День смерти Поэта – День рождения Поэта — КиберПедия 

Автоматическое растормаживание колес: Тормозные устройства колес предназначены для уменьше­ния длины пробега и улучшения маневрирования ВС при...

Археология об основании Рима: Новые раскопки проясняют и такой острый дискуссионный вопрос, как дата самого возникновения Рима...

День смерти Поэта – День рождения Поэта

2019-07-13 132
День смерти Поэта – День рождения Поэта 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

 

27 января 1837 года в Петербурге, за Черной речкой, был смертельно ранен Александр Сергеевич Пушкин.

Закатилось солнце русской поэзии…

Это слова из сообщения‑некролога. Именно они пришлись не по душе камарилье, окружавшей царский трон.

У царя достало ума сделать широкий жест: он погасил все долги Пушкина, распорядился об обеспечении семьи поэта. Двое суток, можно сказать, не отходил от постели умирающего поэта лейб‑медик Николай Арендт. Это был очень крупный врач. Его опыт зиждился на последних медицинских познаниях Европы. Лечил он умирающего Пушкина правильно. Но рана оказалась слишком страшной, брюшная полость воспалилась почти мгновенно. Это мы теперь называем перитонитом.

Как‑то я спросил известного профессора‑хирурга Александра Вишневского: так ли, как надо, Арендт лечил Пушкина? Не было ли упущено что‑либо? Профессор ответил, что если бы сам он чудом перенесся в то время и его пригласили бы к одру умирающего поэта, он, Вишневский, не смог бы предложить что‑либо лучшее, чем Арендт (с учетом, разумеется, состояния медицины той поры). Совершенно очевидно, что Пушкина Арендт не мог спасти.

Пушкина можно было спасти до дуэли.

Смерть поэта всколыхнула страну.

Общество так или иначе было глубоко задето смертью поэта. Известно, что у дома Пушкина на Мойке толпился народ во все предсмертные дни поэта. Василий Жуковский вывешивал бюллетени о состоянии здоровья больного. Он же первый сообщил народу о том, что Пушкин скончался. И тут же составил план квартиры поэта. Этот документ висит в доме на Мойке и сейчас. Жуковский словно предвидел, что квартира перейдет к другим, что комнаты ее перестроят. И правильно предвидел: все случилось так, как и полагал Жуковский.

Лермонтов в это время лежал больной, но к нему дошла весть о гибели Пушкина, его любимейшего поэта.

Происшедшее пересказывали больному Лермонтову на разные лады.

 

Одни тотчас же всю вину свалили на Пушкина. Дескать, доигрался, дескать, Дантес прав во всем, дескать, он дрался за свою честь. А Пушкин? Уж слишком возгордился он… Да и Наталья Николаевна не без греха, кокетлива, мол, сверх меры, сама сохла по Жоржу Дантесу. Короче: это Пушкины «сгубили» бедненького Дантеса.

Кто так говорил? Да Николай Столыпин, крупный чиновник, служивший под началом министра иностранных дел Нессельроде. Брат Монго, следовательно, тоже родственник Лермонтова.

Каково было Лермонтову выслушивать эту великосветскую мерзость!

Иное он слышал от Святослава Раевского. Сказывают, во всем виноват царь, сообщал Раевский. Царь и его приближенные. Они не только не пресекали злопыхателей, но поощряли тех, кто поносил и травил поэта. А ведь Дантес‑то – негодяй! Наглец, подстрекаемый великосветскими интригами. До русской ли им всем поэзии и ее славы!

Пушкин, рассказывал Раевский, был оскорблен. Не мог он действовать иначе. Честь есть честь. Однако имел ли он право рисковать своей жизнью? Имел ли он право связываться с неким Дантесом? Нет, не имел! Не должен был ставить русскую поэзию под расстреляние случайных людей, проходимцев без роду и племени.

Столыпин говорил одно, Раевский иное. Но Лермонтов прекрасно знает, от чьего лица выступает и тот и другой.

А ему передают все новые подробности. Рассказывают о милости царя, о том, что Пушкин дрался будто бы вопреки его запрету, что Пушкина отпевали, и при этом присутствовал весь дипломатический корпус, что Пушкина увезли ночью, чуть ли не тайком, в далекий и последний путь по замерзшей реке Великой в Святогорский монастырь, что рядом с сельцом Михайловским. Здесь, в монастыре, в свое время Пушкин купил себе землю для могилы. И место это стало знаменито на весь мир.

Многое о Пушкине было известно Лермонтову. Он знал, что Наталья Пушкина, урожденная Гончарова, красива. Знал, что почти все годы замужества она проходила на сносях, что родила четырех и воспитала их с пеленок.

Лермонтов, я уверен, знал о ней больше нас. А мы кое‑что узнали о Наталье Пушкиной из ее писем, найденных совсем недавно. Она была не только матерью четырех младенцев, но, как видно, и заботливой женой. И тем не менее Лермонтов не искал с нею встреч, держался в отдалении. Увидел ее только один‑единственный раз. Но об этом в своем месте.

