Дела и вещи. Гёббельс и Энгельс — КиберПедия 

Двойное оплодотворение у цветковых растений: Оплодотворение - это процесс слияния мужской и женской половых клеток с образованием зиготы...

Архитектура электронного правительства: Единая архитектура – это методологический подход при создании системы управления государства, который строится...

Дела и вещи. Гёббельс и Энгельс

2021-06-30 19
Дела и вещи. Гёббельс и Энгельс 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

 

Исследование лабораторий, с которого начиналась карьера Бруно Латура («Лабораторная жизнь»), может быть понято как попытка реставрации модернистского пространства подписи, производства, не‑повторения и одновременно цитатности, то есть как своего рода консервативный ход, не узнанный в ситуации, в которой лаборатории становятся принципиально взаимозаменяемыми – в силу общей методологической логики подтверждения результатов и научной воспроизводимости, требующей наладить производство лабораторий в том же самом режиме, в каком производятся обычные массовые товары. То есть лаборатория изучается в условиях массового воспроизводства лаборатории, но так, словно бы эти условия еще до конца не сложились. Легко заметить напряжение, которое определяет интригу такого проникновения в лабораторию, этнографического исследования, остранения как основного приема этнографии. Оно складывается из двух моментов: формально‑методологического требования умножения лабораторий (там, где была одна, должно быть как минимум две) и вытекающего из него, но ему не равноценного требования сериализации лабораторий, превращения их в готовый товар, домик Барби, поставляемый трансатлантическими научными корпорациями, обеспечивающими мир не только инструментами, реактивами, протоколами, но также и кадрами, дипломами и т. д. За идеальным – но деконструируемым – требованием трансцендентальной повторимости скрывается уже выполненное требование серийной воспроизводимости, удачно сочетающей общий товарный принцип с принципом эпистемологическим. Зачем нужна лаборатория в эпоху ее технической воспроизводимости? Исследование уникальной лаборатории движется против этого тренда, предпочитая лавировать на ностальгической уникализации: лаборатория предстает продуктом двух коэволюционных линий (мастерской ремесленника и кабинета бюрократа), но этот продукт все еще слишком уникальный, единичный, так что он изображается в качестве точечного пространства, в котором неожиданное совмещение разных инструментов, практик, телодвижений создает непредвиденный результат. Единственный способ спасти ауру лаборатории в условиях ее массового воспроизводства (когда она превращается в дорогостоящий набор «Юный химик») – постоянно отступать от произведения к мастерской, в которой оно создается, от верифицируемых результатов и товарной формы к предположительному пространству производства, что, конечно, лишь подтверждает его общий и безусловный приоритет.

Значимы перечисления, используемые для остраненного, протокольного описания, то есть паратаксис, восходящий к модернистским (и в частности сюрреалистическим) практикам, призванным инициировать акт самообоснования здесь и сейчас, без оглядки на какую‑либо практику или жанр: методологическое остранение (этнограф, проникающий в лабораторию, предположительно ничего не знает и ничего не понимает) самоовеществляется в практиках продуктивного паратаксиса, который необходим именно для того, чтобы подвесить рутинизацию и седиментацию, свойственную лабораторной (и любой иной повседневной) жизни. Паратаксис представляется нулевой степенью воспроизводимости именно потому, что он воспроизводит лишь сам себя: с одной стороны, такое воспроизведение ничего не стоит (нет ничего проще воспроизведения того, что не предполагает никакого синтаксического правила), с другой стороны, воспроизведение оказывается невозможным, поскольку паратаксис – отсутствие не столько правила как такового, сколько строгой структурации элементов, которые можно было бы объединять определенными правилами. И если проект Гуссерля (проект точно такого же сдвига от товарной формы к пространству ее производства, вписывающийся, соответственно, в продуктивистскую критику от Маркса до американского натурализма[63]) еще предполагал, что можно вернуться к феноменологически полному жизненному миру ученого, что стало бы залогом истинного воспроизводства науки (то есть такого воспроизводства, которое никогда не упускает исходный горизонт его производства и, таким образом, противостоит деконструктивистскому тезису о невозможности окончательного различения пустого воспроизводства и полного, осмысленной копии и формальной), то этнография идет дальше в остранении, предполагая, что мираж жизненного мира – уже шаг на пути к сериализации/рутинизации и что в конечном счете жизненный мир становится не чем иным, как научным аквариумом с запаянной в него рыбкой, продаваемым в зоомагазине тем, кто желает заполучить нечто аутентичное, но не желает иметь к нему никакого отношения. Lebenswelt – с этой, более радикальной, но не менее ностальгирующей, точки зрения этнографа науки – оказывается тем же аквариумом, в котором поддерживается замкнутая экосистема, а золотая рыбка науки поставляет результаты, вертясь в этой элементарной экологической петле обратной связи.

