Наследство их из рода в роды — КиберПедия 

Кормораздатчик мобильный электрифицированный: схема и процесс работы устройства...

История развития хранилищ для нефти: Первые склады нефти появились в XVII веке. Они представляли собой землянные ямы-амбара глубиной 4…5 м...

Наследство их из рода в роды

2021-02-01 80
Наследство их из рода в роды 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

 Ярмо с гремушками да бич.

После поражения декабристов мысль о бессмысленности борьбы с самодержавием вследствие отсутствия сил, которые могли бы победить или хотя бы заставить считаться с собой, превращается в убеждение Пуш­кина. Свое мнение по этому вопросу он вы­сказал вполне искренне в том месте запис­ки «О народном воспитании», где сказано: «Должно надеяться, что люди, разделявшие образ мыслей заговорщиков, образумились, что, с одной стороны, они увидели ничтож­ность своих замыслов и средств, с другой — необъятную силу правительства, основанную на силе вещей».

Пушкин не хотел переть против рожна. Он решил подчиниться исторической необходи­мости. В его политических убеждениях про­изошел ряд (изменений. До декабрьского восстания он — пусть ради ограниченных целей — призывал к мятежу, к применению силы против правительства. Теперь он стра­шится народных волнений, прообраз кото­рых он видел в движении Пугачева, охарак­теризованном им с политической стороны как «русский бунт, бессмысленный и беспо­щадный».

В изменении политических убеждений Пушкина, кроме признания силы самодержа­вия, сыграло роль еще одно важное обсто­ятельство. Устранение декабристов означало для Пушкина ликвидацию просвещенного начала, способного организовать свободу, дать программу революции, установить граж­данское равенство и незыблемую власть раз принятого закона. После разгрома декабри­стов в России не осталось на время ни одной революционной силы, кроме стихийного движения крепостных крестьян. Мужицкого же мятежа Пушкин боялся. За декабрист­ской революцией Пушкин признавал творче­ское начало; в крестьянском движении, предоставленном самому себе, он видел только страшную разрушительную силу, при­бегающую к жесточайшим зверствам, сти­хию, сжигающую огнем и заливающую кровью все попадающееся на ее пути. В кре­стьянской революции отсутствовал элемент просвещения, — это был для Пушкина ничем не искупимый порок.

Чтобы убедиться в важности для Пушкина этого момента, достаточно сопоставить «де- дабристские» стихотворения Пушкина, в ко­торых просвещению и закону уделено по­четное место, с его откликами на холерные бунты 1831 года. 6 июля Пушкин писал Чаадаеву: «Vous savez се qui nous arrive; & Petersbourg le peiuple s’est imagine qu’on l’empoisoiimoiit. Les gazettes s’epmsent en se- miOinces et en protestations, malheureusement le peiuple ne sait pas lliire et les scenes die sang so,nit pretes a se renouveiler»il. (Переписка, том II, стр. 268.)

Повод к этим возмущениям был тесно связан с темнотой и невежеством восстав­ших; они обращались против врачей и

1 Вы знаете, что здесь происходит; в Петербурге народ вообразил, что его отравляют. Газеты пере­полнены увещаниями и протестами, к несчастью народ не умеет читать, и кровавые сцены готовы возобновиться.

2

научной медицины, разъяснения печати бы­ли им недоступны, им казалось, что холе­ра — результат массового умышленного отравления. В несуразном этом слухе ска­зывалось вековое недоверие низов, крестьян, к социальным верхам, к господам. Но не эта сторона дела интересовала Пушкина. Его пугала самая возможность таких диких мо­тивов выступлений, его леденила картина жестокости, проявленной восставшими. Свое впечатление от волнений 1831 года Пушкин наиболее подробно выразил в письме к Вя­земскому от 3 августа 1831 года, посвящен­ном описанию мятежа в новгородских воен­ных поселениях, более значительного, чем петербургские бунты:

«Нам.покамест не до смеха: ты, верно, слышал о возмущениях Новгородских и Старой Руси. Более ста человек генералов, полковников и офицеров перерезаны в новгородских поселениях со всеми утонче­ниями злобы. Бунтовщики их секли, били по щекам, издевались над ними, разграбили дома, изнасильничали жен; 15 лекарей уби­то; спасся один при помощи больных, ле­жавших в лазарете; убив всех своих началь­ников, бунтовщики выбрали себе других — из инженеров и коммуникационных. Госу­дарь приехал к ним вслед за Орловым. Он действовал смело, даже дерзко; разругав убийц, он объявил прямо, что не может их простить и требовал выдачи зачинщиков. Они обещались и смирились. Но бунт Ста­ро-Русской еще не прекращен. Военные чи­новники не емеют еще показаться на улице. Там четверили одного генерала, зарывали живых и проч. Действовали мужики, кото­рым полки выдали своих начальников. Пло­хо, Ваше Сиятельство. Когда в глазах такие трагедии, некогда думать о собачьей комедии нашей литературы». (Переписка, том II, стр. 296.)