 

Нам придется еще раз подтвердить один непреложный факт: в скорбные дни ухода из жизни поэта Пушкина Аполлон потребовал «к священной жертве» поэта Лермонтова. Блок сказал: «Отлетевший дух Пушкина как бы снизошел на Лермонтова».

«И был вечер, и было утро: день один… И стал свет…»

Так, почти с библейской торжественностью, в один день родился истинный поэт – и стал свет! Его породило горе. Но жил он, по существу, для того, чтобы противостоять горю, говоря о нем. Говоря для людей.

И свершилось реченное поэтом: «Восстань, пророк, и виждь, и внемли, исполнись волею моей и, обходя моря и земли, глаголом жги сердца людей…»

 

И вот почти двадцатитрехлетний поэт снова берется за перо. Может быть, это было 28 января, на другой день после дуэли Пушкина, как указывается под стихами, а может, 30 января, после смерти Пушкина.

И здесь наступает полное испытание для поэта.

Александр Кривицкий пишет: «Михаил Юрьевич Лермонтов – гениальное дитя декабрьского восстания. Вы мысленно листаете страницы его сочинений и думаете о поэзии, судьбе России, жизни и смерти».

Я хочу обратить ваше внимание на первую фразу. Она подчеркивает связь живой мысли поэта с наиболее значительным общественным явлением того времени. Все зависит от ответного резонанса. Будет ли эхо, или звук погаснет в душевной пустоте?

Но эхо состоялось.

Да какое еще!

«В короткой жизни Лермонтова, – пишет Сергей Наровчатов, – есть одно мгновение, переоценить которое невозможно. Неизвестно, как сложился бы его дальнейший путь, если бы не страшный выстрел, прогремевший на всю Россию».

 

По силе мысли, по сжатости и точности стихотворение «Смерть Поэта» я назвал бы поэтической прокламацией. В нем вскрыта истинная подоплека трагедии, сотканной грязными руками великосветского общества, до конца обнажена общественная, политическая и государственная сторона преступления на Черной речке. Все это сделано с предельным накалом страсти и гражданским бесстрашием.

Стихи эти «вышли» за пределы одного случая.

Стихотворение «Смерть Поэта» не могло быть опубликовано в то время. Оно и не публиковалось. Довести его до сведения общественности добровольно взялся Святослав Раевский, который был старше Лермонтова года на три. Он лично переписал стихи. И передал дальше в надежные руки. И неопубликованные стихи стали большим общественным явлением. В один день и Лермонтов предстал в новом поэтическом качестве.

 

Есть некая магия в высокой поэзии: она гармонично сочетает ясный смысл с прекрасной формой. Малейшее нарушение этой гармонии ведет к разрушению поэтического начала. Перевес «логики» приводит к сухости. Крен в сторону форм за счет «логики» снижает общественное значение поэзии, грозит пустозвонством. Никакое алгебраическое уравнение не способно выразить хотя бы в некоем приближении эту гармонию. На этом основании иные эрудиты относят литературу и литературоведение к «оккультной науке». Разумеется, до точных наук здесь далековато. Но это не значит, что литература не поддается научному познанию, хотя бы в такой же степени, как психика.

Особая магия заключена в стихах «Смерть Поэта». Они написаны залпом, единым духом. Кажется, перо ни разу не отрывалось от бумаги. И сколько потом ни появлялось исследований о дуэли Пушкина – ничего существенного к тому, что высказал Лермонтов, прибавлено не было. Любой, кто не согласится со мной, пусть перечитает эти стихи.

«Погиб Поэт! – невольник чести – пал, оклеветанный молвой… Не вынесла душа Поэта позора мелочных обид…»

Я не собираюсь детально анализировать эти стихи. Это делают в школе. Наверное, не лучшим образом. Порою расчленяя стихотворение, как тушу. Расчленяя то, что живет только как единое целое. Я только попрошу перечитать «Смерть Поэта». Моя задача в этом случае будет сильно упрощена…

«Зачем от мирных нег и дружбы простодушной вступил он в этот свет завистливый и душный для сердца вольного и пламенных страстей?..»

Алексей Хомяков писал Николаю Языкову о Пушкине (оба в то время – известные литераторы): «Он отшатнулся от тех, которые его любили, понимали и окружали дружбою почти благоговейной, а пристал к людям, которые приняли его из милости». По‑видимому, разговоров на эту тему велось немало… Но мог ли камер‑юнкер Пушкин плюнуть на царский двор в угоду великому поэту Пушкину? Мы с вами ответим: мог! И не учтем, что в то время общественное, государственное, так сказать, положение писателя кое‑что да значило. Даже камер‑юнкер – это дело.