 

Неполнота и паратаксис

 

В противовес этому проекту – но не расходясь с его интенциями – этнография переучреждает саму первичную сцену лаборатории‑кабинета, что позволяет восстановить генеалогию кабинета‑воркшопа‑сцены: Агамбен – Латур – Гёббельс («Макс Блэк»)[64]. Хотя Латур, казалось бы, подчеркивает неиндивидуальный и даже аперсональный характер лаборатории/кабинета, в отличие от Агамбена и Гёббельса, его ставка во многом та же: представить изначальное пространство паратаксиса за счет остранения, позволяющего выровнять условия для производства нового как такового (новый результат, текст, opus и т. д.). То, что новым оказывается в некоторых случаях та или иная персона – Агамбен, Макс Блэк – не так существенно, если сравнить саму логику выстраивания этой сцены, на которой должно появиться новое. Соответственно, лаборатория, как и кабинет, – это место фиксации и сертификации не законов природы или их репрезентации, а нового, которое в кантианской перспективе отождествляется с законом как таковым (то есть закон – это исключительно Novum, бесконечное производство нового). Паратаксис кабинета (Макса Блэка) представляется обсессией нового, однако обсессия – лишь феноменологический слой, скрывающий принципы производства. Паратаксис нужен для того, чтобы каждый элемент мог как‑то сыграть, но не существует заранее заданного списка подобных элементов. Соответственно, сама логика «элемента», отсылающая к нововременным дедуктивным и индуктивным схемам, оказывается под вопросом. Что делается в лаборатории, что делает Макс Блэк? В первую очередь, это попытка привлечь того и тех, кто может сыграть, но заранее не известно, сыграют ли они и вообще те ли они. Феноменологическая логика все еще продолжала отсылать к логике аутентичных инструментов, то есть элементов, которые в любых перестановках и выводах выступают в качестве хранителей истины (собственно, главная задача заключалась именно в том, чтобы сохранить истину в подобного рода операциях, тогда как скептические аргументы традиционно оспаривали саму возможность сохранения), тогда как Латур, Макс Блэк и прочие ставят под вопрос сам принцип «отсчета от», то есть идентификации элементов, которые остаются элементами, и именно поэтому способны выполнять свои охранительные, гарантирующие и продуктивные функции.

Феноменология боролась лишь с отдельными формами несохранения, а именно с несохранением, пропажей, вызываемой своего рода неполнотой. Пропажа приравнивается к неполноте в аналитическом смысле: неполнота – это буквально пропажа. Раз что‑то неполно, значит что‑то пропало. Жизненный мир напоминает домохозяйство, которое должно отстраиваться своими собственными инструментами и своими силами, поскольку рачительный хозяин – не тот, кто обживает дом, а кто способен его достроить и отремонтировать, а инструменты для этого всегда должны быть под рукой. Феноменологические инструменты постоянного обновления – еще не вполне модернистские инструменты собственно «нового», поскольку они заточены именно на «обновление» – тут подкрасить, там подпереть, но даже и это не самоцели, а всего лишь способ демонстрации того, что жизненный мир вполне обходится своими средствами, способен обновиться до своего исходного состояния, которое упускается за счет того, что удобнее и проще такими обновлениями и ремонтами не заниматься. Феноменологическая обсессия – запускаемая, в частности, картезианской логикой элементов, дифференцируемых в ясности и отчетливости, – имеет «современный», но не специфически «модернистский» характер, поскольку те перестановки и тот косметический ремонт, которым она занята, боятся не невозможности нового, а, скорее, своего рода ветшания неиспользуемых инструментов, которые используются лишь в какой‑то одной своей части, поверхностно и однобоко, то есть в неполном режиме.