Основной интерес Пушкина — интерес к литературе — отступает на задний план перед призраком повторения бунта, «бессмыслен­ного и беспощадного», грозящего, казалось поэту, уничтожить все, в том числе и искус­ство. Пушкин в своем отношении к восстав­шим крестьянам не сливался с обыкновен­ной золоченой дворянской и придворной сволочью. Гуманность поэта вносила даже и здесь особый оттенок. Барон Розен писал Пушкину о петербургских холерных бунтах: «Чернь наша сходит с ума — растерзала двух врачей и бушует на площадях; ее унять бы картечью!» (Переписка, том II, стр. 261.) Отклик Пушкина был другой; «Дело обошлось без пушек, дай бог чтоб и без кнута!» (Письмо к Нащокину от 26 июня 1831 года. Переписка, том II, стр. 258.) Но в то же время Пушкин видел в самодержав­ной власти, в ее ореоле и в ее средствах единственный надежный оплот против крестьянского потопа,— в самодержавии как в институте, а не в личных качествах Нико­лая I, которые Пушкин ценил не высоко.

«Le peuple,—сообщает Пушкин H. А. Оси­повой о петербургских холерных бунтах,— s’est ameute plusieurs fois. Des bruits absur- des s’etodenit repandus. On pretendoit que lies m6decins emipoisonnoient les habitants. La populace furiieuse en a massacre deux. L’Em- pereur s’est presente au millieu des mutins. On m’ecrit![1]: «Государь говорил с народом — чернь слушала на коленях — тишина — один царский голос, как звон святой, раздавался на площади». Се n’est pas le courage, mi le talent de la parole quii Hud mainquen.t; cette fois-ci l’dmeute a &te appaise, mais les desor- dres se sont renouveles. Peut-etre sera-t-on obilige d’atvoir recours a la mitraille[2]. (Пе­реписка, том II, стр. 262.)

Приведенные в письме русские фразы принадлежат Розену. Они взяты из того самого письма, на которое мы ссылались выше. Очень характерно, что на Пушкина из него наибольшее впечатление произвело известие о коленопреклоненном смирении мятежной толпы перед личностью царя, перед cвятым звоном его голоса. Озлобленный же призыв Розена к картечи превращается у

Пушкина в печальную необходимость, к ко­торой не очень-то желательно прибегать.

В другом письме к той же Осиповой Пушкин вновь возвращается к теме о зна­чении самодержавия для сохранения пови­новения народа, способного совершать жестокости на основании нелепых и темных слухов. Рассказывая своей соседке по име­нию об усмирении новгородских мятежей, Пушкин пишет: «L’Empereur у est alle, et а appaise l'e-meute avec un courage et un sang­froid admirable; mais il ne faut pas que le peuple s’accoutume aux dmeutes, et les emeutiers & sa presence» Ч (Переписка, том II, стр. 292.) Пушкин боится, как бы царь частым появлением перед бунтующими не растерял авторитета таинственности и бо­жественности, необходимого для его умиро­творяющей, усмиряющей миссии.

Пересмотрев свое отношение к самодер­жавию, Пушкин не думал, однако, просто капитулировать перед Николаем I без вся­ких оговорок. Он рассматривал первона­чально свое возвращение из ссылки и бесе­ды с царем, имевшим на него особые виды, как переговоры. «Теперь положим, — писал он Жуковскому в январе 1826 года из Ми­хайловского, — что правительство и захочет прекратить мою опалу, с ним я готов услов­ливаться (буде условия необходимы), но вам решительно говорю не отвечать и не ручаться за меня. Мое будущее поведение зависит от обстоятельств, от обхождения со мной правительства, etc...» Меру власти и возможностей Николая I Пушкин представ­лял себе вполне трезво. Недаром он написал в альбом Ек. Ушаковой:

Изнывая в тишине,

Не хочу я быть утешен, —

Вы ж вздохнете обо мне,

Бели буду я повешен.

Однако, величайший русский поэт, гени­альность которого хорошо сознавалась современниками, 'переоценил меру пиетета, возможного со стороны Николая по отно­шению к искусству и общественному мне­нию. Ему казалось, что он сумеет воздей­ствовать на императора в направлении, ко­торое по тем временам следует считать либеральным. С прежними идеалами своей молодости и додекабрьскими настроениями Пушкин вовсе не разделался так оконча­тельно, как это многие рисуют. Свободу, надеждой на которую Пушкин ободряет декабристов-каторжников в послании «В Си­бирь», еще можно толковать как простое освобождение в результате акта царской милости, но строки:

Не пропадет ваш скорбный труд

И дум высокое стремленье...

