Сейчас – персональный пенсионер. — КиберПедия 

Эмиссия газов от очистных сооружений канализации: В последние годы внимание мирового сообщества сосредоточено на экологических проблемах...

История развития пистолетов-пулеметов: Предпосылкой для возникновения пистолетов-пулеметов послужила давняя тенденция тяготения винтовок...

Сейчас – персональный пенсионер.

2020-10-20 162
Сейчас – персональный пенсионер. 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

Женя Селеня – 5 лет.

Сейчас – журналист.

 

В то воскресенье… Двадцать второго июня…

Пошли с братом за грибами. Уже было время толстых боровиков-колосовиков. Лесок наш небольшой, мы там знали каждый кустик, каждую полянку, где какие грибы растут, какие ягоды и даже цветы. Где иван-чай, а где желтый зверобой. Синий вереск… Уже возвращались домой, когда услышали громовой гул. Гул шел с неба… Подняли головы: над нами штук двенадцать-пятнадцать самолетов… Они летели высоко, очень высоко, я подумал, что раньше наши самолеты так высоко не летали. Был слышен гул: у-у-у!

Тут же мы увидели нашу маму, она бежала к нам – плачущая, растерянная, со срывающимся голосом. Таким и осталось впечатление от первого дня войны – мама не зовет ласково, как обычно, а кричит: «Дети! Мои дети!» У нее большие глаза, вместо лица одни глаза…

Через два дня, наверное, к нам на хутор зашла группа красноармейцев. Запыленные, потные, с запекшимися губами, они жадно пили воду из колодца. И как же они ожили… Как просветлели их лица, когда в небе появилось четыре наших самолета. На них мы заметили такие четкие красные звезды. «Наши! Наши!» – кричали мы вместе с красноармейцами. Но вдруг откуда-то вынырнули маленькие черные самолеты, они крутились вокруг наших, что-то там трещало, гремело. Это как, знаете… Кто-то рвет клеенку или полотно… Но звук громче… Я еще не знал, что так издали или с высоты трещат пулеметные очереди. За падающими нашими самолетами потянулись красные полосы огня и дыма. Бабах! Красноармейцы стояли и плакали, не стесняясь своих слез. Я первый раз видел… Первый раз… Чтобы красноармейцы плакали… В военных фильмах, которые я ходил смотреть в наш поселок, они никогда не плакали.

А потом… Потом… Еще через несколько дней… Из деревни Кабаки прибежала мамина сестра – тетя Катя. Черная, страшная. Она рассказала, что в их деревню приехали немцы, собрали активистов и вывели за околицу, там расстреляли из пулеметов. Среди расстрелянных был и мамин брат, депутат сельского Совета. Старый коммунист.

До сих пор помню слова тети Кати:

– Они ему разбили голову, и я руками мозги собирала… Они белые-белые…

Она жила у нас два дня. И все дни рассказывала… Повторяла… За эти два дня у нее побелела голова. И когда мама сидела рядом с тетей Катей, обнимала ее и плакала, я гладил ее по голове. Боялся.

Я боялся, что мама тоже станет белая…

 

«Жить хочу! Жить хочу!..»

Вася Харевский – 4 года.

Сейчас – архитектор.

От этих зрелищ, от этих огней… Это – мое богатство… Это – роскошь, то, что я пережил…

Мне никто не верит… Даже мама не верила… Когда после войны стали вспоминать, она удивлялась: «Ты не мог сам это запомнить, ты был маленький. Тебе кто-то рассказал…»

Нет, я сам помню…

Рвутся бомбы, а я цепляюсь за старшего брата: «Жить хочу! Жить хочу!» Боялся умереть, хотя что я мог тогда знать о смерти? Ну, что?

Сам помню…

Мама отдала нам с братом последние две картошины, а сама только смотрела на нас. Мы знали, что картошины эти последние. Я хотел ей оставить… маленький кусочек… И не смог. Брат тоже не смог… Нам было стыдно. Ужасно стыдно.

Нет, я сам…

Увидел первого нашего солдата… По-моему, это был танкист, вот это точно не скажу… И побежал к нему: «Папа!!» А он поднял меня на руки к небу: «Сынок!»

Я все помню…

Я помню, как взрослые говорили: «Он – маленький. Не понимает». А я удивлялся: «Какие странные эти взрослые, почему они решили, что я ничего не понимаю? Я все понимаю». Мне даже казалось, что я понимаю больше, чем они, потому что я не плачу.

Война – это мой учебник истории. Мое одиночество… Я пропустил время детства, оно выпало из моей жизни. Я человек без детства, вместо детства у меня была война.

Так в жизни меня потрясла потом только любовь. Когда я влюбился… Узнал любовь…

 

«Закрой глаза, сынок… не смотри…»

Володя Парабкович – 12 лет.

Лариса Лисовская – 6 лет.

Нина Ярошевич – 9 лет.

Нина Рачицкая – 7 лет.

Сейчас – рабочая.