Первое выявляемое феноменологией противоречие в том, что ветшание в этом случае равнозначно консервации: именно те элементы, которые сохранены в качестве сделавших свое дело и не требующихся в повседневной практике, подвергаются своего рода пассивному износу, поскольку простаивают. Феноменология не пытается мыслить, как можно износиться, если стоять без дела, скорее, она пытается показать, почему так важно пускать в дело то, для чего сейчас, вроде бы, никакого дела нет (например, почему нужно периодически возвращаться к вопросу об основаниях в естественных науках, в своей повседневной практике способных без этого вопроса обойтись). То есть, если использовать всю ту же метафору дома/жизненного мира, феноменология боится ветшания и износа, которые объясняются исключительно неиспользованием, а не, напротив, узусом. Феноменология больше боится не износа как стирания и поломки, а ржи, плесени и моли. Вопрос именно в том, как организовать домохозяйство, чтобы важные инструменты (позволяющие такой дом построить) были все время под рукой, но не загораживали само пространство дома, в котором можно жить. Соответственно, второе противоречие в том, что, в рамках такой логики, чтобы жить в доме, его нужно постоянно ремонтировать, что, в свою очередь, делает жизнь в нем невыносимой. Домохозяйство превращается в вечный ремонт, который ставит его под вопрос, поскольку после одного из обновлений дом может рухнуть. Хорошо, удобно жить – значит беззастенчиво пользоваться уже имеющейся инфраструктурой жизненного мира, то есть относиться к нему как всего лишь к удобствам, но именно это означает неполноту и забвение, то есть неспособность постоянно отстраивать дом до состояния первозданных удобств, каковое отстраивание само по себе неудобно. Соответственно, обсессивный, подготовительный характер феноменологии следует понимать в буквальном смысле: не только как желание переставлять мебель, пока она не попадет на нужное место, туда, где она должна стоять, чтобы было максимально удобно, но и как следствие того, что любая такая перестановка с применением подсобных инструментов и физической силы неизбежно сдвигает ситуацию прочь от состояния удобства, не позволяя завершить этот ремонт и не давая обитателям ни минуты покоя.

Подлинная модернистская лаборатория и модернистский кабинет (в генеалогии Латур – Гёббельс) производит операцию подвешивания самой этой логики ремонта, все еще зависящей от понимания аутентичных инструментов как инструментов сохранения (самих себя и всего остального, к чему они прилагались). Таковы, например, инструменты логики, в том числе в ее классических вариантах: логика сохраняет саму себя, сохраняя истинностное значение всего того, к чему она правильно применяется. Лаборатория этим, однако, не довольствуется, расходясь с жизненным миром в том пункте, в котором она делает ставку на собственно «ставку»: разнообразные агенты, субстанции, протоколы и т. п., вступающие в паратаксическое отношение (то есть в отношение, которое нельзя считать отношением, поскольку оно не обеспечивается никакими логически обособляемыми связями и связками), не являются ни элементами, ни инструментами в собственном смысле слова, это даже не объекты, поскольку любая атрибуция им тех или иных качеств – не то, для чего они нужны. Обсессия вечного ремонта сменяется обсессией ожидания, поскольку новое боится не пропажи, а, напротив, сохранения, соответственно, весь вопрос в том, как расположить «элементы» так, чтобы они не остались в том расположении, которое им приписано, и в то же время не были просто использованы, истреблены сами собой, обветшав и придя в беспорядок. Феноменология вводит невозможное различие полного воспроизводства и пустого, тогда как модернистская сцена вводит невозможное различие заурядного беспорядка и маркированного. Первый достается от использованного, заезженного жизненного мира: беспорядок – не нечто искомое, это гарантированное состояние, которое отождествляется с рутинизацией и регулярностью. Правила руководства ума используются настолько часто, что это приводит к немаркированному, простому беспорядку, означающему невозможность отклониться от этих правил, так что сами они становятся чем‑то самоочевидным, перестав выполнять ту продуктивную функцию, которая была у них поначалу. Отклонение от правил маркируется другим беспорядком, который вводит тему «творческой ошибки» в лаборатории, способной привести к радикальным переменам. Новое (формально) открывается, конечно, преимущественно за счет отступления от правил и протоколов, например, в результате плохо промытой посуды, ошибочных истолкований научных результатов и т. п., однако совершенно неясно, как можно начать с них, если они возможны только в сложной инфраструктуре нормальной лаборатории. Прорастание плесени в плохо промытых чашках Петри оказывается вторжением, которое ожидается в лаборатории в качестве неучтенного элемента (то есть не‑элемента), ставки на то, на что поставить невозможно, поскольку его пока просто нет.

