Заговор против реальности. Жоли — КиберПедия 

Своеобразие русской архитектуры: Основной материал – дерево – быстрота постройки, но недолговечность и необходимость деления...

Опора деревянной одностоечной и способы укрепление угловых опор: Опоры ВЛ - конструкции, предназначен­ные для поддерживания проводов на необходимой высоте над землей, водой...

Заговор против реальности. Жоли

2021-06-30 25
Заговор против реальности. Жоли 0.00 из 5.00 0 оценок
Заказать работу

 

Логику сокрытия и маскировки/искажения, организующуюся у Хайдеггера 1930–1940 годов оппозицией Verbergen / Verstellen [42], можно сопоставить с функцией различных технических средств, конвенций и инструментов, позволяющих демонстрировать скрытость того, к чему не следует приближаться (что как раз и является для Хайдеггера наиболее адекватным отношением к таким вещам, как «тайна» или «редкость»). В отрывке 102 из «Размышлений V» Хайдеггер рассуждает о «переходе», предвосхищая современные проблемы интернет‑маркетинга:

 

Сегодня, когда успех выше истины, не нужно удивляться, когда первые позиции в знании и незнании тут же оцениваются таким образом. Но это означает, что в эпоху перехода «господствует» полное непонимание уникального, а потому только немногим становится доступным, что в ходе перехода совершается несравненная истина[43].

 

Поскольку сам Хайдеггер неоднократно предсказывал, что истина его произведений станет ясной лишь в далеком будущем, например через 300 лет, можно подумать, что он заранее жалуется на то, что на первые позиции в том или ином ранжировании источников знания (сейчас – сайтов и т. п.) попадает лишь то, что оценивается с позиции успеха, причем само место в ранжировании и равно успеху. Возможно, Хайдеггер уже опасался (как выясняется сейчас, скорее безосновательно), что не попадет «в первые строки поисковой выдачи». Действительно, в распределении редкого/тайны (аутентично скрытого) и противопоставленного им замаскированного/искаженного (скрытого неаутентично, искусственно и манипуляционно) выявляется не две, a четыре позиции, как только мы введем сам «переход» как элементарную процедуру доступа и маршрутизации. Редкому противопоставлено доступное и массовое, за счет системы маршрутов (например, священные места Греции становятся туристическими достопримечательностями); в то же время замаскированному и искусственно скрытому (элитарному, закрытому и т. п.) противопоставлена наиболее «бедная» позиция того, что оказывается редким лишь формально, что просто не может рассчитывать на интерес к себе со стороны логики доступности и маршрутизации: забытый сайт, непопулярный Telegram ‑канал, чудачества и фрик‑теории того или иного рода. Разным искусственно закрытым gated communities противостоят не только аутентично‑пасторальные формы пребывания в мире (с их собственной противоположностью в виде массового жилья), но и реальное захолустье, «дыры». Не оказываются ли «Черные тетради» именно в этом положении? Возможно, они (как провинция, которая не может претендовать на статус «закрытого», то есть элитарного сообщества) презентуют некоторую истину перехода, но переход к ним самим оказывается невозможным, поскольку у всех, кроме самого Хайдеггера, могло и не найтись повода сослаться на них? Разумеется, этот момент – применение «дневников» (как жанра и как его конкретной реализации в «Черных тетрадях») в качестве механизма «накрутки» ссылок на Хайдеггера – лишь часть истории.