 

свидетельствуют, что Пушкин и после пора­жения декабристов продолжал расценивать их движение как положительное. Само послание декабристам, как и это постоянное мнение о необходимости милости к побежден­ным, было актом «крамолы» и недопустимого либерализма с точки зрения официальной линии правительства. Недаром Бенкендорф проявлял далеко не академический интерес к тому, через каких посредников Пушкин переписывался с декабристами, в частности с Кюхельбекером.

Надежды свои на Николая Пушкин отра­зил в общеизвестных «Стансах». В них он проводил параллель между Николаем I и Петром Великим. Пушкин понимал, что параллель эта еще не является реальностью; он напоминал своему властителю величест­венные черты его пращура в качестве образца для подражания. Программа, начер­танная в «Стансах», в самом деле заключала в себе искренние упования Пушкина: правда, просвещенье, смягчение нравов, справедли­вость, уважение к родной стране, разносто­ронняя деятельность в ее пользу, милость, если бы они были только возможны в дес­поте, примирили бы Пушкина с Николаем. Пушкин с жадностью ловил всякий признак, который мог бы подтвердить его надежды на Николая I. Ему хотелось верить в царя. В одном из писем к князю Вяземскому из Москвы Пушкин писал: «Государь уезжая оставил в Москве проект новой организа­ции... Вот тебе случай писать политический памфлет и даже его напечатать, ибо пра­вительство действует или намерено действо­вать в смысле европейского просвещения. Ограждение дворянства, подавление чинов­ничества, новые права мещан и крепост­ных— вот великие предметы. Как ты? Я думаю пуститься в политическую прозу». (Переписка, том II, стр. 120.) Он все надеет­ся, что царь «того и гляди, что наших ка­торжников (т. е. декабристов) простит». (Там же, стр. 188.) Это одно из задушевных желаний Пушкина. Поэтому на упреки в ренегатстве он мог совершенно искренне ответить:

Нет, я не льстец, когда царю

Хвалу свободную слагаю:

Я смело чувства выражаю,

Языком сердца говорю.

(«Стансы».)

Однако, в этих вторых «Стансах», по формальному своему содержанию совершен­но верноподданнических и идеализировавших Николая I, содержался все-таки какой-то не выраженный явно элемент «крамолы»; в среде холопов и рабов Пушкин даже о пре­данности престолу говорил таким неказен­ным, непридворным языком, проявляя при этом столько человеческого достоинства, наконец, он так непосредственно сопоставлял себя с царем, как будто был в какой-то сте­пени равной ему величиной, — что одобрение Пушкин заслужил весьма относительное: царь стихотворение одобрил, но печатать его не посоветовал. В «Стансах» поэт простодуш­но думал сочетать несочетаемое: любовь к просвещению, к народу, к справедливости с поддержкой политики Николая I. В будущем Пушкин еще будет вспоминать Петра, кото­рый

...с подданным мирится;

Виноватому вину

Отпуская, веселится...

но уж не разберешь точно для чего: в на­зидание или в укор своему тирану. Сам же он от Николая I ожидает всего, включая подлость. Пушкин имел для этого все осно­вания, — ведь принимал же император лич­ное участие в перлюстрации его писем к жене. В дневнике поэта от 10 мая 1834 года записано следующее: «Московская почта распечатала письмо, писанное мною Наталье Николаевне, и, нашед в нем отчет о присяге великого князя, писанный, видно, слогом неофициальным, донесла обо всем полиции. Полиция, не разобрав смысла, представила письмо государю, который сгоряча также его не понял. К счастию письмо показано было Жуковскому, который и объяснил его. Все успокоилось. Государю неугодно было, что о своем камер-юнкерстве отзывался я не с умилением и благодарностию, — но я могу быть подданным, даже рабом, но холопом и шутом не буду и у царя небесного. Однако какая глубокая безнравственность в привыч­ках нашего правительства. Полиция распеча­тывает письма мужа к жене и приносит их читать царю (человеку благовоспитанному и честному), и царь не стыдится в том при­знаться— и давать ход интриге, достойной Видока и Булгарина! Что ни говори, муд­рено быть самодержавным».