Вспоминаются какие-то отрывки… Иногда – очень ярко…

Как немцы приехали на мотоциклах… У каждого было ведро, и они тарахтели этими ведрами. А мы спрятались… У меня еще было два маленьких братика – четыре и два года. Мы с ними спрятались под кровать и весь день просидели там. Пока они не перестали тарахтеть…

Я очень удивилась, что молодой фашистский офицер, который стал жить у нас, был в очках. А я себе представляла, что в очках ходят только учителя. Он жил с денщиком в одной половине дома, а мы – в другой. Братик, самый маленький, у нас простыл и сильно кашлял. У него была большая температура, он весь горел, плакал ночами. Наутро офицер заходит на нашу половину и говорит маме, что если киндер будет плакать, не давать ему спать по ночам, то он его «пуф-пуф» – и показывает на свой пистолет. Ночью, как только брат закашляет или заплачет, мать хватает его в одеяло, бежит на улицу и там качает, пока он не заснет или не успокоится. Пуф-пуф…

Забрали у нас все, мы голодали. На кухню не пускали, варили они там только себе. Брат маленький, он услышал запах и пополз по полу на этот запах. А они каждый день варили гороховый суп, очень слышно, как пахнет этот суп. Через пять минут раздался крик моего брата, страшный визг. Его облили кипятком на кухне, облили за то, что он просил есть. А он был такой голодный, что подойдет к маме: «Давай сварим моего утенка». Утенок у него был самой любимой игрушкой, он никому его раньше в руки не давал. Спал с ним.

Наши детские разговоры…

Сядем и рассуждаем: если словить мышь (а их в войну развелось много – и в доме, и в поле), можно ли ее съесть? Едят ли синичек? Едят ли сорок? Почему мама не сварит суп из жирных жуков?

Не давали вырасти картошке, лазили в землю руками и проверяли: большая она или маленькая? И почему все так медленно растет: и кукуруза, и подсолнухи…

В последний день… Перед своим отступлением немцы подожгли наш дом. Мама стояла, смотрела на огонь, и у нее ни слезинки на лице. А мы втроем бегали и кричали: «Домик, не гори! Домик, не гори!» Вынести из дома ничего не успели, я только схватила свой букварь. Всю войну я спасала его, берегла. Спала с ним, он у меня всегда под подушкой. Очень хотела учиться. Потом, когда мы в сорок четвертом году пошли в первый класс, мой букварь был один на тринадцать человек. На весь класс.

Остался в памяти первый послевоенный концерт в школе. Как пели, как танцевали… Я отбила ладошки… Хлопала и хлопала… Мне было весело, пока какой-то мальчик не вышел на сцену и не стал читать стихотворение. Он читал громко, стихотворение было длинное, но я услышала одно слово – «война». Оглядываюсь: все сидят спокойно. А у меня страх – только война кончилась и опять война? Я это слово слышать не могла. Срываюсь и бегу домой. Прибегаю, мама что-то варит на кухне: значит, никакой войны нет. Тогда я – назад, в школу. На концерт. Опять хлопаю.

Папа наш с войны не вернулся, маме прислали бумажку, что он пропал без вести. Уйдет мама на работу, мы соберемся втроем и плачем, что папы нет. Перевернули дом, искали бумажку, где было про папу. Думали: там не написано, что папа убит, там написано – папа пропал без вести. Порвем эту бумажку, и придет весть, где наш папа. Но мы бумажку не нашли. А когда пришла с работы мама, она не могла понять, почему в доме такой беспорядок. Она спросила у меня: «Что вы здесь делали?» За меня ответил младший брат: «Папу искали…»

До войны любила, когда папа рассказывал сказки, он знал много сказок и умел их рассказывать. После войны сказки я уже не хотела читать…

 

«Мне уже букварь купили…»

Лиля Мельникова – 7 лет.

Сейчас – учительница.

Я должна была пойти в первый класс…

Мне уже букварь купили и портфель. Я самая старшая. Сестре Рае было пять лет, а нашей Томочке – три года. Жили мы в Россонах, отец наш работал директором лесхоза, но за год до войны он умер. Жили мы с мамой.

В тот день, когда к нам докатилась война, мы все трое были в детском саду, и самая маленькая тоже. И вот всех детей разобрали, а мы остались, за нами никто не приходит. Нам страшно. Мама прибежала последняя. Она работала в лесхозе, они сжигали какие-то бумаги, закапывали. И она задержалась.

Мама сказала, что будем эвакуироваться, нам дали подводу. Надо было взять с собой самые необходимые вещи. Помню, что в коридоре стояла корзина, поставили мы эту корзину на телегу, сестричка взяла свою куклу. Мама хотела куклу оставить… Кукла была большая… Сестра стала плакать: «Я ее не оставлю!» Выехали за Россоны, и перевернулась наша телега, раскрылась корзина, и оттуда посыпалась обувь. Оказалось, что мы ничего не взяли с собой: ни поесть, ни смены одежды. Мама растерялась и перепутала корзины, взяла ту, в которую собирала обувь для починки.

