говорю. Погреться пусти… – Егорша зябко поежился и остальное досказал глазом.

– Ах ты щенок поганый! Глаза твои бесстыжие!

– Ну, нашлась стыдливая…

Калитка резко хлопнула. Белая нижняя юбка заплескалась над ступеньками крыльца.

Лицо у Егорши вытянулось. Жалко, черт побери! Не с того, видно, конца заход сделал. Но не в его характере было долго унывать: сегодня не выгорело, в другой раз выгорит.

Он развернул гармонь, голову набок – и пошел плеваться крепкими, забористыми припевками.

 

 

Статьи. Выступления

 

Выступление на филологическом факультете ЛГУ

 

1. Привычная и знакомая трибуна. А выступать сегодня нелегко. Потому что сегодня у нас не только великий праздник. Но сегодня и день национальных поминок.

2. Мысленно я с теми, кто в 41 году сидел здесь. Большой курс. Одних ребят на нем было не меньше 100, а может быть и больше. И кто сегодня в живых? Константин Старцев (в Москве), Николай Соколов (доцент), Николай Доброхотов, еще 2–3 человека встречал после войны. Ну, я в живых. А где остальные? Остались лежать под Ленинградом.

3. Каждому свойственно, вероятно, идеализировать свое поколение. Но мои сверстники не нуждаются в идеализации. Это в самом деле были удивительные, глубоко верующие, прямо‑таки святые ребята. И разве не доказала это война?

4. Мое поколение было духовно подготовлено к войне с фашизмом. Мы были воспитаны и взращены на примерах рев. героики великого Октября и Гр. войны. Наши герои – Чапаев, Павел Корчагин. Нашей любимой песней была «Каховка» Светлова. Мы с жадностью следили за первыми битвами с фашизмом в Испании. А некоторые из моих сверстников, курсом постарше меня, Георгий Степанов, Захар Плавскин, сами воевали в Испании.

Да, мы подготовлены были духовно к войне. И когда началась война, мы не ждали повесток из военкомата.

Первую неделю мы работали на Карельском перешейке. Рыли противотанковые рвы. А 2–3 июля мы уже колоннами шагали на фронт. Необученные, необстрелянные, в новых непригнанных гимнастерках, в страшных солдатских башмаках. Помню, была ужасная жара… Но все время над колонной звучала песня «Вставай, страна огромная».

5. Надо сказать, что о войне у нас были самые наивные представления. Мы, например, были убеждены, что война продлится недолго, и к осени мы вернемся на свой родной факультет.

И многие из нас, уходя на фронт, сдавали последние экзамены. Идти на фронт без хвостов – это был лозунг дня. Конечно, не все были такими наивными ослами, но я, например, принадлежал к числу их.

К 22 июня я сдал три экзамена из четырех. И вот когда я вернулся с Карельского перешейка, я первым делом записался в Народное Ополчение, а потом пришел в общежитие на Добролюбова и принялся за зубрежку. Идет война, над городом летают самолеты, в общежитии в каждой комнате песни, пирушки, а я сижу и зубрю «историю русского языка». Зубрил полдня, зубрю ночь, а назавтра пошел сдавать экзамен Марии Александровне Соколовой, преподавателя на факультете не оказалось. Что делать? Поехал на квартиру. А потом прямо с экзаменов, с чистым матрикулом поехал в казарму.

И уверяю вас, я не самый был наивный.

6. Война внесла серьезные поправки в наши представления о жизни.

Наш батальон назывался особым арт‑пулеметным батальоном. Но артиллерии в нем не было. Пулемет на роту один. Автоматов нет. Винтовки… (Федор Абрамов потом рассказывал, что они ждали, когда убьют впереди ползущего товарища, чтобы взять его винтовку. – Л. К.) Так мы воевали.