Заключающиеся в этой записи оговорки о благовоспитанности и честности Николая не могут изменить ее совершенно опреде­ленного смысла. Пушкина охватывает глубо­кое разочарование. Его в конце концов не очень-то уверенные надежды на Николая I разбиты. Поэт понимает, что от него тре­буют не верного подданства, не лойяльности, а холопства, с чем Пушкин примириться не мог. Эти настроения Пушкина ярко вырази­лись в стихотворении «Герой», обычно не­правильно толкуемом. Стихотворение это представляет собой диалог между Поэтом и Другом на тему о славе. Поэт говорит о героизме человеколюбия, как о самом при­влекательном виде славы. В качестве при­мера он приводит смелый поступок Напо­леона, который во время египетской кампа­нии будто бы обходил чумные госпитали, пожимая руки больным солдатам, чтобы ободрить их, чтобы вселить в них мужество перед лицом «не бранной смерти»:

Клянусь: кто жизнию своей

Играл пред сумрачным недугом,

Чтоб ободрить угасший взор,

Клянусь, тот будет небу другом,

Каков бы ни1 был приговор

Земли слепой...                                                      

 Трезвый Друг рядом исторических свиде­тельств доказывает Поэту, что восторгаю­щий его подвиг Наполеона — только леген­да, только вымысел.

Мечты поэта —

Историк строгий гонит вас!

Увы, его раздался глас[3],

И где ж очарованье света!

Но такая же легенда была создана вокруг имени Николая I, посетившего Москву во время холерной эпидемии и будто бы также вошедшего в соприкосновение с зараженны­ми, чтобы придать мужество жителям перво­престольной, панически напуганным грозной болезнью. Слух о человеколюбивом герой­стве Николая был так же ложен, как анало­гичный слух о Наполеоне. Падала последняя иллюзия, делавшая хоть сколько-нибудь привлекательной личность Николая. Совле­чение с Николая I последней черты, которая позволила бы Пушкину примириться с ним, если не как с правителем, то как с челове­ком, вырывает из уст поэта восклицание ра­зочарования и проклятия:

Да будет проклят празды свет,

Когда посредственности хладной, Завистливой, к соблазну жадной,

Он угрожает праздно!

Нет!

Тьмы низких истин мне дороже

Нас возвышающий обман...

Оставь герою сердце! что же

Он будет без него?

Тиран...

Эти знаменитые, тысячекратно цитйровай- шиеся строки — «тьмы низких истин мне до­роже нас возвышающий обман» — тысяче­кратно представляли как положительное мнение самого Пушкина. Даже Добролюбов рассматривал их как исповедание веры поэта во вторую половину его деятель­ности. «Проклиная правду, — писал критик- шестидесятник, — когда она благоприятна была для посредственности, и наивно при­знаваясь в этом, поэт, разумеется, старался поддерживать в себе всякий обман; казав­шийся «возвышающий обман» был для него, действительно, дороже тьмы низких истин». Меж тем это, конечно, не так. Добролюбов здесь неправ, как и те либерально-консерва­тивные критики, которым он в данном слу­чае поверил. Чтобы убедиться в этом, доста­точно просто внимательно и непредубежден­но прочесть стихотворный диалог, о котором идет речь. По заключительной реплике Поэта, по риторической, повышенной утвер­дительной форме, в которой он говорит об уже разоблаченной лжи видно только, как трудно было поэту расстаться со своим последним утешением; объективный же смысл стихотворения совершенно определе­нен: «Герой» не имеет даже сердца, он просто тиран— и только. Если бы Пушкин мыслил иначе, он не заставил бы Друга призвать Поэта: «утешься». Друг-то ведь и вскрыл заблуждения Поэта; если б Поэт в них упорствовал, он продолжал бы свои трезвые разоблачения, а не утешал бы узнавшего правду Поэта.

Пушкин махнул на Николая рукой. Он перестал ожидать от него чего бы то ни было положительного. Об одном мечтал затравленный поэт: удрать от царя куда-ни­будь подальше, в глушь, в деревню, где, ему казалось, он был бы вне его постоян­ного придирчивого воздействия. «На того я перестал сердиться, — писал он жене о всероссийском императоре, —потому что, tout reflexion faite \ не он виноват в свин­стве, его окружающем. А живя в нужнике, поневоле привыкнешь к г.... и вонь его тебе не будет противна, даром что gentle­man[4]. Ух кабы мне удрать на чистый воз- дух». (Переписка, том III, стр. 128.) Красоч­ней трудно выразиться! Обычную у Пушкина оговорку насчет джентльменства провоняв­шего нужником[5] царя следует отнести за счет дворянских предрассудков, окружавших монарха величием, благородством и какими угодно другими личными доблестями. Пие­тет к особе государя проявили и разбитые декабристы. Пушкин же еще чувствовал себя материально обязанным перед царем. Он считал вопросом дворянской чести пла­тить царю за его далеко не бескорыстные денежные одолжения, оказавшиеся в итоге лишней петлей на шее поэта, чувством бла­


годарности. Дворянская честь заставляла Пушкина считать неблагодарность преступ­лением большим, чем либерализм. Он так и писал: «Главное то, что я не хочу, чтобы могли меня подозревать в неблагодарности. Это хуже либерализма». (Там же, стр. 153.)

