Дантон. – Камиль Демулен. – Фабр д’Эглантин — КиберПедия 

Поперечные профили набережных и береговой полосы: На городских территориях берегоукрепление проектируют с учетом технических и экономических требований, но особое значение придают эстетическим...

Организация стока поверхностных вод: Наибольшее количество влаги на земном шаре испаряется с поверхности морей и океанов (88‰)...

Дантон. – Камиль Демулен. – Фабр д’Эглантин

2022-07-07 35
Дантон. – Камиль Демулен. – Фабр д’Эглантин 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

 

 

Лондон, апрель – сентябрь 1822 года

 

На собраниях в клубе кордельеров, где я два или три раза побывал, владычествовал и председательствовал Дантон, гунн со статью гота, курносый, с раздувающимися ноздрями и рябыми скулами, помесь жандарма с прокурором, в чертах которого жестокость сочеталась с похотливостью*. В стенах своей церкви, словно под сводами веков, Дантон вместе с тремя фуриями мужского пола: Камилем Демуленом, Маратом и Фабром д’Эгланти‑ном – готовил сентябрьские убийства. Бийо де Варенн предложил запалить тюрьмы и сжечь всех, кто там находится; другой член Конвента ратовал за то, чтобы утопить всех заключенных; Марат высказался за всеобщую резню. Дантона молили сжалиться над жертвами. «Плевать мне на заключенных», – отвечал он. В циркулярном письме Коммуны он призывал свободных людей повторить в провинции гнусность, совершенную в Кармелитском монастыре и в Аббатстве *.

Обратимся к истории: как Сикст Пятый сравнил самоотверженность Жака Клемана, посвятившего себя спасению рода человеческого, с таинством воплощения, так Марата сравнивали со Спасителем; как Карл IX написал наместникам провинций, чтобы они продолжили Варфоломеевскую ночь, так Дантон требовал от патриотов продолжения сентябрьской резни. Якобинцы занимались плагиатом; даже отдавая Людовика XVI на заклание, они не были оригинальны: так же поступили англичане с Карлом I. Поскольку в преступлениях оказались замешаны огромные толпы, иные люди весьма некстати вообразили, будто на этих преступлениях, являющихся не более чем отвратительными карикатурами на Революцию, зиждется ее величие: видя страдания прекрасной природы, пристрастные и педантичные умы восхищались лишь ее судорогами.

Дантон, более прямодушный, нежели англичане, говорил: «Мы не станем судить короля, мы убьем его». Он говорил также: «Эти священники, эти дворяне ни в чем не повинны, но они должны умереть, ибо им нет места в нашей жизни; они тормозят ход событий, они – помеха грядущему». Слова эти кажутся устрашающе глубокими, но размаха гения в них нет: ведь из них следует, что невинность – пустяк и что мораль можно отсечь от политики без ущерба для последней, а это неверно.

Дантон не верил в принципы, которые защищал; он рядился в революционные одежды лишь ради того, чтобы преуспеть. «Приходите горланить вместе с нами, – советовал он одному юноше, – когда разбогатеете, вы сможете делать все, что захотите». Он сознался, что не продался двору лишь оттого, что за него недорого давали: бесстыдство ума, который знает себе цену, и корыстолюбия, которое вопиег о себе во всю глотку.

Уступая во всем, даже в уродстве, Мирабо, чьим подручным он был, Дантон превосходил Робеспьера уже тем, что не присваивал преступлениям свое имя. Он сохранял религиозное чувство: «Не для того мы боролись с суевериями, – говорил он, – чтобы воцарилось безбожие». Его страсти могли быть употреблены во благо уже по одному тому, что являлись страстями. Судя поступки людей, должно принимать в расчет их нрав. Преступники, наделенные, подобно Дантону, пылким воображением, кажутся, именно в силу неумеренности их речей и распущенности их нравов, более порочными, нежели преступники хладнокровные, меж тем как на самом деле они порочны в меньшей степени. Это замечание верно и по отношению к народу: в массе своей народ – страстный поэт, автор и исполнитель пьесы, которую он играет по своей или чужой воле. Его бесчинства – следствие не столько врожденной жестокости, сколько исступления толпы, охмелевшей от зрелищ, в особенности же зрелищ трагических; недаром в гнусностях, совершаемых народом, всегда есть нечто чрезмерное – словно толпу волнует, достаточно ли внушительно она выглядит и достаточно ли сильное впечатление производит.

