Новые перевороты в Струнниковом переулке — КиберПедия 

Автоматическое растормаживание колес: Тормозные устройства колес предназначены для уменьше­ния длины пробега и улучшения маневрирования ВС при...

История развития пистолетов-пулеметов: Предпосылкой для возникновения пистолетов-пулеметов послужила давняя тенденция тяготения винтовок...

Новые перевороты в Струнниковом переулке

2019-07-12 100
Новые перевороты в Струнниковом переулке 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

Прошел еще год, но о нем уже нельзя сказать, как о предыдущем, что он не принес с собою никаких перемен в Струнников переулок. Нет, перемены произошли, и значительные. Столь знакомый читателю дом девицы Кривоноговой украсился новой дощечкой над воротами, с ярко-красной надписью: Дом поручицы Доможировой. Как! Доможиров женат? Доможиров соединился неразрывными узами с первейшим своим врагом? Увы, нет сомнения! Бедный Доможиров не избег плена своей соседки; впрочем, и обстоятельства были слишком важные, – трудно было удержаться! Началось с того, что явился престранный господин, которому так понравился дом Доможирова, что он предложил ему чуть не вдвое дороже, чем стоил дом. Озадаченный Доможиров кинулся за советом к благоразумной деве; совет был дан ему ловкий, доброжелательный: он продал дом и перебрался к девице Кривоноговой, в ту самую комнату, где жила прежде Полинька, с прибавлением еще двух соседних комнат.

Девица Кривоногова, казалось, переродилась. Характер у ней стал шелковый, она была необыкновенно кротка и заботилась о своем жильце с нежностью супруги или матери, а также и о сыне его, который уже достиг возможности ходить в халатах своего родителя, не перешитых и не урезанных: так благотворно действовала привольная уличная жизнь на его физическое развитие. Коты были всегда кормлены досыта. Девица Кривоногова до того простирала свою заботливость, что в жаркие дни собственноручно ставила даже в клетку скворцу блюдечко с водой и радостно наблюдала, как он принимался полоскаться. И нередко, с умилением указывая на благоденствующую птицу, она говорила растроганному Доможирову:

– У меня уж такое доброе сердце; я люблю, Афанасий Петрович, чтоб все в моем доме были довольны, до последней крохотной птички!

Случалось, что, разбирая в сундуках свое добро, она показывала Доможирову банковые билеты и горящее, как жар, серебро, приговаривая с тяжелым вздохом:

– Вот, кажись, все есть, да кому достанется мое добро, как умру? А я чувствую, что скоро, скоро умру!

Доможиров сомнительно качал головой и произносил: "И, и, и…", но в голову ему невольно западала мысль: что, если б жениться на девице Кривоноговой да к своему капиталу присоединить еще десятитысячный банковый билет?

Он боролся мужественно против такого соблазна; но пришел срок платить за квартиру и решил все, помрачив его рассудок. Двадцать лет не знал он, что значит платить за квартиру, быть жильцом – звание, которым он гнушался; двадцать лет платили ему жильцы, а, теперь сам должен платить…

– Не дам! нет у меня денег! – с негодованием отвечал он девице Кривоноговой. – Погодите!

К удивлению его, она кротко вынесла отказ. В следующий срок, когда приходилось платить вдвое больше, он, опять отказался еще энергичнее. Тут уже она не выдержала, и завыла, приговаривая:

– И не стыдно вам сироту обижать?

Взволнованный Доможиров оскорбился таким упреком и раскричался.

Девица Кривоногова прижалась к стене, будто со страху, и, всхлипывая, проговорила:

– Нет! уж видно, и точно сиротам жить нет никакого средствия: кто хочет, тот обижает! А я, дура, еще вчера отказала чиновнику-вдовцу: через одну куму мою сватался… и, говорят, дети такие почтительные и милашки…

Доможиров вытянул физиономию.

– Да я пошутил… я так! – сказал он вкрадчивым голосом.

– Хороши шутки с сиротой! – проговорила обиженным тоном девица Кривоногова.

Доможиров уже тянул концы своего кушака, и когда кушак достаточно впился в его бока, он крякнул и нерешительно спросил:

– А, небось, за меня не хочет итти?

Девице Кривоноговой ничего не нужно было больше: так давно желанное слово слетело с языка Доможирова, – остальное она уже кончила сама, наговорив много трогательных вещей и пообещав еще при жизни передать Доможирову все свое имущество.

– Ну, кому, – говорила она со слезами умиления, – и следует все отдать, как не законному супругу?

Доможиров не замедлил сделаться им. Их свадьба привела в волнение весь Струнников переулок, даже с примыкавших к нему улиц и переулков сбежались полюбоваться брачным торжеством.