Падала последняя иллюзия, при которой можно было бы жить верноподданному поэту не то что счастливо, а не теряя ува­жения к себе самому. Личность поэта ста­вилась под угрозу полного подчинения, полного подавления:

Погоди; тебя заставлю

Я смириться подо мною:

В мерный круг твой бег направлю

Укороченной уздой.

Для полноценного оптимистического ми­роощущения необходима была политиче­ская свобода. Обстановка произвола глуши­ла жизнерадостность, путала все расчеты, не давала возможности ясно и нестесненно проявиться светлому взгляду на жизнь, так органйчески свойственному Пушкину. Жизнь превращалась во вьюжное поле, среди кото­рого невозбранно кружились сбивающие с дороги бесы:

Хоть убей, следа не видно;

Сбились мы.

Что делать нам.

В поле бес нас водит видно,

Да кружит по сторонам!

Поэт, жаждавший свободы, в свободе ви­девший одно из непременнейших условий человеческого счастья, оказывался на положении игрушки в руках самовластья. Поэт, наделенный гениальностью, стоявший на вы­соте всех достижений европейского просве­щения, ничего не значил, а 'бессердечный тиран мог все, стоял незыблемо, возвышался над ним и страной, неумолимый и неустра­шимый, как рок, как судьба. Пушкин при­знавал судьбу, — это было и в духе времени и миросозерцания, но острота ощущения подвластности року была у него несомненно связана с бессилием перед Николаем. Гони­мый самодержавием, Пушкин говорил о себе: «Гонимый рока самовластьем». Пред­видя гоненья, кары и неприятности от своего коронованного тюремщика, он писал:

Снова тучи надо мною

Собралися в тишине;

Рок завистливый бедою

Угрожает снова мне...

(«Предчувствие».)

От рока можно спастись только случайно: может быть, и доплывешь как-нибудь бла­гополучно до пристани. Но сохранить под вечной угрозой роковой расправы незапят­нанно и незамутненно идеал светлой, счаст­ливой и вольной жизни нельзя. Гордая и прекрасная натура поэта до конца отстаива­ла свое представление о жизни, он не сда­вался. Всеми доступными ему способами он старался сохранить в себе «силу, гордость, упованье и отвагу юных дней». Жизнелюби­вый Пушкин пробовал отгородиться от на­висшего над ним гнета даже несвойственной ему позой равнодушия и стоицизма. Но ни­чего не помогало, — Пушкин видел уже над собой тень погибели. Недаром он несколько раз обращался к облику Андрея Шенье, певца любви, дубрав и мира, погибшего, согласно его представлениям, под ударами судьбы и тирании. Оплакивая печальную участь казненного на гильотине француз­ского поэта, Пушкин несомненно думал и о себе. В стихотворении «Андрей Шенье» про­ступают автобиографические аналогии, в нем слышатся предчувствия относительно собственной судьбы. В законе, опирающемся на вольность, сам Пушкин видел условия блаженства. «Убийцу с палачами избрали мы в цари», — говорит Шенье по адресу вождей якобинской диктатуры. Но Пушкин всегда проводил аналогию между тиранами самодержавия и правительством мелкобур­жуазной диктатуры во Франции. Тем более мог бы он отнести эти слова к Николаю I, убийце декабристов. Критика якобинской диктатуры носила у Пушкина отвлеченный характер, его отношение к режиму Нико­лая I представляло для него острейшую практическую проблему. Не только лириче­ским излиянием идущего на казнь Шенье, но и выражением субъективных лирических пе­реживаний самого Пушкина являются сле­дующие прекрасные строки:

Куда, куда завлек меня враждебный гений?

Рожденный для любви, для мирных искушений,

Зачем я покидал безвестной жизни тень,

Свободу и друзей, и сладостную лень?

Судьба лелеяла мою златую младость:

Беспечною рукою меня венчала радость,

И муза чистая делила мой досуг.

На шумных вечерах друзей любимый друг,

Я сладко оглашал и смехом и стихами Сень, охраненную домашними богами.

Когда ж, вакхической тревогой утомясь

 И новым пламенем внезапно воспалясь,

Я утром, наконец являлся к милой деве

 И находил ее в смятении и гневе;

Когда с угрозами, и слезы на глазах,

Мой проклиная век, утраченный в пирах,

Она меня гнала, бранила и прощала:

Как сладко жизнь моя лилась и утекала!

Зачем от жизни сей, ленивой и простой,

Я кинулся туда, где ужас роковой,

Где страсти дикие, где буйные невежды,

И злоба, и корысть!

 Куда мои надежды,

Вы завлекли меня!

 Что делать было мне,

Мне, верному любви, стихам и тишине,

На низком поприще с презренными бойцами!

 Мне ль было управлять строптивыми конями

И круто напрягать бессильные бразды?..

