История развития пистолетов-пулеметов: Предпосылкой для возникновения пистолетов-пулеметов послужила давняя тенденция тяготения винтовок...

Общие условия выбора системы дренажа: Система дренажа выбирается в зависимости от характера защищаемого...

Продолжение дневника. – Господа Каррель и Беранже

2022-07-07 64
Продолжение дневника. – Господа Каррель и Беранже 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

 

{Портрет республиканца Армана Карреля; его потаенная любовь к замужней женщине, отвечающей ему взаимностью}

Г‑ну Беранже, в отличие от г‑на Карреля, нет нужды скрывать свои любовные похождения; он пел свободу и славил народные добродетели, не страшась королевских темниц; он слагает куплеты о своей любви – и дарит Лизетте * бессмертие.

У подножия Монмартра, там, где кончается улица Мучеников, на короткой, наполовину застроенной и отчасти мощеной улице Овернской башни, в глубине маленького сада прячется скромный, как нынче водится, домик; здесь живет сочинитель прославленных песен. Лысый череп, вид грубоватый, но исполненный лукавства и сладострастия, обличают в этом человеке поэта. Я, видавший стольких особ королевской крови, отдыхаю душой, глядя на эту мужиковатую физиономию; я сравниваю два столь различных типа: монархическое чело выдавало натуру возвышенную, но увядшую, бессильную, бесцветную; чело демократическое несет на себе отпечаток натуры заурядной в физическом отношении, но блистающей острым умом; чело короля лишилось короны; чело человека из народа достойно увенчаться ею.

Однажды я попросил Беранже (да простит он мне мою бесцеремонность, в которой виновата его слава) – я попросил его показать мне какие‑нибудь из его неопубликованных сочинений. «Знаете, – отвечал он, – ведь я, безбожник, был когда‑то вашим учеником. Без ума от „Гения христианства“, я строчил христианские „Илиады“: сцены из жизни сельского кюре, картины богослужений в деревне, во время жатвы».

Г‑н Огюстен Тьерри сказал мне, что описание битвы франков в «Мучениках» подало ему мысль по‑новому рассказать об истории: нет ничего более лестного для меня, чем узнать, что историк Тьерри и поэт Беранже связывают мое имя с воспоминаниями о пробуждении их талантов.

Наш песенник наделен различными талантами, необходимыми, по мнению Вольтера, для сочинения песен. «Дабы преуспеть в этом роде, ‑ говорит автор стольких очаровательных пьес, – потребны ум лукавый и чувствительный, врожденное чувство гармони, умение не воспарять чересчур высоко, не падать чересчур низко и не быть чересчур многословным». У Беранже есть несколько муз, и все они очаровательны, все они женщины, и всех их он любит. Если они изменяют ему, он не изливает душу в элегиях, и тем не менее за веселостью его кроется грусть; он – серьезный человек, губы которого трогает улыбка, он – безбожник, который молится.

Моя привязанность к Беранже вызвала немало недоумений среди тех, кого называют моей партией: старый кавалер ордена Святого Людовика, с которым я незнаком, написал мне из своей провинциальной глуши: «Ликуйте, сударь: вас славит ныне тот, кто оскорблял вашего Господа и короля в своей гордыне!» Превосходно, доблестный рыцарь! вы тоже поэт.

{Возвращение Шатобриана из Швейцарии в Париж и его выступления против нового предложения об изгнании Бурбонов, внесенного депугатом Бриквилем; переписка с поэтом Бартелеми, который в стихах, посвященных Шатобриану, подверг нападкам династию Бурбонов}

 

13.

Заговорщики с улицы Прувер

 

 

Париж, улица Анфер, конец марта

 

Этими странствиями и баталиями окончился для меня год 1831‑й; в начале 1832 года стряслась новая беда.

Июльская революция вышвырнула на улицу множество швейцарцев *, королевских гвардейцев и прочих людей разных сословий, кормившихся при дворе; они умирали с голоду, и роялистские умники, безумные седовласые юнцы, замыслили устроить с их помощью государственный переворот.

Среди грозных заговорщиков изобиловали люди степенные, бледные, сухощавые, тощие, согбенные, с благородными лицами, еще живыми глазами и седыми волосами; казалось, будто это воплощенное прошлое, вспомнив об утраченной чести, восстало из гроба и пытается вернуть на трон семейство, которому оно не сумело помочь при жизни. Люди на костылях нередко вызываются поддержать гибнущие монархии, но при нынешнем состоянии общества восстановление средневекового здания невозможно, ибо дух, животворивший его, отлетел: думая, что возрождаем старину, мы производим на свет старье.