Гостей было множество. Невеста нарядилась в красно-розовое платье, к которому не совсем подходили цветом открытые руки и шея, совершенно красные. Голова была убрана измятыми белыми цветами и грязным вуалем, кончик тощей рыжей косы исчез, совершенно подавленный ради такого торжественного случая белокурой массивной косой; брильянтовый фермуар с бусами и тяжеловесные серьги – подарок счастливого жениха – дополняли невестин наряд. Жених, выбритый тщательно, чего уже не случалось с ним лет двадцать, в белом галстуке и светло-синем фраке не слишком нового покроя, гордо озирался кругом и только страдал немного по поводу туго накрахмаленных воротничков манишки, так как хорошо выбритые его щеки были в тот день слишком чувствительны.

За роскошным пиршественным столом, между двумя вазами с потертой позолотой и полинялыми цветами, молодые сидели в скромном молчании. Массивная рука молодой была вложена палец в палец в руку молодого; по временам они разлучали свои руки, протирали платком и снова вкладывали по-прежнему. После двухдневного пира дом девицы Кривоноговой украсился вышепрописанной надписью. Тот день был роковой в жизни Доможирова; тут только увидал он, что попался впросак. Нечего и говорить, что супруга и не подумала передавать ему капитал свой и дом. Нет, она даже лишила его наслаждения кушать серебряными ложками, хоть он был с ними так деликатен, что, подержав в руках, каждый раз принимался тереть платком, чтоб серебро не теряло своего блеску. Временная кротость бывшей девицы Кривоноговой миновалась невозвратно; брань, упреки не умолкали, и дошло до того, что Доможиров, познакомившись через Граблина с любителем похоронных процессий, стал бегать по кладбищам. Там искал он забвения супружеских бурь и скоро так вошел в интересы кладбища, что вызубрил все надписи памятников, узнал всех нищих, которые увидели в нем кровного врага: всегда недовольный и раздражительный, он читал им, не исключая слепых и безруких, мораль о вреде праздности, причем часто почерпал красноречие из слов своей супруги, упрекавшей его в лености. Там не раз встречал он знакомого нам Волчка с его старухой-матерью. И сын и мать вечно были ненатурально веселы и ссорились. Несчастный Доможиров понемногу начал уходить самого себя, сосредоточиваться и, наконец, стал вести свой дневник, вспомнив, что и Каютин иногда записывал разные свои мысли. Вот образчики его записок:

 

"10 мая. – Опять бранилась и спрятала серебро; говорит: мое!

12 мая. – Купил тараканов: думал, вот угощу скворушку. Не тут-то было! всех утопила! говорит: "Разведешь в моем доме нечистоту". Да скажите, пожалуйста, разве может от мертвого таракана что-нибудь развестись? Поди, втолкуй ей! "Я, – говорит, – коли, узнаю, что давал птице хоть единого, так разрежу ее и выну таракана!" Ну, женщина!

14. – Правду пословица говорит: рыжий да красный – самый человек опасный.

17. – Сига купила пребольшущего и всего сама уплела! Уж не доведет ее до добра такое обжорство!

19. – Пристала, как с ножом к горлу, нечего делать: высек Митю!

20. – Опять Ваську била, да он молодец: порядком ручищу ей расцарапал…"

 

И так далее. Он вписывал в свой журнал малейшие подробности, думая с отрадой: "Пусть узнают, какую вел я жизнь!.."

Даже учить сына пропала всякая охота у безнадежного Доможирова, может быть и потому, что "Посрамленный Завоеватель" был давно выучен наизусть, а других книг, кроме какой-то растрепанной грамматики, не водилось. Однакож супруга не долго терпела такое упущение. Раз, пообедав, Доможиров лежал на двуспальной кровати в прежде чистенькой Полинькиной комнате, где теперь была спальня супругов, и щурил глаза, готовясь уснуть, как вдруг дверь с шумом распахнулась: супруга его, вся в пламени, притащила своего пасынка за ухо и, толкнув к Доможирову, закричала:

– Хоть бы ты, лежебок, поучил своего родного сына, ведь он скоро лопнет с жиру! Вот что значит чужой хлеб-то есть, а не тятенькин. Прежде драл же с ним горло так, что через улицу покоя не было…

Доможиров молчал, а пасынок, теребя свой нос, украдкой дразнил языком мачеху.

– Я тебе говорю, – кричала она, – что терпение мое лопнет, я жалобу подам: муж должен кормить жену, а не жена мужа.

– Возьми книгу! – строго скомандовал Доможиров своему сыну, стараясь не замечать криков супруги.

Митя взял книгу и пискливым голосом принялся читать, покачиваясь, чему учит грамматика. Мачеха его смотрела в окно, поминутно оглядываясь, что делают супруг и пасынок.

Соскучась слушать, чему учит грамматика, Доможиров вздумал проэкзаменовать своего сына:

– Лучше скажи-ка, где мы живем?

– В Струн… – начал было Митя, но Доможиров остановил его грозным криком:

– Дурак! в каком городе?

– В Санктпетербурге! – самодовольно отвечал сын.

– Хорошо!.. Ну, а сколько Азиев?