Пушкин, испытавший политическое гоненье, только хлопотами друзей спасенный от Сибири, которая ему была заменена ссылкой на юг, мог проводить аналогию между собой и Шенье, хотя он и не мог знать, что судьба готовила трагическое за­вершение этой аналогии.

Да, и Пушкин был рожден для любви, для дружбы, для мирных искушений; да, и не по нему были страсти и опасности полити­ческой борьбы. И все же свободолюбивые мечты и соучастие в политическом освобо­дительном движении были для него неиз­бежны, ибо гордый, вольнолюбивый и чело- вечный поэт не мыслил блаженства без сво­боды, понимаемой иногда как личная неза­висимость, но доходившая и до осознанного четкого представления о политической свободе.

Умолкни, ропот малодушный!

Гордись и радуйся, поэт:

Ты не поник главой послушной

 Перед позором наших лет;

Ты презрел мощного злодея...

Такова была неизбежно линия и жизненного и поэтического пути поэта: песни радости стали омрачаться песнями печали и страда­ния, песни воли, песни свободы стали омра­чаться стенаниями несвободы, подчинения и рабства. Тень погибели осенила своим кры­лом жизненный путь этого редкостного воплощения многих лучших сторон чело­века:

Шествие безмолвно...

Вот плаха.

 Он взошел.

 Он славу именует...

Плачь, муза, плачь!..

Политическая свобода в ее понимании дворянскими революционерами была одним из существеннейших элементов поэзии и миросозерцания Пушкина. Современное Пушкину движение, написавшее на своем знамени лозунги политической свободы, бы­ло разгромлено. Пушкин признал самодер­жавие незыблемой и даже в некоторых отношениях полезной силой. Но вместе с этим в творчестве Пушкина создается новое неразрешимое для него противоречие. Пуш­кин стремится сознательно подчиниться са­модержавию, сохранив, однако, самостоя­тельность, собственное достоинство, право на счастье, рецепт которого каждый должен выработать сам. Однако, блага, которые Пушкин стремился сохранить и после раз­грома 14 декабря 1825 года, могли быть гарантированы только политической свобо­дой. Самодержавие не считало себя обязан­ным бережно относиться к ним. Интересы личности, как и интересы народа, для него ничего не значили. Пушкин же, подчиняясь Николаю, не отказался ни от прав личности, ни от ее стремлений к счастью, ни от за­щиты интересов народа. Из его попытки стать певцом идеализированного самодержа­вия ничего не получилось. Осталось нераз­решенное противоречие: Пушкин уже не мог быть певцом свободы, но гений его не мог ужиться и с абсолютизмом.

 

IV

ИДЕАЛ НЕЗАВИСИМОЙ ЛИЧНОСТИ

 


Политически оформленное свободолюбие, нашедшее себе наиболее яркое проявление в оде «Вольность» и стихотворении «Кин­жал», покоилось у Пушкина на более аморфном, но зато на более широком, неиз­меримо более прочном и очень действенном чувстве его — на стремлении к личной неза­висимости, на личном свободолюбии. Не надо только думать, что Пушкин, предвос­хищая будущий штирнеровски-ницшеанский идеал, жаждал личной свободы только для себя, за счет других. Нет, стремление к личной независимости у Пушкина не было эгоистическим чувством, оно не нарушало пушкинского отношения к другим людям, как к равным личностям, достойным само­стоятельного полноценного счастья. Наобо­рот, оно было следствием признания ценно­сти каждого человека, каждой личности. Не мешайте каждому жить так, как он хочет, как он располагает, — вот как может быть сформулировано пушкинское правило лич­ной независимости. Личная свобода, по мысли Пушкина, равнялась свободе частной, неофициальной жизни в противоположность ярму государственной и светской официаль­ной жизни, надевавшемуся на шею пушкин­ских современников вольно и невольно.

Стремление к личной независимости — одна из причин, вследствие которой поэзия Пушкина — да и жизнь Пушкина — не теряет своего свободолюбивого, «крамольного» ха­рактера и тогда, когда он расстался с поли­тически оформленными мечтами о конститу­ционной свободе. Была большая разница между верноподданными холопами, толпою окружавшими трон, и Пушкиным даже тогда, когда он проповедывал необходи­мость самодержавия и выражал самые искренние опасения перед возможностью народного мятежа в России. Люди, обвиня­ющие Пушкина в сервилизме, этого не чув­ствуют, но предержащие власти, начиная с самого царя, и добровольные соглядатаи это различие прекрасно учитывали. Они преследовали Пушкина даже тогда, когда он старался воспевать Николая; они создали вокруг похорон затравленного и убитого ими Пушкина обстановку похорон государ­ственного преступника.