Однако работа с ошибками не может быть «работой», соответственно, действия Макса Блэка у Гёббельса не носят характера собственно рационального действия, это именно «приготовления», которые, однако, симптоматично отличаются от приготовлений и введений феноменологии, существовавшей в режиме вечного новоселья. Отличие в том, что приготовления Макса Блэка нацелены на то, чтобы неполнота сыграла сама по себе, а не путем восстановления феноменологической полноты: соответственно, вопрос в том, как на месте одного потерянного может найтись что‑то другое (что в быту, конечно, невозможно, по крайней мере мы так считаем). Обычная интерпретация – предполагающая, что неожиданные элементы вступают в некое взаимодействие, переходят от паратаксиса к какому‑то продуктивному состоянию, начинают жить своей жизнью, организуясь в виде, например, «сцены», – сама по себе все еще слишком метафизична, поскольку она не отступает от феноменологического ремонта, нацеленного именно на такое взаимодействие, в котором все спорится и у всего есть своя продуктивная роль. В действительности такие интерпретации являются, скорее, формально‑семиотическими, предполагая, что индуцируемая неполнота сама по себе имеет риторический характер, а потому операции с полнотой/неполнотой, частями и элементами становятся попросту риторическими операциями, позволяющими – за счет постоянной парциализации – индуцировать еще и полноту, которая, однако, каждый раз предстает в другом свете (точно так же, как, к примеру, метонимия «погоны» полагает соответствующих чиновников или служащих, то есть денотативную группу населения, в совершенно особом и даже искаженном свете – уже потому, что метонимия всегда требует перспективизма, конструкции целого со своей собственной точки зрения). Этих операций – то есть риторической магии, позволяющей за счет перестановок и парциализации индуцировать неожиданные целые объекты – для модернистского кабинета или сцены, однако, недостаточно, поскольку такая магия в действительности склонна к самообману, ведь ее эффекты носят показной характер: чтобы произвести новое, мы должны буквально поверить в то, что индуцируемое целое было нам неизвестно, тогда как на деле все ограничивается практикой умолчания и иллюзионизма: например, мы должны забыть о том, что утренняя звезда – еще и вечерняя, и удивиться тому, что вечерняя звезда встает и утром, являя собой необыкновенное совпадение.

Так что, хотя Макс Блэк у Гёббельса, несомненно, занимается – помимо прочего – риторикой частей, которые обязательно должны указывать на нечто большее, ставка, однако, носит рефлексивный характер в том смысле, что это большее не должно оставить от частей камня на камне. Неопределенные, неожиданные, «странные», части, их расстановка и т. п. создает, разумеется, чисто риторический эффект отсылки к тому, частями чего они являются, но, по сути, это ставка исключительно на то, чтобы такой эффект отыгрывался и на самих частях, создавая петлю обратной связи, разгоняя риторику до самовозгорания: сцена (как лишь одна из фигур в этой риторической магии) – не столько жизненный мир, в котором спорится дело, сколько реактор, который запускается за счет обратной связи части и целого. Соответственно, элементы перестают быть элементами в буквальном смысле слова, поскольку самовозгорание (и поджигание) элементов означает такую их перекройку, которая каждый раз вынуждена начинать с нуля, когда скорость движения по стандартной герменевтической петле обратной связи (часть/целое, content/vehicle, значение/референт и т. д.) достигает максимума. Можно начать с привычной расстановки: зеленая лампа, патефон и т. д., но множество «странных» элементов служит лишь иллюстрацией того, что они нужны не просто так, не сами по себе, не в качестве следов былого удобства и сегодняшнего неудобства (загромождения), то есть все дело в том, что они должны перестать быть иллюстрацией (в конечном счете самих себя). Иллюстративная логика все еще оставалась бы в плену феноменологии, поскольку подразумевала бы ту или иную риторическую уловку, не допускающую производства нового за счет паратаксиса: всякая отсылка к недостающим частям уже обозначала бы эти части в качестве частей чего‑то, так что любые действия в кабинете (или на сцене‑кабинете) не вполне убедительны (в том числе и для самих себя, а также для владельца кабинета или «безумного ученого»). Соответственно, нужно такое нагромождение, такая расстановка, которая бы запустила процесс самовозгорания частей и целого, вопрос лишь в том, что логически такого нагромождения или скопления достичь невозможно – критической массы не существует.