– Азиев?.. – Митя задумался и потом нерешительно отвечал: – Одна, тятенька!

– Врешь! подумай!

Митя думал долго, чесал то нос, то голову… не помогло! Он молчал с тупым видом.

– Глупый! три, три! – наконец сказал Доможиров, сжалившись над сыном. – Уж сколько раз тебе говорил. Ну, хоть какие, не помнишь?

Митя долго помолчал и робко проговорил:

– Не помню-с.

– Ну, слушай же: Европейская Азия, Азиатская Турция и сама по себе Азия, – наставительно, с расстановкой произнес Доможиров.

Митя слушал разиня рот и за каждой Азией закладывал палец на память.

– Ну, а кто богаче всех в Европе?

Митя молчал.

– И то забыл! Родшмит, Родшмит, – сказал Доможиров.

(Бледный остаток знакомства с Каютиным! Считая самого себя не бедным человеком, Доможиров, бывало, интересовался, кто богаче его, и Каютин называл ему Ротшильда.)

– Ну, а в Петербурге?

Митя опять ни слова.

Доможиров молча указал ему на аршин, лежавший на столе.

– Купец Аршинников! – резко крикнул Митя.

(Почему Аршинников? Раз Доможиров случайно попал на пирушку к купцу Аршинникову, где встречали шампанским чуть не на лестнице, по комнатам летали соловьи и горело сто двадцать ламп. С той поры Доможиров убедился, что нет в Петербурге богаче Аршинникова.)

– Ну, а в Струнниковом переулке?

– Вы, тятенька! – без запинки отвечал сын.

– Ну, а какие самые злые люди бывают? – шепотом спросил Доможиров.

– Рыжие, тятенька! – так же тихо отвечал сын.

И они оба усмехнулись.

Не будь супруга слишком занята дракою соседних петухов, она непременно обернулась бы на смех своего сожителя, – и горе было бы ему! Но внимание грозной сожительницы было до такой степени поглощено петушиной дракой, что она в праздном своем любопытстве не заметила даже другого, еще более важного явления. Оглянувшись влево, она увидела бы неподалеку от своего дома шедшего скорыми шагами мужчину с загорелым мужественным лицом, с черной красивой бородой, – мужчину, которого никто прежде не видал в Струнниковом переулке и который, значит, представлял интерес совершенной новости. Незнакомец поглядывал в ворота, кивал головой детям, окликал по имени лохматых собак, покоившихся посреди улицы. Завидев дом бывшей девицы Кривоноговой, он кинулся к нему чуть не бегом, оглядел нижний этаж, приподнял шляпу и спросил взволнованным голосом:

– Не знаете ли, куда переехал башмачник?

– Немец? – спросила Доможирова, пристально разглядывая его.

– Да! – отвечал он.

– А вот… видите, немного подальше… кривой домишко.

И она указала своим массивным пальцем вдаль.

– А не знаете ли, где живет Климова?

– Климова? Палагея Петровна?

Чернобородый господин кивнул головой.

– А кто ее знает, где она таскается!

Господин быстро пошел прочь.

– Да на что вам? – кричала вслед ему госпожа Доможирова. – Вернитесь.

Но он не вернулся и медленно шел своей дорогой, глубоко задумавшись.

Изгнанный девицей Кривоноговой, башмачник поселился в кривом доме, принадлежавшем малолетним наследникам. Домишко долго стоял пустой; и точно, нужно было слишком много отважности или слишком мало денег, чтоб поселиться в нем, презрев явную опасность погибнуть под его развалинами. Но опекуны назначили самую низкую цену, и башмачник, дела которого были сильно расстроены продолжительной болезнью, решился нанять его. Обитаемы были только кухня да небольшая комната, а другую комнату так перекосило, что ходить надобно было чуть не по стене, а пол превратился в крутую гору.

В мрачной кухне с огромной неуклюжей печкой сидело на полу двое маленьких детей, у кровати, на которой лежала больная женщина, закутанная в платок и изношенный ватный капот. Карл Иваныч, с лицом испитым и печальным, расхаживал по кухне, укачивая на руках шестимесячного ребенка, и пел немецкую песню, вероятно с целью заглушить болезненные и слабые крики ребенка. Лицо башмачника так изменилось, что он казался вдвое старее своих лет. Его кроткие глаза выражали тупое страдание. За писком детей и собственным пением башмачник не вдруг заметил появление чернобородого мужчины, который, отворив дверь, стоял на пороге, как ошеломленный.

– Кого вам угодно?! – спросил башмачник, наконец, заметив гостя и продолжая укачивать ребенка, который закричал сильнее прежнего.

Гость не отвечал. Он внимательно оглядывал детей, больную женщину, слегка приподнявшуюся посмотреть вошедшего, и, наконец, остановил долгий взгляд на бледном лице башмачника.

Лицо гостя слегка передернулось, и он произнес нетвердым голосом:

– Карл Иваныч! неужели?..

Башмачник вздрогнул и попятился, дико вглядываясь в гостя.