Дантон попал в капкан, который сам поставил. Сколько бы он ни швырял хлебные шарики в лицо судьям, как бы смело и благородно ни держался, сколько бы ни сбивал суд с толку, ни нагонял страха на Конвент, ни рассуждал логически о злодеяниях, приведших его врагов к власти, сколько бы ни восклицал в порыве запоздалого раскаяния: «Это я приказал учредить ваш подлый трибунал*: да простят мне Бог и люди!» – фраза, к которой не раз прибегали и другие, – все было напрасно. Обличать подлость трибунала следовало прежде, чем тебя самого предали суду.

Дантону ничего не оставалось, кроме как отнестись к собственной смерти так же равнодушно, как относился он к смерти своих жертв, кроме как держать голову выше, чем занесенный над нею нож гильотины: так он и поступил. С подмостков Террора, где ноги его увязали в сгустках пролитой накануне крови, он, окинув толпу взором презрительным и властным, сказал палачу: «Покажи мою голову народу; она того стоит». Голова Дантона осталась в руках палача, меж тем как безглавая тень воссоединилась с окровавленными тенями своих жертв: еще одно проявление равенства.

Дьякон и иподьякон Дантона, Камиль Демулен и Фабр д’Эглантин, кончили жизнь так же, как и священник их прихода.

Эпоха, когда палачам выплачивали пенсию, когда в бутоньерке якобинской куртки вместо цветка красовалась то маленькая золотая гильотина, то кусочек сердца казненного, эпоха, когда люди орали: «Да здравствует ад!», когда с восторгом справляли кровавые оргии, давая волю острой шпаге и неистовой злобе, когда пили за небытие Ъ нагишом исполняли пляску смерти, чтобы не было нужды раздеваться, когда настанет черед присоединиться к усопшим, – эта эпоха должна была рано или поздно увенчаться последним пиром, последней буффонадой боли. Демулен предстал перед судом Фукье‑Тенвиля. «Сколько тебе лет?» – спросил председатель. «Столько же, сколько было санкюлоту Христу», – отвечал паяц Камиль. Одержимые идеей мести, эти душители христиан беспрестанно твердили имя Христа.

Было бы несправедливо забывать, что Камиль Демулен посмел выступить против Робеспьера и этим отважным поступком искупил свои заблуждения. Он дал сигнал реакции против Террора. Юная, прелестная, полная сил жена, пробудив в нем любовь, вместе с нею пробудила добродетель и жертвенность. Негодование вложило в уста трибуна, известного своей бесстрашной и вольной иронией, слова, исполненные красноречия; он обрушил мощные удары на эшафот, возведенный его собственными стараниями. В полном согласии со своими речами, он выслушал приговор без всякого смирения; в повозке он подрался с палачом и прибыл к последней черте полу растерзанным.

Фабр д’Эглантин, автор пьесы, которая переживет своего автора*, проявил, в противоположность Демулену, неслыханную слабость. Жан Розо, парижский палач времен Лиги, приговоренный к повешению за пособничанье убийцам президента Бриссона, не мог решиться сунуть голову в петлю. Похоже, что, убивая других, человек не научается умирать сам.

Споры в клубе кордельеров убедили меня в том, что все в обществе стремительно переменяется. В 1789 и 1790 годах я видел, как Учредительное собрание начало сживать со свету королевскую власть; я еще застал неостывший труп старой монархии, отданный в 1792 году на растерзание законодательным потрошителям; они раздирали и расчленяли его в низких залах своих клубов, как алебардники разрубили на части и сожгли тело Генриха Меченого в подвалах замка в Блуа.

Я назвал имена Дантона, Марата, Камиля Демулена, Фабра д’Эглантина, Робеспьера – ни один из них не уцелел. Я мимоходом столкнулся с ними на пути из нарождающегося американского общества к умирающему европейскому, из лесов Нового Света в пустыню изгнания: не провел я и нескольких месяцев на чужбине, как смерть уже унесла этих своих поборников. С тех пор прошло столько лет, что ныне мне чудится, будто в юности я спускался в преисподнюю и храню смутное воспоминание о злых духах, которые бродили там по берегу Коцита; это – еще один сон среди бесчисленных грез моей жизни, достойных занять место в моих Замогильных анналах.

 

5.

Мнение г‑на де Мальзерба об эмиграции

 

 

Лондон, апрель – сентябрь 1822 года

 

Я был счастлив вновь встретиться с г‑ном де Мальзербом и обсудить с ним мои заветные планы. Я открыл ему, что задумал второе путешествие, которое должно продлиться девять лет, но прежде мне необходимо ненадолго съездить в Германию; вот что я придумал: я спешно присоединяюсь к армии принцев, так же спешно возвращаюсь назад, дабы истребить Революцию; затратив на все это два‑три месяца, я на всех парусах снова устремляюсь в Новый Свет, избавившись от революции, но обзаведясь женою.