С другой стороны, герои Июля, у которых партия умеренных стянула республику, были счастливы взять в союзники карлистов *; соратники готовились вместе отомстить общему врагу, с тем чтобы передушить друг друга сразу после победы. С легкой руки г‑на Тьера, объявившего теории 1793 года плодом свободы, силы и гения *, юные умы, воспламененные искрами далекого пожара, ищут в Терроре поэзию; жуткая и безумная пародия, отдаляющая триумф свободы. Эти люди не понимают ни времени, ни истории, ни человечества; они вынуждают нас искать спасения от фанатических поборников эшафота под бичом надсмотрщиков.

Чтобы содержать всех этих недовольных, всех этих героев Июля, которых выставили за дверь, и слуг, которым отказали от места, требовались деньги: пришлось пустить шапку по кругу. Тайные сборища карлистов и республиканцев происходили в Париже что ни день, и агенты полиции, для которой тут не было ровно никакой тайны, проповедовали легитимизм в клубах и равенство на чердаках.

Я знал об этих интригах и пытался положить им конец. Обе партии желали на случай своего триумфа заручиться моей поддержкой: один республиканский клуб осведомился, соглашусь ли я стать президентом республики. Я отвечал: «Разумеется, но только после г‑на де Лафайета». Ответ мой был найден скромным и пристойным. Престарелый генерал Лафайет иногда навещал г‑жу Рекамье; я слегка посмеивался над его лучшей из республик; я спрашивал, не лучше ли было бы ему провозгласить королем Генриха V и вплоть до совершеннолетия принца быть истинным президентом Франции. Он не спорил и не обижался на мои шутки, ибо был человеком светским. Всякий раз, когда мы встречались, он говорил: «А! вы опять приметесь за свое». Он не мог не согласиться, что милый друг Филипп надул его сильнее, чем кого бы то ни было.

Сумасброды трудились не покладая рук; подготовка к заговору шла полным ходом, когда ко мне прибыл замаскированный гонец. Он явился, нацепив на голову лохматый парик, а на нос – зеленые очки, за которыми скрывались глаза, прекрасно видевшие без очков. Карманы у него были набиты векселями, которые он охотно предъявлял; узнав, что я хочу продать дом и нуждаюсь в деньгах, он немедленно предложил мне воспользоваться его услугами. Я не мог без смеха смотреть на этого г‑на (впрочем, человека умного и находчивого), который полагал, что законной монархии надобно меня покупать. Когда домогательства его сделались чересчур настойчивы, он заметил на моих губах презрительную усмешку и принужден был удалиться; секретарю моему он прислал письмецо, которое я сохранил:

 

«Сударь,

Вчера вечером я имел честь видеть г‑на виконта де Шатобриана; он принял меня со своей обычной добротой, однако мне показалось, что он держится не так открыто, как прежде. Скажите, прошу вас, по какой причине я лишился доверия, которым дорожу более всего на свете; если на мой счет ходят какие‑либо слухи, я не боюсь выставить свою жизнь на всеобщее обозрение и готов ответить на любые обвинения; г‑н де Шатобриан слишком хорошо знает, как злы интриганы, чтобы вынести приговор, не выслушав меня. Иной раз клевещут на нас даже трусы, но надо надеяться, что придет день, когда мы узрим людей истинно преданных. Итак, г‑н де Шатобриан попросил меня не вмешиваться в его дела: я в отчаянии, ибо льщу себя надеждой, что смог бы уладить их согласно его пожеланиям. Я почти наверное знаю, кто заставил его изменить мнение обо мне; будь я некогда менее откровенен, этому лицу никогда не удалось бы оговорить меня. Но все это ничуть не уменьшает моей преданности вашему превосходному патрону; вы можете вновь заверить его в этом, передав ему свидетельство моего глубокого почтения. Надеюсь, что однажды он сможет узнать и оценить меня.

Примите уверения, и проч.».

 

Я продиктовал Иасенту ответ:

 

Мой патрон не имеет ничего против лица, писавшего ко мне, но не желает ни в чем участвовать и не согласен никому служить.

 

Катастрофа разразилась очень скоро.

Знаете ли вы улицу Прувер, узенькую и грязную улочку в простонародном квартале, близ церкви Святого Евстахия и рынка? Там‑то и состоялся знаменитый ужин поборников Третьей Реставрации. Гости были вооружены пистолетами, кинжалами и ключами; предполагалось, что, покончив с винами, они проникнут в галерею Лувра и, проследовав в полночь между двумя рядами шедевров, заколют злодея‑узурпатора прямо на балу. Замысел романтический; всё, как в XVI столетии, в эпоху Борджиа, флорентийских Медичи и Медичи парижских – всё, за исключением людей.