– Неужели вы не узнали меня?

Башмачник радостно вскрикнул и кинулся к гостю, который принялся обнимать его. Они с жаром поцеловались, жали друг другу руки. Башмачник не знал, куда девать ребенка, повторяя:

– Ах, гер Каютин! гер Каютин!

Не скоро образумился башмачник, обрадованный неожиданным появлением Каютина, которого считал уже погибшим.

– Ах, да как же вы переменились! как загорели! какой молодец стали! – говорил он, с любовью оглядывая Каютина, которому черная борода и смуглый цвет кожи придавали красоту мужественную, и строгую.

– Пойдемте, пойдемте!

Он увел его в другую комнату, столько же мрачную и с такою же обстановкой.

– Садитесь, садитесь? Вы хотите знать…

Карл Иваныч побледнел, вздрогнул и, сжав руку Каютина, тихо произнес:

– Я все сделал, что мог… Она…

Голос у него замер. Он быстро отвернулся.

– Верю, верю вам, благородный Карл Иваныч! – печально сказал Каютин, положив ему руку на плечо. – Она одна во всем виновата!

– Не сердитесь на нее! – умоляющим голосом воскликнул башмачник.

Каютин язвительно усмехнулся.

– Я сержусь, – сказал он, – только не на нее… Я обвиняю самого себя! можно ли быть столько глупым, чтоб поверить словам ветреной…

– Зачем ее бранить! – с упреком возразил башмачник. – Вы ее сами бросили; а где мне, бедному мастеровому, был о защищать ее, когда тут богачи?.. А если б я мог, уж верно… Ведь я сам ее любил не меньше вашего!

Последние слова были произнесены таким потрясающим голосом, что Каютин вздрогнул; теперь только сделалась ему понятна самоотверженная привязанность башмачника к Полиньке.

Высказав свою тайну, Карл Иваныч вдруг спохватился, покраснел, но потом, будто в оправдание свое, прибавил спокойнее:

– Теперь все равно: вы также не имеете никаких надежд…

– Скажите мне все, Карл Иваныч! Я должен знать истину; может быть, презрение уничтожит глупую страсть, которую я все еще, против воли, питаю к пустой, недостойной женщине…

– Ах, опять вы ее браните! – со слезами сказал башмачник. – Ее надо жалеть. Она несчастная…

– Где она теперь?.. – в волнении спросил Каютин.

Башмачник покачал головой.

– Не знаю, – отвечал он с тяжелым вздохом. – Я ее много, долго искал. Видно, уехала…

До поздней ночи просидел в тот день Каютин у башмачника. Карл Иваныч подробно рассказал ему все, что было с Полинькой со дня их разлуки, и, как ни был он деликатен в выражениях, Каютин убедился, что Полинька забыла его, изменила ему, сделалась недостойной женщиной, в чем и сам башмачник был твердо уверен. Потом Карл Иваныч рассказал Каютину всю историю своей любви к Полиньке, видя в нем уже не счастливого соперника, но товарища по несчастию, и в первый раз его сердце облегчилось признанием. Он рыдал, передавая Каютину свои страдания, муки ревности, тягостного и беспрестанного самопожертвования… Несколько раз покушался он на самоубийство, хотел бежать из Петербурга, но участь несчастного семейства, оставшегося на его руках по смерти одного бедного соотечественника, удерживала его…

– Лучше бы я никогда не знал ее! – с отчаянием сказал Каютин, выслушав башмачника. – Она сделалась бы вашей женой, и оба вы были бы счастливы… потому что у ней доброе сердце… но деньги, деньги погубили ее!

– Вот теперь вы правду говорите, – с радостью сказал башмачник, довольный, что Каютин, наконец, похвалил Полиньку, – у ней точно доброе, очень доброе сердце…

Их толкам о Полиньке не было конца; они оба любили одну женщину, которая равно была обоим им недоступна и существовала только по воспоминаниям.

Каютин поселился в Струнниковом переулке. Радость Доможирова при свидании с ним была трогательная. Он почувствовал к нему глубокое уважение, может быть и потому, что Каютин уже не был его жильцом, отчего Доможиров приходил в неописанное отчаяние, называя себя олухом. Торжественно, даже при сыне, согласился он с Каютиным, что не три, а только одна Азия; всякий день раз двадцать забегал к нему посмотреть, здоров ли он, послушать его рассказов, и был счастлив, если Каютин уделял ему несколько минут. Описав яркими красками свое горестное супружество, он вручил Каютину свой журнал, сказав:

– Вы перенесли много бед, изъездивши три стороны света, а вот я, посмотрите, что вынес, не оставляя Струнникова переулка, – только в другой дом переехал!