Меж тем я не очень‑то верил в то, что так ревностно защищал; я предчувствовал, что эмиграция – вздор и безумство. «Притесняли меня со всех сторон, – говорит Монтень, – гибеллин считал меня гвельфом, гвельф – гибеллином» *. Моя неприязнь к абсолютной монархии не оставляла мне никаких иллюзий касательно действий, которые я собирался предпринять: я терзался сомнениями и, уже решившись принести себя в жертву делу чести, хотел все же узнать, какого мнения об эмиграции придерживается г‑н де Мальзерб. Я застал его во власти великого гнева: преступления, совершавшиеся на его глазах, истощили политическую терпимость друга Руссо *; он твердо знал, чью сторону принять: жертв или палачей. Всякий порядок, утверждал он, лучше, чем тот, который установили творцы революции, что же до моей судьбы, то он почитал, что я, как всякий мужчина, носящий шпагу, не вправе уклониться от помощи братьям бесправного и томящегося в руках врагов короля. Он одобрял мое возвращение из Америки и уговаривал моего брата отправиться в путь вместе со мною.

Я пересказал ему обычные соображения касательно союза с иноземцами, интересов отечества и проч., и проч. Отвечая мне, он не ограничился общими рассуждениями и привел мне такие примеры, на которые мне нечего было возразить. Он вспомнил гвельфов и гибеллинов, опирающихся на войска императора либо папы; английских баронов, восстающих против Иоанна Безземельного. Наконец, дойдя до наших дней, он указал мне на американскую республику, просящую помощи у французов. «Итак, – продолжал г‑н де Мальзерб, – люди, наиболее преданные свободе и философии, республиканцы и протестанты, никогда не считали для себя зазорным прибегать к чужой помощи, если она могла принести победу их взглядам. Обрел бы Новый Свет независимость без нашего золота, наших кораблей и солдат? А разве сам я не принимал в 1776 году Франклина, желавшего возобновить те переговоры, которые начал Сайлас Дин *, – ужели Франклин был предателем? Ужели свобода Америки заслуживает меньшего почтения оттого, что за нее боролся Лафайет и сражались французские гренадеры? Всякое правительство, которое, вместо того чтобы охранять основные законы общества, преступает законы справедливости и начала правосудия, отменяет само себя и возвращает человека к природному состоянию. А раз так, то нет ничего предосудительного в том, чтобы защищаться кто как может и прибегать к тем средствам свергнуть тиранию и восстановить права всех и каждого, какие покажутся наиболее надежными».

Принципы естественного права, изложенные самыми крупными мыслителями, развитые таким человеком, как г‑н де Мальзерб, и подкрепленные многочисленными историческими примерами, поразили, но не убедили меня: на деле мною двигала только юношеская забота о своей чести. К примерам г‑на де Мальзерба я могу добавить примеры недавние: в 1823 году во время войны в Испании французская республиканская партия приняла сторону кортесов и не постыдилась обратить оружие против своей родины *; конституционные правительства Польши и Италии просили в 1830 и 1831 годах помощи у Франции, а португальские хартисты отвоевали свою родину с помощью иноземных денег и солдат *. У нас есть две меры и два веса: то, что нравится нам в одной идее, одной системе, одной цели, одном человеке, то отвращает нас от другой идеи, другой системы, другой цели, другого человека.

{Шатобриан и его брат добывают фальшивые паспорта и готовятся к отъезду за границу вместе со слугою брата Луи Пулленом по прозвищу Сен‑Луи)

 

7.

Мы с братом отправляемся в путь. – Происшествие с Сен‑Луи. – Мы пересекаем границу

 

 

Лондон, апрель – сентябрь 1822 года

 

15 июля в шесть утра мы сели в дилижанс: наши места были подле возницы; слуга, якобы нам незнакомый, вместе с другими путешественниками устроился внутри кареты. Сен‑Луи был сомнамбулой; ночью в Париже он вставал и с открытыми глазами пускался на поиски хозяина, продолжая при этом крепко спать. Не просыпаясь, он раздевал моего брата, укладывал его в постель, на все, что ему говорили, отвечал: «Знаю, знаю» – и пробуждался, только когда в лицо ему брызгали холодной водой; это был великан лет сорока, ростом около шести футов и столь же уродливый, сколь и высокий. Бедняга, всю жизнь служивший у моего брата, питал к нему величайшее почтение; он был весьма сконфужен, когда за ужином ему пришлось сесть с нами за один стол. Спутники наши, большие патриоты, толковавшие о том, что аристократов следует вешать на фонарях, усугубляли его страх. Мысль о том, что, прежде чем достичь армии принцев, нам предстоит пробираться сквозь австрийскую армию, окончательно помутила его разум. Он много выпил и занял свое место в дилижансе; мы возвратились на свое переднее сиденье.