Я хочу обратить ваше внимание на похоронную карточку, которую разослала в скорбные дни Наталья Пушкина. О чьей кончине она извещала? О смерти великого русского поэта? И не бывало! В карточке было сказано: «Наталья Николаевна Пушкина, с душевным прискорбием извещая о кончине супруга ее, Двора Е. И. В. Камер‑Юнкера Александра Сергеевича Пушкина…» и так далее… Обидно читать эти строки! Камер‑юнкер… Не существовало чина ниже этого при дворе Е. И. В. Неужели же великий поэт стоял еще ниже камер‑юнкера?! По своему общественному, государственному положению. По‑видимому, да. Стало быть, к званию поэта и профессии поэта, которая кормила всю семью Пушкина, требовался еще и чин камер‑юнкера, этот мальчишеский дворцовый чин! А ведь Наталья Николаевна отлично сознавала, кто муж ее, когда писала своему брату Дмитрию: «…Для того, чтобы он мог сочинять, голова его должна быть свободна». И тем не менее – извещает о кончине «Двора Е. И. В. Камер‑Юнкера»…

А поэт? Что такое поэт в глазах «света»? Правда, это представление начал разрушать не кто иной, как сам Пушкин, своим примером утвердивший писателя нового типа, писателя‑профессионала, живущего на заработки от литературного труда. Писатель‑вельможа, типа Державина, постепенно отходил в прошлое. Постепенно, очень постепенно, разумеется.

 

Сильнейший удар по самодержавию наносит Михаил Лермонтов в шестнадцати заключительных строках, дописанных, как иные считают, позже (спустя несколько дней). Раевскому вскоре довелось распространять стихотворение в том виде, в каком оно дошло до нас. Это было, вероятно, в первых числах февраля.

Здесь, в конце стихотворения, прокламационный накал достигает кульминации.

«А вы, надменные потомки известной подлостью прославленных отцов, пятою рабскою поправшие обломки игрою счастия обиженных родов!..» Можно ли точнее назвать адрес? Можно ли сказать еще яснее? Ведь без обиняков все, без вуалей, без «таинственного» флёра «изысканной поэзии»! Что можно добавить к этим словам? И что можно убавить?

«Вы, жадною толпой стоящие у трона, Свободы, Гения и Славы палачи!..»

Поэтическая лира звучит громоподобно. И звуки ее слышит весь мир.

Нет, никто не достигал до Лермонтова подобной слитности поэтического и политического обличения. И сам поэт мог сказать словами пророка: «Есть зло, которое видел я под солнцем…»

 

«И вы не смоете всей вашей черной кровью Поэта праведную кровь!»

Так сказал Лермонтов, когда ему не было еще и двадцати трех лет. Может быть, он взял на себя больше, чем следовало бы? Может быть, слишком был молод, чтобы произносить столь суровый приговор тому обществу, чьим сыном он был?

А может быть, это просто‑напросто измена Лермонтова тому, кто вскормил его? Просто черная неблагодарность?

Чтобы ответить на эти вопросы, надо оглянуться назад. Оглянуться и вспомнить еще раз порку крестьян в Тарханах, их слезы и горе, которые наблюдал юный Мишель, и всю ту несправедливость, которая господствовала рядом с ним.

Лермонтов видел и слышал лучше многих из своих друзей. В этом одна из удивительных сторон его поэтического таланта. Немыслим талант без глаза острого и чутких ушей. И добавим еще: без доброго сердца…

Лермонтов лежал в постели, потрясенный трагедией, постигшей Россию. Да, солнце русской поэзии закатилось…

А Святослав Раевский энергично распространял стихи «Смерть Поэта». И стихи ходили по рукам. Их читали. Они задевали за живое! Они раскрывали глаза тем, кто еще не все видел. Раевский рисковал многим. Он это знал, но ведь и он, подобно Лермонтову, тоже был детищем декабрьского восстания.

Поэт лежал на Садовой. Но слава его и возмездие ему шагали уже рядом. На балу у графини Ферзен будто бы Хитрово сказала несколько слов о стихах Лермонтова Бенкендорфу… Бенкендорф что‑то заметил Дубельту… Дубельт приказал Веймарну… Клейнмихель доложил его величеству… Одним словом, колесо государственной машины завертелось, грозя подмять гусарского офицера, отныне уже известного поэта…

 

Поэзия под судом

 

«А тут и ложь на волоске от правды, и жизнь твоя – сама на волоске»… Да, это он, Омар Хайям. Этой цитатой закономерно начать рассказ о том, что было на второй день – в буквальном и переносном смысле – с Михаилом Лермонтовым. Над головою поэта нависли грозовые тучи. И над головою Святослава Раевского, разумеется. Стихи были доведены до сведения самого царя. И по надо было быть ни графом, ни Бенкендорфом к тому же, чтобы понять смысл лермонтовской поэтической акции. «Прокламация таила в себе огромную взрывную силу. Она была и констатацией непреложных фактов, и разоблачением существующего строя – разоблачением убедительнейшим, и призывом – это уже в подтексте, как следствие, – к изменениям, может быть даже революционным.