Невесело жилось Каютину в Петербурге. Он ходил, как убитый. Уверял, что не думает о Полиньке, а между тем только и думал о ней и, с надеждой встретить ее, часто по целым дням бродил по городу. То же самое желанье увидеть Полиньку привело его и в Петербург. Весной открылось ему поручение препроводить в Охотск значительную партию бобровых шкур и другой мягкой рухляди. В Охотске шум ли моря, вой ли собак, дыханье ли весны, или все вместе нагнало на него такую нестерпимую грусть, такое неотвязное желание увидеть Полиньку, хоть за тем, чтоб сказать ей, сколько она зла ему сделала, что он уже не воротился в Америку, а пустился в Петербург, поручив докончить дело Хребтову.

Но вот он в Петербурге, а Полиньки не видал еще! Напрасно старается он встретить ее, напрасно разведывает.

Побывал он у Надежды Сергеевны, но и Надежда Сергеевна, насказав ему много недоброго о поведении Полиньки, ничего не могла сказать о том, где теперь Полинька. Кто же знает?

В рассказах Карла Иваныча услыхал он о Граблине, который передал Полиньке его письма.

– Не знает ли Граблин?

Каютин пошел отыскивать Граблина.

 

Глава VI

 

 

ПАРТИКУЛЯРНОЕ МЕСТО

Пока длилось лето, Граблин еще крепился. Но когда наступила осень с холодом и дождями, спряталось солнце и в окнах явились зимние рамы, когда нельзя было ни подслушать голоса Лизы в саду, усеянном желтыми листьями, ни увидеть ее мельком в окне, он впал в отчаяние и горько раскаялся, что дал Лизе слово не искать случаев встречаться с ней, не ходить к ним более одного раза в неделю. И он видимо чах, мучимый столько же страстью своей, сколько и работой. В состоянии влюбленного нет ничего разрушительней принужденной работы, когда потребна вся сила воли, чтоб сосредоточить свое внимание, направить к определенной деятельности ум, полный печальными мыслями, неопределенно блуждающими…

И он постоянно подвергал себя такой пытке, приискав себе особенного рода партикулярную работу.

Дело было зимой, перед праздником. Граблин пошел к одному неизвестному еще в литературе приезжему автору, которому он много уже переписал разных сочинений, оставляя, по его желанию, широкий пробел после каждой строки на случай разных поправок. Но приезжего автора уже не оказалось в Петербурге: уехал! Последняя надежда пропала. В кошельке Граблина одиноко обитал четвертак, занятый утром на извозчика, но который он предусмотрительно сохранил, вооружась твердостию ног и характера. Хоть сильно морозило, однакож Граблин не очень торопился домой, припоминая угрозы хозяйки. Сенная, через которую лежала ему дорога, невольно остановила его своим обыкновенным предпраздничным оживлением. Народ толпился у возов, наполнял кульки, взваливал на плечи, на санки всяких съедомых животных; торговцы и торговки страшно кричали, спорили и перебранивались между собой. Увлекаясь гамом и толкотней, Граблин тоже очутился у одного воза с разной дичиной, будто и ему что-нибудь было нужно. Тут, между прочими, находилась толстая женщина в капоте, с большим кульком, которая звонко и скороговоркой предлагала цены выбираемым птицам, далеко не соответствующие запросу.

– Тетерька – двадцать. Берешь?

– Ничего менее!

– Ну, двадцать две.

– Ничего менее!

– Экой какой! А гусь – шесть гривен, более не дам!

– Девять гривен, тетка… Проходи, служба, коли ничего не надо! – прикрикнул тут торговец солдату, который подошел было близко к возу, в шинели, надетой внакидку.

– Да уступи, – продолжала баба, – за шесть-то гривен! Ведь гусь-то, поджарый такой, почитай, что некормленый – на зуб нечего взять.

– Что ты, тетка! Эк выдумала: некормленый!.. Диви бы дело говорила, а то сморозила такое, что, уж подлинно, на зуб нечего взять!

Раздался смех.

Тут к толстой кухарке с большим кульком подошла другая женщина, тоже с кульком и тоже в капоте.

– Что ты стоишь тут, Потаповна?

– А! Тимофеевна! Да как, что стою: вишь, гроша не хочет спустить, окаянный!

– Эх, простынища ты! А еще в Москве, говорит, жила! Да разве не видишь, что здешний! Ты гляди прежде на купца, а после на товар. Вон там с краю навезли всего издалека… Пойдем, покажу!

Пошли. Граблин за ними – взглянуть на мужиков, прибывших издалека.

Мужики, перед которыми остановилась Потаповна, в самом деле заметно отличались от здешних наружностью, особенно же величиной шапок, которые охватывали и голову и шею и походили на увеличенные в несколько раз шлемы древних витязей. Вообще они отличались странностию одежд, ухваток и языка; слышались даже слова, совершенно не знакомые. Из встречи, сделанной хозяином воза Потаповне, нетрудно было смекнуть, что она ему не совсем чужая. Он, точно, дешевле запросил за такого же на взгляд гуся и такую же тетерьку, как и у первого, здешнего торговца, только лежавшая тут же рядом говядина чересчур была постная, что и заметил ему один покупатель.

