Два года в бреду.– Занятия и химеры — КиберПедия 

История создания датчика движения: Первый прибор для обнаружения движения был изобретен немецким физиком Генрихом Герцем...

Автоматическое растормаживание колес: Тормозные устройства колес предназначены для уменьше­ния длины пробега и улучшения маневрирования ВС при...

Два года в бреду.– Занятия и химеры

2022-07-07 32
Два года в бреду.– Занятия и химеры 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

 

В этом бреду я прожил целых два года, изощрив способности своей души до чрезвычайной степени.. Прежде я говорил мало, теперь вообще перестал говорить; прежде от случая к случаю садился за книги, теперь совсем забросил учебники; я еще сильнее полюбил одиночество. Я выказывал все признаки пылкой страсти: глаза мои запали, я худел, потерял сон, был рассеян, печален, вспыльчив, нелюдим. Я проводил дни дико, странно, бессмысленно и тем не менее упоительно.

К северу от замка простирались ланды, усеянные священными камнями друидов; на закате я приходил и садился на один из них. Позлащенные кроны деревьев, великолепие земли, вечерняя звезда, мерцающая сквозь розовые облака, возвращали меня к моим грезам: я хотел бы наслаждаться этим зрелищем вместе с идеальным созданием, предметом моих желаний. Я мысленно следил за дневным светилом; я вверял его попечению свою красавицу, чтобы весь мир поклонился ее лучезарному блеску. Вечерний ветер, рвавший паутину с травы, вересковый жаворонок, садившийся на камень, призывали меня к действительности: я возвращался в замок со стесненным сердцем и удрученным видом.

В ненастные летние дни я поднимался на толстую западную башню. Раскаты грома над кровлей замка, потоки дождя, с ревом обрушивавшиеся на островерхие крыши, молнии, пронзавшие тучу и обжигавшие электрическим разрядом медные флюгеры, возбуждали мой энтузиазм: подобно Йемену на крепостных стенах Иерусалима, я призывал бурю; я надеялся, что она принесет мне Армиду *.

Если же небо было ясным, я направлял свои стопы к Большой аллее, за которой простирались луга, разделенные живой изгородью. Я устроил себе гнездышко в ветвях одной из ив: там, отрезанный от неба и земли, в окружении славок, я часами блаженствовал подле своей нимфы. Образ ее был для меня неотделим от весенних ночей, напоенных свежестью росы, вздохами соловья и шепотом ветра.

Бывало и так, что я шел безлюдной дорогой, речным берегом, омываемым волной и усеянным цветами; я впитывал шорохи, нарушавшие тишину пустынных мест, внимал каждому дереву; мне казалось, будто я слышу, как поет лунный свет в лесах: я хотел излить свою радость, но слова умирали у меня на устах. Моя богиня чудилась мне в переливах далекого голоса, в дрожании струн арфы, в мягком звуке рожка и певучей мелодии гармоники. Не стану перечислять всех прекрасных путешествий, которые я совершал с цветком моей любви; не стану рассказывать, как рука об руку мы посещали знаменитые развалины Венеции, Рима, Афин, Иерусалима, Мемфиса, Карфагена; как пересекали моря, как наслаждались счастьем под пальмами Отаити, в благоуханных рощах Амбуана и Тидора *, как поднималась на вершину Гималаев, где просыпается заря, как спускались по священным рекам, несущим свои полные воды мимо пагод с золотыми шарами, как спали на берегах Ганга, меж тем как бенгалец, взобравшись на мачту бамбукового челна, пел свою индийскую баркаролу.

Я забывал и землю и небо; менее всего волновало меня небо, но если я уже не обращал к нему свои мольбы, оно слышало голос моей тайной боли, ибо я страдал, а страдания взывают к Богу.

 

Мои осенние радости

 

Чем пасмурнее становилась погода, тем созвучнее была она моему настроению: зима, затрудняя сообщение, отрезает сельских жителей от мира; чем дальше от людей, тем безопаснее.

Осенние картины исполнены нравственного смысла: листья падают, словно наши годы, цветы вянут, словно наши дни, тучи бегут, словно наши иллюзии, свет угасает, словно наш разум, солнце остывает, словно наша любовь, реки цепенеют, словно наша жизнь – осенняя природа связана тайными нитями с человеческой судьбой.