Не успели мы собрать эту обувь, как налетели самолеты и стали бомбить, обстреливать из пулеметов. Куклу нашу продырявили насквозь, а сестричка осталась совершенно целой, даже без царапины. Плакала: «Я ее все равно не оставлю».

Вернулись мы назад и стали жить уже при немцах. Мама носила продавать вещи отца, помню, что первый раз она выменяла костюм на горох. Месяц ели гороховый суп. Суп кончился. Было у нас большое старое одеяло, ватное. Мама шила из него бурки, если кто-нибудь просил, ей платили, как могли. Когда у нас была затирка, когда яйцо одно на всех… А часто – и ничего не было. Мама только обнимет и погладит…

Мама не говорила, что она помогает партизанам, но я догадывалась. Она часто куда-то уходила и не признавалась – куда. Когда она шла что-то менять, то мы об этом знали, а тут она уходила – и все. Я гордилась мамой и говорила своим сестричкам: «Скоро придут наши. Придет дядя Ваня (это папин брат)». Он воевал в партизанах.

В тот день мама налила молоко в бутылку, поцеловала нас и пошла, а дверь закрыла на ключ. Мы трое залезли под стол, со стола свисала большая скатерть, под ней тепло, и играли в «дочки-матери». Вдруг слышим треск мотоциклов, затем страшный стук в дверь, и мужской голос с искажением произносит мамину фамилию. Неправильно. Я почувствовала что-то недоброе. А у нас под окном со стороны огорода стояла лестница, мы незаметно спустились по ней. Быстренько. Я схватила одну сестру за руку, вторую посадила на шею, это у нас называлось «аты-баты», и мы вышли на улицу.

Там собралось много людей. И детей. Те, кто приехал за мамой, нас не знали и не нашли. Они ломают дверь… А я вижу, что на дороге показалась мама, такая маленькая, такая худенькая. И немцы ее увидели, они побежали наверх, на горку, схватили маму, заломили ей руки и стали бить. А мы бежим и кричим все втроем, кричим, сколько есть силы: «Мама! Мама!» Втолкнули ее в мотоциклетную коляску, она только крикнула соседке: «Феня милая, ты присмотри за моими детьми». Нас соседи отвели от дороги, но каждый боялся к себе брать: а вдруг придут за нами? И мы пошли плакать в канаву. Домой нельзя, нам уже рассказали, что в соседней деревне забрали родителей, а детей сожгли, закрыли в доме и сожгли. Боимся войти в свой дом… Так продолжалось, наверное, три дня. То мы в курятнике сидим, то к огороду нашему подойдем. Есть хочется, а в огороде ничего не трогаем, потому что мама ругалась, что мы рано рвем морковку, когда она еще не выросла, горох обрываем. Мы ничего не берем и говорим друг другу, мол, наша мама переживает, что мы без нее все уничтожим на огороде. Конечно, она так думает. Она не знает, что мы ничего не трогаем. Слушаемся. Взрослые передавали, и дети приносили нам: кто – брюкву вареную, кто – картофелину, кто – бурак…

Потом нас забрала к себе тетя Арина. У нее остался один мальчик, а двоих она потеряла, когда уходила с беженцами. Мы все время вспоминали маму, и тетя Арина повела нас к коменданту тюрьмы, стала просить о свидании. Комендант сказал, что разговаривать с мамой нельзя, единственное, что он нам разрешил, – это пройти мимо ее окошка.

Мы пошли мимо окошка, и я увидела маму… Нас вели так быстро, что маму увидела я одна, а сестренки не успели. Мамино лицо было красное, я поняла – ее сильно били. Она нас тоже увидела и только крикнула: «Дети! Девочки мои!» И больше не выглянула в окошко. Потом нам передавали, что она увидела нас и потеряла сознание…

Через несколько дней мы узнали – маму расстреляли. Я и сестричка Рая понимали, что нашей мамы уже нет, а самая младшая, Томочка, говорила, что вот вернется мама, я ей все расскажу, если мы ее обижали, не брали на руки. Когда нам давали поесть, я лучший кусочек отдавала ей. Так, я помнила, делала мама…

Когда маму расстреляли… Подъехала к нашему дому машина… Стали забирать вещи… Соседи позвали нас «Идите, попросите свои валенки, свои теплые пальто. Скоро будет зима, а вы одеты по-летнему». Стоим мы втроем, маленькая Томочка сидит у меня на шее, и я говорю: «Дядя, дайте ей валенки». Полицейский в это время их взял и несет. Я договорить не успела, как он пнул меня ногой, и сестра свалилась… И ударилась головкой о камень. Наутро мы увидели на том месте большой нарыв, он стал расти. У тети Арины был толстый платок, она завяжет ей головку, а нарыв все равно видно. Я ночью обниму сестренку, а головка у нее большая-большая. И у меня страх, что она умрет.

Узнали об этом партизаны и забрали нас к себе. В партизанском отряде нас утешали все, как могли, очень любили. Мы даже забыли на какое-то время, что у нас нет мамы с папой. У кого-то рубашка порвалась, рукав свернули, нарисовали глаза, нос – и подарили нам куклы. Учили нас читать, про меня даже стихи сочинили, про то, как я не люблю умываться холодной водой. А условия в лесу – какие? Зимой умывались снегом…

Лиля в ванночке сидит,

Лиля жалобно кричит:

«Ой, беда, беда, беда,

Очень мокрая вода».