Понимал ли Лермонтов, на что он идет? Каков риск? Какова сила этих стихов? Разумеется. О каком бы «вдохновении свыше» ни говорили, какими бы магическими свойствами ни наделяли поэзию, она все‑таки рождается не в сомнамбулическом сне, но в полном сознании автора, достигающего подлинного озарения. Поэт мыслит в эти минуты четко, логически ясно, и цель – перед глазами его. То есть он знает, куда идет, что творит, во имя чего творит. Только человек, который в полный рост увидел свою цель, только тот, кто умом мыслителя объял всю действительность и увидел ее язвы, мог создать «Смерть Поэта». Пусть никто не говорит о том, что логически четкое мышление чуждо поэзии. Это неверно! Даже Велемир Хлебников, берясь за свою «заумь», мыслил логически, предельно четко. Он знал, чего хочет, знал, что «разрушает» мысль общепринятую во имя мысли хлебниковской, архисубъективной. Чем это не логика? Что в этом сумбурно‑поэтического, неосознанного, сверхъестественного? Разве в этом хлебниковском устремлении не заложена «банальная» логика, цели которой в общем‑то ясны?

Нет, Лермонтов прекрасно знал, что́ написал.

А вот понял ли Лермонтов, кто есть он теперь? Да безусловно: настоящий поэт‑гражданин!

 

«Трагическая смерть Пушкина пробудила Петербург от апатии, – пишет Панаев. – Весь Петербург всполошился. В городе сделалось необыкновенное движение». Можно предположить, что еще большую силу этому «движению» придал своим стихотворением Михаил Лермонтов. Шан‑Гирей свидетельствует: «…в один присест написал несколько строф, разнесшихся в два дня по всему городу. С тех пор всем, кому дорого русское слово, стало известно имя Лермонтова».

 

«Стихи Лермонтова прекрасные…» – писал Александр Тургенев, сопровождавший гроб Пушкина в Святогорский монастырь. А вот свидетельство Владимира Стасова: «Навряд ли когда‑нибудь в России стихи производили такое громадное и повсеместное впечатление».

Разумеется, стихи произвели впечатление и на власти. И под этим «впечатлением» они посадили поэта под арест. В одну из комнат верхнего этажа главного штаба, как сообщает Шан‑Гирей. А Раевский был арестован по распоряжению графа Клейнмихеля 21 февраля 1837 года. И в тот же день с него сняли допрос.

Раевский беспокоился о том, чтобы его показания не расходились с показаниями Лермонтова. К поэту пускали только его камердинера Андрея Иванова, крепостного из Тархан. Ему‑то и адресовал свое письмо Раевский: «Передай тихонько эту записку и бумаги Мишелю. Я подал эту записку Министру».

В своем объяснении Раевский пытался представить дело в наиболее «выгодном» для Лермонтова свете, чтобы смягчить возможное наказание. «Политических мыслей, – писал Раевский, – а тем более противных порядку, установленному вековыми законами, у нас не было и быть не могло». Вот оно как! Умный Раевский понимал, чем дело может обернуться, особенно против Лермонтова. И он, елико возможно, тщится выгородить своего друга. «Лермонтову, – продолжал Раевский, – по его состоянию, образованию и общей любви, ничего не остается желать, разве кроме славы… Сверх того оба мы русские душою и еще более верноподданные…» Надо во что бы то ни стало отвести удар от Лермонтова, надо спасти его! Раевский напоминает о стихах «Опять народные витии»… О них я как‑то мельком говорил. Помните? – и удивленно спрашивал: неужели их написал Лермонтов? Раевский учуял, что надо процитировать из Лермонтова именно это, чтобы убедить власти в его верноподданности.

По‑видимому, не раз бывал советником Лермонтова милый Раевский. Шан‑Гирей подтверждает это, говоря: «Раевский имел верный критический взгляд, его замечания и советы были не без пользы для Мишеля». Если припомните, Раевский был старше Лермонтова на шесть лет. А в молодом возрасте такая разница в летах особенно ощутима.

К сожалению, записка Раевского была перехвачена: она не дошла до Лермонтова. Положение арестованных – и одного, и другого, – еще больше усугубилось. И это все при том, что Елизавета Алексеевна имела немало друзей и знакомых, с уважением относившихся к ней.

Одним словом, создали дело о «непозволительных стихах» Михаила Лермонтова. Висковатов нашел в деле «Объяснение корнета лейб‑гвардии Гусарского полка Лермонтова» и опубликовал его в «Вестнике Европы» в 1887 году.

Что мог сделать Лермонтов?