Я с неизъяснимой радостью ждал возвращения ненастной поры, когда улетают на юг лебеди и вяхири, когда вороны собираются на лугу возле пруда, а с наступлением ночи садятся на самые высокие дубы Большой аллеи. Если вечером на перепутье лесов поднимался голубоватый пар, если ветер распевал свои жалобные песни и сказания, шевеля увядший мох, я мог безраздельно предаваться своим природным склонностям. Встречал ли я пахаря у кромки поля? я останавливался, чтобы взглянуть на этого человека, который взрос под сенью колосьев и которого, когда придет срок, скосят вместе с ними: вспахивая лемехом плуга ту землю, что станет его могилой, он смешивал свой горячий пот с ледяным осенним дождем: борозда, оставленная им, являла собою памятник, которому суждено пережить своего создателя. А что же моя потусторонняя прелестница? Силой своего волшебства она переносила меня на берега Нила и показывала, как засыпает египетскую пирамиду тот же песок, который засыплет однажды армориканскую борозду, проведенную среди зарослей вереска: я радовался, что мое идеальное блаженство неподвластно законам человеческого бытия.

Вечерами я пускался в одинокое плавание по пруду; лодка моя скользила среди камышей и широких листьев кувшинок. Над прудом, готовясь покинуть наши края, собирались ласточки. Я жадно ловил их щебет: я слушал их внимательнее, чем слушал в детстве Тавернье рассказы путешественников. Ласточки резвились на воде в лучах заходящего солнца, гонялись за насекомыми, дружно взмывали в небо, словно желая испытать свои крылья, вновь опускались на воду, потом садились на камыш, почти не гнувшийся под ними, и наполняли его заросли своим неясным гомоном.

 

Заклинание

 

Спускалась ночь; волновались веретена и мечи камышей; замолкал пернатый караван коростелей, уток‑мандаринок, зимородков, болотных куликов; плескало волною озеро, в лесах и болотах вступала в свои права осень: я вытаскивал свое суденышко на сушу и возвращался в замок. Било десять часов. Войдя к себе в комнату, я тут же распахивал окно и, устремив взгляд в небо, начинал свои заклинания. Я возносился вместе с моей чаровницей в заоблачные выси: закутавшись в ее кудри и развевающиеся одежды, я по воле ураганов качал верхушки деревьев, колебал гребни гор или вихрем кружился над морями. Погружаясь в пространство, нисходя с трона Божьего к вратам бездны, я силою моей любви правил мирами. Чем большими опасностями грозила мне разгулявшаяся стихия, тем острее становилось пьянящее блаженство. В порывах северного ветра я слышал лишь стоны сладострастия; шелест дождя приглашал меня уснуть на груди женщины. Слова, которые я обращал к этой женщине, разбудили бы чувственность старухи и согрели надгробный мрамор. Неискушенная и всеведущая, девственница и любовница, Ева невинная и Ева падшая, ведунья, вселявшая в меня безумие, она была средоточием тайны и страсти: я возводил ее на алтарь и поклонялся ей. Я гордился тем, что любим, и гордость эта лишь усиливала мое чувство. Шла ли она – я падал ниц, чтобы стлаться под ее ногами или целовать ее следы. Я терял голову от ее улыбки; я трепетал при звуке ее голоса; я томился желанием, едва дотронувшись до предмета, которого коснулась она. Воздух, выдохнутый из ее влажных уст, проникал в меня до мозга костей, тек в моих жилах вместе с кровью. Единственный ее взгляд мог бы заставить меня мчаться на край света; в какой пустыне я не согласился бы жить рядом с нею! Она обратила бы львиное логово во дворец, и миллионы столетий не смогли бы истощить сжигавший меня огонь.