Когда стало опасно, нас отвезли назад к тете Арине. Командир – а командиром отряда был легендарный Петр Миронович Машеров – спросил: «Что вам надо? Что бы вы хотели?» А нам надо очень много, нам нужны гимнастерки. И нам сшили платья из такой же ткани, как гимнастерки. Зелененькие такие платья, с отстроченными карманчиками. Нам всем скатали валенки, всем троим пошили шубки, связали варежки. Помню, что привезли нас к тете Арине на возу вместе с мешочками, в мешочках была мука, крупа. Даже куски кожи, чтобы она смогла пошить нам ботиночки.

А когда к тете Арине пришли с обыском, она выдала нас за своих детей. У нее долго выпытывали, почему мы беленькие, а сын у нее черненький. Что-то они знали… Погрузили в машину нас и тетю Арину с мальчиком, привезли в Игрицкий концлагерь. Это было зимой, спали все на полу, на досках только солома. Мы ложились так: я, потом маленькая Тома, с ней рядом – Рая, а дальше тетя Арина и ее мальчик. Я оказалась с краю, рядом со мной часто менялись люди. Дотронусь ночью до холодной руки и уже понимаю, что человек умер. Утром посмотрю – он такой, как и живой, только холодный. Один раз испугалась… Я увидела, как крысы выели у мертвого человека губы и щеки. Крысы были жирные и наглые… Я их боялась больше всего… У нашей маленькой в партизанском отряде нарыв на головке пропал, в концлагере появился снова. Тетя Арина все время прятала этот нарыв, потому что знала: увидят, что девочка больная, расстреляют. Завязывала сестре голову толстыми платками. Ночью я слышала, как она молилась: «Господи, если ты забрал их мать, сохрани детей». И я молилась… Я просила: пусть останется хотя бы маленькая Томочка, она такая маленькая, что ей еще нельзя умирать.

Из концлагеря нас куда-то повезли… Везли в вагонах для скота… На полу – засохшие коровьи лепешки. Помню, что доехали мы только до Латвии, и там нас разобрали местные жители. Самую первую забрали Томочку. Тетя Арина на руках вынесла ее старому латышу и стала на колени: «Только спасите ее. Только спасите». Он сказал: «Если я донесу ее домой, то она будет жить. А идти мне два километра. Через речку, потом – кладбище…» Все мы попали к разным людям. Тетю Арину тоже забрали от нас…

Мы услышали… Нам сказали – Победа. Я пришла к людям, у которых была сестра Рая:

– Мамы нет… Пойдем заберем нашу Тому. И надо искать тетю Арину.

Поговорили мы так и пошли искать тетю Арину. И то, что мы ее нашли, – это чудо. А нашли благодаря тому, что она очень хорошо шила. Мы зашли в один дом попить воды. У нас спрашивают: куда мы идем? Отвечаем, что идем искать тетю Арину. Девочка хозяйки тут же отозвалась: «Идемте, я вам покажу, где она живет». Тетя Арина ахнула, когда увидела нас. Худенькие, как досочки. Стоял конец июня, самое тяжелое время: старый урожай съели, новый еще не созрел. Мы ели колосья, еще зеленые: натеребим жменьку и глотаем, даже погрызть не успевали, так хотелось есть.

Недалеко от тех мест, где мы жили, был город Краслав. Тетя Арина сказала, что нам надо в этот город, ехать в детдом. Она уже была совсем больная и попросила, чтобы нас отвезли. Нас привезли рано утром, ворота еще были закрыты, посадили под окошко детдома и уехали. Утром встало солнышко… Из дома выбежали дети, все в красненьких туфельках, трусиках, без маечек, с полотенцами в руках. Бегут к речке, смеются. А мы смотрели… Не верили, что может быть такая жизнь. Дети заметили нас, а мы сидим оборванные, грязные, они закричали: «Новенькие приехали!». Позвали воспитательниц. У нас никто не спрашивал никаких документов. Тут же принесли кусок хлеба и консервы. Мы не едим, боимся – сейчас это счастье кончится. Это невозможное счастье… Нас успокоили: «Девочки, вы пока посидите, а мы пойдем баню топить. Помоем вас и покажем, где вы будете жить».

Вечером приехала директор, увидела нас и говорит, что нас надо отвезти в минский детприемник, а там распределят в какой-нибудь детдом, а у них переполнено. А мы как услышали, что нам опять надо куда-то ехать, стали плакать и умолять оставить нас. Директор попросила: «Дети, не плачьте. Не могу больше видеть ваших слез», – куда-то позвонила, и нас оставили в этом детдоме. Там был прекрасный, чудный детдом, там были такие воспитательницы, таких, наверное, сейчас нет. С таким сердцем! Как оно у них такое осталось после войны?