7. Сегодня иногда приходится слышать: о войне надо писать правду, но правду такую, которая бы не разоружила нас духовно. Я думаю, есть одна правда. И настоящая правда никогда и никого не разоружает. А потом – разве правда о войне с оговорками – не оскорбление тех, кто погиб?

8. В коротком выступлении невозможно упомянуть всех товарищей. Но нескольких моих друзей мне хочется назвать:

Семен Рогинский.

Леонид Сокольский.

Иван Маркин.

Николай Лямкин.

Все они погибли в первых боях. Они не награждены орденами и медалями. Их имен нет в приказах. И только одна награда может быть для них сегодня – наша память о них.

Помните: в этом зале учились ребята, которые сегодня были бы украшением. Они отдали жизнь, чтобы могли работать и жить мы с вами. И этого никогда нельзя забывать.

7 мая 1965

 

Ольга Берггольц

 

Этот небольшой круглый зал давно уже стал не только местом встреч живых писателей, свидетелем их земных радостей и тревог. Он стал и местом последнего прощания с нашими товарищами.

Но нынешняя гражданская панихида, думаю, могла бы быть и не в этом зале. Она могла бы быть в самом сердце Ленинграда – на Дворцовой площади, под сенью приспущенных красных знамен и стягов, ибо Ольга Берггольц – великая дочь нашего города, первый поэт блокадного Ленинграда. И сегодня над ее гробом в последнем низком поклоне склонились все: и живые и мертвые, и герои и жертвы, все участники великой битвы за город на Неве.

Я знаю, не понаслышке знаю, что такое блокада. Я помню, не забыл, как в самую страшную пору – в декабре‑январе – лежал в нетопленом госпитале с простреленными ногами, в одной из аудиторий исторического факультета университета, где всего еще каких‑то полгода назад доводилось мне слушать лекции. Лежал в рукавицах, в солдатской шапке‑ушанке, а сверху был завален еще двумя матрацами.

Так ведь то было в военном госпитале, где был все ж таки коекакой уход за больными, была – худо‑бедно – трехразовая кормежка. А что сказать о тех, домашних госпиталях? А Ленинград – мы помним это – на две трети, на три четверти в то время был госпиталем. Великое множество промороженных склепов и пещер, в которых медленно умирали истощенные ленинградцы.

И, может быть, самым страшным для них, для этих умирающих, был еще не голод, не стужа, не кромешная тьма, а одиночество. Да, да, одиночество, самое обычное одиночество, когда некому сказать тебе последнего слова, когда не от кого услышать слова поддержки и утешения.

И вот в часы этого страшного одиночества над головой блокадника из промороженного, мохнатого от инея репродукторатарелки – такие тогда были – вдруг раздавался живой человеческий голос. Голос, полный неподдельной любви и сострадания к ленинградцам, голос, опаленный ненавистью к врагу, голос, взывающий к жизни, к борьбе.

То был голос Ольги Берггольц.

И тогда совершалось чудо: силою слова, силою только одного человеческого слова, правдой слова Ольги Берггольц, безнадежно больные, истощенные, умирающие воскресали к жизни.

Но человеку не только надо помочь жить. Человеку надо еще помочь умереть. Умереть достойно, по‑человечески. И это, между прочим, хорошо понимала и понимает церковь, облегчая душевные страдания умирающего словами утешения и отпущения земных грехов.

Ольга Берггольц не утешала, не отпускала грехов. Да и какие грехи были у блокадных ленинградцев? А если и были у кого, то они дотла вымерзли в лютом холоде тех дней.

Ольга Берггольц давала умирающим другую веру – веру в торжество жизни, в торжество света и разума, веру в Победу, в победу человека над оборотнем, над двуногим зверем.

Ольга Берггольц как человек умерла. Отмучилась. Кончились ее земные страдания, а их на ее долю выпало немало. Все муки, все беды эпохи сполна прошли через ее жизнь, через ее сердце. Физические недуги годами терзали ее. Но не будем оскорблять ее память слезами сентиментальной жалости. Берггольц не любила этого. Она была мужественным человеком.