– Да что же в жирной-то! – подхватила защитница издалека прибывших мужиков. – Не на свечи сало топить! Да еще долго ль до греха: прошлого года сама купила жирного поросенка, – сам-то, вишь, любил жирное, – да покойник, не тем будь помянут, разговевшись, лег отдохнуть, да и богу душу отдал; кажись, отчего бы? а дофтур сказал, отчего: жир-то, вишь, весь в нем застыл!

Так отстаивала своих мужиков Потаповна, баба-кулак, как смекнул Граблин.

Несмотря на наступающую темноту, народ все еще продолжал толкаться от одного воза к другому. Граблин хотел было итти, вспомнив, что у него нет ни на крупные, ни на мелкие расходы, и не желая дождаться, пока прогонит его тот или другой торговец от воза по причине шинели, надетой внакидку; но в ту минуту хозяину воза, у которого он стоял, с соседних возов крикнуло несколько голосов: "Гляди! вон, гляди – утащил!" Граблин вздрогнул и побледнел. Мужик бросился и вмиг вцепился в похитителя с криком "отдай!". Граблин всматривался в наружность пойманного, оторопевшего от страха и стыда и трепетавшего в дюжих руках мужика. Он был очень молод.

– Отдай, говорю! – кричал мужик, тряся за грудь пойманного, а между тем приискивал кого-то глазами, озираясь на обступившую толпу, в которой раздавалось: – Мазурик! мазурик!

– Что тут такое? – раздалось из-за толпы; и в предчувствии скорой развязки толпа радостно раздвинулась, дав дорогу полицейскому солдату.

Улика действительно оказалась налицо, и вора связали. Его бледное лицо, дрожащие губы и вырвавшийся тяжелый вздох окончательно успокоили толпу, что порок будет наказан.

В нем Граблин узнал прежнего мальчика, которого Кирпичов обещал сделать человеком, принимая его от погоревшего старика. Он почти побежал домой. Какое-то тяжелое чувство, похожее на тоску или непонятный страх, сильно давило ему грудь и било его лихорадочной дрожью. Он подходил уже к дому, но не придумал еще, что бы сказать квартирной хозяйке; шаги его начали постепенно делаться менее, менее, наконец он совсем перестал подвигаться, продолжая только переступать с ноги на ногу и постукивать ими о скрипевшие деревянные мостки…

Вдруг, откуда ни возьмись, очутилась перед ним старуха, низенькая, худая, одетая во что-то, не похожее ни на капот, ни на салоп; на бледно-синем лице ее видны были следы пробежавшей извилинами слезы. Она шевелила губами и кланялась.

– Что тебе, старуха?

– Батюшка, не оставьте…

И, закашлявшись, она подала что-то завернутое в тряпку.

– Пашпорт, – продолжала старуха, – праздник настает, так прошеньице бы…

"Отчего ж, – подумал Граблин, – не написать прошение старухе, рассчитывающей поправиться к празднику на счет чьей-то благотворительности", – и повел ее к себе.

К счастию, хозяйки не было дома. Смело и радостно вошел он к себе в комнату в сопровождении старухи; заглянул за перегородку: мать его спала, навьючив на себя все, что могло согревать, если не теплом, то тяжестью. Он бросился к печке: она была холодна, как его руки, хозяйка сдержала свое условие. С отчаянною решительностью вбежал он в комнату хозяйки, взял с печки несколько поленьев и положил на место их сохранившийся четвертак, который, по его расчету, должен был значительно ослабить взрыв гнева хозяйки за такое своеволие.

Старуха вызвалась затопить печку, а он с ожесточением напал на какое-то кушанье, приготовленное матерью против его ожидания, потому что утром он оставил денег на обед только для нее одной.

– Ела ли ты сегодня? – спросил он старуху, когда голод поутих.

– Сыта, батюшка, сыта, благодетель, – отвечала она, кланяясь.

Старуха успела уже поосмотреться и смекнула, что уделить-то ему нечего.

– Вот погреться-то, – продолжала она, суя руки в самый огонь, – редко удается; хозяева фатерные уж так ли скупы на дрова, Христом-богом не выпросишь лишнего полена!

Старуха угадала и точку мыслей Граблина о квартирных хозяевах, приняв, вероятно, для того в соображение, с одной стороны, далеко ненадлежащее количество поленьев, которое к тому же с большим трудом разожгла, а с другой – господствовавшие в комнате сырость и холод.

– Кому же ты хочешь, – спросил Граблин, – подать прошение?

Старуха назвала ему своего благотворителя со всем его титулом.

– Да почему же непременно ему, а не кому другому?

– Да так уж… очередь пришла, – отвечала старуха, развернув паспорт и подавая Граблину клочок бумаги с адресами нескольких значительных и богатых лиц.

Граблин принялся писать. Рука его плясала над бумагой от холода, как ни старался он прижимать ее, налегая всем корпусом. Кончив, он отдал старухе прошение, сказав ей, что читать не нужно и что известно, как пишутся подобные прошения.