Сила моего воображения превращала эту Фрину, сжимавшую меня в своих объятиях, в олицетворение славы и, главное, чести; добродетель, приносящая самые благородные жертвы, гений, порождающий самую редкостную мысль, едва ли дадут представление о моем счастье. Мое чудесное создание дарило мне все упоения чувств и все наслаждения души разом. Под бременем этих нег, утопая в этих усладах, я переставал отличать существенность от вымысла; я был человеком и не был им; я становился облаком, ветром, шорохом; я обращался в чистый дух, эфирное создание, воспевающее высшее блаженство. Я хотел отринуть свою природу, дабы слиться с желанной девой) раствориться в ней, ближе припасть к красоте, стать страстью своей и чужой, любовью и предметом любви.

Внезапно, сраженный безумием, я бросался на постель; я катался от боли; я орошал свое ложе горючими слезами, которых никто не видел, жалкими слезами, проливающимися ради химеры.

 

Искушение

 

Вскоре, не в силах оставаться долее в своей башне, я спускался по темной лестнице, украдкой, как убийца, отворял дверь на крыльцо и отправлялся в лес.

Я брел куда глаза глядят, размахивая руками, открывая объятия ветрам, которые ускользали от меня, как и тень, за которой я гнался; прислонившись к стволу бука, я смотрел, как спугнутые мною вороны перелетают на другое дерево, как ползет над голыми ветвями луна; я мечтал остаться навсегда в этом мертвом мире, подобном тусклому склепу. Я не чувствовал ни холода, ни ночной сырости; даже ледяное дыхание зари не могло бы оборвать нить моих размышлений, если бы в этот час не раздавался звон деревенского колокола.

В бретонских деревнях по покойникам обычно звонят на рассвете. Этот звон, состоящий из трех повторяющихся нот, складывается в бесхитростную заунывную мелодию, жалобную и простонародную. Ничто не было так созвучно моей больной, израненной душе, как возвращение к горестям жизни под звон колокола, возвещавший их конец. Я представлял себе, как пастух испускает последний вздох в затерянной среди полей хижине, как затем его несут на такое же заброшенное кладбище. Для чего жил он на этой земле? Для чего появился на свет я сам? Коль скоро мне рано или поздно суждено уйти, не лучше ли отправиться в дорогу утром, по холодку, и прийти до срока, чем изнемогать в конце пути, перенося тягость дня и зной*? Краска желания бросалась мне в лицо; мысль о том, что меня не будет, сжимала мне сердце нежданной радостью. В пору юношеских заблуждений я часто мечтал не пережить своего счастья: первые успехи приносили такое блаженство, что после этого оставалось только алкать собственного исчезновения.

Всё крепче и крепче привязываясь к моему призраку, не имея возможности усладиться тем, чего не существовало, я был похож на калеку, который мечтает о негах, для него недостижимых, и тешит себя грезой, тем более сладостной, чем горше его мучения. Кроме того, я предчувствовал, что жребий мой будет жалок; изобретая все новые и новые поводы для страданий, я что ни день впадал в отчаяние: я то считал себя ничтожеством, не способным возвыситься над толпой, то отыскивал в себе достоинства, которых никто никогда не оценит. Внутренний голос подсказывал мне, что в свете я не найду ничего из того, что ищу.

Все умножало горечь моих разочарований: Люсиль была несчастна; мать не умела меня утешить; отец давал познать тернии жизни. Его угрюмость год от году росла; с годами деревенело не только его тело, но и душа; он постоянно выслеживал меня и нещадно бранил. Возвращаясь с моих одиноких прогулок и видя его на крыльце, я чувствовал, что мне легче умереть, чем вернуться в замок. Однако промедление лишь оттягивало пытку: обязанный явиться к ужину, я смущенно садился на краешек стула, с мокрым от дождя лицом и всклокоченными волосами. Под взглядом отца я прирастал к месту, и пот выступал у меня на лбу: я лишался последнего проблеска разума.

Теперь мне придется собраться с силами, чтобы признаться в своей слабости. Человек, покушающийся на собственную жизнь, выказывает не душевную мощь, но природный изъян.

У меня было старое охотничье ружье, часто дававшее осечку. Я зарядил его тремя пулями и отправился в дальний конец Большой аллеи. Я взвел курок, наставил дуло себе в рот, упер приклад в землю; я спустил курок несколько раз: выстрела не было; появление сторожа поколебало мою решимость. Невольный и безотчетный фаталист, я решил, что мой час еще не пробил, и отложил исполнение своего плана до другого раза. Если бы я застрелился, всё, чем я был, умерло бы со мною; никто не узнал бы причин, приведших меня к катастрофе; я пополнил бы толпу безымянных неудачников; никто не смог бы отыскать меня по следам моих горестей, как находят раненого по следам крови.