Нас очень любили. Учили, как надо обращаться друг с другом. Был такой случай. Нам рассказывают, если ты кого-нибудь угощаешь, то не доставай из кулечка конфеты, а поднеси весь кулечек. А тот, кто берет, должен взят одну конфету, а не весь кулечек. И вот, когда этот разговор был, один мальчик отсутствовал. Приходит сестра одной девочки и приносит коробку конфет. Девочка – воспитанница детдома – подносит коробку конфет этому мальчику, и он берет у нее всю коробку. Мы смеемся. Он растерялся и спрашивает: «А что надо делать?» Ему отвечают, что надо было взять одну конфету. Тогда он догадался: «Теперь я понимаю – надо всегда делиться. А то мне хорошо, а вам всем плохо». Да, нас учили поступать так, чтобы было хорошо всем, а не одному. И нас было легко учить, мы все много пережили. Тут мы были взрослые.

Старшие девочки шили всем портфели, шили их даже из старых юбок. В праздник директор детдома обязательно раскатывала из сырого теста огромный, как простыня, блин. И каждый себе по кусочку отрезал и делал вареники, кто какие хочет: маленький, большой, круглый, треугольник…

Когда нас было много, мы были вместе, то редко вспоминали о папах и мамах. А в изоляторе, когда болели, лежим, ничего не делаем, только и говорили о них, о том, кто и как попал в детдом. Мне один мальчик рассказал, как у него всех сожгли, а он в это время уехал на лошади в соседнюю деревню. Он говорил, что маму очень жалко, папу очень жалко, но больше всего жалко маленькую Наденьку. Маленькая Наденька лежала в белых пеленочках, а ее сожгли. Или еще, когда на полянке собираемся в тесный кружок, рассказываем друг дружке о доме. О том, как мы жили до войны.

Привезли в детдом маленькую девочку. Ее спрашивают:

– Как твоя фамилия?

– Мария Ивановна.

– Как тебя зовут?

– Мария Ивановна.

– Как твою маму звали?

– Мария Ивановна.

Отзывалась она только на «Марию Ивановну». Учительница у нас была Мария Ивановна, и эта девочка Мария Ивановна.

На Новый год она рассказывала стихотворение Маршака: «Курица-красавица у меня жила». И ее прозвали дети – курица. Дети есть дети, надоело всем звать ее Марией Ивановной. И вот один наш мальчик пошел к своему другу в ремесленное училище, которое шефствовало над нами, и что-то они поспорили, и он назвал другого мальчика Курицей. Тот обиделся: «Почему ты меня Курицей назвал? Разве я на курицу похож?» А наш мальчик говорит, что в детдоме есть девочка, и она очень тебя напоминает. У нее такой же нос, такие глаза, а зовем мы все ее Курицей, и рассказал почему.

И оказалось, что это родная сестра того мальчика. Когда они встретились, то вспомнили, как ехали на телеге… Как бабушка им что-то разогревала в консервной банке, как бабушку убило при бомбежке… Как старая соседка, бабушкина подруга, звала ее уже мертвую: «Мария Ивановна, поднимитесь, у вас двое внуков осталось… Как вы могли умереть, Мария Ивановна? Зачем вы умерли, Мария Ивановна?» Девочка, оказывается, все это помнила, но не была уверена, что это она помнит, и это с ней было. У нее в ушах только осталось два слова: Мария Ивановна.

Мы все очень обрадовались, что она нашла брата, потому что у всех у нас кто-то был, а у нее никого. У меня, например, было две сестры, у кого-то брат или двоюродные братья и сестры. А у кого не было, те сами роднились: давай ты будешь мой брат или давай ты будешь моя сестра. И тогда уже оберегали друг друга, заботились. В нашем детдоме собралось одиннадцать Тамар… Фамилии у них были: Тамара Неизвестная, Тамара Незнакомая, Тамара Безымянная, Тамара Большая и Тамара Маленькая…

Что еще помню? Помню, что нас мало ругали в детдоме, нас совсем не ругали. Мы катались зимой на санках с домашними детьми, и я видела, как мать поругает и даже отшлепает своего ребенка, если он наденет валенки на босую ногу. Когда мы выбегали на босую ногу, нас никто не ругал. Я специально надевала так валенки, чтобы меня поругали. Мне так хотелось, чтобы меня поругали.

Я хорошо училась, и мне сказали, что я должна подтянуть с учебой одного мальчика. Из деревни. А учились мы вместе – детдомовские и деревенские, местные. Надо было пойти к нему в семью. В дом. И мне было страшно. Я думала: а какие там вещи, как и где они стоят, как там надо себя вести? Дом – это было что-то недоступное для нас, самое желанное.

Постучала к ним в дверь, и у меня замерло сердце…

 

«Он висел на веревочке, как ребенок…»

Сейчас – рабочая.

Не хочу… Я не хочу даже повторять это слово «война»…

Война докатилась до нас быстро. Девятого июля, через несколько недель, я помню, уже шел бой за наш районный центр Сенно. Появилось много беженцев, так много, что людям некуда было деваться, не хватало домов. У нас, например, разместилось семей шесть с детьми. И так у каждого.