Позитивная логика и игра открытого/сокрытого, мастера которой обнаруживаются Хайдеггером в Древней Греции, предполагала, что сама сокрытость редкого или тайного так или иначе дает о себе знать, причем то, что ее проявляет, всегда самоустраняется в пользу того, что остается неявленным (подобную игру Хайдеггер проследил в феноменологии дара, редкости и секрета). Ситуация с сайтом, который в худшем случае известен только своему владельцу, принципиально иная и больше похожа на само письмо Хайдеггера: мы можем попасть в него или на него, это не запрещено и не возбраняется, но это тайна, заранее тривиализированная отсутствием опознаваемой траектории, которая бы вела к ней: механизм самопорождения, накрутки автореферентных ссылок, свойственный любому модернистскому письму, в случае Хайдеггера приводит к тому, что он, все больше исключаясь из нормативного распределения философских проблем и направлений (Хайдеггер – не феноменолог, не экзистенциалист и даже не онтолог), становится виртуалом и троллем самого себя, множеством дублирующих друг друга аккаунтов, которые монотонно ссылаются на свое собственное величие, но уже это обозначает четвертую – необходимую – позицию в распределении редкого/массового/закрытого (элитарного), то есть позицию пустоты, реальной дыры. Чтение «Черных тетрадей» создает прежде всего именно эффект пустоты: в тексте буквально «никого нет дома», не к кому апеллировать. Иными словами, это и не спрятанное‑замаскированное, и не тайное в аутентичном смысле слова, это то, что выпадает из оппозиции негативного и позитивного сокрытия, новоевропейской «махинационной» маскировки и событийной игры сокрытия/раскрытия. Хайдеггер говорит: «Если важно передать нечто великое в переходе, мы должны двигаться очень медленно и непрерывно»[44]. Действительно, нельзя исключать, что на каком‑то неизвестном сайте вдруг найдется нечто «великое», однако это великое оказывается сокрыто не самим собой и даже не маскировкой/диссимуляцией, которая все еще подчинялась бы ему, но самой «поисковой машиной» (то есть модерном/техникой/махинацией), которая осуществляет независимую от этой великой истины маршрутизацию переходов. Каждый отдельный переход осуществляется «не туда» просто потому, что само направление «туда» не может быть задано. Соответственно, Хайдеггер сталкивается с абстрактной проблемой: как именно может существовать такая изолированная истина в той ситуации, в которой любая коннективность и маршрутизация обеспечиваются за ее пределами и помимо нее? Как она – например, в форме того или иного произведения, – может претендовать на что‑то большее, нежели уникальность, которая уникальна исключительно номинально и в силу бедности? В конце концов, как такая истина может дистанцироваться от того или иного модуса обличения, выносящего приговор всей системе поиска в целом?

 

Лабораторная жизнь

 

Позиция ненайденного/невыданного сайта/канала, текста или произведения (которую в какой‑то момент рискуют занять и работы Хайдеггера, замыкающиеся в пространстве эзотерического учения[45]) выступает достаточно очевидным контрапунктом к уникальным произведениям модернистских авторов как одной из фигур самообоснования, автономии. В 1938 году, приступая к написанию «Вкладов», Хайдеггер в письме Элизабет Блохман[46] говорит о том, что желает придать завершенную форму предварительным наброскам, для чего нужно будет подольше задержаться в своей лесной хижине. Сама фигура «хижины», конечно, достаточно легко соотносится с другими изолированными пространствами модернистов, где создавались их «великие произведения»: хижина представляет собой определенный дискурсивный аппарат, одновременно материальный и идеальный, который находится в одном ряду с парижской квартирой Джойса или обитой пробкой комнатой Пруста, то есть с жилыми и одновременно рабочими пространствами, чья функция заключается в определенной конъюнкции открытия и закрытости, возможности созерцать и в то же время удаленности, недоступности. Видеть, оставаясь невидимым – но уже в частном, приватизированном режиме, в отличие от бентамовского паноптикона. Следует подчеркнуть экстерриториальность хижины, которая работает в качестве именно контрмеры по отношению к официальному миру управленческих кабинетов: разумеется, хижина Хайдеггера – это его рабочий кабинет, однако ее конструкция принципиально отличается как от академических, то есть чисто формальных, кабинетов и аудиторий, так и от начальственных кабинетов официальной власти (впрочем, Хайдеггер не прочь совместить первое со вторым, надеясь, возможно, что такой симбиоз позволит воспроизвести хижину на более высоком уровне и освободит его от необходимости физически в ней запираться). Прямым эволюционным потомком хижины Хайдеггера становится, в частности, кабинет Джорджо Агамбена, как он представлен в его книге «Автопортрет в кабинете»[47], тогда как одним из первых модернистских предков пространств подобного рода можно считать легендарную «печь» Декарта[48], то есть деревенскую комнату, отапливаемую печью, которая работает, подобно хижине Хайдеггера, за счет экстерриториальности, совмещающейся с возможностью собственно истины. Последняя требует определенного разлома, дистанции, сдвига, выступая материальным выражением базового модернистского приема остранения/очуждения (в том числе и у Декарта, любившего воображать людей роботами). Согласно легенде, свой метод Декарт изобретает глядя на потрескавшуюся штукатурку потолка, то есть, отсиживаясь в холодной Германии, он буквально не знает, чем заняться, лежит на кровати и плюет в потолок, чьи потрескавшиеся линии, кракелюры штукатурки постепенно складываются в собственно картезианскую систему координат. Это своего рода pattern recognition, что‑то вроде горячечного бреда, промелькнувшего видения – событие модерна как гештальт‑переработка произвольного узора на обоях в нечто осмысленное и наглядное, то есть в более абстрактную и при этом умопостигаемую картину, от которой потом уже не отделаться. Убедительность этой легенды (независимо от ее правдивости) обоснована тем, что в этом случае один из мифов о происхождении модерна уже выстроен по вполне модернистским канонам: интеллектуальная процедура требует изоляции, уединения, «редукции», но последняя выполняется в распаде, крушении, которое, с одной стороны, является видимой репрезентацией более глобального процесса (потрескавшийся потолок как репрезентация разлома и одновременно своего рода картезианской праздности, не‑попадания в ранее существовавший порядок знания и социальных отношений), а с другой – непосредственной иллюстрацией, если не прообразом, будущей математической истины (плавное, безразрывное превращение трещин в линии системы координат). Трещины деревенской комнаты, отапливаемой доисторическим методом, печкой, оказываются гомеоморфны базовой математической структуре современности. Ветшание старого моментально превращается в новизну нового, без всякого перехода, за счет пластичности, обеспечиваемой праздным посредником – Декартом.