1 февраля в девять вечера я уже собрался было лечь спать, когда в. мой дом на улице Анфер ворвался некий ревностный заговорщик вместе с разносчиком векселей; они явились, дабы сообщить мне, что все готово, что через два часа от Филиппа не останется и следа; им требовалось выяснить, можно ли провозгласить меня главою временного правительства и соглашусь ли я вместе с Регентским советом взять на себя временное управление страной от имени Генриха V Они признавали, что дело чревато опасностями, но уверяли, что слава моя от этого лишь возрастет и что я – единственный человек во всей Франции, кто может справиться с этой ролью – ведь мое имя удовлетворяет все партии. Задача не из легких – за два часа решиться принять корону! за два часа наточить большую мамелюкскую саблю, купленную в Каире в 1806 году! Впрочем, я не стал долго раздумывать и сказал своим гостям: «Господа, вам известно, что я никогда не одобрял это предприятие, полагая его чистым безумством. Если бы я решился принять в нем участие, я разделил бы с вами опасности и не стал бы дожидаться вашей победы, дабы принять награду за ваши подвиги. Вы знаете, что я истово люблю свободу, что же до главарей этого заговора, то им, я убежден, свобода не нужна, и, победив, они немедля начнут править страной по своему произволу. Покамест они будут питать подобные намерения, они не найдут во мне – да и ни в ком другом – союзника; их победа привела бы к полнейшей анархии, и иноземцы, воспользовавшись нашими распрями, поработили бы Францию. Посему я не могу принять ваши предложения. Я восхищен вашей самоотверженностью, но сам вижу свой долг в ином. Я иду спать и призываю вас последовать моему примеру; я очень боюсь, как бы мне не пришлось завтра утром узнать о горестной участи, постигшей ваших друзей».

Ужин состоялся; хозяин дома, созвавший гостей с ведома полиции, знал, как поступить. Соглядатаи громогласно провозглашали тосты за здоровье Генриха V; подоспевшие без промедления полицейские схватили всех заговорщиков и в очередной раз опрокинули чашу законной монархии. Роялистским Ринальдом * оказался холодный сапожник с улицы Сены, получивший после июльских событий орден за храбрость; во славу Генриха V он опасно ранил полицейского, состоящего на службе у Луи Филиппа, как прежде убивал гвардейцев, дабы изгнать из Франции этого самого Генриха V и двух старых королей.

В то же время я получил от г‑жи герцогини Беррийской записку, где она назначала меня членом тайного правительства, учрежденного ею как регентшей. Я воспользовался этим обстоятельством, чтобы написать принцессе следующее письмо:

 

Сударыня,

С самой глубокой благодарностью узнал я о доверии и почтении, которыми вам было угодно меня удостоить; преданность моя предписывает мне удвоить усердие, продолжая, однако, открыто выносить на суд Вашего Королевского Высочества всё, что я почитаю истиной.

Вначале я коснуть так называемых заговоров, слухи о которых, возможно, дошли до Вашего Королевского Высочества. Говорят, что они были подстроены либо спровоцированы полицией. Не входя в подробности и оставляя в стороне решение вопроса о том, насколько любой заговор, будь он подлинный или поддельный, предосудителен, ограничусь тем, что замечу: мы, французы, по характеру слишком легкомысленны и одновременно слишком прямодушны, чтобы преуспеть в подобных предприятиях. Не оттого ли вот уже сорок лет все преступные деяния такого рода неизменно оканчивались неудачами? Нет зрелища более обыденного, чем француз, похваляющийся на людях своим участием в заговоре; он выбалтывает все до мелочей, не исключая дня, места и даже часа переворота, шпиону, которого принимает за единомышленника; он говорит – да что там, кричит прохожим: «У нас целых сорок тысяч человек; у нас шестьдесят тысяч патронов; они хранятся на такой‑то улице, в таком‑то доме – вон там, на углу». А после новоявленный Катилина отправляется танцевать, играть и веселиться.

Долгая жизнь суждена лишь тайным обществам, ибо они готовят не заговоры, а революции; прежде чем переменить людей и обстоятельства, они стремятся изменить доктрины, идеи и нравы; они действуют медленно, но верно. Гласность мысли разрушит влияние тайных обществ; отныне во Франции общественное мнение возьмет на себя то, чем у менее просвещенных народов заняты тайные конгрегации.

Западные и южные департаменты, чье терпение, как нарочно, истощено произволом и насилием, хранят тот верноподданнический дух, который отличал их издревле, но эта половина Франции никогда не пойдет на заговор в узком смысле слова; они – просто воины запаса. Это превосходный резерв легитимизма, но на роль авангарда они решительно не подходят и никогда не добьются успеха в наступательном бою. Цивилизация ушла слишком далеко вперед, чтобы в наши дни могла разразиться одна из тех грандиозных междоусобных войн, что несли с собой избавление и пагубу в эпохи более набожные, но менее просвещенные.