Те, в чьей душе эти строки поселят смятение и соблазн последовать моему безрассудному примеру, те, кто из любви к моим химерам проникнутся сочувствием к моей особе, должны вспомнить, что они слышат всего лишь голос покойника. Читатель, которого я никогда не увижу, знай: ничто не вечно; от меня осталось лишь то, что я есмь в руках Бога живого, моего судии.

 

15.

 

 

Болезнь. – Я боюсь и отказываюсь пойти по духовной части. – План путешествия в Индию

 

Плодом этой бурной жизни явилась болезнь: она положила конец моим мучениям – источнику первых свиданий с музой и первых порывов страсти. Эти изнурявшие мою душу страсти, страсти еще смутные, походили на морские ураганы, которые налетают со всех сторон разом: неопытный кормчий, я не знал, каким галсом идти и как справиться с этими непонятными ветрами. Грудь мою раздуло, я метался в горячке; послали в Базуш, городок в пяти‑шести лье от Комбурга, за замечательным доктором по имени Шефтель, чей сын был замешан в дело маркиза де ла Руэри п. Он внимательно осмотрел меня, прописал лекарства и заявил, что паче всего мне нужно изменить образ жизни.

Шесть недель жизнь моя была в опасности. Однажды утром мать присела на край моей постели и сказала: «Пора решаться; ваш брат может добиться для вас бенефиция *; но прежде чем поступить в семинарию, вам надо как следует подумать о своем будущем, ибо, как я ни желаю определить вас по духовной части, я скорее предпочту видеть вас светским человеком, нежели опозорившим себя священником».

Из того, что вы только что прочли, видно, кстати ли пришлось предложение моей набожной матушки. Накануне решающих событий моей жизни я всегда сразу понимал, чего мне следует избегать; мною двигало чувство чести.

Аббат? это просто смешно. Епископ? священный сан внушал мне уважение, и я почтительно склонял голову перед алтарем. Стань я епископом, тщился бы я обрести добродетели или довольствовался бы сокрытием своих пороков? Я чувствовал себя чересчур слабым для первого исхода, чересчур прямодушным для второго. Те, кто считает меня лицемером и честолюбцем, плохо меня знают: я никогда не преуспею в свете именно оттого, что мне не хватает одной страсти – честолюбия, и одного порока – лицемерия. Честолюбие пробуждается в моей душе, лишь если страдает моя гордость; я мог бы пожелать стать министром или королем, чтобы посмеяться над своими врагами, но назавтра выбросил бы министерский портфель и корону в окно.

Итак, я сказал матери, что не чувствую призвания к духовной карьере. Я вторично изменил свои планы: сначала я отказался стать моряком, теперь не желал быть священником. Оставалось военное поприще; оно было мне по душе: но как смириться с утратой независимости и железной европейской дисциплиной? Мне засела в голову нелепая идея: я заявил, что либо поеду в Канаду корчевать леса, либо завербуюсь в армию индийских принцев.

Благодаря одному из тех противоречий, что свойственны всем смертным, мой отец, впрочем человек весьма здравомыслящий, никогда особенно не поражался авантюрным планам. Он пожурил матушку за мои увертки, но согласился отпустить меня в Индию. Я отправился в Сен‑Мало: там как раз снаряжали корабль в Пондишери.

 

16.

 

 

Проездом в родном городе. – Воспоминание о тетушке Вильнёв и невзгодах моего детства. – Меня призывают в Комбург. – Последняя встреча с отцом. – Я вступаю в службу. (…)

 

Прошло два месяца: я очутился один на родном острове; тетушка Вильнёв недавно умерла. Оплакивая ее возле опустевшей бедной кровати, где она испустила дух, я заметил плетеную колясочку, в которой я впервые поднялся на ноги, чтобы затем сделать свои первые шаги по нашему унылому земному шару. Я представлял себе, как моя старая нянька со своего смертного одра глядит на эту корзинку на колесах; при виде этого первого памятника моей жизни, стоящего против последнего памятника моей второй матери, при мысли о том, что добрая тетушка Вильнёв, покидая этот мир, молила небеса даровать счастье своему выкормышу – предмету столь постоянной, столь бескорыстной, столь чистой привязанности, – сердце мое разрывалось от нежности, сожалений и признательности.