– По смерти, мол, мужа моего, – объяснил он ей одна кож, – там-то служившего, осталась я без куска хлеба, к приобретению коего, по старости лет и слабости сил не имею дескать, возможности; а тут сейчас и самая просьба…

Старуха благодарила. Вдруг Граблин поспешно спросил:

– А что, если ты – ведь вашей братьи много здесь – будешь присылать ко мне всех живущих прошениями, которых ты знаешь, будет ли какой доход? Ведь платят же они кому-нибудь за писание?

– Как же, благодетель, только я… теперь-то у меня…

И озадаченная старуха замялась.

– Я не за тем тебя спрашиваю, – сказал Граблин.

– Как не платить! – продолжала она, оставив в покое свой карман, в котором принялась было шарить. – В прошлый раз уговаривалась я с Головачом за пятиалтынный, да копейки не доплатила, – так, поди, как выбранил! да еще говорит: платок, попадешься, сорву с головы, коли не донесешь копейки, седые твои волосы…

– А что это за Головач?

– Да, знать, фамилия у него такая, или прозвали так за то, что прошения всякие сочиняет. Я стала знать его по покойнице Егоровне – нищая тоже, за милостыней к нам, бывало, приходила. В ту пору я только что сына, кормильца моего, схоронила.

– Ты схоронила сына? – спросил вдруг Граблин, встревоженный внезапной мыслию…

– Схоронила, батюшка. Бились мы с ним, правда, бедно жили, да все ж была надежда. Служил уж он другой годок, и усердный такой был, да здоровья-то бог не дал: поработает побольше и захворает. А тут слег – и потерял место. С тех пор стал, сердечный, пуще прежнего чахнуть, чахнуть…

Старуха тут захлебнулась слезами, вскипевшими вдруг при этом воспоминании о давно минувшем горе.

– И умирал-то, бедный, – продолжала она, оправившись, – все тосковал обо мне: маменька, говорит, вы проситесь в богадельню, не ходите по миру…

– Да!.. он говорил это? – прервал Граблин под влиянием страшно терзавшей его мысли. – Что ж ты не в богадельне?

– Ходила, благодетель, раз десять в три-то года ходила, да уж, видно, счастье мое такое – все очереди-то нет. А ласковый такой начальник-то, сам велит приходить да наведываться; покойница Егоровна тоже про него говорила:

– То же! – сказал Граблин в раздумьи.

– То же, батюшка… Так вот, приходит она по-прежнему ко мне за милостыней, после похорон-то сына, а я говорю ей: самой, мол, приходится просить, да не знаю, к кому итти. Тут она, царство ей небесное, почувствовала, видно, нашу хлеб-соль: да поди, говорит, к Головачу… он тебе напишет, как глазом мигнуть, к кому хочешь; у него, говорит, и список есть всех наших благодетелей. Я и пошла: в доме-то просить было некого. Прихожу туда, а он лежит под лавкой замертво; сказали, что разве к завтрему очнется; прихожу на другой день – опять то же, да уже едва в пятый, никак, раз застала его не совсем того… А уж больно-то мне, больно было! Сроду не хаживала, батюшка, в такое место, да вот привел же бог!

Состязание с Головачом сначала устрашило Граблина, но потом нужда сделала свое. Так пробился он зиму, а летом им всегда было житье полегче: дров не надо, да и угол свой не так мрачен, когда солнце светит в него…

 

Глава VII

 

 

СУДЬБА ДУШНИКОВА

Граблин ничего не мог сказать Каютину о том, что сталось с Полинькой, где она теперь, но подробно передал ему свое свидание с ней, не забыв ни ее горьких слез, ни упреков гнева при чтении некоторых его писем, ни жалоб на то, что все против нее ожесточились, покинули ее, считают ее бог знает какой женщиной.

Рассказ Граблина произвел глубокое впечатление на Каютина. В первый раз теперь пришла ему в голову мысль, что, может быть, поведение его невесты не так перетолковано, что, может быть, она ни в чем не виновата! Он знал, Полинька была горда, и довольно было раз оскорбить ее неблагородным подозрением, чтоб заставить ее молчать, как ни были бы несправедливы и страшны обвинения.

И любовь с новой силой кипела в его груди. Совесть мучила его. Что, если Полинька точно не виновата ни в чем?

И он бегал по целым дням, отыскивая ее.

Усталый прибегал он вечером к Граблину и в сотый раз переспрашивал его, что говорила ему Полинька, как плакала, как жаловалась, что все, бог знает почему, оставили ее, с каким негодованием разорвала письмо…

Они виделись каждый день. Каютин скоро смекнул, как незавидно положение Граблина, и тихонько помогал старушке. Она повеселела, и не было у ней гостя дороже Каютина…

Однажды, когда Каютин сидел у Граблина, дверь с шумом распахнулась. Соня, запыхавшись, вбежала в комнату.