Сегодня Франция – не монархия, а республика, впрочем, самого дурного толка. Республика эта обряжена в королевскую тогу, принимающую удары на себя и отводящую их от правительства.

Кроме того, если законная монархия – значительная сила, то выборы, пусть даже мнимые, сила не менее могущественная, особенно в стране, где всем правит тщеславие; выборы льстят страсти истинно французской – тяге к равенству.

Деспотизм правительства Луи Филиппа и его раболепство не знают предела; правительство Карла X ни о чем подобном и не помышляло. Отчего же народ терпит эти злоупотребления? Оттого, что ему легче снести беззаконие правительства, созданного им самим, нежели строгие, но законные установления, не являющиеся делом его рук.

Сорок лет невзгод сломили даже самые мужественные души; равнодушие и эгоизм владеют едва ли не всеми умами; всякий хочет затаиться, дабы уберечься от опасности, сохранить накопленное, прозябать в покое. Кроме того, любая революция оставляет по себе память в лице людей грязных, которые пачкают все, к чему ни прикоснутся, подобно тому, как трупы, остающиеся на поле боя, отравляют воздух. Если бы Генрих V мог перенестись в Тюильри, никого не потревожив, никому не помешав, не ущемив ничьих интересов, Реставрация была бы не за горами; но если ради воцарения Генриха потребуется не спать хотя бы одну ночь, я не поручусь за благополучный исход дела.

Июльские дни не принесли пользы народу, не покрыли славой армию, не способствовали расцвету словесности, искусства, торговли и промышленности. Государство было отдано на откуп министерской клике и тому сословию, что ценит собственную похлебку дороже отечества, собственное хозяйство дороже общественного блага; вам, сударыня, из вашего далека трудно понять, что представляют собою люди, принадлежащие к партии так называемой золотой середины *; Вашему Королевскому Высочеству следует вообразить полное отсутствие величия в душе, благородства в сердце, достоинства в характере; вообразить людей, пыжащихся от сознания собственной важности, души не чающих в своих должностях, помешанных на своих деньгах, готовых перегрызть глотку любому, кто покусится на их пенсии, в которые они вцепились намертво; за пенсии они будут драться до последней капли крови, они преданы пенсиям, как галлы своим мечам, рыцари – орифламме, гугеноты – белому плюмажу Генриха IV, наполеоновские солдаты – трехцветному знамени; они испустят дух, лишь когда иссякнет их запас клятв в верности всем правительствам на свете, когда они выдавят из себя последнюю присягу взамен последней должности. Эти евнухи псевдозаконной монархии разглагольствуют о независимости, расстреливая граждан на улицах и бросая писателей в темницы; они затягивают победные гимны, выводя войска из Бельгии по приказу английского министра, а из Анконы по команде австрийского капрала *. Устроившись в свое удовольствие между тюрьмой Сент‑Пелажи и прихожими европейских правительств, они бахвалятся свободой и пятнают себя славой.

 

{Советы герцогине Беррийской – воспитывать принца Генриха в современном духе и ждать, пока гнилой Июльский режим не рухнет сам собой}

Наконец, напомнив г‑же герцогине о том, что она благоволила включить мое имя в список членов тайного правительства, я кончаю письмо таким образом:

 

В Лиссабоне есть роскошный памятник, на котором высечена следующая эпитафия: «Здесь покоится против воли Баско Фигуэра». Мой мавзолей будет скромным, и я займу в нем место не против воли.

Вам известно, сударыня, на чем основываю я надежды на возможность новой Реставрации; все прочие исходы выше моего разумения, и в этом случае мне придется расписаться в собственной беспомощности. От меня будет какой‑нибудь толк, лишь если я буду действовать открыто, объявив себя вашим доверенным лицом всенародно; быть же полномочным министром тьмы, поверенным в делах, аккредитованным при ночном мраке, – дело не по мне. Если Ваше Королевское Высочество во всеуслышание назовет меня своим посланником при народе новой Франции, я прикажу крупными буквами выбить на моей двери: «Посольство Старой Франции», и положусь на волю Божию, но тайная преданность – не моя стезя; если я совершаю преступление верноподданства, то лишь для того, чтобы меня поймали с поличным.