Как бы Пушкин ни относился к современ­ному ему политическому строю, его идеал частной независимости отрицал все то, что было дорого активным проводникам режи­ма. Его идеал подрывал устои, на которых держалось все здание не только политиче­ского, но и социального порядка. Пушкин презирал свет, в его блистательных пред­ставителях он разглядел разряженных холо­пов и невежд, светская мишура не могла скрыть от него подчиненной этикету празд­ной суеты. Эпиграмма Пушкина на его на­чальника по одесской ссылке Воронцова характеризовала не исключительное явление, а типическое. Большой свет в император­ской России был учреждением весьма важ­ным, хоть и не имевшим под собой юриди­ческой базы. В него входил двор, в центре его стоял царь. И царь, и Бенкендорф, и все его представители обоего пола строго сле­дили за соблюдением его законов. Сколько доставалось Пушкину хотя бы за появление не в той одежде, которая полагалась!

Пушкин же относился к свету, как к

...мертвой области рабов,

Капральства, прихотей и моды...

(«Всеволожскому».)

Уезжающему в Москву приятелю своему Всеволожскому он дает совет, продиктован­ный сознанием превосходства частной, лич­ной жизни над официальной, светской:

Держася моего совета

И волю всей душой любя,

Оставишь круг большого света И жить решишься для себя.

Послание Всеволожскому написано в ран­нем периоде творчества Пушкина. Оно окрашено в самые яркие цвета эпикурейского счастья, которым должны наградить незави­симость и воля. Представление о счастье с возрастом у Пушкина менялось, станови­лось все серьезней, но отношение его к све­ту, к официальной общественности царской России не менялось, становясь лишь про­думанней и злее. Свет — царство скуки; ма­ло того, свет не только скучен, — он еще вдобавок подл. Для портретов великосвет­ских заправил он не пользовался смягчаю­щими красками, примененными им для ха­рактеристики среды Лариных, деревенских помещиков, удаленных от двора и столич­ной знати:

Не знаю где, но не у нас

Достопочтенный лорд Мидас,

С душой посредственной и низкой,

Чтоб не упасть дорогой склизкой,

Ползком прополз в известный чин

И стал известный господин.

Еще два слова об Мидасе:

Он не хранил в своем запасе

Глубоких замыслов и дум;

Имел он не блестящий ум,

Душой не слишком был отважен;

Зато был сух, учтив и важен.

Льстецы героя моего,

Не зная, как хвалить его,

Провозгласить решились тонким... и пр.

«Дрянь александровского поколения», по выражению Герцена, заполнившая жизнь после разгрома лучших людей двадцатых годов, оценена в этом отрывке вполне по достоинству.

В деловую компетентность официальных вершителей судеб Пушкин не верил. В одной эпиграмме, отбиваясь, повидимому, от упреков в праздности и плохой службе,— а свои служебные обязанности Пушкин умел всегда сводить к минимальной формально­сти,—он очень метко ответил:

Как брань тебе,не надоела!

Расчет короток мой с тобой:

Ну, так, я празден, я без дела,

А ты бездельник деловой.

Пушкин знал, что официальный мир — и служебный и светский —складывался из угнетателей, светогасителей и бездельников- паразитов, обманывавших себя и других ви­димостью дела, хождением на службу. Чем разделять бесчеловечие и скуку этой чинной лицемерной обязательной жизни, Пушкин предпочитал ничем не стесненное сообще­ство эпикурейского кружка своих личных друзей, «где ум кипит, где мысли вольны, где спорят вслух, где чувства живы».

И, признаюсь, мне во сто крат милее

Младых повес счастливая семья, —

объяснял Пушкин свое отношение к свету,

Чем вялые, бездушные собранья,

Где ум хранит невольное молчанье,

Где холодом сердца поражены,

Где Бутурлин — невежд законодатель,

Где Шеппинг — царь, а скука — председатель.

Где глупостью единой все равны.

Я помню их, детей честолюбивых,

Злых без ума, без гордости спесивых,

И, разглядев тиранов мюдных зал,

Чуждаюсь их уколов й похвал!..

Когда в кругу Лаис благочестивых

Затянутый невежда - генерал

Красавицам внимательным и сонным

С трудом острит французский мадригал,

Глядя на всех с нахальством благосклонным,

И все вокруг и дремлют, и молчат,

Крутят усы и шпорами бренчат,

Да изредка с улыбкою зевают,—

Тогда, мой друг, забытых шалунов

 Свобода, Вакх и музы угощают.

(«Послание к князю А. М. Горчакову».)