Ольга Берггольц прожила большую и завидную жизнь. Ей выпало великое и трудное счастье стать поэтической музой, поэтическим знаменем блокадного Ленинграда. И поэтому смерть ее необычна. Она перешагнула за порог жизни, чтобы обрести новую жизнь, обрести бессмертие, стать легендой. Она умерла, чтобы жить в веках. Жить столь же долго, сколько суждено жить нашему бессмертному городу на Неве.

18 ноября 1975

 

Александр Твардовский

 

Слава Твардовского была безмерна. Названия его поэм и стихотворений стали нарицательными («Страна Муравия», «За далью даль», «Я убит подо Ржевом» и т. д.).

Ну, а о «Теркине» и говорить нечего. За всю историю русской литературы – можно смело утверждать – не было в народе столь популярного литературного героя, как Василий Теркин. Тут по популярности с ним мог соперничать лишь любимый герой русской сказки Иванушка‑дурачок, с которым наш народ прошел через всю свою многострадальную историю, который был его духовной опорой и подмогой в самые трудные времена.

Теркин был духовной опорой и подмогой в самую страшную годину его испытаний – в Великую Отечественную войну…

22 сентября 1978

 

Мы и сегодня живы ими

Из выступления на вечере встречи выпускников филологического факультета Ленинградского университета

 

Каждый из нас, идя на сегодняшнюю встречу, конечно же, оглядывался назад, вспоминал тот день, когда мы впервые встретились на первой лекции в актовом зале филологического факультета. Нас тогда было много. Мы тогда были молодым и шумным, многообещающим лесом. А сегодня? Сколько осталось нас сегодня?

Война железным ураганом прошлась по нашему поколению. Многие и многие наши товарищи и сверстники, наши святые ребята и девушки остались лежать на подступах к Ленинграду. Они погибли, чтобы своей грудью, своими телами прикрыть город на Неве.

Здесь уже говорилось, как много незаурядных работников науки и культуры дал наш курс. Но ведь лучшие из нас – и мы это хорошо знаем – остались там, на полях сражений. Леонид Сокольский, Анатолий Новожилов, Семен Рогинский, Александр Матвеев, Иван Маркин, Николай Лямкин, Андрей Штейнер, Олег Долгополов…

У нас давно подсчитано, давно подытожено, какие материальные потери мы понесли на войне, сколько было сожжено и уничтожено сел и городов, сколько вывезено хлеба и скота в фашистскую Германию.

Ну а сколько мы потеряли в войну людей? Называют цифру в 20 миллионов человек, называют цифру в 20 с лишним миллионов. А точнее? А точнее мы не знаем. И, к великому стыду нашему, мы тоже не уверены, всех ли мы назвали сегодня поименно из тех, кто погиб с нашего курса.

Перед тем как собраться в этом зале, мы все побывали в комнате Славы, небольшой аудитории, где воочию встретились со своей юностью, со своими дорогими и вечно молодыми ребятами и девушками, глядящими на нас то с уцелевших фотографий, то с поминальных, траурных списков.

Но выполнили ли мы свой долг перед героями? Достойно ли увековечили их память?

Нынешним летом ездил я по Алтаю – в каждом райцентре, в каждом селе на века воздвигнуты мемориалы с обозначением всех имен погибших земляков. А в Барнауле, столице Алтайского края, – вот где чтят память павших! Тысячи, десятки тысяч имен барнаульцев, не вернувшихся с войны, отчеканены в металле – и еще оставлено место для тех, чья судьба пока неизвестна.

Я не сомневаюсь, и на нашем, филологическом, факультете в ближайшее время будет установлен достойный мемориал в честь погибших на фронтах Великой Отечественной филологов. Всех – студентов и преподавателей. На самом видном, на самом почетном месте.