Die Hütte Хайдеггера могла бы отождествиться с «мастерской» – но само применение термина «мастер» к Хайдеггеру двусмысленно, поскольку мастерство все еще удачно укладывалось в логику редкости и обычности, – оно возможно только там, где обычное еще не стало слишком обычным и действительно серийным, где редкому ничего не угрожает, то есть это уникальность, осуществляющаяся безо всяких дополнительных средств, без кабинетов и т. п., особость, не требующая изоляции. Тогда как сама конструкция кабинета в качестве рубки или точки наблюдения уже указывает на то, что мастерская Хайдеггера – не столько цеховое пространство производства, сколько лаборатория[49] или обсерватория, из которой удобно обозревать окрестности, точно так же как из хижины Хайдеггера открывается удивительно четкий вид не только на Германию, но и на Америку, Россию, да и на всю мировую историю в целом. Очевидная двусмысленность предприятия Хайдеггера в том, что его формально модернистский жест – воспроизводящий «великое» произведение, которым, по мнению самого Хайдеггера, «Бытию и времени» стать все же не удалось и компенсировать неудачу которого должны «Вклады» и, видимо, «Черные тетради», как и другие «эзотерические» работы после «поворота», – и есть жест, обличающий в конечном счете истину модерна как истину махинации. Но такое противоречие следует считать, скорее, каноническим, и вопрос в том, как оно уточняется и разрабатывается у Хайдеггера. Сами условия возможности выглянуть из хижины как рубки капитана уже говорят о модернистской, модернизирующейся прозрачности, связности, маршрутизации взгляда, которая одновременно помогает Хайдеггеру и обличается им в качестве конечного (катастрофического) следствия истории бытия: легкость текстуального сообщения в тексте Хайдеггера разных инстанций, фигурантов, эпох и т. п., сама является следствием все большей медиации и калькуляции, своего рода телефонизации, электрификации и радиофикации его «произведения», в котором он начинает выполнять роль «центральной станции», радиоточки (что противоречит декларируемым намерениям).

Та же самая двусмысленность обнаруживается в попытке породить редкое – великое (ein Großes) – произведение (в следующем, 103‑м отрывке из «Размышлений V» Хайдеггер тут же переходит к обсуждению произведения, Werk, Ницше, которое, будучи выполненным в «Воле к власти», оказывается произведением вопреки свой фрагментарности и, возможно, подложности[50]), встраивая его в цепочку более и менее эзотерических прекурсоров: университетских лекций, выступлений, заметок к семинарским занятиям, предварительных работ, размышлений и эссе, курса о Гёльдерлине и собственно «произведения» «О событии» («Вкладов в философию»)[51]. В этом ряду характерным моментом является то, что письменный текст, создающийся втайне от публики (Хайдеггер подчеркивает противоположность лекционных курсов, посвященных исключительно «экзегезе», и секретного труда, производимого в одиночестве), оказывается наиболее эзотерическим; этим, по сути, переворачивается древнегреческая модель, актуализированная в современной концепции об эзотерическом учении Платона, которое сохранялось внутри Академии в форме устной традиции. Уже в первом приближении понятно, что письменный текст, служивший древнегреческим философам всего лишь предварительным материалом, методичкой или даже рекламной листовкой, у Хайдеггера систематически занимает центр эзотерического учения – да и как, казалось бы, могло быть иначе? Сама позиция «труда», примером которого выступает «Воля к власти», является для Хайдеггера самоочевидной, что не вполне согласуется с привилегией древнегреческой философии в его собственных текстах. Траектория публикации собрания сочинений Хайдеггера не расходится поэтому с современными стратегиями публикаций семинаров других auteurs: семинар (Лакана, Фуко, Деррида и т. д.) находит свое завершение исключительно в печатной, публичной форме, которая и превращает его в произведение, в случае Лакана – важнейшее. В самой оппозиции секретности/письменности/произведения и публичности/устности/экзегезы первый полюс всегда перевешивает другой, задавая направление движения.