Первое: заявить так же бесстрашно, как и в своих стихах, что имеет дело с надменными потомками, с палачами Гения и Свободы. То есть повторить, точнее, подтвердить свою позицию, обнародованную в стихах «Смерть Поэта». Иными словами, еще раз совершить бесстрашный поступок. С тем, разумеется, что за это ему будет соответствующее наказание.

Второе: признать, что невольно была совершена ошибка, что совсем не то имелось в виду, все свести к чистой эмоции безо всякой политической подоплеки. Короче говоря, повиниться, памятуя, что повинную голову меч не сечет. Проявить малодушие? – спросите вы. Да, именно об этом идет речь. Ведь два же выхода: или – или!

Вот сейчас, когда над поэтом нависла серьезная угроза, когда он очутился лицом к лицу с безжалостной государственной машиной, причем безо всякого опыта, Лермонтову пришлось выбирать второе: то есть повиниться во всем. Он скажет, почему поступил так, а не иначе. Наше дело понять его или осудить. Но изменить мы ничего не можем.

 

Лермонтов начал свое объяснение с того, что нам уже известно: со своей болезни, со слухов, дошедших до него. Далее он пишет: «Невольное, но сильное негодование вспыхнуло во мне против этих людей, которые нападали на человека, уже сраженного рукою божией, не сделавшего им никакого зла и некогда ими восхваляемого; и врожденное чувство в душе неопытной – защищать всякого невинно‑осужденного – зашевелилось во мне еще сильнее по причине болезнью раздраженных нервов».

Лермонтов решил отвести от себя удар, по крайней мере, смягчить его. Но человеческая драма уже разыграна, судьба сделала свое, и нам остается только следовать по заданной канве. Ничего не прибавляя от себя…

Лермонтов продолжает свои объяснения: «Пушкин умер, и вместе с этим известием пришло другое – утешительное для сердца русского: государь император, несмотря на его прежние заблуждения, подал великодушно руку помощи несчастной жене и малым сиротам… Я был твердо уверен, что сановники государственные разделяли благородные и милостивые чувства императора, богом данного защитника всем угнетенным…»

Течение мыслей молодого офицера и поэта, по‑моему, совершенно ясно. Оно не требует комментариев. Особенно такое вот место: «Тогда, вследствие необдуманного порыва, я излил горечь сердечную на бумагу, преувеличенными, неправильными словами выразил нестройное столкновение мыслей, не полагая, что написал нечто предосудительное…» И тут же заметил, что «один… хороший приятель, Раевский… просил… их списать…» Правда, Лермонтов пытается, елико возможно, защитить своего друга, заявив, что тот «по необдуманности, не видя в стихах… противного законом, просил… списать…».

Честнейший и искреннейший Михаил Лермонтов ничего не утаил. Он написал Раевскому: «…Меня допрашивали от государя: сказали, что тебе ничего не будет и что если я запрусь, то меня в солдаты… Я вспомнил бабушку… и не смог. Я тебя принес в жертву ей… Что во мне происходило в эту минуту, не могу сказать».

Ничего особенного Лермонтов не приписывал своему другу. Ничего такого, что бы не было уже известно властям. И напрасно думал он, что показания его как‑то повлияли на судьбу Раевского. Сам Раевский много лет спустя – 8 мая 1860 года – напишет Шан‑Гирею: «…Я всегда был убежден, что Мишель напрасно исключительно себе приписывает маленькую мою катастрофу в Петербурге в 1837 году».

 

25 февраля 1837 года военный министр граф Чернышев и дежурный генерал Клейнмихель направили шефу жандармов, командующему императорскою главною квартирою секретную бумагу. В этой бумаге излагалось «высочайшее повеление»: корнета Лермонтова перевести тем же чином в Нижегородский драгунский полк, а губернского секретаря Раевского – выдержать под арестом в течение одного месяца, а потом отправить в Олонецкую губернию.

Итак, перед Михаилом Лермонтовым – дальняя, неминуемая дорога – на Кавказ. На Кавказ, где идут военные действия. Там можно выжить, но можно и погибнуть. Дело ведь случая: война есть война. Прав Омар Хайям: «И жизнь твоя – сама на волоске». Собственно говоря, с этих‑то слов мы и начали эту главу.

 

Снова на Кавказ

 

Внук арестован…

Ссылается на Кавказ…

А где же его верная и первая защитница? Неужели она примирилась с этим и только хлопочет по хозяйству в Тарханах? Как бы не так!

Елизавета Алексеевна поторопилась в Петербург. И это в феврале! Можете вообразить себе путешествие из Тархан через Москву в Петербург. И не молодая ведь! Впрочем, мы можем определить, сколько ей было лет в эту пору, то есть в 1837 году, если родилась она в 1773 году – 64! Разумеется, она поспешила в столицу при первом же тревожном сигнале.