Независимость, вольнолюбивый дух, ра­дость и счастье личной жизни, отъединен­ной от стеснительного казенного регламента, Пушкин противопоставлял не только свету, но тогдашней государственной деятельности, в которой преобладала низменная корысть, а не забота об общей пользе. Пушкин не гонялся за карьерой; казенные служебные успехи он презирал всей душой; чины, кресты, алмазные звезды, честь придворных прихожих он спокойно оставлял в удел кня­зю Горчакову и иным ему подобным. С тем же чувством относился Пушкин и к деньгам, к богатству, к накопительству. По-своему Пушкин цену деньгам знал. Тратил он их тоже основательно. Гнет безденежья он также испытал. Но деньги никогда не были самоцелью у Пушкина. «Дай сделаю день­ги, не для себя, для тебя,— писал он жене из Москвы. — Я деньги мало люблю; но уважаю в них единственный.способ благо­пристойной независимости». (Переписка, том III, стр. 152.) Стремление к независи­мости всегда выступало у Пушкина на пер­вый план. Идеал частной независимости у Пушкина исключал стяжательное отношение к богатству. Погоня за богатством, за день­гами, гнет вещей и сокровищ создают так­же род рабства, который поэт презирал не меньше, чем рабское преклонение перед чи­нами и власть имущими:

Смотрю с улыбкой сожаленья

 На пышность бедных богачей.

И, счастливый самим собою,

Не жажду горы серебра,

Не знаю завтра, ни вчера,

Доволен скромною судьбою

И думаю: «К чему певцам Алмазы, яхонты, топазы,

Порфирные пустые вазы,

Драгие куклы по углам?

К чему им сукна Альбиона

 И пышные чехлы Лиона

 На модных креслах и столах,

И ложе шалевое в спальной?..

(«Послание к Юдину».)

Не прельщала Пушкина и разновидность феодально-бюрократической карьеры в его время — военная служба. Даже поразительно, как Пушкин, свидетель успехов Наполеона, его разгрома, беспримерной славы русского оружия, вступления русских войск в Париж, человек, вращавшийся в среде военных, пе­реживший хмель воодушевления опасных и удачных войн, как он остался абсолютно равнодушен к ореолу военной славы и воин­ских почестей. Мир Пушкину нравился неиз­меримо больше, чём война. Счастье человеку может обеспечить только мир. Оборотную сторону бранной славы Пушкин представлял себе хорошо; наслаждения мирной тишины он предпочитал тяготам, увечьям и смерти на войне:

Военной славою забытый,

Спешу в смиренный свой приют,

Нашед на поле битв и чести

 Одни болезни, костыли,

Навек оставил саблю мести...

(Там же.)

В лагере при Ефрате, наблюдая картины войны, которой Пушкин сочувствовал (как и декабристы, поэт желал расширения Рос­сии за счет покорения иноплеменных терри­торий), он написал следующее поразитель­ное Стихотворение:

Не пленяйся бранной славой,

О красавец молодой,

Не бросайся в бой кровавой

 С карабахскою толпой!

Знаю: смерть тебя не встретит;

Азраил, среди мечей,

Красоту твою заметит —

И пощада будет ей!

Но боюсь: среди сражений

 Ты утратишь навсегда

 Скромность робкую движений,

Прелесть неги и стыда!

Война страшна не только смертью и увечьем. Она несет с собой грубость нравов, она уничтожает естественную прелесть че­ловечности. Под конец жизни в поэзии Пушкина про­ступают религиозные ноты, но и в рели­гиозных настроениях Пушкина видны черты, отделяющие его от официальной церкви. Религия, как начал признавать Пушкин, — дело совести отдельного человека, незави­симое от целей «градских правителей».

Независимость религиозного сознания Пушкина, — что очень важно, — демократич­на. Религиозные убеждения — дело совести каждого, не исключая и представителей «простого народа».

Когда великое свершилось торжество,

И в муках на кресте кончалось божество,

Тогда по сторонам животворяща древа

 Мария грешница и пресвятая дева,

Стояли две жены,

В неизмеримую печаль погружены.

Но у подножия теперь креста честного,

Как будто у крыльца правителя градского,

Мы зрим — поставлено на место жен святых

 С ружьем и в кивере два грозных часовых.

К чему, скажите мне, хранительная стража?

Или распятие — казенная поклажа,

И вы боитеся воров или мышей?

Иль мните важности придать царю царей?

Иль покровительством спасаете могучим Владыку, тернием венчанного колючим,

Христа, предавшего послушно плоть свою Бичам мучителей, гвоздям и копию?

Иль опасаетесь, чтоб чернь не оскорбила

 Того, чья казнь весь род Адамов искупила,

И, чтоб не потеснить гуляющих господ,


Поделиться с друзьями:

Архитектура электронного правительства: Единая архитектура – это методологический подход при создании системы управления государства, который строится...

Своеобразие русской архитектуры: Основной материал – дерево – быстрота постройки, но недолговечность и необходимость деления...

Индивидуальные очистные сооружения: К классу индивидуальных очистных сооружений относят сооружения, пропускная способность которых...

Механическое удерживание земляных масс: Механическое удерживание земляных масс на склоне обеспечивают контрфорсными сооружениями различных конструкций...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.016 с.