Позитивная модернистская редкость произведения, такого как «Воля к власти», «Черные тетради» или «Вклады в философию», сталкивается, однако, с затруднением в той ситуации, когда она все больше выносится за пределы этой логики прозрачности, открытости и глобальной маршрутизации путей, эволюций, цитат и историй (от Древней Греции до атомной бомбы, от Платона до Ницше и т. д.), оказываясь чем‑то отделенным, уникальным, но лишь номинально; редким, но лишь по бедности. Знаменитые «кризисы» Хайдеггера, которые биографами связываются прежде всего с его работой над Ницше (вместе с проблемой европейского нигилизма) и с периодом сразу после Второй мировой войны, можно реконструировать логически, спекулятивно – как кризисы собственно модернистского произведения, создаваемого в изоляции, обособленно, но именно поэтому получающего неоспоримую возможность прослеживания глобальных сюжетов, схватывания общемировых истин и т. д. Дело не только в том, что в хижине должен быть люк во внешний мир, но и в том, что этот мир должен узнавать себя в отражении в оконном стекле хижины (если только там действительно стекло, а не бычий пузырь). Подобная корреляция, никогда, конечно, не данная заранее, определяется тем, что уникальность и обособленность, хайдеггеровский Entzug – не случайные качества интеллектуального производства (которые можно было бы заменить нивелированной и обобщенной научной работой), но, напротив, его необходимые условия, члены уравнения универсального и конкретного. Взрывное развитие научного знания как более или менее анонимного научного предприятия с начала Просвещения замыкается на не менее убедительную историю уникальных открытий, деяний отщепенцев и чудаков, постепенно составляющих модернистский эпистемологический канон, таких как Карл Маркс, Александр фон Гумбольдт, Огюст Конт, Чарльз Дарвин, Зигмунд Фрейд и т. д. Модернистский герой существует в зазоре, обособлении, он застревает на каком‑то полустанке и неожиданно попадает на другой именно потому, что пока еще находится в мире несовершенной коммуникации, в которой сами разрывы в связях и логистике создают для него удобные пространства обособления, задержек, площадки обозрения и фиксации наблюдений. Все это к моменту «поворота» Хайдеггера морально устаревает, оставаясь возможным разве что на уровне текстуальной имитации.