 

Хайдеггер и Энгельс

 

Не действует ли Макс Блэк у Гёббельса как своего рода Анти‑Хайдеггер, в некоторых пунктах способный совпасть с Хайдеггером? Базовая структура отсылки или значимости/референциальности, описанная Хайдеггером в «Бытии и времени», стремится к систематичности, то есть своего рода замыканию, указывающему на возможность определенной формализации (и, соответственно, способную обращаться, как у Хармана[65], в совершенно независимый, автономный мир тотальной референциальности, «одного для другого»). Блэк, однако, использует другую возможность – не систематичности и упорядоченности, создаваемой как своего рода мираж фундаментальной онтологии, в который Хайдеггер и сам со временем перестает верить, а отсутствия необходимости авторского решения, авторизации со стороны Dasein, которая бы устанавливала ту или иную связку. Если все дело в постоянно отступающей в само бытие‑в‑мире референциальности вещей и практик, которые не нуждаются в подтверждении со стороны Dasein, выступающего в качестве исходно в них включенного и реализующего всю систему референциальности в рамках Mitdasein, тогда можно поставить под вопрос приоритет практик, «перформансов» и поведений, все еще сохраняющийся в интерпретациях Хайдеггера, которые соглашаются с его антикартезианским и антифеноменологическим поворотом, но не готовы отказаться от базового маркирования действия как чего‑то отличного от вещей/данности и обладающего приоритетом по отношению к таким вещам/данности. Так, прагматистская интерпретация (в версии Роберта Брэндома[66]) убедительно указывает на то, что Хайдеггер, по сути, стирает все следы «субъективных» реальностей (как реальностей, существующих в силу верификации их существования субъектом, выступающим, соответственно, непререкаемым свидетелем по вопросу их существования), отказывается от любого варианта трансцендентально‑субъективного фундирования и переходит к чисто практическому/поведенческому фундированию через Mitdasein, то есть «социальное», построенное по модели взаимного признания (опять же не нуждающегося, в отличие от признания гегелевского, в какой бы то ни было активности субъекта). Поскольку «подручность» – то, что определяется до‑ассертативной практикой или «перформансами» (которые, в свою очередь, подлежат типологизации), сама категория подручности не предполагает различия на «объекты подручности» и собственно подручность, поскольку подручными выступают и действия, и вещи. Однако это различие не стирается полностью, поскольку в этой некритически вводимой оппозиции вещей и действий приоритет однозначно получают действия, и именно этот приоритет позволяет удерживать вещи в сфере подручного (то есть в «бытии‑в‑мире»). Отказываясь от трансцендентального субъективизма, Хайдеггер, получается, не отказывается до конца от трансцендентализма, создавая своего рода трансцендентальный бихевиоризм (синонимичный утвердившейся в англо‑американской философии позиции Хайдеггера‑прагматиста). Как указывает Брэндом, «[в] мире подручного, в котором вещи суть что угодно, в зависимости от того, как на них отвечают (или могли бы ответить), индивидуация объектов (посредством их ролей как „с‑чем‑то“ и „к‑чему‑то“) определяется индивидуацией социальных практик. Типы объектов учреждаются типами перформансов»[67]. Соответственно, сдвиг от субъекта к Mitdasein, казалось бы радикальный, оказывается достаточным для построения социального варианта трансцендентального бихевиоризма (то есть неопрагматизма), в котором комплекс социальных практик (чем бы они ни были) выполняет автореференциальную функцию, но, возможно, не решает проблемы Хайдеггера, поскольку сохраняет следовое, но строго размеченное различие вещей и действий, являющееся базовым инструментом трансцендентального подхода как такового. С одной стороны, различие вещей и действий декларативно устраняется, как только учреждается базовый характер подручности (поскольку подручными являются, конечно, не только «вещи», «объекты» в обыденном смысле). С другой – само это учреждение пользуется правильно темперированным различием объектов и действий, что позволяет постоянно сдвигать его к инстанции само‑ оправдания (self‑adjudicating): соответственно, различие между вещами и действиями оказывается различием в терминах действий, а не вещей (то есть социальные практики таковы, что некоторые действия могут считаться в них вещами, тогда как некоторые вещи могут операционализироваться в качестве действий). Применение этого рефлексивного хода является опять же стандартным трансцендентальным переключателем, шифтом, который позволяет сдвинуть оптику, однако такое изменение всегда руководствуется привилегией «активного» члена оппозиции, который способен дать отчет и за себя, и за свою противоположность (оппонента).