Сначала шли люди, а потом началась эвакуация скота. Это мне очень хорошо запомнилось, потому что было страшно. Страшные картины. Ближайшая станция от нас – станция Богдань, она и сейчас есть, это между Оршей и Лепелем. Сюда, в этом направлении, эвакуировали скот не только из нашего сельсовета, а со всей Витебской области. Лето было жаркое, скот гнали большими табунами: коровы, овечки, свиньи, телята. Лошадей гнали отдельно. Гонщики, которые их гнали, настолько устали, что им было все равно, сколько есть скота, куда он идет. Коровы шли недоенные, они заходили во двор и стояли до тех пор возле крыльца, пока их не выдоят. Их доили на дорогу, на землю… Особенно страдали свиньи, они не выносят жары и длительной дороги. Они шли и падали. От жары все эти трупы увеличивались, и это было так страшно, что вечером я боялась выходить из дому. Везде лежали мертвые лошади… овцы… коровы… Их не успевали закапывать, и они каждый день от жары росли… Увеличивались, надувались… Я кричала от этого страха по ночам…

Крестьяне, они знают, что такое вырастить одну корову, какой это труд. Терпение. Сколько надо времени. Они плакали, видя, как гибнет живое. Это же не дерево, что упало и молчит, это все кричало, ржало, блеяло… Стонало…

Запомнились слова дедушки: «Ну, а эти, безвинные, за что гибнут? Они и сказать-то ничего не могут». Дедушка у нас был книжник, он всегда по вечерам читал.

Моя старшая сестра до войны работала в райкоме партии, и ее оставили в подполье. Она принесла домой много книг из райкомовской библиотеки, портреты, красные знамена. Мы их закапывали в саду под яблонями. И ее партийный билет. Закапывали ночью, а у меня было такое чувство, что красное… красный цвет… и из-под земли будет виден. Что земля у нас в саду красная…

Как пришли немцы, почему-то не помню… Помню, что они уже были, давно были, и вот согнали всех нас, всю деревню. Поставили впереди пулеметы и приказали отвечать, где партизаны, к кому они заходили. Все молчали. Тогда они отсчитали каждого третьего и вывели на расстрел. Расстреляли шесть человек: двух мужчин, двух женщин и двух подростков. И уехали.

За ночь выпал свежий снег… Это Новый год… А под этим свежим снегом лежат убитые. Хоронить было некому, гробы делать некому. Мужчины прятались в лесу. Старые женщины жгли бревна, чтобы хоть немного разогреть землю и вырыть могилы. Они долго стучали лопатами по зимней земле…

Скоро немцы вернулись… Через несколько дней… Собрали всех детей, нас было тринадцать человек, поставили впереди своей колонны – боялись партизанских мин. Мы шли впереди, а они за нами ехали. Если надо было, например, остановиться и взять воду из колодца, они сначала запускали к колодцу нас. Так мы шли километров пятнадцать. Мальчишки не так боялись, а девочки шли и плакали. А они за нами на машинах… Не убежишь… Помню, что мы шли босиком, а еще только начиналась весна. Первые дни…

Хочу забыть…

Немцы ходили по хатам… Собирали матерей тех, у кого дети ушли в партизаны… И отрубили им головы посреди деревни… Нам приказали: «Смотрите». В одной хате никого не нашли, поймали и повесили их кота. Он висел на веревочке, как ребенок…

Хочу все забыть…

 

«Собрал в корзинку…»

Леонид Сиваков – 6 лет.

Юра Карпович – 8 лет.

Сейчас – шофер.

Я видел то, что нельзя видеть… Человеку нельзя. А я был маленький…

Я видел, как солдат бежит и как будто спотыкается. Падает. Долго царапает землю, обнимает ее…

Я видел, как гнали через деревню наших военнопленных. Длинные колонны. В рваных и обожженных шинелях. Там, где они стояли ночью, была обгрызена кора с деревьев. Вместо еды им забрасывали дохлую лошадь… Они рвали ее…

Я видел, как ночью пошел под откос и сгорел немецкий эшелон, а утром положили на рельсы всех тех, кто работал на железной дороге, и пустили по ним паровоз…

Я видел, как запрягали в брички людей. У них были желтые звезды на спине… Их погоняли кнутами. Весело катались…

Я видел, как у матерей штыками выбивали из рук детей. И бросали в огонь. В колодец… А до нас с мамой очередь не дошла…

Я видел, как плакала соседская собака. Она сидела на золе соседской хаты. Одна… У нее были глаза старого человека…

А я был маленький…

Я вырос с этим… Я вырос мрачным и недоверчивым, у меня тяжелый характер. Когда кто-то плачет, мне не жалко, а, наоборот, легче, потому что сам я плакать не умею. Два раза женился, и два раза от меня уходила жена, никто долго не выдерживал. Меня трудно любить. Я знаю… Я сам знаю…

Прошло много лет… Теперь я хочу спросить: а смотрел ли на это Бог? И что он думал…

 

«Принесли ее по кусочку…»

Валя Змитрович – 11 лет.