Пример Александра фон Гумбольдта, фигуры во многом еще просвещенческой, показателен для этого триумфального периода, оставшегося в прошлом[52]: послужив впоследствии образцом для таких литературных героев, как Паганель Жюля Верна, он оказался автором проекта, едва ли не противоположного проекту его брата Вильгельма, так называемого гумбольдтовского университета – знания, универсализированного в рамках государственной бюрократии. Паганель и Александр фон Гумбольдт – частные герои мира с пока еще ненадежными коммуникациями. Для того чтобы заниматься наукой, надо участвовать в деловых или политических проектах, но так, чтобы в них постоянно возникали небольшие коммуникативные разрывы и сбои, оставляющие возможности для исследований. Не все должно быть гладко, шершавость, «рифленость» (в смысле Делеза) – залог этой триумфальности. Просвещенец и популяризатор Паганель попадает в компанию шотландских сепаратистов, но, поскольку сообщение от Гранта безнадежно стерто, его расшифровка постепенно складывается в кругосветное путешествие: дописывание письма эквивалентно прокладыванию маршрута судна. Александр фон Гумбольдт точно так же пытается догнать французскую экспедицию, для чего должен совершить путешествие в Лиму – но идет по ложному пути, получив неправильную депешу. Несовпадение с пунктом назначения оставляет, однако, возможность глобальных исследований всего на свете: это наука в пределах засбоившей логистики и ненадежной коммуникации. Поскольку разрывы в коммуникации, незаполненные пробелы могут возникать где угодно, изучать можно тоже что угодно – синеву неба, растения, языки, электрических угрей и даже собственных вшей[53], чем, собственно, Гумбольдт и занимается. Универсал и франкофил, он читает лекции о чем угодно и одновременно ни о чем. В каком‑то смысле он занимает позицию, соответствующую в наши дни разве что позиции Стивена Хокинга, возможно последнего модернистского научного героя (главное произведение Гумбольдта – «Космос»). Но Хокинг может занимать ее, то есть мыслить космос в целом за человечество как таковое и думать об угрозе инопланетян, только потому, что находится в положении киборга, обездвиженного в своем собственном теле и кресле, тогда как условие деятельности Гумбольдта – максимальная подвижность. Кресло Хокинга – еще один потомок модернистского кабинета, одновременно капитанской рубки и обсерватории. Тогда как Гумбольдт вставляет себе электрические провода в спину, пьет сырую воду из Ориноко и Амазонки, хватает угрей голыми руками – все для того, чтобы постулировать единство природы. То есть он выступает универсальным посредником самой этой «единой природы», идея которой будет подхвачена Генри Торо, потом Джеймсом Лавлоком, а в последнее время одновременно демонтирована и реабилитирована Бруно Латуром[54]. Гумбольдт слишком «разбросан» (его постоянно обходят другие – то Алессандро Вольта, то Чарльз Дарвин), но в этом его сила.

В этом неочевидном ряду, в котором бок о бок оказываются Гумбольдт, Паганель и Хайдеггер, необходимо провести некоторые различия. Гумбольдт становится одним из первых глобальных ученых именно потому, что связывает собой, своими путешествиями, телом и работами те узлы сети, которые пока еще не состыковались друг с другом. Он – проводник, который замыкает собой все эти разрозненные маршруты и контуры. Это логика счастливых несовпадений, которая напоминает хайдеггеровские описания досократовского мира: постоянно ускользающая природа преподносит удивительные сюрпризы, диковины, и именно ее отступание, уклонение говорит о некоей тайне, которую стоит хранить. Просвещенческий пыл Гумбольдта, возможно, намного ближе к досократовским героям, чем экзегеза самого Хайдеггера: он говорит о единой природе, непосредственно проявляющейся в его экспериментах и приключениях, хотя, конечно, никаких собственно научных оснований и доказательств такого единства у него нет, более того, оно все больше становится либо немыслимым, либо просто ненужным. Различие между Гумбольдтом, натурфилософом в поисках единства природы, и более поздними модернистскими auteurs – прежде всего в методе: если первый постоянно сталкивается с отступанием природы и ненадежностью связей, а потому изолирован от этой природы вполне «естественно», рассинхронизирован с нею, то вторые вынуждены в какой‑то мере такую изоляцию разыгрывать, строить. Известное суждение Фредрика Джеймисона о том, что модернизм как культурное явление и стиль конститутивно определяется неравномерностью модернизации (когда наряду с индустриальным производством сохраняются анклавы старого порядка, которые как раз и становились предметом рефлексии модернистских авторов, пытающихся представить сдвиг модернизации в качестве производной индивидуального – архаического и анахронического – условия, тем самым присвоив и перекодировав сам этот сдвиг модерна), здесь нуждается в некотором уточнении: такая неравномерность является, возможно, основой для модернистских авторов в широком смысле слова, включающих и Александра фон Гумбольдта, однако в собственно модернизме она все больше становится искусственным приемом, рефлексивным дополнением к собственно модернизации. Если Гумбольдт существует в режиме verbergen, в котором природа дается именно тем, что скрывается, то Хайдеггер не может заниматься «бытием» с той же непосредственностью поиска единства природы, ему требуется определенная искусственность, аскеза, аппарат отстранения и размыкания. Однако это не мешает странной параллели: один, словно бы до разделения науки на отдельные регионы, занимается всем подряд, в своего рода панонтическом энтузиазме строит единую онтическую науку, которая должна говорить о единой природе. Другой первоначально развивает проект единой трансцендентально‑фундаментальной онтологии, которая бы расчерчивала пространство онтологий региональных, но в итоге начинает видеть возможность выхода из тупика фундаментальной онтологии в природе, понимаемой в древнегреческом и одновременно модернизированном смысле предельной игры раскрытия и сокрытия, представляемой разными фигурантами. Конечно, проект Хайдеггера на всех его этапах был построен на целой системе оговорок и предостережений, во многом унаследованных из феноменологии, то есть на определенной логике теоретических предосторожностей, которые позволяли дистанцироваться от вроде бы похожих, но более «вульгарных» проектов, которые, однако, продолжают его преследовать, выступая исходными материалами и моделями. На первых этапах это «философия жизни», затем – антропология Макса Шелера, а после «поворота», возможно, именно натурфилософия: «единая природа» Гумбольдта и «бытие» Хайдеггера представимы как одно и то же, различаясь исключительно онтологически, но смысл этого различия зависит, однако, от того, от какой из сторон отсчитывать. Различие собственно модернизма проходит, соответственно, именно между онтической всеядностью и онтологическим замыканием или обособлением: «бытие» уже нельзя называть природой, хотя это «то же самое», то же самое синтетическое единство, реализуемое, в частности, в четверице Хайдеггера. Возникает вполне опознаваемая гомология между «бытием» и «кабинетом», и, по сути, Хайдеггер после поворота делает все, чтобы от этой гомологии отказаться, но так и не может справиться со всеми затруднениями.