В Петербурге она пошла на поклон ко всем своим знакомым, которые могли хоть чем‑нибудь помочь провинившемуся гусарскому офицеру. Лермонтов пишет в марте 1837 года Раевскому: «Бабушка хлопочет у Дубельта… Что до меня касается, то я заказал обмундировку и скоро еду…» По всему видно, что внук не очень‑то надеялся на успех бабушкиных хлопот. Однако офицер не падает духом. Он припоминает изречение Наполеона: «Великие имена делаются на Востоке». И немножко пошучивает по этому поводу. Да, Лермонтов едет на Кавказ! И Елизавета Алексеевна вынуждена смириться: добиться отмены царского приказа ей не удается.

Мартьянов вспоминает: «…Офицеры лейб‑гвардии Гусарского полка хотели дать ему прощальный обед по подписке, но полковой командир не разрешил, находя, что подобные проводы могут быть истолкованы как протест против выписки поэта из полка».

Итак, «с милого севера в сторону южную»…

 

Говорят, нет худа без добра. Может, и действительно не лишне было освежить свои кавказские впечатления. Но уже не мальчиком, а в качестве офицера‑драгуна, на двадцать третьем году от роду. И не следует упускать из виду еще одно обстоятельство: ехал на Кавказ не просто опальный офицер, но известный опальный поэт. Поэтому поездка на Кавказ в 1837 году очень и очень отличалась от предыдущих посещений этого чудного края земли.

Проницательная Ростопчина точно оценила эту вынужденную поездку на Кавказ с точки зрения литературных и житейских интересов Лермонтова. «Эта катастрофа, – писала она Александру Дюма, – столь оплакиваемая друзьями Лермонтова, обратилась в значительной степени в его пользу: оторванный от пустоты петербургской жизни, поставленный в присутствие строгих обязанностей и постоянной опасности, перенесенный на театр постоянной войны, в незнакомую страну, прекрасную до великолепия, вынужденный, наконец, сосредоточиться в самом себе, поэт мгновенно вырос, и талант его мощно развернулся…»

Все это правда. Но при всем этом – пусть растут поэты сами по себе. Настоящий талант найдет свою дорогу, не пропадет, не зачахнет. А ежели пропадет, а ежели зачахнет – значит, туда ему и дорога, значит, был он вовсе не настоящим.

Мы не знаем, как провожали Лермонтова. Поехала ли бабушка с ним до Москвы или осталась в Петербурге продолжать хлопоты?.. Пусть это нарисует в своем воображении каждый, кто любит Лермонтова и его поэзию.

Во всяком случае, он не очень торопился с отъездом. Это факт. А приехав в любимую Москву – не спешил покинуть ее. Николай Мартынов (тот самый!) писал: «…Проезжал через Москву Лермонтов… Мы встречались с ним почти всякий день, часто завтракали вместе у Яра; но в свет он мало показывался. В конце апреля я выехал в Ставрополь».

А Лермонтов все еще оставался в Москве. Мартынову пишет письмо на Кавказ его мать. «Мы еще в городе, – сообщает она. – Лермонтов у нас чуть ли не каждый день. По правде сказать, я его не особенно люблю: у него слишком злой язык…»

Верно, мало кто любит злой язык. Его не прощают даже людям весьма талантливым. Что же можно сказать по этому поводу? Талантливому человеку требуются друзья по плечу. А это бывает редко. Обычно вертится вокруг какая‑нибудь напыщенная «мелочь», которая никогда никому ничего «не прощает», и злого языка в том числе. Отсюда и всякие недоразумения. К великому огорчению, они идут во вред таланту. Как правило. И не вредят «мелочи». Как правило. Вот поди и разберись с этим самым «злым языком»!

Сестра Мартынова, Наталья Соломоновна, говорят, была очень красивая. Не она ли привлекала Лермонтова «каждый день»? И не из‑за нее ли не очень‑то торопился «на войну» драгунский офицер? Есть указания на то, что это вполне возможно. Поговаривали, что Лермонтов ухаживал за Натальей. Даже очень рьяно. Но закончилась эта история, в конце концов, в печоринском стиле, как и в случае с Сушковой. Вот отрывок из воспоминаний Дмитрия Оболенского: «Никому небезызвестно, что у Лермонтова в сущности был пренесносный характер, неуживчивый, задорный, а между тем его талант привлекал к нему поклонников и поклонниц. Неравнодушна к Лермонтову была и сестра И. С. Мартынова, Наталья Соломоновна. Говорят, что и Лермонтов был влюблен и сильно ухаживал за нею, а может быть, и прикидывался влюбленным. Последнее скорее, ибо когда Лермонтов уезжал из Москвы на Кавказ, то взволнованная Н. С. Мартынова провожала его до лестницы; Лермонтов вдруг обернулся. Громко захохотал ей в лицо и сбежал с лестницы, оставив в недоумении провожавшую».

Нет ли тут какого‑то преувеличения? Наверное, был «разрыв», но едва ли в этой странной форме. В случае с Сушковой была «месть», а здесь?..