Сейчас – рабочая.

Вспоминать не хочу… Не хочется вспоминать, никогда не хочется…

Нас было семеро детей. До войны мама смеялась: «Сонейко светит, все дети вырастут», началась война – плакала: «Такой лихой час, а детей в хате, что бобу…» Юзику – семнадцать лет, мне – одиннадцать, Ивану – девять, Нине – четыре года, Гале – три, Алику – два, Саше – пять месяцев. Дитя грудное, оно еще грудь сосало и плакало.

Тогда я не знала, это нам после войны люди рассказали, что родители наши были связаны с партизанами и с нашими военнопленными, которые работали на молочном заводе. Там работала и мамина сестра. Я одно помню: у нас сидели ночью какие-то мужчины, и, видимо, свет просвечивал, хотя окно было занавешено толстым одеялом, раздался выстрел – и прямо в окно. Мама схватила лампу и спрятала под стол.

…Мама что-то нам пекла из картошки, из картошки она могла сделать все, как сейчас говорят, сто блюд. К какому-то празднику готовились. Я помню, что в доме вкусно пахло. А отец косил у леса клевер. Немцы окружили дом и приказывают: «Выходи!» Вышли мама и мы, трое детей. Маму начали бить, она кричит:

– Дети, идите в хату.

Ее поставили к стенке под окном, а в окне – мы.

– Где твой старший сын?

Мама отвечает:

– Торф копает.

– Поехали туда.

Они заталкивают маму в машину и сами садятся.

Галя выбежала из хаты и кричит, к маме просится. Бросили и ее к маме в машину. А мама кричит:

– Дети, идите в хату…

Прибежал с поля отец, видно, ему передали люди, взял какие-то документы и бегом за мамой. И тоже крикнул нам: «Дети, идите в хату». Как будто хата нас спасет или там есть мама. Ждали мы во дворе… К вечеру залезли кто на ворота, кто на яблони: не идут ли наши папа с мамой и сестра с братом? Увидели – бегут с другого конца деревни люди: «Дети, кидайте хату и бегите. Ваших родных уже нет. А за вами едут…»

По картофельному полю поползли к болоту. Сидели там ночь, стало всходить солнце: что нам делать? Я вспомнила, что в колыбельке мы забыли маленькую. Пошли в деревню, забрали маленькую, она была живая, только посиневшая от крика. Брат Иван говорит: «Корми». Чем я буду ее кормить. У меня же грудей нет. А он испугался, что она умрет, и просит: «Попробуй…»

Заходит соседка:

– Детки, вас будут искать. Идите к тете.

А тетя наша жила в другой деревне. Мы говорим:

– Пойдем искать тетю, а вы скажите, где наши мама с папой и сестричка с братиком?

Она нам рассказал, что их расстреляли… Они лежат под лесом…

– Но вам туда не надо, детки.

– Мы будем уходить из деревни и зайдем попрощаться.

– Не надо, детки…

Проводила она нас за деревню, а туда, где лежали наши родные, не пустила.

Через много лет я узнала, что маме выкололи глаза и вырвали волосы, отрезали грудь. На маленькую Галю, которая спряталась под елку и не отзывалась, напустили овчарок. Те принесли ее по кусочку. Мама еще была живая, мама все понимала… На ее глазах…

После войны остались мы с сестричкой Ниной вдвоем. Нашла я ее у чужих людей, забрала к себе. Пришли в райисполком: «Дайте нам комнатку, мы будем жить вдвоем». Дали нам коридор в рабочем общежитии. Я работала на фабрике, Нина в школе училась. Никогда я ее по имени не назвала, всегда: «Сестричка». Она у меня одна. Единственная.

Вспоминать не хочу. А рассказать свою беду людям надо. Трудно плакать одной…

 

«У нас как раз вывелись цыплята… Я боялся, что их убьют…»

 Алеша Кривошей – 4 года.

Сейчас – железнодорожник.

Мое воспоминание… Единственное…

У нас как раз вывелись цыплята. Желтенькие, они катались по полу, шли ко мне на руки. Во время бомбежки бабушка собирала их в решето:

– Надо же, война – и цыплята.

Я боялся, что цыплят убьют. До сих пор помню, как я плакал из-за этого страха. Бомбят… Все бегут в погреб прятаться, а меня нельзя вынести из хаты. Обнимаю цыплят… Возьмет бабушка с собой решето с ними, тогда я иду. Иду и считаю: один цыпленок, два, три… Их было пять…

Бомбы считал. Одна упала, две… Семь…

Так считать научился…

 

«Собака миленькая, прости… Собака миленькая, прости…»

Галина Фирсова – 10 лет.

Сейчас – на пенсии.

У меня была мечта – поймать воробья и съесть…

Редко, но иногда птицы появлялись в городе. Даже весной все смотрели на них и думали об одном, о том же, о чем думала я. О том же… Отвлечься от мыслей о еде ни у кого не хватало сил. От голода я ощущала внутри постоянный холод, страшный внутренний холод. Также и в солнечные дни. Сколько на себя ни надень, холодно, нельзя согреться.