Сударыня, не отказывая вам в помощи, которой вы вправе от меня требовать, я молю вас позволить мне окончить свои дни в отставке, как я намеревался прежде. Убеждения мои не могут прийтись по нраву наперсникам благородных холи‑роудских изгнанников *: лишь только несчастья минуют, с благоденствием вернется и неприязнь к моим мыслям и моей особе. Я предлагал способы умножить славу моей родины, возвратив ее в те пределы, в каких она могла бы существовать, не опасаясь чужеземных вторжений, и избавив ее от позора, на который обрекли ее Венский и Парижский договоры, – предложения мои были отвергнуты. Меня называли ренегатом, когда я защищал религию, меня называли революционером, когда я стремился положить в основание трона общественные свободы. Я снова навлеку на себя эти упреки, помноженные на ненависть верноподданных придворных, угодников из Парижа и провинции, ибо они не забудут мне урока, преподанного им в час испытаний. Я недостаточно честолюбив и слишком нуждаюсь в отдыхе, чтобы отягощать корону своей преданностью и докучать королям своим присутствием. Я исполнил свой долг, ни секунды не помышляя о том, что это дает мне право на августейшие милости; с меня довольно и того, что королевское семейство позволило мне разделить с ним его несчастья! Я не знаю ничего выше этой чести; король найдет более молодых и ловких слуг, чем я, но не найдет никого, кто служил бы ему более ревностно. Я не считаю себя человеком необходимым, да и вообще полагаю, что сегодня таковых не существует: бесполезный в настоящем, я удаляюсь от мира, дабы посвятить себя прошлому. Я надеюсь, сударыня, что еще успею добавить к истории Реставрации славную страницу, которою Франция будет обязана вам. Остаюсь с глубочайшим почтением покорнейший и преданнейший слуга Вашего Королевского Высочества

Шатобриан

 

{Эпидемия холеры в Париже}

 

 

Книга тридцать шестая

 

{Герцогиня Беррийская передает через Шатобриана для раздачи пострадавшим от холеры 12 000 франков, но чиновники Июльской монархии не решаются принять этот дар}

 

2.

Похороны генерала Ламарка

 

 

Париж, улица Анфер, 10 июня 1832 года

 

Похороны генерала Ламарка вылились в двухдневную кровавую схватку, окончившуюся победой сторонников псевдозаконной монархии над республиканцами. Эта раздираемая противоречиями, лишенная единства партия оказала героическое сопротивление.

В Париже было введено военное положение – эта жесточайшая из цензур, цензура в духе Конвента, с той лишь разницей, что место революционного трибунала занимает военная комиссия. В июне 1832 года правительство расстреливает тех самых людей, которые одержали победу в июле 1830‑ш; правительство приносит в жертву студентов Политехнической школы и артиллеристов национальной гвардии; те, для кого эти храбрецы завоевали власть, ныне истребляют их, предают и выгоняют на улицу. Республиканцы, безусловно, заблуждались, проповедуя анархию и беспорядок, но отчего не послать этих благородных борцов на бой за расширение наших границ; быть может, они избавили бы нас от постыдного чужеземного ига. Пылкие и великодушные юноши не прозябали бы в Париже и не копйли в сердце негодование против нашей внешней политики, обрекающей нас на унижения, и против новой королевской власти, потчующей нас ложью. Вы, которые присвоили себе плоды трех июльских дней, не испытав на собственной шкуре ни одной из их тягот, вы забыли, что такое жалость. Ступайте же теперь вместе с матерями в морг – там лежат тела героев, которые получили ордена за Июль и которым вы обязаны своими должностями, богатством, честью. Юноши, в одном и том же краю вас ждала разная участь! Те из вас, кто похитил корону, покоятся под колоннами Лувра, а тем, кто уступил ее, уготовано место в морге. Вы, навеки безвестные жрецы и жертвы достопамятной революции, кто знает ваши имена? Кто знает, на какой крови построены здания, вызывающие восхищение потомков? Рабочие, которые возвели огромную пирамиду над могилой ничтожного короля, спят, никому не ведомые, в той бесприютной земле, что некогда кормила их впроголодь.

{Герцогиня Беррийская высаживается в Провансе и добирается до Вандеи с надеждой поднять роялистское восстание; Беррье, посланный роялистами (в том числе Шатобрианом) с письмом к герцогине, арестован на обратном пути}

 

4.

Мой арест

 

 

Париж, улица Анфер, конец июля 1832 года

 

Единственная дочь моего старого друга, англичанина г‑на Фризела, девушка семнадцати лет, скончалась в Пасси. 19 июня я отправился на похороны бедной Элизы, чей портрет как раз оканчивала очаровательная г‑жа Делессер, когда смерть завершила его последним мазком. Вернувшись в свой уединенный уголок на улице Анфер, я лег спать, пребывая во власти тех меланхолических мыслей, которые рождает зрелище юности и красоты, похищенных могилой. 20 июня в четыре часа утра Батист, мой старый слуга, входит ко мне в спальню и говорит, подойдя к моей постели: «Сударь, на дворе полно людей, они заставили Дебросса открыть ворота и стоят у каждой двери, а вот эти три господина хотят говорить с вами». Не успел он произнести эти слова, как три господина вошли в спальню, а главный из них, весьма учтиво приблизившись к моей постели, объявил, что у rtero есть приказ арестовать меня и отвезти в префектуру полиции. Я осведомился у него, встало ли солнце, как того требует закон, и есть ли у него ордер на арест; относительно солнца он промолчал, но предъявил следующую бумагу:

 

«ПРЕФЕКТУРА ПОЛИЦИИ

Волею короля

Мы, государственный советник, префект полиции,

Вследствие поступивших к нам сведений и согласно статье 10 уголовного законодательства предписываем комиссару полиции или, в случае его отсутствия, другому полицейскому чину разыскать дома либо в любом другом месте г‑на виконта де Шатобриана, обвиняемого в покушении на государственную безопасность, и опечатать все его бумаги, письма, сочинения, подстрекающие к преступлениям против общественного порядка либо подозреваемые в таковом подстрекательстве, а также оружие и все прочие недозволенные предметы, буде таковые обнаружатся».

 

Пока я читал бумагу, где моя жалкая особа обвинялась в великом покушении на государственную безопасность, предводитель сыщиков приказал своим подручным: «Господа, исполняйте наш долг!» Долг этих господ состоял в том, чтобы отворить все шкафы, обыскать все карманы, завладеть всеми бумагами, письмами и документами и по мере сил прочесть таковые, а также, согласно велению вышеупомянутого мандата, обнаружить оружие любого рода.

Прочтя поданную мне бумагу, я обратился к почтенному главарю этих грабителей, крадущих людей и свободу: «Вы знаете, сударь, что я не признаю вашего правительства и протестую против насилия, которому вы меня подвергаете, но поскольку сила не на моей стороне и у меня нет ни малейшего желания драться с вами, я поднимусь и последую за вами; прошу вас, потрудитесь присесть».

Я оделся и, не взяв с собою ровно ничего, сказал досточтимому комиссару: «Сударь, я к вашим услугам: мы пойдем пешком?» – «Нет, сударь, я позаботился о фиакре».– «Вы очень добры, сударь; я готов; позвольте мне, однако, проститься с г‑жой де Шатобриан. Могу ли я войти один в спальню моей жены?» – «Сударь, я провожу вас и подожду у дверей».– «Превосходно, сударь», – и мы спустились вниз.

Повсюду я натыкался на часовых; полицейский стоял даже в глубине сада, у калитки, выходящей на бульвар. Я сказал главарю: «Ваши предосторожности совершенно излишни, у меня нет ни малейшего желания спасаться бегством». Эти господа перерыли мои бумаги, но ничего не взяли с собой. Их внимание привлекла большая сабля, принадлежавшая некогда мамелюкам; они пошептались и в конце концов оставили ее валяться под грудой пыльных фолиантов рядом с распятием светлого дерева, которое я привез из Иерусалима.

Наблюдая эту пантомиму, я едва не расхохотался, несмотря на мучившее меня беспокойство за г‑жу де Шатобриан. Всякому, кто знаком с моей женой, известно, с какой нежностью она относится ко мне, как она пуглива, какое у нее живое воображение и слабое здоровье: появление в доме полицейских и мой арест могли оказать на нее самое роковое действие. Кое‑какой шум уже донесся до ее слуха: когда я вошел, она сидела в постели и испуганно прислушивалась к тому, что происходит в доме.

– О Господи! – вскричала она, увидев меня в своей спальне в столь необычный час.– Что случилось? Вы заболели? Ах, Боже мой, что случилось? что случилось? – и ее начал колотить озноб.

С трудом сдерживая слезы, я обнял ее и сказал: «Ничего страшного, за мной приехали, потому что я должен дать свидетельские показания по делу одной газеты. Это займет несколько часов, к завтраку я уже буду дома».

Сыщик ждал меня у открытой двери; мое прощание с женой происходило на его глазах, и, предавая себя в его руки, я сказал: «Вот, сударь, к чему привел ваш чересчур ранний визит». Вместе с сыщиками я пересек двор, трое из них сели вместе со мной в фиакр, остальные сопровождали добычу своим ходом, и таким манером мы беспрепятственно достигли префектуры полиции.

Тюремщик, который должен был препроводить меня в ловушку, еще спал; его разбудили, грубо забарабанив в дверь, и он отправился готовить мне новое жилье. Покуда он занимался своим делом, я прогуливался по двору в обществе приставленного ко мне сьера Леото; будучи человеком весьма порядочным, он любезно сообщил мне: «Г‑н виконт, для меня большой почет сопровождать вас; я несколько раз отдавал вам честь, когда вы были министром и приходили к королю; я служил в королевской гвардии: но что поделаешь! жена, дети; жизнь есть жизнь!» – «Вы правы, г‑н Леото, и сколько же вам платят?» – «Ах, г‑н виконт, смотря по тому, кого привезешь… когда больше, когда меньше… как на войне».