Возвращаясь к оппозиции надежности и удобства, или юзабилити, представленной ранее[55], можно отметить, что серия различных архитектурных и организационных типажей – лаборатория, кабинет, хижина и т. п., – не просто по‑разному апроприируют пространство этой оппозиции, но и рефлексивно переводят один параметр в другой. Действительно, «дом» как таковой (отсюда пресловутый «дом бытия») является наиболее общей формальной границей надежности и удобства, своего рода экономизируемым пределом, обещающим, по крайней мере у Хайдеггера, возможность не‑экономить ни на том ни на другом, то есть получить и то и другое, и максимальную надежность/безопасность, и максимальную пригодность для жизни. Такой максимум, конечно, возможен лишь за пределами экономии, однако движение Хайдеггера все же остается – пока он занят деструкцией метафизики, построением фундаментальной онтологии и т. д. – экономизирующим, то есть ему приходится выбирать одно в пользу другого, идти на компромисс, и этот компромисс никогда не удовлетворяет. В пространстве двух осей – надежности и юзабилити – «обычный» дом представляется нерефлексивной границей, машиной сопряжения двух членов оппозиции, тогда как собственно модернистские эксперименты открыто конструируют «дома» как формальные машины по такому сопряжению, ставящие четко определенные цели и обладающие определенной телеологией.

Так, уже упомянутая «нора» Кафки – машина перевода удобства (движения, перепланирования и т. п.) в безопасность, то есть такое применение оператора открытости (многочисленных входов и выходов), которое нацелено на максимизацию одного параметра (безопасности) за счет другого (удобства), однако такая максимизация, по Кафке, может достигаться не жертвой (например, простейшим сокращением открытости), а, напротив, усилением, увеличением удобства (каковое удобство, правда, формально сводится лишь к открытости, не обещая никакого прибавочного комфорта). Рефлексивная «канализация» открытости в безопасность создает, однако, эффект, превращающий «нору» в своего рода симметричный двойник «бытия», с ним никогда не совпадающий: нора делается максимально открытой, но лишь для того, чтобы было больше возможностей контролировать ее безопасность, тогда как в бытии открытость должна коррелировать с безопасностью без подобного рефлексивного освоения одного члена оппозиции другим. Кафка создает парадоксальную структуру максимизации, в которой любое удобство тут же коннотируется удобным сохранением самого этого удобства, что тут же делает исходное, «данное», удобство не слишком удобным: можно, скажем, сидеть за столом удобно, но предполагается, что сидеть за ним можно только для того, чтобы сохранять само удобство такого положения, позы и осанки, и это оказывается не слишком‑то удобным. «Нора» – это место тренировки онтологической осанки, которая принципиально отличается от хайдеггеровской «настройки» или Stimmung’а. Если последняя говорит о возможности фоновой корреляции удобства и безопасности, то осанка, само появление осанки как концепта, свидетельствует о таком отношении к залогу удобства, которое оборачивается исключительно его сохранением в неприкосновенном виде. Возможно, правильная осанка действительно позволяет эффективнее и удобнее работать, прежде всего, с собственным телом или им самим, то есть осанка – условие базового удобства, ловкости, мастеровитости и элементарного юзабилити. Но в то же время в осанку уже вписана забота о самом этом удобстве, которая создает специфическую для Кафки – и довольно юмористическую – критику этого удобства, момент некоторой неприменимости осанки в той форме, в какой ее надлежит поддерживать, но, возможно, не практиковать. Есть определенная разница между «стоять в просвете бытия» и «держаться прямо» (или «держать спину прямой»), и вопрос в том, в каком практика осанки, свойственная второму, распространяется на первое. Открытость норы в общем смысле предполагает максимизацию удобства, то есть, прежде всего, входов и выходов (в том числе внутри дома, который постоянно перепланируется), но поддержание такой открытости в открытом состоянии становится главной задачей «норы», не только смещающей кривую надежности и юзабилити к надежности, но и осложняющей решение их уравнения в целом. Поддерживая осанку как условие удобства («со временем эта поза станет максимально удобной, так что вы даже перестанете ее замечать»), мы неизбежно жертвуем удобством, поскольку последнее отстраняется от собственной практики – так, житель норы все больше вынужден жить за пределами своего дома, обходя его по периметру и проверяя сохранность контура открытости и закрытости.