Это надо, это необходимо прежде всего нам, живущим. И тем, кто будет жить после нас. И тут уместно вспомнить мудрые слова, которые венчают врата кладбища в польском городе Закопане: «Родина – это земля и могилы», «Народы, которые теряют память, теряют жизнь. Закопане помнит это».

Но есть еще более важный, более высокий долг перед погибшими – наши дела, наша жизнь.

Каждый наш шаг, каждый наш поступок, каждый наш помысел до конца дней своих, до последнего часа мы обязаны, должны измерять мерой их великого подвига, выверять их короткой, но такой удивительно красивой и чистой жизнью.

Наши сверстники и товарищи навсегда ушли от нас, но они всегда с нами, они и сегодня помогают нам жить, быть лучше и чище. Мы и сегодня живы ими.

1978

 

Быть достойным их памяти

Ответы на вопросы газеты «Советская Россия»

 

– Самый памятный бой, который стал в вашем творчестве и литературным фактом?

– Минувшая война была такой истребительной мощи, что для многих первый оказался и последним. Лично мне довелось участвовать в двух боях под Ленинградом в страшные дни сорок первого, и каждый из них кончался для меня ранением.

К сожалению, непосредственно о фронтовой жизни я ничего еще не написал, хотя и собираюсь. Как писателя меня целиком захватила военная страда в тылу, тот второй фронт, открытия которого столько времени мы ждали от союзников и который, по существу, открыла русская баба еще в 1941 году. Об этой бабьей войне в тылу я и старался сказать свое слово.

Где закончилась для вас война?

– Война закончилась для меня в глубоком тылу, где я служил в воинской части по причине своей непригодности к строевой службе после второго тяжелого ранения. А моя мирная жизнь началась осенью 1945 года, когда я вернулся в Ленинградский университет для продолжения прерванной войной учебы.

Фронтовое братство. Какое место оно занимает сейчас в вашей жизни и вашем творчестве?

– Почти все мои товарищи, студенты Ленинградского университета, с которыми я уходил на войну как доброволец народного ополчения, полегли в кровопролитных боях за Ленинград летом и осенью 1941 года. И фронтовое братство для меня – это прежде всего быть достойным их памяти, это стремление жить и работать по высшим законам совести и справедливости, с сознанием вечного и неоплатного долга перед погибшими.

Все ли вы сказали о войне, что вам непременно хотелось бы еще осмыслить и написать о ней?

– Будущее литературы о войне, думаю, не столько в описании отдельных схваток и сражений (хотя и это немаловажно), сколько в углубленном осмыслении нравственных, идеологических и социально‑философских основ минувшей войны. Поэтому толстовский подход к войне в неразрывной связи с миром, с годами, предшествовавшими войне, станет, мне кажется, определяющим.

Во всяком случае, именно в этом русле размышляю я.

Какой наказ вы бы дали нынешнему молодому поколению от военного, вынесшего на своих плечах главную тяжесть XX века?

– Люди моего поколения отличались редкой самоотверженностью в труде, в учебе, в боях за Отечество. Они были великими романтиками‑идеалистами в самом высоком смысле слова. И хотелось бы, чтобы нынешнее поколение молодежи было верным этим традициям, но вместе с тем и дополнило их более мудрым и трезвопрактическим пониманием хода жизни, повседневного бытия.

1 мая 1980

 


Поделиться с друзьями:

Общие условия выбора системы дренажа: Система дренажа выбирается в зависимости от характера защищаемого...

Эмиссия газов от очистных сооружений канализации: В последние годы внимание мирового сообщества сосредоточено на экологических проблемах...

Индивидуальные очистные сооружения: К классу индивидуальных очистных сооружений относят сооружения, пропускная способность которых...

Поперечные профили набережных и береговой полосы: На городских территориях берегоукрепление проектируют с учетом технических и экономических требований, но особое значение придают эстетическим...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.208 с.