Пока я прогуливался, переодетые сыщики – точь‑в‑точь маски, возвращающиеся в первый день поста с улицы Куртиль *, – прибывали в префектуру, чтобы дать отчет о ночных происшествиях. Одни были наряжены зеленщиками, уличными зазывалами, угольщиками, грузчиками с рынка, старьевщиками, тряпичниками, шарманщиками, другие нацепили на голову парики, из‑под которых выбивались волосы совсем другого цвета, на лицах третьих красовались фальшивые бороды, усы и бакенбарды, четвертые волочили ногу, словно почтенные инвалиды, и выставляли напоказ маленькую красную ленточку в петлице. Они пересекали маленький двор, скрывались в доме и вскоре являлись преображенными, без усов, без бород, без бакенбардов, без париков, без заплечных корзин, без деревянных ног и рук на перевязи: все эти ранние полицейские пташки разлетались с первыми лучами восходящего солнца. Когда обиталище для меня было приготовлено, тюремщик вышел к нам, и г‑н Леото, обнажив голову, проводил меня до дверей почтенного заведения; оставляя меня на попечение тюремщика и его подручных, он сказал: «Честь имею откланяться, г‑н виконт; буду счастлив увидеться с вами вновь». И дверь за мной закрылась. В сопровождении тюремщика, шедшего с ключами в руках впереди меня, и двух молодцов, следовавших позади на случай, если бы мне вздумалось повернуть назад, я по узкой лестнице поднялся на третий этаж. Коротким темным коридором мы дошли До двери, тюремщик открыл ее и ввел меня в мою темницу. Он осведомился, не нуждаюсь ли я в чем‑нибудь; я отвечал, что через часок охотно позавтракал бы. Он сообщил, что владелец соседнего кафе предоставляет пленникам за их деньги все, чего они пожелают. Я попросил моего стража принести мне чаю и, если возможно, горячей и холодной воды, а также салфетки. Я дал ему вперед двадцать франков: он почтительно раскланялся, обещав скоро вернуться.

Оставшись один, я осмотрел свою темницу: она была продолговатой формы и имела семь‑восемь футов в высоту. Грязные голые стены были испещрены надписями моих предшественников, исполненными в прозе и стихах, преимущественно же – каракулями некоей дамы, извергавшей потоки брани на партию «золотой середины». Половину конуры занимал топчан, застеленный грязными простынями; над топчаном была приделана к стене доска, служившая шкафом для белья, сапог и башмаков заключенных; убранство довершали стул и предмет подлого назначения.

Мой верный страж принес мне салфетки и два кувшина с водой, о которых я просил; я умолил его снять с топчана грязные простыни и желтое шерстяное покрывало, унести смердящее ведро и подмести мою конуру, предварительно обрызгав пол водой. Когда все наследство «золотой середины» было удалено за дверь, я побрился, умылся, не жалея воды, и переменил рубашку: г‑жа де Шатобриан прислала мне небольшой пакет с бельем; свои вещи я разложил на полке над постелью, как в каюте корабля. Лишь только я окончил свой туалет, подоспел завтрак, и я напился чаю за чисто вымытым столом, который застелил белой салфеткой. Вскоре после моей трапезы лишнюю утварь унесли, и я остался под замком в полном одиночестве.

Свет в мою темницу проникал только через зарешеченное окошко, находившееся под самым потолком; я поставил стол под окно и встал на него, чтобы подышать воздухом и насладиться солнечным светом. Сквозь решетку я разглядел только двор или, точнее, узкий темный проулок и черные здания, вокруг которых порхали летучие мыши. Я слышал звяканье ключей и цепей, болтовню полицейских и соглядатаев, шаги солдат, звон оружия, крики, смех, бесстыдные песни, которые распевали мои соседи‑заключенные, вопли Бенуа, приговоренного к смерти за убийство матери и ее беспутного приятеля. Среди невнятных его выкриков, выражавших тоску и раскаяние, я различал слова: «Ах, мама, бедная мама!» Мне открылась изнанка общества, раны на теле человечества, отвратительные механизмы, приводящие в движение наш мир.

Я благодарен литераторам – защитникам свободы печати за то, что они некогда избрали меня своим предводителем и сражались под моей командой; не будь их, я ушел бы из этой жизни, не узнав, что такое тюрьма, и этого испытания мне бы недоставало. Я признателен этим служивым литераторам за любезность, выдающую гений, доброту, великодушие, порядочность и отвагу. Впрочем, что в конце концов значит это короткое испытание? Тассо провел в темнице годы – мне ли жаловаться? Нет, я не страдаю безумной гордыней и не стану сравнивать мои мимолетные неурядицы с долгими страданиями бессмертных жертв, чьи имена сохранила история.