Примеры, которые приводит сам Брэндом, обсуждая вариации этого рефлексивного хода, говорят о том, что не всегда он становится трансцендентальным. Например, когда Энгельс утверждает, что само различие количественного и качественного является количественным, он, по сути, совершает антитрансцендентальную контрреволюцию, поскольку противоположный ход – признание этого различия качественным – означал бы не что иное, как утверждение различия в его собственной ложной (с точки зрения Энгельса) логике, то есть такое закрепление различия, в котором его привилегированный член полностью распоряжался бы и собой, и своим отличием от своего иного, причем так, что в конечном счете сам факт этого различия устранялся бы в качестве собственно различия, достойного такого именования (поскольку, разумеется, любое «настоящее» различие – это различие качественное, а количественное различие – это «всего лишь» количественное различие). Рефлексивный, но антитрансцендентальный ход Энгельса означает не просто перестановку, но именно устранение активного различия, различия в его истине, то есть признание иного различия как такового в качестве истинной среды различия, которая, однако, уже не может мыслиться по аналогии с единственным доступным термином интерпретации изначальности и истинности различия, то есть с различием качественным. Соответственно, у этого рефлексивного хода две возможности, из которых только одна является трансцендентальной – та, что выбирает в качестве само‑оправдывающегося и само‑отчитывающегося уже привилегированный или, строго говоря, маркированный член (тот, которому в оппозиции оппонент нужен лишь для того, чтобы подчеркнуть свое превосходство и в конечном счете суметь функционировать без такого оппонента). Результаты применения антитрансцендентального различия не всегда, однако, очевидны и настолько же радикальны, как у Энгельса: например, в различии субъективного и объективного мы можем признать само это различие «объективным» (что дает тот или иной вариант физикализма или элиминативизма), что может не так уж сильно отличаться от трансцендентально‑бихевиористской версии Хайдеггера, исключающей позицию субъекта.

Что могла бы представлять собой другая версия, или как возможен Хайдеггер‑Энгельс? Можно считать, что эволюция (или, в другой интерпретации, крах) Хайдеггера к моменту и после «поворота» – не более чем невозможность совпасть с собственным прагматистским вариантом, утвердившимся в качестве идеально‑типического Хайдеггера. Формальных возможностей двух рефлексивных ходов, разумеется, слишком мало, чтобы можно было выстроить убедительную линию сопротивления трансцендентальному переворачиванию, но при этом не возвращаться к одному из вариантов физикализма/натурализма (или объективного идеализма). Одной из возможностей этого энгельсовского хода можно считать объектно ориентированную онтологию Хармана, но в данном случае интереснее представить ту логику, которая реализуется на самой развилке двух ходов, каждый из которых неудовлетворителен, но по‑своему. Не является ли эта развилка собственно моментом модернизма (Хайдеггера) и не является ли его едва ли не истерический отказ от собственного проекта фундаментальной онтологии (как все еще слишком антропологического) своего рода отказом выбирать – выбирать из возможностей, которые определяются механизмом «переключателя», доставшегося по наследству и практически не подлежащего деструкции? Рефлексивная работа внутри любого различия действует по модели шлюза: как только выбирается определенный вариант интерпретации самого различия, работа, считай, сделана, и именно эта легкость начинает пугать. Разумеется, шлюз создает несимметричные по результатам возможности (и в определенном смысле решение Энгельса будет все равно радикальнее решения Хайдеггера), однако экономия любого различия предопределяет опции, так что деструкция метафизики никогда не достигает неожиданной деструкции или, другими словами, «нового начала».