Максимально приближаясь к хайдеггеровскому бытию, нора от него в то же время неуловимо отдаляется, поскольку неизбежно выносит на первый план то, что должно было оставаться на заднем – саму операцию открытости и закрытости, которая легко обращается сама на себя (как поддержать открытость открытости, если она грозит понижением безопасности?). Другие модернистские типологии – лаборатория, кабинет и хижина – располагаются в других точках этого пространства двух переменных, прочерчивают другие траектории, выполняя разные функции. Лаборатория, в этих терминах, делает ставку на саму экономию безопасности и удобства, то есть проводит эту формальную границу, обеспечиваемую самим существованием двух переменных, в гипотетической хаотической среде бесконечных подключений и соединений (кантовского «многообразия»), в травелогах и не слишком осмысленных экспериментах Александра фон Гумбольдта. Проблема лаборатории – оставить такую открытость, которая не была бы заранее обеспечена безопасностью, но в то же время не была бы и предельно неудобной в силу своей избыточности. «Калькуляция», ненавидимая Хайдеггером, возникает не как абстрактный способ отношения к сущему, а как решение внутри рассматриваемой оппозиции, обеспечиваемое опять же особым «решением» открытости и закрытости: калькуляция – это применение открытости в целях надежности, которое позволяет фиксировать любое «более открытое» или «иначе открытое» как отклонение, нарушение или, напротив, пример и образец. Посчитать – значит открыть открытое так, чтобы можно было открыть его еще раз. В лаборатории не может быть дверей, приборов или шлюзов, которые раз открываются, а потом застревают, заклинивают, то есть это способ такого продления и поддержания открытости, который обосновывается не кафкианской рефлексией, а повторением: открыть открытое – не значит его тренировать, это значит просто иметь возможность открыть его еще раз. Цифровые механизмы являются в этом смысле логичным продолжением лабораторий, а не просто счетных устройств: их шлюзы работают в режиме нулевого трения, то есть открытое раз может открыться и во второй раз.

Хижина и кабинет, однако, стремясь сохранить лабораторию как формальную машину надежности и удобства, желают отказаться от их балансировки. Конечно, хижина помечается, прежде всего, как нечто «надежное», в отличие от обычного дома или квартиры, причем такая надежность должна обещать едва ли не максимальную корреляцию с удобством. Однако, по сути, в ней игра открытости и закрытости не открывается, как в лаборатории и «норе», а, напротив, закрывается, то есть открытое раз не требует повторного открытия и в то же время не требует рефлексивного контроля, не создает систему обратной связи по образцу норы: жить в хижине – значит максимизировать безопасность за счет удобства, не предполагая, что тут вообще есть какая‑то максимизация, то есть «довольствоваться малым», не считая, что это самоограничение. Открытость открытого сохраняется в этом случае именно на нулевой степени сохранения как такового: сохранение здесь не требует специальных мер, особых операций с открытым и закрытым, которые всегда перформативно подрывают надежность.