Кроме того, я вовсе не был несчастен: призрак былого величия и тридцатилетней славы покинул меня, но бедная и безвестная муза моей юности влетела в тюремное окно, окруженная сиянием, и подарила мне поцелуй; жилище мое пришлось ей по нраву и преисполнило ее вдохновения; она посетила меня, как посещала в ту пору, когда я влачил нищенское существование в Лондоне и в уме моем рождались первые грезы о Рене. Чем же занялись мы – я и отшельница с Пинда? Стали сочинять песню на манер тех, какие слагал поэт Ловлас в застенках английской палаты общин, воспевая своего повелителя Карла I? Нет; я почитал дурным знаком воспевать моего юного короля Генриха V в темнице; гимн несчастью следует петь у подножия алтаря. Поэтому я не стал оплакивать венец, низвергнутый с невинного чела; я решил живописать другой, тоже белый венец, возложенный на гроб юной девушки; я вспомнил об Элизе Фризел, похороненной накануне на кладбище в Пасси. Я сложил элегическим дистихом несколько строк латинской эпитафии, но тут выяснилось, что я забыл распределение долгих и кратких слогов в одном из слов: я немедленно спрыгиваю со стола, где устроился, прижавшись к зарешеченному стеклу, и, подбежав к двери, что есть силы колочу в нее кулаком. Мне вторят окрестные своды; в камеру вбегает перепуганный тюремщик в сопровождении двух жандармов, и я, как новый Сантей, воплю ему: «Gradus! Gradus!» Тюремщик вылупил на меня глаза, жандармы решили, что я открываю имя одного из моих сообщников, и уже приготовились защелкнуть на мне наручники; я объяснился, дал денег на покупку книги, и они, к изумлению полиции, отправились добывать Gradus.

Пока выполнялось мое поручение, я снова взобрался на стол и, поскольку мысли мои на этом треножнике приняли несколько иной оборот, принялся сочинять строфы на смерть Элизы по‑французски; однако не успел я отдаться вдохновению, как, около трех часов дня, в камеру мою явились судебные исполнители и прямо с берегов Пермесса повели меня к следователю, который составлял протоколы в темной канцелярии, по другую сторону двора, как раз напротив моей камеры. Следователь, фатоватый и самодовольный крючкотворец, задал мне дежурные вопросы относительно имени, фамилии, возраста, места жительства. Я отказался отвечать и подписывать что бы то ни было по той причине, что не признаю политической власти правительства, не основанного ни на древнем праве наследования, ни на голосе народа, явленном в ходе выборов, ибо никто не спрашивал мнения французов и не собирал представителей нации. Меня отвели обратно в мою конуру.

В шесть вечера мне принесли обед, а затем я снова принялся складывать и перекладывать в уме строки моих стансов и потихоньку придумал для них мотив, казавшийся мне прелестным. Г‑жа де Шатобриан прислала мне матрас, подушку, простыни, хлопчатое одеяло, свечки и книги – я люблю читать по ночам. Я постелил постель, продолжая напевать: «Возложена на гроб, спускается в могилу…» – и в конце концов пришел к выводу, что мой романс о юной розе и юной девушке уже готов:

 

Возложена на гроб, спускается в могилу

Отцовской скорби дань – из свежих роз венок.

Земля разверстая! в себе ты ныне скрыла

Девицу и цветок.

 

Не возвращай вовек их в этот мир: он душит,

Он тягостен и груб, он горек и жесток.

Здесь ветр крушит и гнет, здесь солнце жнет и сушит

Девицу и цветок.

 

Элиза бедная, мрачна твоя обитель –

Недолгий пробыла ты в этом мире срок!

Прохлады утренней вы больше не вкусите,

Девица и цветок.

 

Отца несчастного гнетет печали бремя.

О дряхлый дуб‑старик! Суров всесильный рок…

У корня твоего скосило ныне время

Девицу и цветок.

 

 

5.


Поделиться с друзьями:

История развития хранилищ для нефти: Первые склады нефти появились в XVII веке. Они представляли собой землянные ямы-амбара глубиной 4…5 м...

Особенности сооружения опор в сложных условиях: Сооружение ВЛ в районах с суровыми климатическими и тяжелыми геологическими условиями...

Наброски и зарисовки растений, плодов, цветов: Освоить конструктивное построение структуры дерева через зарисовки отдельных деревьев, группы деревьев...

Адаптации растений и животных к жизни в горах: Большое значение для жизни организмов в горах имеют степень расчленения, крутизна и экспозиционные различия склонов...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.099 с.