Макс Блэк у Гёббельса в этом смысле представим как Хайдеггер, который замирает на самой развилке, не двигается в этом рефлексивном шлюзе ни туда и ни сюда, поскольку пытается найти некое альтернативное решение для собственно «решения». Само замирание, однако, уже означает, что можно выбрать энгельсовский вариант, то есть пойти по пути, отклоняющемуся от трансцендентального бихевиоризма. В этом должны помочь «вещи», то есть, по сути, сценический инвентарь, однако необходимо понимать, что вещи сами по себе не могут быть эквивалентом «действия», то есть недостаточно опрокинуть различие объектов и действий на объекты так, чтобы действия стали одной из разновидностей объектов, поскольку в таком обращении сохраняется риск чисто номинального решения, когда каждый объект становится всего лишь той же самой само‑управляющейся и само‑отчитывающейся инстанцией, способной порождать действия, вступать в отношения, выходить из них и т. д. (то есть, to perform, заниматься всем тем, что мы наблюдаем в объектно‑ориентированной онтологии (ООО)). Оппозиционная структура, внутри которой работает рефлексивная автоматика переключения self‑adjudicating, является несимметричной, неравновесной структурой, как игральная кость, одна из граней которой утяжелена свинцом. Вопрос не в том, что именно выбрать, а в том, что ее переворачивание с ног на голову (то есть на голову вещей) может остаться фиктивным решением, поскольку требование «само‑оправдания», «само‑отчета» и т. п. уже наделяет вещи синтетической активностью: их призывают начать жить своей жизнью, которая бы определяла как их собственное существование, так и существование противоположной категории действия. В результате последнее попросту оккупирует сторону вещей, оказываясь предательским даром, оммажем, который отнимает у них само их положение вещей, то есть то, что всегда требовалось исключать из структуры само‑объяснения и само‑оправдания, представляя в качестве приложения. Вещи получают права, становятся полноправными, но именно это и есть предательство вещей, которые оказываются в суверенном положении лишь постольку, поскольку они способны выполнять некоторые действенные функции, заново стирая различие между действиями и вещами, но уже как будто с правильной стороны. Это, в свою очередь, объясняет двусмысленность и некоторую «вульгарность» любых решений в духе Энгельса. Вульгарность указывает на неполное понимание самой структуры хода: в вещах продолжают упрямо видеть то, чем они были в прежней оппозиции, руководимой приматом действий, но при этом полагают, что вещи все‑таки смогут выполнять функции действий (иначе зачем они нужны?). То есть вульгарность – это опять же непоследовательность, объясняемая неспособностью прояснить рефлексивные основания самого этого вульгарного хода, который хотел бы наделить вещи способностями действий, но отказывается понимать, что тогда это будут уже не вещи. Поскольку эта структура асимметрична, рефлексивное движение к действию отличается интеллектуальной последовательностью, оно просто развертывает уже заложенные возможности, раскрывает их логическую структуру, тогда как энгельсовский материализм (как и любой проект объектной онтологии) остается непоследовательным именно в том, что, пытаясь работать против этой структуры, он систематически отказывается ее признавать, неверно классифицируя свои собственные действия, то есть впадая в специфический теоретический самообман.