Очень хотелось жить…

 

Я рассказываю о Ленинграде, где мы тогда жили. О ленинградской блокаде. Убивали нас голодом, убивали долго. Девятьсот дней блокады… Девятьсот… Когда один день мог показаться вечностью. Вы не представляете, каким длинным голодному человеку кажется день. Час, минута… Долго ждешь обеда… Потом ужина… Блокадная норма дошла до ста двадцати пяти граммов хлеба в день. Это у тех, кто не работал. По иждивенческой карточке… С этого хлеба текла вода… Разделить его надо было на три части – завтрак, обед, ужин. Пили только кипяточек… Голый кипяточек…

В темноте… С шести утра я занимала зимой (помню больше всего зиму) очередь в булочную. Стоишь часами… Длинными часами… Пока подойдет моя очередь, на улице опять темно. Горит свеча, и продавец режет эти кусочки. Люди стоят и следят за ним. За каждым движением… Горящими… безумными глазами… И все это в молчании.

Трамваи не ходят… Воды нет, отопления нет, электричества нет. Но самое страшное – голод. Я видела человека, который жевал пуговицы. Маленькие и большие пуговицы. Люди сходили с ума от голода…

Был момент, когда я перестала слышать. Тогда мы съели кошку… Я расскажу потом, как мы ее съели. Потом я ослепла… Как раз тогда нам привели собаку. Это меня спасло.

Не вспомню… Не запомнила, когда мысль о том, что можно съесть свою кошку или свою собаку, стала нормальной. Обыкновенной. Стала бытом. Не проследила этот момент… Вслед за голубями и ласточками вдруг стали исчезать в городе кошки и собаки. У нас не было никого, как-то мы не заводили их, потому что мама считала: это очень ответственно, особенно большую собаку взять в дом. Но мамина подруга не могла сама съесть свою кошку и принесла ее нам. И мы съели. Я опять стала слышать… Слух исчез у меня внезапно, утром еще слышала, а вечером мама что-то говорит мне, а я не отзываюсь.

Прошло время… И вот мы опять умираем… Мамина подруга привела нам свою собаку. И мы ее тоже съели. И если бы не собака, мы бы не выжили. Конечно, не выжили бы. Это – ясно. Уже начали опухать от голода. Сестра не хотела утром вставать… Собака была большая и ласковая. Два дня мама не могла… Как решиться? На третий день она привязала собаку к батарее на кухне, а нас выгнала на улицу…

Помню эти котлеты… Помню…

Очень хотелось жить…

Часто собирались и сидели возле папиной фотокарточки. Папа был на фронте. Письма от него приходили редко. «Девочки мои…» – писал он нам. Мы отвечали, но старались его не расстраивать.

Мама хранила несколько кусочков сахара. Маленький бумажный мешочек. Это был наш золотой запас. Один раз… Я не выдержала, я знала, где лежит сахар, залезла и взяла один кусочек. Через несколько дней еще один… Потом… Прошло немного времени – опять… Скоро в мамином мешочке ничего не осталось. Пустой мешочек…

Заболела мама… Ей нужна глюкоза. Сахар… Она уже не может подняться… На семейном совете решили – достать заветный мешочек. Наше сокровище! Ну вот мы его и сберегли для такого дня! Мама обязательно выздоровеет. Старшая сестра стала искать, а сахара нет. Весь дом перерыли. Я вместе со всеми искала…

А вечером призналась…

Сестра меня била. Кусала. Царапала. А я просила ее: «Убей меня! Убей! Как я буду теперь жить?!» Я хотела умереть…

Я вам рассказала о нескольких днях… А их было всех девятьсот…

Девятьсот таких дней…

На моих глазах девочка украла на базаре у одной женщины булочку. Маленькая девочка… Ее догнали и повалили на землю. Начали бить… Били страшно. Смертным боем. А она торопилась доесть, проглотить булочку. Проглотить раньше, чем ее убьют…

Девятьсот таких дней…

Наш дедушка так ослабел, что один раз упал на улице… Он уже прощался с жизнью… А шел мимо рабочий, у рабочих продуктовые карточки были получше, ненамного, но лучше… Все-таки… Так этот рабочий остановился и влил дедушке в рот подсолнечного масла – свой паек. Дедушка дошел до дома, рассказывал нам и плакал: «Я даже имени его не знаю!»

Девятьсот…

Люди, как тени, медленно двигались по горо<


Поделиться с друзьями:

Общие условия выбора системы дренажа: Система дренажа выбирается в зависимости от характера защищаемого...

Типы сооружений для обработки осадков: Септиками называются сооружения, в которых одновременно происходят осветление сточной жидкости...

Папиллярные узоры пальцев рук - маркер спортивных способностей: дерматоглифические признаки формируются на 3-5 месяце беременности, не изменяются в течение жизни...

Поперечные профили набережных и береговой полосы: На городских территориях берегоукрепление проектируют с учетом технических и экономических требований, но особое значение придают эстетическим...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.159 с.