Я не нашел в Сен‑Мало никаких других следов моего прошлого: тщетно искал я в порту корабли, подле чьих швартовов я некогда играл; одни уплыли, другие пошли на дрова. Кажется, я совсем недавно лежал в колыбели, а выходит, прошла уже целая вечность. Никто не помнил меня в краю, где прошло мое детство; я принужден был объяснять при встречах, кто я, единственно потому, что голова моя поднялась на несколько лишних линий * от земли, к которой она очень скоро склонится снова. Как быстро и как часто меняются наше бытие и наши мечты! Старые друзья уходят, на смену им приходят новые; связи наши изменяются; время, когда у нас не было ничего из того, что есть теперь, всегда рано или поздно сменяется временем, когда у нас не остается ничего из того, что было прежде. Человек не живет одной и той же жизнью; у него их несколько, он переходит из одной в другую, – такова его жалкая участь.

В одиночестве бродил я по отмели, где некогда играл с товарищами, по отмели, помнившей мои песчаные замки: campos ubi Troja fuit[42]. Я ходил по взморью, покинутому морем. Песчаный берег в час отлива являл мне образ опустевшей души, покинутой иллюзиями. Восемьсот лет тому мой земляк Абеляр * смотрел, как и я, на эти волны, вспоминая свою Элоизу; он, как и я, видел бегущие ad horizontis undas[43] корабли; слух его, как и мой, баюкал однозвучный рокот волн. Погруженный в мрачные фантазии – порождение комбургских лесов, – я подставлял грудь водяным валам. Прогулки мои заканчивались на мысе Лавард: сидя на его оконечности, я с горечью вспоминал, как ребенком прятался в этих скалах по праздникам; там я глотал слезы, пока товарищи мои ликовали. Нынче я не чувствовал себя ни более любимым, ни более счастливым, чем тогда. Вскоре мне предстояло покинуть родину, чтобы разметать свои дни в чужих краях. Эти размышления надрывали мне душу, и я с трудом сдерживал желание броситься в пучину. Внезапно я получаю письмо, призывающее меня обратно в Комбург: я приезжаю, ужинаю в кругу семьи; отец не говорит мне ни слова, мать вздыхает, Люсиль выглядит подавленной; в десять часов все расходятся. Я спрашиваю сестру; она ничего не знает. Назавтра в восемь утра за мной приходят. Я спускаюсь: отец уже ждет меня в кабинете.

«Г‑н шевалье, – сказал он, – вам придется отказаться от ваших безумных планов. Брат добился для вас места младшего лейтенанта в Наваррском полку. Вы отправитесь в Ренн, оттуда в Камбре. Вот сто луидоров; берегите их. Я стар и болен; мне недолго осталось жить. Ведите себя, как подобает человеку благородного происхождения, и никогда не бесчестите ваше имя».

Он обнял меня. Его суровое морщинистое лицо прижалось к моей щеке, и я почувствовал, что он взволнован: то было последнее отцовское объятие.

{Прощание с Комбургом; три приезда Шатобриана в Комбург в последующие годы его жизни)

 

 

Книга четвертая

 

Просмотрено в июле 1846 года

 

1.


Поделиться с друзьями:

Поперечные профили набережных и береговой полосы: На городских территориях берегоукрепление проектируют с учетом технических и экономических требований, но особое значение придают эстетическим...

Особенности сооружения опор в сложных условиях: Сооружение ВЛ в районах с суровыми климатическими и тяжелыми геологическими условиями...

Таксономические единицы (категории) растений: Каждая система классификации состоит из определённых соподчиненных друг другу...

История создания датчика движения: Первый прибор для обнаружения движения был изобретен немецким физиком Генрихом Герцем...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.046 с.