В общем виде проблема построения объектной онтологии или любого «возвращения к вещам», ставшего лозунгом ряда модернистских проектов и продолженного в определенном смысле Хайдеггером (который, возвращаясь к вещам, приходит к специфическому трансцендентальному бихевиоризму как единственному способу описания действий как вещей), может быть выписана следующим образом. Возвращение к вещам осуществляется как возвращение от чего‑то, то есть как сдвиг в определенной оппозиции, привилегированная расстановка которой (действия заведомо лучше вещей) ставится под вопрос. Однако эта привилегия не является вопросом чьего‑то выбора или предпочтений: оппозиция заранее подстроена и сфальсифицирована своей метатеоретической конструкцией, а именно рефлексивным вопросом о том, в каких именно терминах может быть объяснено само это различие и оппозиция вещей и действия (вещей и сознания, объектов и практик, данностей и актов, структуры и функции, и т. п.) – в терминах вещей или в терминах действий. Полагание оппозиции «как есть» заранее поставлено под вопрос тем, что любая оппозиция требует самоописания и самооправдания через один из терминов оппозиции, выступающий в качестве способа ее обоснования. Соответственно, возвращение к вещам (объектная онтология, материализм Энгельса и т. д.), если оно не желает оставаться всего лишь предпочтением или произвольным выбором одной опции из скудного оппозиционного меню, обязано использовать ту же самую рефлексивную технику, иначе оно проиграет, то есть обязано делать ставку на возможность истолкования самого различия вещей и действий в терминах вещей. Следовательно, вещи оказываются критерием различения вещей и действий, то есть действия выступают теперь в качестве одной из разновидностей вещей, отличенных от других вещей (материальных или объектных инстанциаций и пр.) вещными (или объектными) критериями. Такое возвращение к вещам, обещающее царство объектов (либо натурализма, физикализма и т. д.) оказывается, однако, при таком теоретическом движении пирровой победой, поскольку, раз необходимо отыграть рефлексивный ход на стороне вещей (что необходимо по условиям задачи), вещи берут на себя все те функции, которые ранее выполняли акты (поскольку последние и есть прежде всего функции или минимальные условия связности). Таким образом, материалистическое или объектное решение оказывается «движением против ветра», против вектора напряжения внутри любой оппозиции, однако такое движение возможно только за счет специфической непоследовательности, объясняющей эффект вульгарности, обычно свойственный различным вариациям энгельсовского решения: вульгарность означает нежелание признать то, что, как только принята метатеоретическая конструкция исходного различия, игра уже разыграна, так что действия могут лишь посмеяться над вещами, которые по несознательности взяли на себя их функцию – самооправдания и фундирования оппозиционной структуры. Вульгарность равна легко отмечаемому номинализму этого решения: да, можно говорить об объектах, но они только называются объектами, только носят старое название, тогда как на деле давно произведены в другой чин, который, по большому счету, оставил задачу без изменений. Вульгарное решение – то, что не до конца понимает, что именно оно делает, пользуясь рефлексивным механизмом и делая вид, что не замечает его. В то же время вульгарность и непоследовательность составляют многообразие материалистических решений, которые идут галсами, подставляя то одну, то другую сторону встречному ветру.

Проблематичность иного решения определяется тем, что любая операция с оппозицией вещей и действий исходит из того, что эту оппозицию нельзя оставить в том виде, в каком она есть (не важно, в каком именно), то есть оппозиция не утверждается в качестве данности, а потому любое движение внутри нее или от нее открывает путь для рефлексивного движения, которое представляется наиболее остроумным выходом, но на деле оказывается лишь путем наименьшего сопротивления. Хайдеггер, вероятно понимая опасность застыть в «социальной» или «антропологической» интерпретации, позднее заявленной от его имени прагматизмом, не готов, однако, выбрать «энгельсовский» ход, поскольку его теоретическая вульгарность бросается в глаза – соответственно, Хайдеггер оказывается в клещах двух вульгарностей, социально‑прагматической и объектно‑материалистической. Видимость этой осады, однако, строится на тавтологическом сохранении истины не‑данности как истины операции/акта или действия, то есть своего рода вирусной логике действия, воспроизводящей себя на каждом шаге и неизбежно утверждающей свою метатеоретическую истину – истинную, но пустую. Соответственно, образцовый, но в пределе невозможный модернистский ход «возвращения к вещам» означал бы такое движение внутри оппозиции вещей и действий, которое бы отрицало само себя, то есть отрицало бы сохранение действия как некоего момента движения, сохраняющегося и себя утверждающего. Хайдеггер решает проблему за счет возгонки логики действия, которое получает название «события», то есть нечеловеческого акта, отвечающего за распределение любых категорий, так что, следовате


Поделиться с друзьями:

Индивидуальные очистные сооружения: К классу индивидуальных очистных сооружений относят сооружения, пропускная способность которых...

Индивидуальные и групповые автопоилки: для животных. Схемы и конструкции...

Организация стока поверхностных вод: Наибольшее количество влаги на земном шаре испаряется с поверхности морей и океанов (88‰)...

Семя – орган полового размножения и расселения растений: наружи у семян имеется плотный покров – кожура...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.036 с.