 

Заговор бытия

 

Декарт, праздно превращающий трещины на старом потолке в систему координат, Гумбольдт, обнаруживающий единую природу в электричестве, проходящем по его телу, в электрических угрях и молниях, – все это герои‑проводники, рассинхронизация которых по отношению к окружающему миру получает позитивную функцию именно потому, что они каждый раз заполняют собой пустоты и пробелы, обнаруживая сам горизонт единства, натурфилософский или математический. Это все еще мир редкостей, тайн и диковин. Натурфилософия не предполагает собственно погружения или уже данного единства, субстанциальности; скорее, она порождается именно из таких неожиданных встреч, которые указывают на пространство рассогласования, сдвига, так что, конечно, древние греки тоже не чужды модернизации (о чем говорили и Хайдеггер, и Адорно). «Проводимость» модернистских героев никогда не бывает абсолютно полной, они не становятся сверхпроводниками и не растворяются в окружающей их сети взаимодействий. Не являются они, вопреки позиции Хайдеггера, и агентами тотальной калькуляции и «махинации»; напротив, героические свершения и приключения возможны только там, где нельзя все просчитать: постоянное отступление данного как раз и требует присутствия такого проводника, который мог бы позитивно относиться к «сокрытости», одновременно участвуя в ней и не претендуя на ее разоблачение. Такое позитивное отношение реализуется как в уединении Декарта, так и в бешеной активности Гумбольдта, которые в равной мере демонстрируют, что недостаточно от чего‑то отстраниться и отвязаться, если твой контрагент (природа, сущее, социальный мир и т. д.) не пойдет тебе навстречу, не о(т)странившись точно так же. Гумбольдту и Декарту мир шел навстречу, отстраняясь от них, то есть показывая себя с неожиданной стороны, причем сама неожиданность свидетельствовала о его тайне, ведь раньше этой стороны заметно не было. А собственно модернистам пришлось в большей мере полагаться на себя, создавая искусственные сцены остранения и сокрытости – кабинеты, хижины, тексты и т. п. На них автор выступает основным агентом остранения, уже не надеющимся на то, что окружающий мир подыграет ему, станет залогом его эпистемологического приключения. Это, в свою очередь, сдвигает соответствующую текстуальную стратегию к позиции заговора.

Действительно, кабинет, нора, хижина, лаборатория – все это дубликаты «дома бытия», то есть сингулярности безопасности и юзабилити, настолько уникальной, что она должна выпадать из общего распределения позиций. Все они находятся слишком близко к этому дому, а потому подрывают его автохтонность, то есть для них буквально мало места, соседство оказывается для Хайдеггера неприятным, а потому приходится искать другие решения. Конструкция хижины поначалу обещала зримое выполнение сингулярности надежности и удобства, но на достаточно узком участке, где ищется оптимум двух параметров и одновременно их доминанта, возникает жесткая конкуренция, так что полагаться на бытие/хижину не стоит. Ведь не исключено, что некоторые из точек в этом распределении фиктивны – например, выполнимой может быть только лаборатория или «природа», как она существует в лаборатории, то есть повторимость открытия, не обращающая внимания на удобство, машина открытия, накладывающая запрет на то, чтобы заботиться об оптимуме как таковом, поскольку он сам истолковывается как нечто производное, всего лишь «наше» удобство и «наша» надежность, антропологическая или догматическая. Хайдеггеру в этом смысле нужно кое‑что понадежнее хижины – такая же сингулярность соотношения надежности и удобства, обеспечиваемая соответствующими операторами открытости и закрытости, но только при условии, что сама эта сингулярность не останется «беззащитной», существующей как неявный фон или археологическое условие любых онтических распределений. Хижину надо защитить, но как это сделать, если не заключить ее в другую хижину? Защита бытия от его собственной судьбы (или гибели) аналогична введению инстанции второго бытия, то есть еще более мощного сингулярного оптимума безопасности и удобства. Поскольку б


Поделиться с друзьями:

Архитектура электронного правительства: Единая архитектура – это методологический подход при создании системы управления государства, который строится...

История создания датчика движения: Первый прибор для обнаружения движения был изобретен немецким физиком Генрихом Герцем...

Эмиссия газов от очистных сооружений канализации: В последние годы внимание мирового сообщества сосредоточено на экологических проблемах...

Своеобразие русской архитектуры: Основной материал – дерево – быстрота постройки, но недолговечность и необходимость деления...



© cyberpedia.su 2017-2024 - Не является автором материалов. Исключительное право сохранено за автором текста.
Если вы не хотите, чтобы данный материал был у нас на сайте, перейдите по ссылке: Нарушение авторских прав. Мы поможем в написании вашей работы!

0.035 с.