– Вас барышня зовет! скорее, скорее! – сказала она и в ту же минуту выбежала.

Граблин хотел бежать за Соней, но вдруг послышался звонкий голос Лизы, которая радостно кричала ему:

– Степан Петрович, скорее! посмотрите!

Лиза стояла у своего окна, с огромным листом бумаги, скрывавшим ее лицо. На листе была нарисована красками огромная женская голова, с смуглым лицом, с черными волосами, в которых красовался венок из красной рябины.

– Похож… а? – кричала Лиза сконфуженному Граблину, который тревожно смотрел на Каютина. – Сличите? – прибавила Лиза и показывала свое лицо.

Голова ее была тоже убрана кистями пунцовой рябины, листья которых касались ее смуглых плеч. Лукавая улыбка выказывала во всем блеске необыкновенную белизну ее зубов.

Каютин вскрикнул и кинулся к окну.

– Ее зовут Лизой? – спросил он в волнении.

Граблин вздрогнул. В одну секунду в голове его блеснула тысяча ревнивых мыслей. Он машинально кивнул головой.

– Как похожа, боже, как похожа! – твердил Каютин, отходя от окна, потому что Лиза убежала.

– Вы давно ее знаете? – тревожно спросил Граблин.

– Да я сейчас ее узнал; я видел ее портрет: как две капли похож на нее!

– Так вы по портрету ее узнали? – свободно вздохнув, спросил Граблин.

– Да.

Соня опять вбежала в комнату и повелительно объявила Граблину, что его зовет барышня.

Граблин кинулся за Соней. Через десять минут он воротился и с улыбкой сказал Каютину:

– Она вас просит к себе. Хочет непременно знать, где вы видели ее портрет… да вот и она сама!

Граблин указал на окно, у которого стояла Лиза. В ее черных волосах уже не было венка из рябины; она нетерпеливо манила их к себе.

Лиза встретила гостей у самой калитки, и первые слова ее к Каютину были:

– Какой и чей вы видели портрет, который так похож на меня?

Каютин немного смешался таким приветом, но вспомнил ее характер и решительно отвечал:

– Я не могу вам этого сказать!

Лиза нахмурила брови, но тотчас же приняла кокетливый вид и насмешливо проговорила:

– Очень приятно с вами…

Граблин спохватился и начал рекомендовать его Лизе. Она небрежно кивнула Каютину головой и обратилась к Граблину.

– Вы довольны моим подарком?

– Каким?

Лиза взяла его за руку и потащила в сад, приглашая за собой и Каютина. Она привела их в довольно жалкую беседку из акаций.

– Вот вам мой портрет, что я обещала! – сказала Лиза, указывая на лист с огромным смуглым лицом, высоко повешенный на дереве.

Лиза помирала со смеху, глядя на Граблина, у которого навернулись слезы.

– Что же, вы недовольны? – важно спросила она.

– Я у вас просил вашего портрета, а не эту….

Граблин остановился; он был возмущен смехом Лизы, которая едва могла успокоиться.

– Вы, верно, любите рисовать? – разглядывая портрет, спросил Каютин чтоб вывести Граблина из затруднения.

Лиза пытливо поглядела на Каютина и резко отвечала:

– Терпеть не могу!

Граблин с удивлением посмотрел на нее.

– Вы что так смотрите? – сказала она ему с сердцем. – Ну да! терпеть не могу. А то еще ничего не значит, если я по целым часам рисую.

– Нет, по целым дням! – перебил ее Граблин.

– Ну, пожалуй и дням! – с досадою возразила Лиза. – Я это делаю для того, что после целого дня рисованья, которое я ненавижу, мне все-таки не так скучно.

– Неужели вы скучаете? – спросил насмешливо Каютин.

Лиза вспыхнула и холодно отвечала:

– Вы, кажется, очень мало меня знаете, чтоб сомневаться в моих словах. – Потом она вежливо прибавила: – Пойдемте к бабушке, я вас познакомлю.

Когда они раскрыли дверь, две старушки горячо спорили. Перед ними были разложены карты. Мать Граблина, загадав, скоро ли будет свадьба ее сына с Лизой, не могла вынести, что король заложил валета. Заговорив Лизину бабушку, она в первый раз в жизни попробовала схитрить, но, по неопытности, была поймана. Вспыхнула ссора.

– Я не доглядела, матушка! право, не доглядела!

– Как можно не доглядеть! Король на валете лежит, а вы <


Поделиться с друзьями:

Индивидуальные и групповые автопоилки: для животных. Схемы и конструкции...

Наброски и зарисовки растений, плодов, цветов: Освоить конструктивное построение структуры дерева через зарисовки отдельных деревьев, группы деревьев...

Двойное оплодотворение у цветковых растений: Оплодотворение - это процесс слияния мужской и женской половых клеток с образованием зиготы...

Типы оградительных сооружений в морском порту: По расположению оградительных сооружений в плане различают волноломы, обе оконечности...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.19 с.