Среди ночи мы услышали, как путешественники, высунувшись в окошко, кричат: «Стой, кучер, стой!» Дилижанс останавливается, дверца открывается, и раздаются женские и мужские голоса: «Выходите, гражданин, выходите! Нечего, нечего, вылезай, свинья! Это разбойник! Ступай, ступай!» Мы тоже вышли. Мы увидели, как Сен‑Луи пинками вышвыривают из кареты, он встает, обводит вокруг открытыми невидящими глазами и, как был, без шляпы, пускается со всех ног в сторону Парижа. Мы не могли за него вступиться, ибо выдали бы себя; пришлось бросить его на произвол судьбы. Его схватили в первой же деревне, и он заявил, что он слуга г‑на графа де Шатобриана и живет в Париже на улице Бонди. Конная полиция передавала его из отряда в отряд и наконец доставила к президенту де Розамбо; показания этого несчастного послужили доказательством нашего отъезда в эмиграцию и привели моего брата и его жену на эшафот.

Наутро за завтраком наши спутники раз двадцать пересказали всю историю: «У этого человека не все дома; он грезил наяву; он говорил странные вещи; вероятно, это убийца, скрывающийся от правосудия». Благовоспитанные гражданки краснели, обмахиваясь зелеными бумажными веерами à la Конституция. По рассказам попутчиков мы без труда поняли, что виной всему сомнамбулизм, страх и хмель.

Приехав в Лилль, мы стали искать человека, который переправил бы нас за границу. У эмигрантов были свои агенты спасения, сделавшиеся в конце концов агентами погубления *. Монархическая партия еще не утратила могущества, еще ничего не было решено; люди слабые и трусливые оставались в службе, ожидая, чем кончится дело.

Мы покинули Лилль до закрытия ворот; подождав до вечера в домике на окраине, мы продолжили путь только в десять вечера, когда совсем стемнело; ни у меня, ни у брата не было никакого багажа, только тоненькая тросточка в руке: не прошло и года с тех пор, как я точно так же шел следом за проводником‑голландцем по американским лесам.

Путь наш лежал через поля по едва заметным тропинкам. Кругом бродили французские и австрийские дозоры; мы могли попасть в руки и тех и других либо оказаться под прицелом часового. Иногда мы видели вдалеке отдельных всадников, неподвижных, с оружием в руках; слышали стук копыт в овраге; приложив ухо к земле, различали мерный шаг пехотинцев. Временами мы бежали бегом, временами шли медленно, на цыпочках; наконец, часа через три мы добрались до развилки в лесу, где пели несколько припоздавших соловьев. Горстка улан, прятавшихся за деревьями, бросилась к нам с саблями наголо. Мы закричали: «Мы офицеры, желающие вступить в войско принцев!» Мы потребовали, чтобы нас проводили в Турне, заявляя, что можем доказать наше происхождение. Командир поста отдал приказ, и под охраной его всадников мы отправились вперед.

Когда рассвело, уланы заметили под нашими рединготами мундиры национальной гвардии и стали бранить цвета, которые Франция вскоре навязала покоренной Европе.

В Турнези, исконном королевстве франков, в первые годы своего правления жил Хлодвиг; вместе со своими ратниками он покинул Турне и отправился покорять галлов. «Оружие забирало себе все права», – говорит Тацит *. В этом городе, откуда в 486 году выступил первый король первой династии *, дабы основать свою долговечную монархию, я оказался впервые в 1792 году, когда направлялся в чужие земли, где собирали свою армию принцы третьей династии *, а вторично в 1814 году, когда последний король французов * покидал владения первого короля франков: omnia migrant 35.

{В Турне братья Шатобрианы получают дозволение отправиться в Брюссель}

 

8.


Поделиться с друзьями:

Поперечные профили набережных и береговой полосы: На городских территориях берегоукрепление проектируют с учетом технических и экономических требований, но особое значение придают эстетическим...

Механическое удерживание земляных масс: Механическое удерживание земляных масс на склоне обеспечивают контрфорсными сооружениями различных конструкций...

История развития хранилищ для нефти: Первые склады нефти появились в XVII веке. Они представляли собой землянные ямы-амбара глубиной 4…5 м...

Адаптации растений и животных к жизни в горах: Большое значение для жизни организмов в горах имеют степень расчленения, крутизна и экспозиционные различия склонов...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.023 с.