Лермонтову пришлось проститься с родимой Москвой, с москвичами и трогаться в путь. Туда, где «вечная война», по выражению Ростопчиной.

 

Следом за стихотворением «Смерть Поэта» появились великолепные стихи, которые известны нам с детских лет. Их не так много, как в «пансионские годы», но это уже настоящие стихи. Поэт словно бы следовал поговорке: «Лучше меньше, да лучше». Писать ежедневно, и писать к тому же великолепные стихи, – очень трудно. Особенно когда за спиной стоят и незримо наблюдают, словно живые, гиганты мировой поэзии от Гомера до Пушкина.

Лермонтов писал упорно, но с печатанием по‑прежнему не торопился. В 1837 году были сочинены «Узник», «Сосед», «Когда волнуется желтеющая нива», «Кинжал», «Гляжу на будущность с боязнью» и неподражаемая «Молитва странника». Разве мало этого?

Лермонтову было недосуг творить в тиши кабинета. Он сочинял в дороге, на станции, где меняли лошадей, перед завтраком в трактире, стоя, сидя, лежа, трясясь на возке. Сначала все у него складывалось в голове, потом быстро он заносил все на бумагу, а уж после – перебеливал. Вот вся немудрящая «творческая обстановка» Михаила Юрьевича Лермонтова.

 

Зрелость, зрелость подступает к двадцатитрехлетнему молодому поэту. Он заглядывает себе в душу, в самую глубину ее. Он глядит взглядом философа, человека, умудренного опытом. Опыт недолгих лет откладывался в нем необычайно отчетливо, необычайно ярко. Образы в душе его сохранялись долго, чтобы ожить потом под кончиком его пера.

Поэт думает, думает, думает… «Гляжу на будущность с боязнью, гляжу на прошлое с тоской и, как преступник перед казнью, ищу кругом души родной…» Он говорит это о себе. Но разве только о себе? Не все ли человечество глаголет его устами? Не со всего ли света тревога стекается к нему, чтобы потом излиться великими стихами?

Если вдруг – по недоразумению или незнанию, вольно или невольно – мы пожелаем связать каждое стихотворение Лермонтова с конкретным происшествием и не обратим внимания на широкое обобщение в его произведениях, то мы совершим большую, непростительную ошибку. Верно, «Узник» написан в связи с арестом. В этом проявляется поэтическая «конкретность» стихотворения. Но простое, казалось бы, явление реальной жизни стало явлением высокого поэтического взлета, и время над стихами перестало властвовать. Тема вобрала ту «вечность», которой помечены самые высокие творения человеческого духа…

А теперь такой вопрос: что лучшее в русской прозе о войне 1812 года? Вы скажете: «Война и мир» Толстого. Верно. А в поэзии? Так же не задумываясь вы скажете: «Бородино» Лермонтова. И это будет очень точно!

Я уже говорил в начале этой книги, что в детстве Лермонтов наслышался рассказов о войне, о пожаре Москвы, о бегстве Наполеона. Представление о войне получилось у него как бы объемным: с одной стороны – рассказы Жана Капэ, а с другой – русских ветеранов. Спустя много‑много лет эти рассказы будут «сверены» с действительно народным, действительно историческим представлением о войне и выльются в поэтический рассказ – монолитный, непогрешимый во всех отношениях. Все здесь: и знание истории, и понимание души народной, и высочайшее поэтическое мастерство.

В том же 37‑м году написалось и одно из лучших лирических стихотворений русской поэзии – «Молитва». Это в нем такие строки: «Окружи счастием душу достойную; дай ей сопутников, полных внимания, молодость светлую, старость покойную, сердцу незлобному мир упования…» Это говорит муж, созерцающий мир и человеческую душу внимательным оком философа. Это говорит тот, кто познал труднее всего познаваемое в жизни – человеческое сердце.

Цепная реакция после январского поэтического взрыва продолжалась: рождалось одно стихотворение краше другого. Взор поэта все более углублялся в душу человека. Он задевал в ней все новые струны. Порою даже казалось, что все кончено здесь, на земле. И делать «больше нечего». «Земле я отдал дань земную любви, надежд, добра и зла. Начать готов я жизнь другую, молчу и жду: пора пришла…» И далее уж совершенно пророческое: «Я в мире не оставлю брата». Неужели и в самом деле пришла пора? И это в двадцать три года? Серьезно ли все это? Да, вполне. Такие стихи не пишут в запальчивости, в минуту неожиданного уныния. Все здесь продумано. Двух толкований быть не может: плод созрел так быстро, что, кажется, перезрел и вот‑вот упадет на землю. Десяток стихотворений, написанных в 1837 году, стоят иного толстого сборника стихов. Все в них выверено глазом большого мастера. Слова предельно взвешены. Мысли отточены. Они «отлиты» в прекрасную форму.

Мировая литература прошла сложный путь от первых клинописных повестей Шумерского царства до наших дней. И во все эти века «соперничали» меж собою форма и мысль (содержание). Готье, Флобер и другие крайне обострили эту «борьбу», провозгласив власть формы. Готье писал: «Блестящие слова, слова светлые… с ритмом и музыкой, вот где поэзия». Флобер выражается еще определеннее: «Больше всего я люблю форму, достаточно, если она красива, и ничего более…» И тем не менее итог неутешителен для «формы»: она оказывается в «подчинении». И поэзия двадцатитрехлетнего Лермонтова блестящее тому доказательство – каждый стих, каждое слово!

«Стих Лермонтова, – замечает Блок, – который сам он назвал «железным», очень сложен и разнообразен». Неразрывность стиха, слова с мыслью‑чувством хорошо подметил у Лермонтова болгарский ученый Михаил Арнаудов. Он пишет: «Лермонтов – русский Байрон, исповедует: «Мои слова печальны, знаю: но смысла их вам не понять. Я их от сердца отрываю, чтоб муки с ними оторвать!»

 

Лермонтова направили на правый фланг «Кавказской линии» – на берег Черного моря, в район Геленджика. Здесь должны были начаться активные военные действия против горцев. Жили здесь адыги, которых называли одним общим словом для горцев запада Северного Кавказа – черкесы. Дело в том, что адыги, кабардинцы и черкесы говорят на одном и том же языке, а может быть, для бо́льшей точности следует сказать – почти на одном. Во всяком случае, учебники нынче у них совершенно одинаковые: печатаются они в Майкопе или Нальчике. Язык их относится к одной из древнейших ветвей кавказских языков – абхазо‑адыгской группе. К этой же группе примыкал и язык убыхов, полностью исчезнувших в результате карательных экспедиций бравых царских генералов.

Надо сказать, что направили Лермонтова в самое пекло. Сюда многие стремились, чтобы скорее заслужить прощение. Для лейб‑гвардейцев это было не так уж и трудно.

Лермонтов болел и попал в Тамань только в сентябре. И здесь родилось великолепное прозаическое произведение, уместившееся на нескольких печатных страницах. Висковатов пишет, что здесь, в Тамани, Лермонтов столкнулся с некой казачкой, по прозванию Царициха. Это она приняла офицера, ожидавшего почтового судна в Геленджик, за соглядатая. Царициха имела все основания опасаться своей связи с контрабандистами. В 1879 году еще стояла хата, описанная Лермонтовым. Ее снимок привезли Висковатову в Тифлис, где он участвовал в работах археологического съезда 1891 года. Следовательно, Лермонтов не из головы выдумал сюжет «Тамани». Не так уж и много во всей мировой литературе таких шедевров, как «Тамань», где всего на нескольких страницах с такой полнотой и яркостью раскрывались бы человеческие характеры, где бы так живо и так верно кипели истинная жизнь и истинная страсть. Наверное, поездка на «правый фланг» и риск в районе Геленджика стоили рассказа «Тамань». И тут мы еще раз подчеркнем вечно верную мысль о том, как трудно «добывается» настоящий «материал» для литературы и сколь это сложное дело.

Экспедиция, которую возглавлял генерал Вельяминов, была в какой‑то степени традиционной: вот уж несколько лет предпринимались усилия, чтобы укрепить «Черноморскую линию». Ее крайней точкой в 1837 году был городок Геленджик. Отсюда войска направлялись в горы, в глубь страны адыгов, чтобы жечь аулы, урожаи на полях, уничтожать фруктовые сады, рубить лес и, разумеется, убивать горцев. Это была «грязная война», отвратительная во всех своих ипостасях. В ней гибли курские, орловские, рязанские мужики, платили за «победы» своей жизнью многие ссыльные, в частности декабристы, умирали ни в чем не повинные горцы.

В то время адыги были одним из крупных народов на Кавказе. Их насчитывалось, по крайней мере, несколько сот тысяч. Сильные, ловкие, свободолюбивые, они не жалели своей жизни ради защиты родного очага. С каждым годом война принимала все новые свирепые формы.

Горцы в лице своих многочисленных делегаций требовали только одного: чтобы оставили их в покое непрошеные генералы и увели свои войска за реку Кубан<


Поделиться с друзьями:

Эмиссия газов от очистных сооружений канализации: В последние годы внимание мирового сообщества сосредоточено на экологических проблемах...

Индивидуальные очистные сооружения: К классу индивидуальных очистных сооружений относят сооружения, пропускная способность которых...

Состав сооружений: решетки и песколовки: Решетки – это первое устройство в схеме очистных сооружений. Они представляют...

Опора деревянной одностоечной и способы укрепление угловых опор: Опоры ВЛ - конструкции, предназначен­ные для поддерживания проводов на необходимой высоте над землей, водой...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.111 с.